Глава пятая
1. Недоброе утро
Сильвестр Петрович писал письмо на Москву Апраксину. За окнами Семиградной избы лил не переставая, как поздней осенью, проливной дождь. В сенях, шаркая сапогами, кашляя, переругиваясь, ходили люди, визжала дверь на блоке, навзрыд рыдала молодайка, кто-то ее утешал хриплым басом.
Не дописав, Иевлев взял трость и вышел на крыльцо. С моря дул влажный ветер, дождь вдруг стих, только с деревьев еще летели брызги. На крыльце ждал Егорша.
— Веди! — приказал Сильвестр Петрович.
Егорша нырнул в толпу мужиков, вывел из сараюшки виновных. Толпа расступилась, трое, связанные поясами, без шапок, взлохмаченные и изодранные, поклонились капитан-командору. Из сеней, вытирая рот ладошкой, спехом дожевывая что-то, выскочил дьяк Абросимов.
— Говори! — велел ему Иевлев.
Тот подошел поближе, выставил ногу, стал с осуждением в голосе длинно рассказывать, как случилось смертоубийство, кто зачинщиком был, кто ударил амбарщика плашкой по голове, как амбарщик схватился за топор, да припоздал — скончал живот свой. Иевлев слушал, поколачивал тростью по голенищу сапога. Мужики переминались, вздыхали…
Сильвестр Петрович сходил в амбар, посмотрел на мертвое тело, что лежало на тесовом полу, покрытое рядном, вернулся, стал спрашивать схваченных. Мужики, перебивая друг друга, повинились, что-де очень изворовался проклятый амбарщик, да будет земля ему пухом, змею злому, никакой вовсе ествы на артель не давал, два дня с карбасом ждали, а народишко в остроге которое время корье заместо хлеба камнями перетирает да печет. Вчера выпили малость, Козьма-плотник возьми и заведи с артельщиком беседу: отчего не по-божьи делает? Амбарщик Козьму пихнул под вздох, а после ногой ударил. Козьма еще спросил: зачем бьешь, увечишь, для чего пихаешься?
Молодайка в сенях завыла громче. Иевлев велел ее убрать. Матросы увели молодайку в сторону.
— Ну и вдарил! — сипло сказал сам Козьма. — Вдарил и вдарил!
— Так вдарил, что убил? — спросил Иевлев.
— А чего ж? Смотреть на него, на анафему? — удивился Козьма. — Я с женкой на карбасе пришел, а он мне об женке слова говорит. Ты, говорит, отпусти мне женку поиграть, а я, говорит, вам ествы на острог по-божески дам… Жалко, что одного вдарил, а не все ихнее семя…
— Какое такое ихнее семя? — спросил Иевлев.
— А такое! — сплюнув, сказал Козьма. — Известно какое…
Седой вихрастый мужик поклонился, сказал робко:
— Ты его, батюшка, кормилец наш, не слушай, глуп он, молод, не учен…
— Какое такое ихнее семя? — крикнул Иевлев. — Говори!
Козьма не отвечал, смотрел на Иевлева бесстрашно, с ненавистью. Молодайка, вырвавшись из рук матросов, с пронзительным криком побежала к крыльцу, рухнула на колени в жидкую грязь, схватила Иевлева за ногу.
— Пусти! — приказал Сильвестр Петрович. — Слышь, пусти…
Ноге было больно, он не мог вырваться. Матросы вновь оттащили молодайку. Тогда старик с седыми вихрами стал опускаться на колени. Сильвестр Петрович сказал сквозь зубы:
— Гнать их в шею отсюда!
— Кого? — не понял дьяк Абросимов.
— Связанных — вон со двора! — велел Иевлев. — Развязать!
И, выйдя из себя, закричал:
— Оглохли? Говорю — вон! Развязать и — в тычки, откуда пришли!
Старик, не понимая, повалился на колени, толпа зашумела, кто-то тонким веселым голосом крикнул:
— Да господи ж! Отпускают! Слышь, Козьма? Отпускают!
Егорша взглянул на Иевлева, позвал матросов, те стали развязывать мужикам руки. Козьма совсем побелел. Иевлев повернулся, пошел в сени; Абросимов, отдуваясь, пошел за капитан-командором, ворча на ходу, что так-де не гоже делать, эдак всех амбарщиков порубят топорами; выходит, что на убийцу нынче и управы вовсе нет.
— Коли воров и порубят — горевать не для чего! — ответил Иевлев.
Захлопнув дверь перед носом дьяка, он вновь сел за стол — писать письмо далее, но пришел Егорша.
— Тебе чего? — не поднимая головы, спросил Сильвестр Петрович.
— Не уходит! — сказал Егорша.
— Кто не уходит?
— Не уходит. Который амбарщика кончил.
— Ну и шут с ним, пусть не уходит! — усмехнулся Сильвестр Петрович.
— На крыльце сидит.
Сильвестр Петрович молча писал. Егорша взял ножичек, принялся точить перья. За окном потемнело, опять полил дождь.
2. Брат и сестра
На рогатке при въезде в город капитан Крыков спешился и велел седлать себе другого коня. Вороной, с которого он слез, тяжело прядал боками, всхрапывая от усталости. Драгун вынес Афанасию Петровичу из караулки кружку воды, другие двое седлали мышастую в яблоках кобылку. Капрал придержал Крыкову стремя, он легко сел в седло, обдернул на себе намокший под дождем плащ, задумчиво сказал:
— Так-то, Павел Иванович! Наступило наше время. Ты гляди построже, чтобы все караульщики были в готовности, ни единого с рогатки не отпускай. Пушкари твои здесь?
— Здесь! — ответил усатый капрал.
— Пусть с караулки никуда не идут…
Другие драгуны, услышав разговор, подошли поближе. Лукьян Зенин, с которым Крыков в былые времена промышлял зверя, спросил с крыльца караулки:
— Здесь они, Афанасий Петрович?
— Возле Мудьюга. На якорях стоят…
— Сила?
— Там видно будет, Лукаша! — ответил капитан. — Покуда одно ведаю — потрепала их непогода… Ну, живите, ребята!
И слегка ударил кобылку плетью. Кобылка переступила на месте копытами, обиженно повела ушами и сразу же пошла хорошей легкой рысью. Опять прогрохотал гром, дождь стих на мгновение, потом полил с удвоенной силой, так что город словно исчез, провалился за стеною ливня. Кобылка шла ровно, поматывая головой, Крыков ее еще пришпорил, она с рыси перешла на мерный сильный галоп. Жидкая глянцевитая грязь чмокала под копытами. Афанасий Петрович, отвернув лицо от секущего дождя, хмурился, думал…
Спешившись во дворе опустелой нынче таможенной избы, он быстрым шагом вошел в кладовушку, где содержалось зимою оружие таможенной стражи, подпер дверь тяжелой лавкой и, прислушавшись, нет ли кого поблизости, рывком дернул кольцо люка, который вел в небольшой, выложенный кирпичом подвал. Здесь Афанасий Петрович ощупью отсчитал третий кирпич третьего ряда снизу, вынул его и просунул руку в тайник, где в долбленом, чисто выструганном из березовой плашки ларчике лежала грамота, свернутая и зашитая в вощеное полотно. Спрятав обратно ларчик и заложив тайник кирпичом, Афанасий Петрович поднялся наверх и поехал на Мхи к рябовской избе.
Давно не был он здесь, и сердце его на мгновение сжалось, когда увидел он на крыльце Таисью с коромыслом и двумя ведрами воды. Она обернулась на скрип калитки и тотчас же, легко опустив ведра, пошла к нему навстречу.
— Вот не ждала! — радостной скороговоркой сказала она. — Не по-доброму делаешь, Афанасий Петрович, неладно делаешь! Где же оно видано — пропал капитан, не зазвать его, сколько за ним посылали, а он никак нейдет. Иван Савватеевич, и тот сколько разов спрашивал — где это подевался Афанасий Петрович, загордел, что ли…
— Да уж загордел! — махнув рукой, ответил Крыков. — Больно горд, сие всем ведомо. По-здорову ли живешь, Таисья Антиповна?
И посмотрел прямо в ее лицо, похудевшее, с легкой тенью под глазами, увидел маленькое ухо с бирюзовой серьгой, увидел трепещущий счастливый блеск ее зрачков, розовые, чуть пухлые губы.
— По-здорову, — негромко ответила она, — грех жаловаться, Афанасий Петрович. Ты-то как? Да что мы здесь стоим, чай не бездомные, идем в избу. Ванятка и то все спрашивает: что дядя Афоня, да где дядя Афоня…
Она была счастлива, и ей перед Крыковым было стыдно своего счастья, своего спокойствия, но притворяться она тоже не умела. Он поднялся с ней на крыльцо, взял ведра в руки и вошел в сени. Таисья широко растворила дверь в избу и весело сказала:
— Ванятка, ты гляди, кто к нам пришел!
Мальчик рванулся с лавки и, крепко топая своими подкованными сапожками, с разбегу повис на Крыкове. Тот поднял его и, сжав челюсти, не в силах что-либо сказать, долго смотрел в глаза Ванятке, потом подкинул к потолку, как делывал всегда, встречаясь с ним, и посадил на лавку, сам сел рядом, обнял его за плечи. Ванятка прильнул к Крыкову, обиженным голосом пожаловался:
— Не ходишь все и не ходишь! Ишь какой! Пушку обещал со мною делать, чтобы палила, а сам все не ходишь!
— Ужо сделаем пушку! — пообещал Крыков. — Она у меня почти что и сделанная, да недосуг было лафет ей вырезать.
— И палит? — спросил Ванятка.
— Еще как палит!
— Громко? — краснея от счастья, спросил Ванятка и руками повернул к себе лицо Крыкова. — Палит?
Афанасий Петрович ответил не сразу, вглядываясь в свежее, румяное лицо мальчика. Странно соединились в нем отец и мать: добрая красота души Таисьи и веселая разумная сила Рябова; зеленые, с искрами глаза кормщика смотрели так, как смотрит Таисья, а розовые нежные губы матери улыбались так, как улыбался кормщик, — насмешливо, хитро.
— Что молчишь? — сердясь и хмуря тонкие Таисьины брови, спросил мальчик. — Громко палит-то?
— Чего громче! — улыбаясь, ответил Афанасий Петрович. — Громче, почитай что, и не бывает…
Сняв Ванятку с лавки, он сказал ему деловито:
— Ты вот что, дружочек. Сбегай к воротам да посмотри там коня моего — не отвязался ли. А коли хочешь, так и хлебца ему снеси…
Ванятка побежал к двери, Афанасий Петрович вынул из кармана грамоту, протянул Таисье, заговорил торопливо:
— Спрячь, Таисья Антиповна, — челобитная. Может, по прошествии времени сгодится добрым людям, а мне более оставлять некому. Челобитная царю Петру Алексеевичу на воровство и мздоимство князя Прозоровского и всех лютых его псов. Подписи под челобитной писаны кровью. Отослать нынче на Москву — дело нетрудное, да чтобы в царевы руки попало — вот где ловкость нужна, и нет такого человека верного. А после баталии мало ли чего случится. Кормщик-то где?
— На Онегу пошел, к дружку своему, — тихо сказала Таисья.
— На Онегу? Кто ж у него там?
— А бог его знает. Будто есть кто-то. Погулять пошел…
— Вот ему сию челобитную и отдашь, он спрячет с умом.
Таисья взглянула на Крыкова, спросила:
— Может, Сильвестру Петровичу лучше?
— Сильвестр Петрович того ж корня, что и воевода! — сказал глухим голосом Крыков. — Сильвестр Петрович человек разумный, честный, храбрый, но что Прозоровские, что Иевлевы — с одного стола едали, коли побранятся, то и помирятся. В сию челобитную моей веры нет нисколько, да воля не моя, — народишко все надеется и в надежде на правду пойдет за нее на плаху. Как же мне эдакое горе не в свои руки отдать?
Таисья ничего не ответила.
Он совсем тихо попросил:
— Коли что — Кузнецу отдашь, Таисья Антиповна…
— Как — коли что? — не поняла она.
— Война. Швед пришел. Али не слышала?
— Как пришел? Куда?
— Да к нам и пришел! — невесело улыбнувшись, ответил Афанасий Петрович. — Гостевать. Потрепало его штормом изрядно, нынче чинится возле Мудьюга…
— Пришел-таки! — охнула Таисья. — Всевать пришел…
Афанасий Петрович молча поднялся, поискал на лавке перчатки, поклонился Таисье. Она смотрела на него, да словно бы не видела. Потом вдруг с силой схватила за жесткий рукав кафтана, притянула к себе, спросила:
— Тебе как же, Афанасий Петрович, на шанцах-то? Первому, что ли, начинать?
— Там видно будет! — спокойно ответил он. — Наше дело воинское. Присяга. Да ништо, Таисья Антиповна, будь в спокойствии. Не продраться вору в город…
Она все смотрела на него не отрывая взгляда, и опять спросила дрогнувшим голосом:
— Да тебе-то — первому?
Крыков молчал. Тогда она быстро, ловко расстегнула на шее крючочки, потянула серебряную цепочку и стала снимать с себя крестик. Волосы запутались в цепочке; морщась от боли, Таисья дернула сильнее и подала Крыкову крестик, еще теплый ее теплом. Сдвинув брови, он расстегнул на себе кафтан и подал ей свой — медный, на крепком смоленом гайтане. Бледные от волнения, они долго молчали, не зная, что сказать друг другу.
— Ну, теперь прощай! — сказал Афанасий Петрович.
— Прощай, брат! — сказала она. — Ты ведь теперь мне брат. Крестовый брат! — повторила Таисья, и глаза ее засветились мягким и ласковым светом. — Прощай! Дай же я тебя покрещу…
Она трижды перекрестила его, поднялась на носки и, взяв его за плечи, поцеловала в губы — единственный раз в жизни. И он ее поцеловал, потом улыбнулся горько и добродушно и сказал со вздохом:
— Сестра! Ну и хитры вы, Евины дочери! Ай, хитры!
Во дворе он попрощался с Ваняткой, измокшим под дождем, пообещал вскорости доставить пушку и легко сел в седло. Спокойно и ровно билось его сердце, когда в последний раз оглянулся он на высокий забор, за которым шелестели под дождем рябины.
3. Шведы пришли
Во дворе Семиградной избы Афанасий Петрович кинул поводья выбежавшему из конюшни конюху, в сенях сбросил тяжелый, намокший плащ, повесил треуголку, приглаживая волосы, отворил дверь. Иевлев, низко склонившись над столом, писал. Подняв голову на скрип двери, он по лицу Крыкова догадался, что произошло, но не спрашивал, ждал. Афанасий Петрович поздоровался, сел на лавку и тогда только сказал:
— Пришла эскадра, господин капитан-командор.
— Какие флаги?
— Флаги разные, шведских не видно. Есть и голландские, и бременские, и аглицкие. Пушечных портов тоже не видел, хоть смотрел я в трубу и дозорного посылал в челноке — тайно разведать. Корабли штормом потрепаны изрядно, ставят новые снасти, — размышляю, что работы у них немало, покуда готовы не будут — в устье не пойдут…
Сильвестр Петрович кликнул Егоршу, велел собирать без промедления всех офицеров на совет. Егорша убежал. Иевлев, подождав, пока шаги его стихнут, подошел ближе к Крыкову, спросил:
— Афанасий Петрович, ты шпагу здесь, в сей горнице, целовал?
Крыков ответил спокойно:
— Целовал, господин капитан-командор.
— И не забыл сей день?
— Не забыл, и покуда жить буду — не забыть мне того дня.
— Верно ли говоришь?
— Верно! — с тем же спокойствием и достоинством в голосе ответил Афанасий Петрович.
Иевлев помедлил, потом заговорил, не глядя на Крыкова:
— Давеча, в объезде ты был, приезжал на цитадель князь-воевода. Много было всего говорено, а еще ко всякой всячине и то, что в застенке, на дыбе, некоторые воры открылись, будто, как шведы к городу подойдут, — те воры сполох ударят и по-братски примут шведа. Названы ворами Молчан, Гриднев Ефим, Кузнец Федосей из раскольников, коему я поверил и заместо иноземца Риплея определил пушки лить. Еще воры названы Ермил и Голован со товарищи. Сказал далее воевода, есть-де среди воров и над ними верховодит некий офицер. А воров будто не перечесть — повсюду они, и на верфях, и по слободам, и дрягили есть, и конопатчики, и медники, и хлебники, и солдаты, и пушкари…
Крыков вдруг улыбнулся.
— Коли воров столь много — что ж не свалили они воеводу? — спросил он. — Как он об том думает?
И сам ответил:
— Нет, Сильвестр Петрович, врет князюшка, обиженных много — то верно, да не такие они умелые, как воеводе со страху мнится.
Сильвестр Петрович, словно не слушая Крыкова, говорил свое:
— Думал я так: поверить слепо воеводе — значит ни единому своему не верить нисколько. А ежели не верить — значит, побьют нас шведы. И не поверил я воеводе: не поверил, что есть тут хоть один офицер, который, порушив святую присягу, переметнуться может. Не поверил, что как ударят сполох — пойдут люди на меня же с кольями, пойдут для ради того, чтобы швед в город ворвался и начал жен и матерей, стариков и малых ребятишек резать и жечь огнем. Не поверил и приказал тогда же отпустить из острога колодников, велел всех из застенка отпустить и то проклятое место замком замкнуть. А нынче вдруг подумалось; кому поверил? Крыков ответил спокойно:
— Русским людям поверил, господин капитан-командор, и от той твоей веры многие добрые слова говорят не только что по городу, а даже ко мне на шанцы долетели они. Мы не близко, ан и у нас об том твоем добром деле все говорят — и таможенные мои, и мужички некоторые рыбаки, и драгуны. Хорошо сделал, господин капитан-командор. Дай народу нашему продых, покажи ему правду на земле, а не только в небеси богову — не надивишься на чудеса его. Батоги, кнут, правеж, пытка, — господи преблагий, шагу не ступить, чтобы в беду не попасть. Ну, украл мужик каравай хлеба, за что же ему руку-то рубить? От хорошей своей жизни украл, что ли? С голодухи украл…
— Ты для чего о сем? — с подозрением в голосе спросил Иевлев.
— Для того, что милосердным к народу нашему надобно быть. А такие, как воевода…
— Воевода царем поставлен, и не нам с тобою его судить! — отрезал Иевлев.
Крыков строго на него взглянул:
— То не впервой слышу, да только думаю, отчего же, Сильвестр Петрович, и не нам? Чем мы плохи? Ты верь, господин капитан-командор: разные есть люди, разными дорогами на Руси у нас ходят, каждому своя судьба; но не отыскать среди того народишки, о котором толкую, — ни вора, ни татя, ни подлой души, что ворогу шведу поклонится… И не един я так думаю, многие…
— Какие же они — многие? Те, об которых воевода давеча говорил?
— И те так размышляют.
— Тебе-то оно откуда ведомо?
Афанасий Петрович промолчал.
— Значит, ты и есть тот самый офицер, от которого остерегал меня князь Прозоровский?
— Тот, да не тот! — со спокойной твердостью в голосе сказал Крыков. — Вор и мздоимец, корыстный и неправедный, зверь кровожадный, по смертный мой час злейший мой враг воевода князь Прозоровский и присные его, хоть кем они будут поставлены. На том я стою и стоять буду, господин капитан-командор, и ты на меня рукой не маши, ныне надобно все сказать, нечего мне таиться. Молчан, да Гриднев, да Голован, да иные посадские — чем грешны? Что сил более не имеют терпеть бой, да увечье, да неправду, да голод, да нужду… А есть ли из них хоть един, кто помыслил бы ворогу предаться? Я-то ведаю, от меня они не хоронятся, я сам ихней кости, сам и нынче с ними, и завтра, и навечно. Нож в тебя кинули? Да в тебя ли, Сильвестр Петрович! Разве сам ты не знаешь, как люди здесь мучились? Разве не помнишь ты корабельное строение…
Дверь широко распахнулась, Крыков смолк на полуслове. Пришли стрелецкий голова Семен Борисович, Аггей Пустовойтов, Меркуров, Животовский, Мехоношин. Время было начинать совет.
— Мне бы уехать к месту! — хмуро сказал Афанасий Петрович. — Мало ли чего там случится.
Офицеры сели по лавкам вдоль стен, Сильвестр Петрович объявил то, что уже знали они и от Егорши и от Мехоношина. Были спокойны все, кроме Мехоношина, который как-то сел криво и сидел непоседливо, вскидываясь и словно бы сердясь на сосредоточенное и спокойное состояние самого капитан-командора и других офицеров.
— Перво-наперво о таможенниках поговорим и о драгунах, что на шанцах, — сказал Сильвестр Петрович. — Как делать?
И, подождав, ответил сам:
— Силою остановить эскадру таможенники и драгуны не смогут, то всем ведомо. Но коли такие обстоятельства случатся, что воры, идущие под машкерадными флагами, сами досмотра таможенного запросят, — таможенникам на корабли идти и долг свой выполнять до конца, ибо Афанасий Петрович располагает солдатами умными и порядочно беды и урона может шведам причинить, дабы далее они песен не распевали и генеральной баталии робели. Поручику Мехоношину по нашей диспозиции предлагаю я во всем капитану Крыкову подчиняться и по его, Крыкова, сигналу идти с драгунами таможенникам на выручку…
Мехоношин подергал воротник своего кафтана, заскрипел лавкою, на которой сидел, и со смешком воскликнул:
— Да как нам их выручать, господин капитан-командор, против эскадры? Порубят нас и дальше пойдут, их — сила!
Сильвестр Петрович ничего не ответил Мехоношину и даже не взглянул на него. Стрелецкий голова раскидал седые усы, прокашлялся, заговорил:
— Диспозиция верная, а что рубке быть — того не миновать. Сии воры от таможенников могут первого горя хлебнуть, и их горе зело зачтется под пушками крепости. Поручику же Мехоношину, крест целовавшему, невместно словно на торге торговаться, а надобно встать да попрощаться, как издревле дедами нашими делывалось, да к месту своему воинскому идти. Иди, господин поручик…
Мехоношин встал, огляделся исподлобья. Никто на него не смотрел, все потупились, кроме Иевлева, который вдруг резко спросил:
— А может, занедужил ты, господин поручик? То случается! Скажи, потом поздно будет.
Поручик молча, едва поклонившись совету, вышел, сабля его ударилась о дверной косяк, почти тотчас же процокали по грязи копыта лошади. Встал и Крыков.
— Коли шум будет — мои ребята на шанцах пальнут из пушки, — заговорил он ровным голосом, глядя на Иевлева. — Гонца я тож пошлю с известием — сами ли досмотра попросили, я ли их остановил. Может, и бог поможет безветрием, в устье бывает нередко, — на якоря становятся, ветра ожидают. По пушке узнаете, что деремся. Пушка скорее всадника — от караульщика к караульщику долетит, от батареи — к батарее. По пушке и сполох ударите.
Капитан-командор кивнул. Взор его выражал удовлетворение, довольство, даже гордость. Крыков обдернул на себе мундир, поправил портупею шпаги, поклонился совету, сказал степенно:
— На сем прощения прошу. Отправлюсь к месту. Коли что — лихом не поминайте!
— И ты нас лихом не поминай! — ответил за всех стрелецкий голова. — Будь в надеже. До города вора не пустим.
Сильвестр Петрович догнал Крыкова в сенях, сказал шепотом:
— Ну, Афанасий Петрович, еще, даст бог, увидимся. К черту в зубы-то не лезь, я тебя знаю. А об чем давеча говорили, авось договорим. Многое ты верно сказал, да не так оно все просто делается. Иди, друг милый…
— Иду, Сильвестр Петрович!
Они обнялись. Крыков вышел. Дождь лил попрежнему, ровный, сильный. Изредка поблескивали молнии, погромыхивал гром…
Вернувшись, Сильвестр Петрович вынул из кармана диспозицию, прочитал вслух, послушал, что сказали офицеры, потом приказал коротко:
— Располагаю так, господа, что имеем мы между собою полное согласие в действиях. Значит, каждому немедля следует идти к своему месту, как прочитал я в диспозиции. Еще раз повторю: колоколов нынче немного осталось, сами знаете — перелиты на пушки. Те, что остались, слушайте со всем вниманием. Слушайте и пушки на береговых батареях. Обо всем новом буду уведомлять без промедления.
Стрелецкий голова Семен Борисович спросил густым голосом:
— Как с киркой с ихней быть, господин капитан-командор?
— То дело унтер-лейтенанта Пустовойтова! — сказал Иевлев. — Иноземцы в кирке будут собираться, — так на них Лофтус лекарь доказал. Соберутся — господин унтер-лейтенант с матросами их там и продержит до самого конца. Шуметь зачнут — Пустовойтов несмышленым дураком прикинется. Всего и делов… Поручик Животовский на карбасах выйдет на Двину, карбасы имеют пушки, те пушки будут корабельщиков держать в учтивости…
Офицеры поднялись, Иевлев велел Егорше немедленно послать человека с эстафетой в Холмогоры к Афанасию. Егорша, простоволосый, выскочил на крыльцо — искать гонца к преосвященному. Сильвестр Петрович подсел к столу — дописывать наконец письмо Апраксину в Москву. Офицеры разошлись, он скоро остался один, только Егорша порою просовывал голову в дверь, удивлялся на спокойное лицо капитан-командора.
«И еще, друг мой любезный, Федор Матвеевич, — писал Иевлев торопясь, пачкая пальцы, — в недавнее время получил верное известие: воры у нас под боком, быть баталии. То-то сказано — жди горя с моря, беды — от воды. Те воры — шведы, но в надежде мы проявить то, что именуется у вас нынче фермите, а по-нашему — стойкость. Полагаю, ежели воров мы здесь побьем, то будет от того нам великий прибыток, ибо мало они и по сей день биты, а ежели и биты, то немногие люди об том ведают, Нарва же всем памятна. Друг любезный, Федор Матвеевич, отпиши ко мне весточку: чего господа польские магнаты с нас тянут за союз против короля Карла? Тут слышно, что будто Украину? Да будь они неладны, те господа! Такого солдата, как наш, не сыскать, мы с тобою и под Азовом так говорили и под Нарвою. А нынче многие чудеса я повидал и твердо на том стою, что нет силы, которая бы выдержала против нас. Что Шереметев? Здесь слышно, будто господин Шлиппенбах от него крепко почесывается? Дай бог! Пиши ко мне, Федор Матвеевич, да еще шли поболее книг достойных, что есть по наукам фортификации, артиллерии, а главное — что есть доброго о сладчайшем для нас корабельном флоте. Друг любезнейший! Построены у нас уже корабли числом тринадцать, — флот! На те корабли и воззрился проклятый швед, да не дадим, самим сгодятся. Ну, писать кончаю, вон сколько исписал. Поклонись всем нашим, с которыми славно молодость проходила, поклонись и великому шхиперу, скажи, чтобы был в надежде. Да поднимите там за наше здоровье бокал доброго вина, ибо в труде пребудет наступающий день…»
Он перстнем запечатал письмо, кликнул Егоршу, велел отдать дьякам. Егорша снес письмо, вернулся. Сильвестр Петрович натягивал перчатки.
— Карбас здесь? — спросил он.
— Здесь! — ответил Егорша.
— Ну так пошли, коли здесь.
И еще раз оглядев стол, лавки — не забыто ли что нужное, — он, опираясь на трость, пошел к двери. Дождь лил попрежнему, потоки воды стекали с крыш, Двина побурела от ливня.
— Льет и льет! — сказал Сильвестр Петрович. — Ну, лето…
Когда карбас отвалил, он, стоя на корме, смотрел на город, который должен был оборонять от нашествия. Все было тихо, словно и не пришел лютый швед: дымились трубы, кое-где за слюдяными окнами посадских изб красным светили свечи, в церквах мирно звонили к вечерне.
4. На цитадели
Инженер Резен и Сильвестр Петрович жгли на доске порох — смотрели, весь ли сгорает, когда караульные оповестили, что на Двине виден струг архиепископа Афанасия, идет с устья, — владыка посещал шанцы.
Старик приехал суровый, усталый, едва ходил, опираясь на свой посох. Рассказал, что был на шанцах, смотрел в трубу на воровские корабли. Пока эскадра стоит неподвижно, делают там какие-то работы. Таможенные солдаты и драгуны к баталии готовы, духом стойки. Еще рассказал, что накануне получил уведомление от вологодского архиерея: вышли якобы к двинянам из Вологды на многих стругах добрые войска, стрельцы с пушками. Над ними полковником едет немец Вильгельм Нобл и полуполковником россиянин Ремезов, вояка храбрый. Везут войска с собою немало ядер, пороху и всякого иного вооружения.
Иевлев, усмехнувшись, ответил, что по всему видно — Вильгельм Нобл не слишком торопится к баталии.
— А чего ему торопиться? — съязвил Афанасий. — Небось, не на гулянку, еще и убить могут… Ништо, царь Петр Алексеевич проведает, как Нобл поспешает, — не похвалит…
— Путь-то не близкий, владыко. В Тотьме выпьют, в Устюге опохмелятся. Знаем дорогу-то…
Афанасий отмахнулся от шуток, велел показать пушки, что перелиты из колоколов, каждую осматривал внимательно, спрашивал, из какого колокола отлита, каким мастером, далеко ли станет палить? Сильвестр Петрович ответил, что почти все пушки здешнего литья, сработаны мастером Федосеем Кузнецом, умен мужик и дело свое знает.
— А было вовсе пропадал! — сказал Афанасий. — Вишь, каков мастер… Ты его приветил ли, мастера?
— Такого приветишь! — ответил Иевлев. — Только ругается…
— Заругаешься, когда на дыбу вздергивают! — проворчал Афанасий.
Сильвестр Петрович удивился — все знает старик. Осмотрев пушки, Афанасий велел показать ядра — чугунные, железные, каменные. Резен объяснял, как раскаляют ядро в кузнечном горне, как замазывают пороховой заряд глиной, как вкатывают каленое ядро в ствол пушки.
— Порох-то добрый? — спросил Афанасий.
— Порох — ничего.
— Ты отвечай дельно! — крикнул Афанасий. — Ничего! Что такое — ничего?
— А ты не кричи, — попросил Резен.
Афанасий поморгал, потом спросил:
— Да ты, дурашка, знаешь, кто я таков?
— Ты поп, — сказал Резен. — И не кричи. Я не тот, чтобы кричать.
— Храбрый! — заметил Афанасий.
— Да, храбрый!
— Где порох?
— Где надо! — ответил Резен.
— Покажи мне порох.
— Зачем тебе порох? — спросил Резен. — Что ты в порохе понимаешь? Ты поп — и молись, а я инженер, я в порохе понимаю…
— Ты инженер, да — заморский, — щурясь на Резена, сказал Афанасий, — а я поп, да — русский. И всего повидал за свою жизнь. Веди, Сильвестр Петрович, показывай…
Резен шел сзади, на щеках его проступили красные пятна — он обиделся. Афанасий велел подать деревянную миску, растер в миске пороховую мякоть, посмотрел, не серого ли цвета. Резен сказал Иевлеву по-немецки:
— Понимает!
Афанасий ответил тоже по-немецки:
— Понимаю!
И приказал костыльнику подать листок бумаги. У костыльника бумаги не было, Резен вырвал клочок из записной книжки, старик положил на листок щепотку пороху, сжег. Порох сгорел почти без остатка, бумага осталась целой.
— Порох добрый, а ты говоришь — «ничего»! — попрекнул Афанасий Резена, но уже спокойно. — Монахи мои где?
Монахи из Николо-Корельского монастыря высыпали на плац под мелкий дождик. Подрясники на них пооборвались, сапоги побились, лица у всех были загорелые, носы облупились от солнца, многие сбрили бороды, а Варсонофий отпустил усы. Афанасий, пряча улыбку, благословил свое воинство, негромко сказал Иевлеву:
— Ишь! И с копьями, и с мушкетами! Обучил?
— Обучил, — тоже улыбаясь, ответил Сильвестр Петрович. — Варсонофий у них мужик разумный…
— Начальный человек над ними?
— Капралом зовем, — сказал Иевлев.
— Ну, ну, — сказал Афанасий, — дело хорошее. Водки им не давай, я их знаю, жеребцов стоялых…
И подозвал к себе Варсонофия:
— Усатый экой!
Варсонофий молчал, стоял во фрунт, смирно.
— Табачищем несет! — сказал владыко. — И сала нет. Согнал сало. Так-то приличнее для монаха…
Варсонофий покашлял в кулак.
— Ну, иди, чадо! — усмехнулся Афанасий.
Монах повернулся, как учили, ударил разбитым сапогом, пошел через плац.
— Не вернется в монахи, — сказал Афанасий. — Образ не таков. Нет, не быть ему монахом, удерет… Капралом будет али разбойником…
Прощаясь, Афанасий сказал Резену:
— А ты, господин, не обижайся. Больно много вас, волков, к нам повадилось. Мне про тебя Сильвестр Петрович хорошо сказывал, да я не верил. Прости, коли обидел, не хотел.
Инженер не отвечал, посасывал трубку.
У ворот Афанасий благословил Иевлева, сказал устало:
— Трудно тебе будет, капитан-командор, труднее нельзя! Прощай! Может, и не свидимся.
Сильвестр Петрович поклонился низко, помог старику спуститься в карбас. На валах, на башнях, на стенах крепости, обнажив головы, стояли артиллеристы, стрельцы, монахи, каменщики, кузнецы, плотники — все те, кому предстояло защищать Архангельск в грядущей баталии.
Афанасий, стоя в карбасе, медленно, широко перекрестил их, сказал, не отрывая взгляда от крепости:
— С богом!..
Матросы крюками оттолкнули судно, келейник накинул на плечи владыки шубку, костыльник покрыл ему колени теплым платком…
— Теперь водки выпить да поесть малость! — сказал Сильвестр Петрович.
— Это хорошо! — согласился Резен.
Он протер стекло подзорной трубы и еще посмотрел: Двина была пуста, только дождь моросил, да низко, над самой водой летали чайки. Невидимые дозорные перекликались на валах и башнях крепости.
— Поп какой! — сказал с удивлением Резен, глядя вслед карбасу.
— Поп разумный! Пойдем, Егор. И будь в спокойствии. Нас упредят, узнаем от караулов. Не гляди, что пусто, — по всей реке народ стережет…
Вдвоем спустились с башенной вышки, по мокрому пустому плацу дошли до крыльца избы, в которой жил Резен, тут остановились. Инженер сказал по-немецки:
— У меня аквавита есть — добрая водка. Берег для случая. Немного выпил — давно. С господином Крыковым выпил…
— Господин Крыков, может, сейчас уже и досмотр начал! — произнес Сильвестр Петрович. — А может, и воров рубит. Все может быть…
Они вошли в горницу, инженер зажег свечу, отпер ключом сундук, достал аквавиту и скляницу шидамской горькой, ее осталось совсем немного, на дне. Солдат принес жареной рыбы, котелок с горячей кашей.
— Капитан Крыков не раз задавал мне вопросы о том, как устроены европейские государства, — произнес Резен. — Он словно бы все время ищет ответа на занимающий его вопрос, а что это за вопрос — не знаю. Он много думает, этот человек, и много читает…
Иевлев кивнул:
— Да, он много думает, и трудно живется ему на свете…
Потом, держа прозрачную бременскую рюмку перед глазами, спросил:
— Егор, ответь мне по правде, нынче ответь, перед баталией. Для какой причины ты, иноземец, нам служишь? Зачем тебе умирать для нас? Деньги, золото ты не слишком жалуешь, не как иные иноземцы, то я не раз примечал…
Резен разлил золотистую аквавиту по рюмкам.
— Ты, капитан-командор, — русский. Вы, русские, всегда любите знать: зачем, для какой причины, что думает человек, когда молчит. Так?
Сильвестр Петрович кивнул.
— Я тебе скажу. Сегодня надо все говорить. Русский умный народ, русский храбрый народ, русский человек имеет вот такое сердце.
Инженер широко развел руки, чтобы показать, какое огромное сердце имеет русский народ, ушиб пальцы о стену, улыбнулся. Иевлев молча слушал.
— Русский позвал нас, русский думает: иноземец нас научит, мы так не умеем, как умеет иноземец, мы ему дадим золото, много золота. Я инженер, я имею в десять раз больше, чем ты, мой начальник. Вот как сделал русский. А как сделал он, иноземец? Венецианец Георг Лебаниус, еще лекарь Лофтус, еще Риплей, еще тот, первый, — все они сидят под замком. Вот как они делают, вот как они сделали. Консул Мартус, еще пастор, еще негоцианты в Архангельске — что они сделали?
Резен горячился, ему не хватало русских слов, он заговорил по-немецки:
— Пусть черт их возьмет, я насмотрелся на то, как и что они делают. Я видел их на Москве, в Кукуе, я видел их так, как ты, русский, их никогда не видел и не увидишь. Кто едет сюда? Проходимцы, обманщики, на сто негодяев — один честный. Русские не могут уважать нас, европейцев. Помнишь, капитан-командор: вы приехали учиться, а вас обкрадывали, вы приехали за наукой, а вам показывали фокусы. Зачем долго говорить — вспомним Нарву. Вспомним генералов, которые искали короля Карла, чтобы отдать ему свою шпагу. Я бедный инженер, но я имею свою голову на плечах. Вы позвали меня. Мне захотелось увидеть своих, — я пошел на Кукуй. Мне закричали «виват!» — и меня стали учить, как обманывать вас. Это первое, чему меня учили. Меня не учили русским словам — «хлеб», «работа», «честь», — меня учили, как ничего не делать и получать деньги, много денег, богатство. Я не верил своим ушам. Я сказал им: «Вы — воры!» В ту же ночь, ты не знаешь, был один поединок, потом второй. Нет, они не обиделись, — они испугались, они хотели убрать меня. И тогда я пришел к тебе и спал у тебя — ты не помнишь? У меня была рана вот здесь, возле локтя, я сказал, что напали разбойники. Мне было стыдно… И когда потом я видел, что мне не верят, что на меня смотрят недобрыми глазами, что во мне никто не видит друга, я не огорчился, нет, капитан-командор, я думал: эти русские не такие уж простаки. Они понимают многое и все запоминают…
— Запоминаем! — сказал Иевлев. — И худое запоминаем, и хорошее…
— Это то слово, которое нужно! — воскликнул Резен. — Запоминаем! И я хочу, чтобы ты помнил не только про тех четырех, которые заперты, не только про тех, что сидят сейчас в кирке под стражей, а еще про инженера Резена…
Он поднял рюмку с аквавитой, чокнулся, сказал душевно:
— Это вино дала мне моя мать, когда я ехал к вам. Она сказала: выпьешь его со своим другом, с земляком, когда встретишься с ним на чужбине. Я пью его с тобой, капитан-командор. Я пью с тобой в ночь перед баталией…
Он отпил немного, встряхнул склянку с шидамской горькой, сказал невесело:
— А эту бутылку я выпил один. Я запирался здесь и пил, — мне было стыдно…
— Ешь кашу, простынет! — сказал Иевлев. — Бери ложку, инженер…
Кашу они съели молча, потом стали говорить о делах. Еще раз побывали на башне, посмотрели на Двину, обошли скрытые на валах пушки, спящих солдат, артиллеристов, матросов. Прощаясь с инженером, Иевлев сказал:
— Ветерок-то с моря, а, Егор? Слабый, а все ж — ветерок! Не двинулась ли эскадра?
— Слишком слаб ветер! — ответил инженер.
Сильвестр Петрович вернулся к себе в избу, повесил плащ на гвоздь, набил трубку табаком. Рядом за стеной спали дочки, рябовский Ванятка, давеча приехавший с матерью на цитадель, Марья Никитишна. Иевлев высек огня, оглянулся на слабо скрипнувшую дверь. На пороге стояла Таисья.
— Что ж ты не спишь, Таисья Антиповна? — спросил Иевлев.
— Вы мне только одно слово скажите, едино! — быстро зашептала Таисья. — Вы только скажите, Сильвестр Петрович, что она за Онега такая? Спехом собрался, спехом ушел. Какая Онега? Ужели и вы не ведаете?
Иевлев посмотрел в ее молящие, тоскующие глаза, ответил не сразу:
— Не ведаю, Таисья Антиповна. Иди, голубушка, спи…
5. Дурные вести
Нил Лонгинов и Копылов сидели рядом, оба неузнаваемо исхудавшие, оба изъеденные морской солью, оба с красными глазами. Других рыбаков, что бились на острове со шведами, Афанасий Петрович уже опросил, написал листы, отпустил; они сидели возле избы на ветру, разговаривали с таможенными солдатами.
— Сам-то ты своими очами его видел? — спрашивал Крыков Лонгинова.
Рыбак сердито повел носом, не ответил.
— Видел али не видел? — еще раз сурово спросил капитан.
— В щель не больно много увидишь, — ответил Лонгинов. — Ты сам, Афанасий Петрович, на разных кораблях бывал, знаешь, как в трюмах видно. А голос — точно, его голос, и беседовали мы не так уж коротко. Да я бы не поверил, — мне об том деле ихний человек говорил, который пилу принес. Говорил, что-де при адмирале Рябов состоит — в холопях, что ли. Кафтан собаке подарили парчовый, цепи сняли, угощение поднесли. Сидел будто наш Иван Савватеевич, выпивал, деньги ему казначей принес — мешок.
Крыков слушал молча, сидел чернее тучи, шевелил бровями. Табак в трубке погас, он поковырял гвоздиком, стал высекать огонь. Лонгинов вдруг закричал:
— Дединьку повесили изверги, а он, подлюга, им за ихние деньги передался. Ничего, попадется — руками порву, тать, еще артельным был, попомнит…
— Не ори! — велел Афанасий Петрович. — Чего орешь?
Копылов сказал с досадою:
— Тут, Афанасий Петрович, заорешь! Еще не так заорешь! Ты бы повидал, как нас вешать собрались, повидал бы, как мы с ними дрались на острове. Не люди — зверье, и где они таких понабирали…
— Что за человек, который тебе пилу дал? — спросил Крыков.
— А шут его знает. Будто наш, русский, а говорит по-нашему коряво. Не все разберешь, чего он говорит. Мужичок не старый, годов ему, может, двадцать пять — не более…
Афанасий Петрович запыхтел трубкой, насупился, взял перо — написать рыбакам проходной лист, чтобы шли в город, по избам. На шанцах ударили в било: таможенникам — ужинать. Солдат принес в миске щи — пробу капитану. Крыков взял с полки деревянную, резанную Прокопьевым ложку, хлебнул, велел покормить рыбаков тоже.
Когда Лонгинов и Копылов ушли, Афанасий Петрович сел за стол, стиснул голову руками, охнул, выругался. Ужели Ваня Рябов, тот Рябов, которому он отдал самое дорогое, что было в его жизни, тот самый Рябов, которого когда-то, в старопрошедшие годы, вызволил он от злого негоцианта Уркварта, тот Иван Рябов, с которым он пошел к Иевлеву и Апраксину на Мосеев остров, — ужели мог он передаться шведам, служить им за золото, за парчовый кафтан, ужели мог взяться тайно провести эскадру двинским фарватером к городу? Да нет, не могло так быть, не могло так случиться, не видел сего Лонгинов, сам же говорил — Рябов гремел цепями.
«Ну, а если?»
И внезапно остыл, как человек, принявший твердое решение: «Тогда — убью. Найду и убью! Что ж тут размышлять?»
Но тотчас же ему стало стыдно этой мысли: кормщик поведет шведские воровские корабли? Он усмехнулся, задумчиво покачал головою: чего только не наболтают люди, чего только не выдумают…
Еще раз раскурив трубку, он вышел на волю, зашагал к вышке. По пути встретился ему Евдоким Прокопьев, — бежал с дурными вестями: взялся ветер, шведы снимаются с якорей.
— Ветер-то пустяковый! — ускоряя шаг, сказал Афанасий Петрович. — Какой он ветер?
За Крыковым бегом поднялся наверх Мехоношин, взял из рук капитана подзорную трубу, упер рогатину в пол вышки, стал наводить туда, куда смотрел Афанасий Петрович: сомнений больше не было — эскадра под парусами шла к двинскому устью.
— Идут! — сказал поручик охрипшим голосом. Прокашлялся и повторил. — Ей-богу, идут! И сколько!
— Не так уж и много! — усмехнулся Крыков. — Эскадра, а чего ж…
Мехоношин протер окуляр, еще всмотрелся: корабли плыли, словно огромные хищные птицы, и поручик даже оробел при мысли, что грозную эту эскадру остановит Крыков, или капитан-командор Иевлев, или он, Мехоношин.
— Идут! — пробормотал он. — Сюда идут. На нас.
Афанасий Петрович сдвинул треуголку на затылок, повернул трубу к себе.
— Вишь, сколько! — прошептал ему Мехоношин и даже толкнул его под бок. — Сила-то, а? И на каждом пушки, да по скольку пушек…
Крыков не отвечал, все смотрел.
Внизу, на расчищенном теперь плацу, строились таможенники. Барабан бил сбор, капралы перекликали солдат, пушкари под навесом, где стояла новая таможенная пушка, раздували угли в горшке, чтобы зажечь фитиль без промедления, едва потребуется. В мерном шелесте дождя было слышно, как ржали и кусались драгунские кони у коновязи…
— Теперь — богу молиться, более делать нечего! — сказал Мехоношин тусклым голосом.
— А то еще и водку пить! — сдерживая злобу, ответил Афанасий Петрович и крикнул вниз: — Капрал, зарядов иметь не менее дюжины!
— Аички? — спросил снизу Евдоким Прокопьев.
— Разложить бы да всыпать сотню — сразу уши прочистит! — посоветовал Мехоношин.
Крыков наклонился с вышки, повторил насчет зарядов. Евдоким пошел в кладовушку. Мехоношин заговорил примирительным тоном:
— Вот ты все, Афанасий Петрович, показываешь мне свою неприязнь, а я-то прав. Рыбаки сказывают: своими глазами видели на эскадре лоцмана-изменника, об сем прискорбном событии любой солдат на шанцах знает. И кличут того лоцмана — Рябов. Я едва было под арест его не забрал за воровство, да твой капитан-командор меня выгнал, поносными словами облаяв. Теперь расхлебывай…
Крыков покосился на Мехоношина, вновь стал протирать окуляр подзорной трубы.
— Ишь, эскадра, да еще и измена… — продолжал поручик. — А нам здесь животы складывать, за что? При Нарве сии славные войска наголову разбили самого царя, а нынче нас идут воевать, мы и готовы — таможенники да драгуны…
Афанасий Петрович резко повернулся к Мехоношину, сказал с яростью:
— Уйди ты отсюда, поручик, сделай милость для ради бога, спущу под зад коленом, разобьешься — с высоты тут лететь.
Поручик отступил на шаг, спросил, подняв брови:
— Вы изволите говорить ко мне?
Крыков, не отвечая, зачехлил подзорную трубу, спустился вниз, в избу — переодеться. Не торопясь, спокойно вынул из сундучка чистое белье, новые башмаки, чулки, доброго сукна мундирный кафтан. Переодевшись, зарядил два пистолета, один положил в нагрудный карман, другой в кожаную сумку справа. В горницу, не стуча, вошел старый и верный друг капрал Евдоким Аксенович, принес оселок — наточить жало шпаги, сел, как сиживал, работая деревянные ложки или сольвычегодскую цепочку, — спокойно, упористо, в левой руке оселок, в правой — шпага. Тихонько запел:
Не ловея была,
Свежие рыбы трепещущие…
Афанасий Петрович всмотрелся в лицо Прокопьева, освещенное огоньком свечи, подивился, как может человек петь нынче, и тотчас же понял: поет капрал, как дышит, а думает о другом. Лицо его было сурово, мысли носились далеко, а где — кто знает?
— О чем, капрал, задумался? — негромко спросил Крыков.
Прокопьев поднял голову:
— О чем, Афанасий Петрович? Да мало ли о чем! Об веселом нонче дума не идет…
— О чем же — о невеселом?
— Да вот давеча рыбаки сказывали насчет Рябова…
— Вздор все! Враки!
— И я так размышляю — враки. Ну, а как нет?..
Он тряхнул головой, вновь склонился над оселком, и опять в горнице послышалось характерное сухое похрустывание стали об оселок. Крыков застегнул пояс на обе пряжки, сдвинул назад складки кафтана, поправил портупею, задумался, что еще надобно сделать.
— Теперь ладно! — улыбаясь большим ртом, сказал Прокопьев и подал ему шпагу. — Теперь славно будет…
— А твоя-то наточена?
— У нас все слава богу! — ответил капрал. — Хорошо покажемся шведу, не посмеется на нас.
В дверь поскреблись, капрал открыл.
— Ну чего, Сергуньков?
— Пушку принес! — сказал солдат. — Господин капитан давеча сказывали — лафетик ей вырезать. Вот вырезал.
— А-а, пушка! — усмехнулся Прокопьев.
— Да ты входи, — позвал Крыков, — входи, Сергуньков!
Сергуньков вошел, поставил на стол лафетик для игрушечной пушки. Афанасий Петрович вынул из сундучка медный ствол, обтер его суконочкой, примерил к лафету. Ствол подходил. Сергуньков улыбаясь смотрел, как выглядела нынче пушечка — словно настоящая.
— Хобот в ей мал! — сказал, щурясь, Прокопьев. — Коротковат. Вот ужо отделаемся, подумаем, как нарастить хобот…
— Не рассчитал я! — виновато произнес Крыков.
Он накинул плащ на широкие плечи и велел капралу строить таможенников. Прокопьев поправил треуголку, обдернул портупею, вышел. Афанасий Петрович еще помедлил, словно что-то вспоминая, сел за стол, обмакнул перо в разведенную писарем сажу, написал крупно, кривыми буквами:
«Таисья Антиповна, богоданная сестра моя, здравствуй, бью челом тебе в сии минуты, когда дожидаю великого алярма…»
Написанная строчка не понравилась ему, не понравилось и то, что он назвал Таисью богоданной сестрой.
— То-то, Евины дочери! — вздохнул Афанасий Петрович, изорвал бумагу в клочья и вышел из горницы.
6. Наизнатнейшей службы — караульщики
Ливень прекратился, мелкий дождь едва моросил. Ветра не было вовсе. Таможенники, построившись в сумерках, негромко переговаривались. На Двине поскрипывали таможенные лодки.
— На якоря становятся! — крикнул с вышки Прокопьев. — Слышишь, господин капитан?
Крыков легко взбежал наверх, посмотрел: эскадра, чернея на фоне неба, покачивалась немного выше положенного для таможенного досмотра места. На мачтах и реях шла работа: там двигались черные фигурки матросов — убирали паруса.
— Худо ихнее дело! — сказал Прокопьев. — Не угадали. Что ж, сами попросят досмотра, али мы стрельнем?
Афанасий Петрович молчал.
— Здоровые кораблищи-то! — опять сказал Прокопьев. — Пожалуй, не бывали еще к нам такие махины? Воинские корабли?
— Военные, капрал.
— И мне думается — воинские.
— Воры.
— Воры и есть…
В это мгновение на баке флагмана блеснул огонек. И тотчас же над Двиною раскатился звук мушкетного выстрела, а вслед за ним взлетела ракета.
— Ну что ты скажешь! — удивленно произнес Прокопьев. — Сами досмотра просят. Может, еще и не воры?
— Воры, капрал! — уверенно ответил Крыков. — Воры, и надобно нам к сему быть готовыми. Воры, да хитрые еще. Ну, и мы не лыком шиты, повидали ихнего брата. Пойдем!
Внизу он сказал Мехоношину коротко и сухо:
— Коли услышишь, поручик, с эскадры пальбу, ступай с драгунами на выручку…
Мехоношин молчал.
Тогда Крыков отвернулся и, отыскав взглядом высокого старого драгуна Дроздова, сказал ему:
— Слышь, Дроздов, я на тебя надеюсь!
Дроздов ответил немедля:
— Надейся, Афанасий Петрович. Сделаем как надо!
Крыков прыгнул в карбас, солдаты оттолкнулись крюками, капитан приказал:
— Весла на воду!
Сам взялся за румпель, весла поднялись разом. Мокрый таможенный прапорец капрал расправил руками, флаг заполоскал за кормою. Карбас быстро, словно ножом, прорезал тихую, мутную после ливня воду. Солдаты гребли молча, сильно, равномерно, с короткими передышками между гребками, во время которых все гребцы враз наклонялись вперед, занося весло. Лица у таможенников были суровые, все понимали, что их ждет.
— А ну, песню! — приказал Крыков.
Прокопьев изумленно на него посмотрел, даже рот открыл от удивления, капитан повторил:
— Песню, да лихую. Пусть слышат, что за народ на карбасах. Заводи, капрал!
Евдоким сделал страдальческое лицо, завел высоким голосом:
Улица, улица, широкая моя,
Травка-муравка, зеленая моя!
Гребцы подхватили с отрывом, словно в плясе, готовясь к выходке:
Знать-то мне по улочке не хаживать,
Травку-муравку не таптывать…
На втором таможенном карбасе подхватили с угрозою, басистее, ниже:
Травку-муравку не таптывать,
На свою на милую не глядывать…
А на далеком уже берегу, в сумерках, под моросящим дождичком, с уханьем, с присвистом, словно помогая таможенникам, грянули драгуны:
На свою на милую не глядывать,
Как-то моя милая сидит одна,
Под окном сидит, ему сказывает:
Мальчик ты, мальчик, молодешенек,
Удалая головушка твоя,
Удалая, кудрявая,
Разудалая, бесстрашная…
— Шабаш! — скомандовал Крыков.
Весла поднялись кверху. Карбас в тумане, под шелестящим дождиком, подходил к огромной черной безмолвной громаде флагманского корабля. Мирные, резанные из дерева листья, виноградные гроздья и веселые человеческие лики гирляндами виднелись там, где у военного судна надлежало быть пушечным портам. И мирный, дружелюбный голос спросил с борта не по-русски:
— Wer da?
— Российской таможенной стражи капитан Крыков с солдатами под государевым знаменем! — громко ответил Афанасий Петрович. — Спустить парадный трап!
Карбас глухо стукнулся о борт корабля. Наверху завизжали блоки, послышались отрывистые слова команд. Над карбасом медленно поплыл парадный трап. А с далекого, теперь невидимого берега все еще доносилась удалая веселая песня:
Улица, улица, широкая моя,
Травка-муравка, зеленая моя!
Кто знамю присягал единыжды, у оного и до смерти стоять должен.
Петр Первый