Книга: Россия молодая. Книга вторая
Назад: ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ «ШТАНДАРТ ЧЕТЫРЕХ МОРЕЙ»
Дальше: Глава вторая

Глава первая

1. С донесением в Москву

В избе Резена Сильвестр Петрович велел подать себе чернила, перо и бумагу и сел за стол — писать письмо царю, но едва вывел царский титул, как пришел инженер и сказал, что есть новая, добрая весть. За Резеном виднелся тот самый востроносенький сержант прапорщика Ходыченкова, который недавно просил у капитан-командора медную пушечку для солдат, стоящих на порубежной заставе.
— Что за добрая весть? — измученным голосом спросил Иевлев.
Сержант ступил вперед, рассказал, что шведский рейтарский отряд давеча напал на Кондушскую порубежную заставу, дабы прорваться на Олонец. Но прапорщик Ходыченков к сему воровству был готов, спал все нынешнее время вполглаза, народ на заставе — не прост, шведов порубили крепко. Из тысячи человек живыми ушли не более трехсот, остальные похоронены близ валуна именем Колдун. Хоронили два дни, оружия получили много: и фузеи, и шпаги, и пушки.
— И твою, господин капитан-командор, в целости доставил обратно! — заключил сержант.
Иевлев поздравил сержанта с викторией и, велев его поить и кормить сытно, опять принялся за письмо. Вначале он думал в подробностях описать всю картину боя, но вдруг почувствовал такую слабость, что едва не свалился с лавки: в ушах вдруг тонко запели флейточки, перед глазами с несносным зудением промчались сонмы мух, перо выпало из пальцев…
— Попить бы! — попросил Иевлев.
Егорша подал в кружке воды, Сильвестр Петрович пригубил, закрыл глаза, строго-настрого приказал себе: «Пиши немедля. Дальше хуже будет!»
И коротко, без единого лишнего слова, написал царю, что шведы разбиты наголову, корабли взяты в плен, Архангельску более опасность не угрожает. Во всем письме было семь строк.
— Мне и ехать? — спросил Егорша.
— Тебе, дружок, — утирая потное лицо и морщась от мучительной боли в раненой ноге, ответил Иевлев. — Пойдем к Марье Никитишне, она и денег даст — путь не близкий. Коли коня загонишь — покупай другого, мчись духом. Возьми со двора на цитадели чиненое шведское ядро — привезешь государю сувенир…
Он еще отпил воды, собираясь с мыслями, тревожась, чтобы не забыть главное. Егорша ждал молча.
— Еще вот: по пути в Холмогорах перво-наперво посети ты преосвященного Афанасия. Старик немощен, небось в ожидании истомился. Ему все расскажи доподлинно, пусть порадуется. Пожалуй, и к воеводе наведайся. В сии добрые часы о позоре давешнем поминать не след. Миновало — и бог с ним!
— Что он за позор? — спросил Егорша.
Иевлев строго на него взглянул, не ответил.
— Как князь-то испужался? — вспомнил Пустовойтов. — Об сем, что ли?
— Не твоего разума дело! — отрезал Иевлев. — После владыки поспешишь к воеводе князю Алексею Петровичу. Его обходить невместно нам. Со всем почтением боярина Прозоровского с великой викторией поздравишь. Коли пожелает, пусть и он государю отпишет — по чину. Да ты слушаешь ли?
— Слушаю! — угрюмо ответил Егорша.
Он взял запечатанное воском письмо, завернул в платок. Сильвестр Петрович покачал головой:
— А и грязен ты, Егор. И грязен, и изорвался весь…
— То копоть пороховая! — обиженным голосом молвил Егорша. — А кафтана другого нет, что на мне одет — самый наилучший…
— Мое-то все погорело! — сказал Иевлев и велел Резену дать Егорше во что переодеться. Инженер вынул из сундука красивый кафтан, короткие штаны, добротный плащ.
Егорша вышел из резеновскон избы, оглядел плащ, забежал к Марии Никитишне за деньгами, зашагал к причалу. Молоденький матрос положил ему в карбас чиненое шведское ядро. Карбас отвалил от крепости. У Егорши толчками, сильно билось сердце, ему было жарко, хотелось рассказать всем, что нынче же едет на Москву к самому государю Петру Алексеевичу — везет донесение о виктории над шведами. Но говорить не следовало…
Архангельск встретил Егоршу веселым перезвоном колоколов, — колокола на звонницах остались маленькие, звонили тоненько, от этого звона на сердце стало совсем хорошо. Всюду — в улицах и переулках, на Воскресенской пристани, возле Гостиного двора — сновали посадские, еще с ножами, с пищалями, с мушкетами — шли отдыхать. По Двине на веслах один за другим двигались карбасы и лодьи тех промышленников, что сидели в засадах, назначенных покойным Крыковым. Охотников встречали женки с пирогами, со штофами, целовались с мужьями, кланялись им. А возле пушек галдели беловолосые мальчишки, похлопывали по стволам, пытались поднять тяжелые банники, пугали:
— Как пальну!
Коня Егорша взял из конюшни Семиградной избы, сел в седло, приторочил к нему ядро, подскакал к рогатке. Караульщики, узнав Пустовойтова, спросили, по какой надобности отъезжает из города. Здесь Егорша не выдержал, сказал словно невзначай:
— К Москве — от капитан-командора с донесением государю об виктории.
Караульщик постарше снял шапку.
— Ну, давай бог! Может, и наградит тебя царь-батюшка. В старопрежние времена так-то бывало: который весть добрую привезет — тому награждение, а который чего похуже, того и за караул…
Другие караульщики засмеялись:
— За караул? Больно, брат, славно: тут покруче берут…
— Да уж башку оттяпают…
— И на рожон взденут…
Старик вздохнул:
— Оно так: близ царя — близ смерти. Поди знай-угадай! Ну, да у Егорши дело верное. Еще бывает спросит царь — чего тебе за добрую твою весть надобно. Тут, Егор, враз отвечать поспешай. Ежели помедлил — с таком останешься. Знаешь, чего спрашивать-то?
— Знаю! — твердо ответил Егор.
— Ты полцарства спрашивай! — сказал издали белобрысый караульщик. — Полцарства, да к ему царевну впридачу…
— Зубоскалы! — молвил старик. — Не царевну ему бы, а корову да овец во двор. Изба-то вовсе, я чай, прохудилась…
Караульщики со смехом подняли шест, Егор выехал из Архангельска. И тотчас же в воображении своем он увидел себя не в густом придвинском бору, а на Москве, в государевых покоях. Вот идет к нему навстречу государь Петр Алексеевич, читает донесение, целует Егора и спрашивает, чем его наградить. А Егор отвечает:
— Определи меня, господин бомбардир, в навигацкое училище, что в Сухаревой башне. Буду я учиться со всем старанием и прилежанием и стану капитаном большого пятидесятипушечного корабля…
Бьют барабаны, трубят рога, и Егорша на коне въезжает в навигацкое училище… Огромные сосны стоят в навигацкой школе, не слышно людских голосов, не видно учеников… Ах, вот оно что! Это не школа. Это бор, — не доехал Егорша до навигацкой школы. Задремал в пути с усталости. Но ничего, он доедет. Непременно доедет…
На рассвете Егорша добрался до Холмогор. Подворье владыки Афанасия удивило его невиданным безлюдьем: словно вымерли многочисленные службы, над архиерейской поварней не видно было дыма, по двору не сновали, как всегда, иподиаконы, хлебные, сытенные, рыбные старцы, мастера-золотописцы, серебряники, свечники, раскормленные архиерейские певчие…
— Что у вас поделалось? — спросил Егорша бледного, с очами, опущенными долу, келейника.
— Что обезлюдели?
— Ни души не видать-то…
— Владыко всех к Архангельску отослали — свейского воинского человека бить. Сами, из своих ручек протозаны раздавали, алебарды, сабли, мушкеты, сами здесь учение во дворе делали. Сотником над ними пошел ризничий наш отец Макарий…
Егорше стало смешно, но он сдержался, не показал виду, только утер рот ладонью. Келейник быстрым шагом сходил в покои, вернулся, сказал:
— Ждет тебя владыко!
Афанасий стоял в своей опочивальне, держась худой рукой за изножье кровати. Он был в исподней длинной белой рубахе, с колпачком на седых волосах, худой, неузнаваемо изменившийся за эти дни.
— Ну? — крикнул он. — Что молчишь? Язык отсох?
— Виктория! — полным, глубоким голосом возвестил Егорша. — Наголову разбит швед. Кончен вор!
Владыко всхлипнул, хотел что-то сказать и не смог. Долго длилось молчание. Егорша подумал, что Афанасий опустится сейчас на колени и начнет творить молитву, но старик, вместо молитвы, вдруг поклонился и сказал:
— Спасибо тебе, внучек. Теперь и помирать способнее станет. Хвораю — старость одолела, давеча собрался к вам на цитадель, да силенок не хватило.
И стал выспрашивать о подробностях сражения, да так толково, что Егорша подивился — можно было подумать, что владыко в старопрежние времена воевал. А когда Егорша, прилично к месту и к сану Афанасия, рассказал, что шведов побито порядком и тела их до сих пор плывут по Двине, Афанасий без всякого смирения в голосе ругнулся:
— Ну и так их перетак! Звали мы их к Архангельску, волчьих детей?
Погодя спросил:
— Воеводу оповестил о виктории?
— Сейчас к нему буду! — отозвался Егорша.
— Умно! Не для чего с ним ныне собачиться. Вреден, пес, многие пакости способен свершить, крепкую руку на самом верху имеет. Паситесь его, детушки, срамословца окаянного, сквернавца, доносителя…
Егорша с изумлением взглянул на Афанасия — что о князь-воеводе говорит. Тот, словно догадавшись о мыслях Егора, пояснил:
— Опасаюсь, детушка, доброты капитан-командора. Горяч он и добер невместно. Ныне с великой викторией на прошлое дурное махнет рукой, а сии змии, небось, не позабудут, зубами и поныне скрыпят. Засели, поганцы, здесь в Холмогорах — и дьяки все трое, и думный дворянин, анафема, и сам тать-воевода, еще с офицером неким беглым. Прозоровский будто денно и нощно зелено вино трескает, до горячечных видений допился. Сей ночью бос и наг по двору метался, срамоты на всю округу. Для того о сем сказываю, чтобы берегся ты у него в хоромах…
— Да как берегтись-то? — недоуменно спросил Егорша.
— Потише будь, поклонись пониже, шея не сломается… Ну, иди, внучек, иди, детушка, утомился я, лягу. Иди с богом…
Он благословил Егоршу, лег. Егорша вышел. Келейник проводил его до калитки, прошептал скорбно:
— Совсем слабенек наш дедуня. Ох, господи!
У дома воеводы попрежнему прохаживались караульщики, назначенные Сильвестром Петровичем. Полусотский кинулся навстречу Егорше, тот, сидя в седле, коротко рассказал про одержанную над шведами победу. Солдаты сбились вокруг Егорши, жадно выспрашивали, он отвечал с подробностями, как села на мель флагманская «Корона», как в корму ее ударил фрегат, как вышли брандеры, как абордажем пленили яхту. Полусотский спросил:
— Может, и нам к Архангельску идти? Чего тут более делать? Воеводу, я чай, никто нынче не обидит, кончен швед.
— Все недужен князь? — спросил Егорша.
— Спился вовсе! — смеясь, ответил полусотский. — Давеча на крышу влез — кукарекал. Смотреть, и то срамота…
— Что ж, идите! — сказал Егорша. — И впрямь делать тут более нечего. Свита воеводская при нем: кто его тронет?
Он спешился, постучал хлыстом в ворота.
На крыльце боярского дома Егорша почти столкнулся с Мехоношиным. Тот отступил в сени. Егорша побледнел, крепче сжал в руке хлыст, раздельно сказал:
— Вот ты где, господин поручик.
— А где мне быть? — тоже побледнев, спросил Мехоношин.
— Будто не знаешь?
— Не знаю, научи! Позабыл что-то…
— Ужо, как вешать поведут — вспомнишь!
— Меня вешать?
Егорша, не отвечая, вошел в сени, властно отворил дверь. Навстречу, мягко ступая, кинулся дьяк Гусев, зашептал, дыша чесноком:
— Почивает еще князь-воевода! Немощен… Столь велики недуги…
— Буди! — приказал Егорша. — Недосуг мне.
— Никак не велено! — кланяясь повторял дьяк. — Строг, на руку скор…
— Ждать мне нельзя! — сказал Егорша. — Еду к Москве с донесением государю…
Дьяк испугался, побежал по скрипучим половицам — к воеводе. Егорша сел на лавку, задумался. Через покой широким шагом, словно не замечая Егоршу, прошел Мехоношин. Хлопнула одна дверь, потом другая. Сверху, с лестницы на Егоршу смотрели старые девки-княжны, осуждали, что-де не кланяется, не спрашивает про здоровье. Недоросль Бориска подошел поближе, заложил руки за спину, осведомился:
— Верно, будто викторию одержали?
— А тебе что? — грубо спросил Егорша.
— А мне то, что я воеводы сын! — выпятился недоросль.
— Таракан ты запечный, а не воеводы сын! — ответил Пустовойтов. — Постыдился бы спрашивать.
Старые девки зашептались, укоряли Егоршу, что-де не знает шевальерства, не обучен плезиру, небось, как прочие иевлевские, — портомоин сын. Егорша сидел, глядя в сторону, поколачивая хлыстом по ноге.
В доме все время слышалось движение, бегали слуги, носили воеводе моченую клюкву, рассол, тертый хрен, пиво — опохмелиться. Сверху иногда доносилось грозное рычание, уговаривающий голос Мехоношина. За спиною у Егорши скрипели двери, половицы, перемигивалась дворня. Казалось, что вся боярская челядь о чем-то сговаривается. Егорше надоело, он сказал старушке карлице:
— Ты, бабка, скачи быстрее, сколько мне ждать?
Карлица завизжала мужским голосом, перекувырнулась через голову, пропала в сумерках воеводского пыльного дома. Тотчас же пришел думный дворянин Ларионов, без поклона, сурово, словно арестанта, повел Егоршу по ступеням наверх в горницу. Воевода сидел отвалившись в креслах, лицо у него было серое, опухшее, глаза едва глядели, лоб повязан полотенцем с тертым хреном. Думный Ларионов сел на лавку, вперил в Егоршу острые глазки, стал качать ногою в мягком сафьяновом сапожке. За спиною воеводы покусывал губы поручик Мехоношин. Подалее перешептывались дьяки. Егорша поклонился Прозоровскому, передал, что было велено Сильвестром Петровичем. Воевода неверным голосом, плохо ворочая языком, спросил:
— Иевлев твой да Крыков — дружки?
— Как — дружки? — не понял Егор.
— Одного поля ягода?
Мехоношин все облизывался, все покусывал губы, слушал, пряча взгляд. Ларионов покачивал ногою, смотрел исподлобья, словно бы к чему-то готовясь.
— Рябов да Крыков дружки, — продолжал воевода, — то мне ведомо. Крыков с капитан-командором, небось, тоже прелестные листы читали, одним миром воры мазаны, одно скаредное, подлое дело затеяли…
Егорша, напрягшись, побелев, прервал воеводу:
— Сии поносные слова, князь-воевода, мне слушать непереносно. Я по делу на Москву послан и должен там быть без всякого промедления…
— Ты?
— Я, князь-воевода!
— А ты какого роду-звания?
Егор, насупившись, чувствуя беду, ответил, что роду он простого. Тогда тонким голосом, словно читая по книге, думный дворянин сказал, что негоже ему, смерду, мужицкому сыну ехать пред светлые государевы очи. Поедет к Москве иной человек, дворянского роду, а Егорше приказано от воеводы сидеть здесь, в Холмогорах. Егорша вспыхнул, закричал, что ему велено отбыть самим капитан-командором. Тогда вперед вышел Мехоношин, прищурился:
— Подай-ка письмо!
— Тебе?
— Мне!
— А ты кто таков здесь есть?
— Таков, что тебе мой приказ — в закон!
Воевода что-то замычал, тоже протянул руку за письмом… Егорша, плохо соображая, трясясь от бешенства, выбежал во двор — к коновязи.
Вороного его жеребца здесь не было.
Какие-то слуги в однорядках, жирные, здоровые, косматые, играли возле коновязи в зернь. Ругаясь, Егорша спросил, где его жеребец, куда воры свели коня, для чего делают не по-хорошему? Слуги, пересмеиваясь, не отвечали. Тогда он схватил самого здорового за ворот, тряхнул, поставил перед собою, но тотчас же сзади его ударили под колени, и он упал навзничь — в гущу челяди. Несколько слуг навалилось ему на грудь, другие на ноги. Он потерял сознание.
— Полегче, полегче! — сказал Мехоношин. — Досмерти-то и не для чего. Бери, кидай в яму, где Лонгинов скучает, вдвоем повеселее им будет.
Слуги взяли Егоршу за ноги и за руки, понесли в сад; тут под дубочком была вырыта яма с крышкою из железных полос. У ямы Егоршу положили на землю. Мехоношин наклонился над ним, поискал в его карманах, нашел письмо Сильвестра Петровича к царю и возвратился к воеводе. Прозоровский стоял у окна, охал, сгонял с пива пену, пил маленькими глотками.
— Теперь нам обратного пути нет, князь! — сказал Мехоношин. — Начали дело, надо, не робея, до конца делать…
— Беды как бы не было! — прижимая рукою полотенце ко лбу, заохал Прозоровский. — Смело больно начали, пропадем, поручик…
— Хуже не будет! — со значением произнес Мехоношин. — А коли с умом делать — ничего и не откроется. Поеду я сам к Москве, все великому государю поведаю о тебе на первом месте. Нам самим об нас и думать, другие-то не помогут.
Прозоровский сел на лавку, запричитал:
— Голова моя кругом пошла, все вертится, ей-ей, свет не мил…
— Пить нынче надо поменее! — твердо сказал Ларионов. — Не шуточное дело затеяли, думать тебе немало об том деле, князь… Полки идут сверху, — может, те полки тебе еще и послужат. Припоздали со шведом драться — то тебе, князь, наруку. Да перестань ты охать, иначе я и толковать более не стану, как об стенку горохом…
Прозоровский испугался, схватил думного дворянина за руку:
— Ты меня не оставляй. Я по-твоему, по-твоему, миленький! Все сделаю, все, что присоветуешь. Не серчай, голубь. Сядь со мною. Мне бы водочки, винца гданского самую малость, голову прочистить. Болит, разламывается…
Мехоношин громко, словно хозяин в доме, кликнул слугу, тот принес водки, поручик сам налил воеводе. Князь опохмелился, велел читать иевлевское письмо царю. В письме ни слова не было ни о Мехоношине, ни о воеводе, ни о Ларионове.
— Может, тайно написано? — спросил Прозоровский. — Есть такие чернила, ничего не видать, а погреешь на свече — проступят слова. То тайнопись, знаю, слыхал. Погрей на огоньке…
Ларионов погрел на свече, тайные буквы не проступили. Воевода сам взял бумагу, повертел, понюхал, — все еще не верилось, что в письме нет доноса на него. Взявшись за голову, Прозоровский завопил:
— Для чего так сделали? Он обо мне и не пишет худого! Теперь пропадем, — гонца повязали, для чего так по-глупому…
Вопя, ругаясь, он застучал на Мехоношина с Ларионовым кулаком. Думный дворянин поднялся с места, цыкнул, как на собаку:
— Цыть! На все Холмогоры шум поднял! Нет об нас в письме? Да гонец бы все словами пересказал, для того и послан, ужели не догадаться тебе, воевода? Раскудахтался! Тут дело хитрое, думать надо, как от сего Иевлева отбиться…
— Вот и я тоже… Как?
— Помолчи. Слушай, что сказывать стану. Али я тебе про Крыкова да про сего Сильвестра даром давеча говорил? Надобно Иевлева накрепко к сему государеву преступнику привязать, — добро, что тот помер и голоса подать не может. Надобно, чтобы оба они стали государю лютыми ворогами. Ты на том стой крепко — он тебе поверит, с самого Азова верит, ты ему верный слуга, добрый раб, а про Сильвестра что он знает? По Иевлеву надобно насмерть бить. Егора-гонца схватили — добро! Он молод: как его Поздюнин на пытке взденет — все, что нам надобно, скажет. Государю те пытошные листы с гонцом и пошлем. А покуда сами напишем, что Крыков показал, мало ли как оно было, мертвый-то нам не помеха. Ты, князь-воевода, сиди тихо, помалкивай, мы с господином поручиком все как надо сделаем, по-доброму будет… Садись, поручик, хлопотное нам время настало, давай побеседуем, с чего начинать…
Мехоношин сел, налил себе водки, выпил. Думный Ларионов говорил ровным, твердым голосом. Князь слушал его молча, моргая, крестился, вздыхал…

2. Не нашли кормщика…

Трудники и работные люди с Маркова острова осторожно оттолкнули лодку с пологого берега. Молчан и другой незнакомый мужик налегли на весла, суденышко с телом Митеньки спокойно пошло по тихой, гладкой Двине.
Таисья поправила саван, которым покрыт был Митенька, посмотрела в его строгое лицо. Молчан негромко спросил:
— Мужем тебе был Иван Савватеевич?
— Мужем.
— Знал я его. Вместе корабли на Соломбале строили.
— Давно то было.
— Давно. Нахлебались там лиха. И он, покойничек Митрий, с нами трудился. Сколь годов миновало, а все помнится…
Сильно навалившись на весла, Молчан из-под суровых мохнатых бровей посмотрел на Таисью и сказал глухо:
— Может, и лучше для Митрия-то, что помер.
— Лучше? — удивилась Таисья.
— А ты думаешь — помирится воевода на том, что кормщик твой да толмач Горожанин город спасли, когда он, воевода-князь, в Холмогорах затаился?
Таисья не ответила.
— Вишь, как! — сказал Молчан. — И говорить тебе нечего. Я давеча со своим народишком мужа твоего берегом искал да все думал: ну отыщется, как тогда делать? Мы-то ведаем: задумал воевода худое, посадил у себя в Холмогорах тайно за караул кормщика Лонгинова, и того Лонгинова отвез ему поручик Мехоношин, иуда! А женка Лонгинова, Ефимия, баба смекалистая, к мужику своему пробилась, он ей к поведал, для чего держат: дьяк пишет со слов его, как Рябова Ивана сына Савватеева да толмача Митрия Горожанина на свейском воинском корабле Лонгинов видел и как они бежать с корабля не хотели…
— О, господи! — ужаснулась Таисья.
— То-то, что господи! На бога только и надейся, он поможет… Дождешься!
И рассказал:
— Давеча кинулись на наш Марков остров шведы с мушкетами, с ружьями, с саблями, многолюдны, злы — чисто бешеные волки! А у нас чего? Кулак да топор! Мы кто такие? Мы беглые, рваные ноздри, рубленые пальцы, нас и за людей не чтут. А кабы не мы — те воры сбили бы пушки, пушкарям-то с ними никак не совладать! Мы не допустили! Долго дрались — порубили шведа. Теперь мужики на острову толкуют: уходить не станем, выйдет нам милость, капитан-командор отпустит нас за нашу кровь пролитую, будем люди вольные, простят. Я отвечаю: «Мужики, мужики, какая вам милость выйдет, вы беглые холопи, вы от своего боярина ушли, вас князь ищет, чего ждать нынче? Свое дело сделали, шведов порубили. Пока шум да гулянка, тут нам самое время в леса подаваться. И еще дело такое — мушкеты от шведа забрали, ружья, пули, порох, — есть с чем уходить!» Нет, не верят мне. Сидят, дожидаются, милости им надо…
Он скрипнул зубами, сказал со злобой:
— Дождутся, пока воевода солдат пригонит — нас в узилище забирать. Знаем, как оно бывает. Не впервой милости ждем…
От крепостных ворот, увидев лодку, побежали дозорные. Аггей Пустовойтов поставил матросов, они вздели мушкеты на караул. В крепостной церквушке уныло ударил колокол. Лодка скрипнула бортом о пристань, ее подтянули баграми, народ на берегу закрестился, скинул шапки, послышались голоса:
— Митрий-толмач…
— Молодешенек — вовсе дитя…
— А с ним кормщикова вдова…
— Его-то не нашли…
Аггей Пустовойтов протянул Таисье руку, она вышла на берег. Инженер Резен сказал ей:
— Господин капитан-командор еще послал отряды, чтоб искали по всему берегу — и выше и ниже крепости. Не надо отчаиваться.
Таисья молчала. Гроб с телом Митеньки под звон колокола понесли в церковь, туда, где отпевали других погибших в сражении. Как во сне, ни о чем не думая, ничего не понимая, едва переставляя ноги, Таисья вошла в крепостные ворота, постояла на плацу, опять пошла к дому Резена…

3. Лофтус, Риплей и Звенбрег

Возле крыльца, сложив руки за спиною, прогуливался подвыпивший краснорожий, с желтой гривой волос пушечный мастер Риплей. Наконец из дому вышел Лофтус. Риплей громко спросил:
— Как состояние больного?
— К моему сожалению, он очень плох! — сказал Лофтус. — Его раны смертельны. Но будем надеяться на милость божью.
Лекарь взял пушечного мастера под руку, прошелся с ним, сказал шепотом:
— Я подозреваю, что сей раненый и есть тот человек, которого с таким усердием искал в Стокгольме королевский прокурор Аксель Спарре.
— Он — русский?
— Несомненно. Но мы должны говорить иначе…
Оглядываясь, он опять зашептал на ухо Риплею. Пушечный мастер внимательно слушал.
— Но выпустит ли? — спросил он.
Лофтус опять зашептал. Риплей остановился, задумался.
— Смелый план! — сказал он.
Вдвоем они отыскали Звенбрега.
— Это наруку воеводе! — шептал Лофтус. — Что же касается до возможных неприятных последствий, то мы не станем их ждать. Вместе с негоциантскими кораблями, которые скоро снимутся с якорей, мы покинем негостеприимную Московию. Нам есть на что обидеться, не правда ли?
Риплей ответил сердито:
— А мои деньги? Кто мне отдаст мои деньги? Я немало здесь заработал, я должен получить свое!
— Сэр, вы заработали виселицу, если говорить откровенно! — сказал Лофтус. — Я знаю много про вас и не советую вам дорожиться. Вы служили и Швеции и Англии, но меньше всего русским. Впрочем, воевода охотно и сполна расплатится с вами, если, конечно, наш план удастся.
Звенбрег тоже одобрил план Лофтуса и присовокупил от себя, что взаимоотношения воеводы и капитан-командора нынче напряжены до крайности, так как, несмотря на все торжество полной победы, воевода до сих пор не прибыл на цитадель.
— И это нам тоже наруку! — сказал Лофтус. — Надо действовать возможно скорее…
Втроем они вернулись к избе Резена, и пушечный мастер попросил караульщика вызвать на крыльцо капитан-командора. Сильвестр Петрович долго не шел, потом появился, ведомый под руку матросом. Его лицо совсем посерело, было видно, что он измучен. Увидев Иевлева, Риплей тотчас же заговорил добродушно-угрожающим, раскатистым голосом.
— Сэр! — сказал он. — Разумеется, мы в вашей власти, но мне хотелось бы напомнить вам, что сражение закончено и более ничто не угрожает спокойствию и благополучию прекрасного города Архангельска. Вы подозревали нас в сношениях с противником, вы долгое время продержали нас в заточении, это заточение кончилось для одного из нас прискорбно: инженер Георг Лебаниус, венецианец, скончался от ожогов. Надеюсь, вы разделяете наше горе. То, что мы невиновны, доказано нашим поведением во время баталии: вы сами изволили видеть — впрочем, видели это и многие другие, — как мы палили из пушек по нашему общему врагу и делали это не хуже ваших пушкарей…
— Вы слишком длинно говорите, сэр! — устало перебил Иевлев. — Что вам угодно от меня?
— Нам угодно от вас, — совсем уже наглым тоном ответил Риплей, — нам угодно от вас только одного: освобождения! Мы не желаем более пребывать здесь жертвами ваших нелепых подозрений. Дайте нам судно, которое доставит нас в Архангельск, дабы мы могли наконец вымыться, поесть и почувствовать себя теми, кем нам назначено быть от всевышнего бога…
Иевлев молчал, глядя то на пушечного мастера, то на Лофтуса, то на Звенбрега.
— Что ж, — наконец произнес он по-английски. — Вы все это недурно придумали. Как послушаешь, то и впрямь станет вас жалко. Невинные страдальцы, да и только. Вот вы какие, и по шведу из пушек палили, чем не герои? Молодцы ребята, славно постарались. Да только все-таки придется вам малое время еще на цитадели побыть. Нынче недосуг, а завтра потолкуем с подробностями.
Он отвернулся и велел матросу увести себя обратно в избу.
— Ну? — спросил Риплей.
— Мы уйдем ночью сами! — сказал Лофтус. — Не думаю, чтобы это было так трудно. Победители веселятся, они нам не слишком помешают… Впрочем, есть еще один способ…
И лекарь Лофтус обратился к матросу, стоящему на крыльце.
— Вот что, любезный мой друг! — сказал он ласково. — Сейчас, как ты сам слышал, господин капитан-командор был так добр, что разрешил нам взять его лодью, дабы добраться до города. Он говорил по-английски, ты, должно быть, не понял? Сбегай к людям, которые дежурят на лодье, и передай им слова господина капитан-командора.
Матрос подумал и вернулся в избу. Риплей выругался.
— Вы болван, Лофтус! — сказал он. — Сейчас мы пропадем…
В горнице Сильвестр Петрович сидел неподвижно, склонившись над человеком в красном кафтане. Тот что-то рассказывал ему вполголоса. Капитан-командор слушал внимательно.
Матрос кашлянул.
Сильвестр Петрович обернулся к нему.
— Лодью там толкуют, господин капитан-командор, до города чтобы на твоей отправиться, — сказал матрос. — Будто ты велел…
— Ну, велел — так и дать лодью! — размышляя о постороннем, ответил Иевлев, — что по десять раз об одном толковать…
Матрос вышел.
— Мы, я надеюсь, можем отправляться? — уверенным басом спросил Риплей. — Что приказал господин капитан-командор?
— Отправляйтесь! — ответил матрос.
— Тогда проводи нас, человек! — распорядился Риплей. — Не то опять придется утруждать беспокойством господина Иевлева…
Матрос проводил иноземцев до караульни и передал именем капитан-командора приказание отпустить всех троих на карбасе Иевлева в город. Когда суденышко отвалило от крепости, Лофтус произнес со вздохом:
— Порою приходится рисковать, ничего не поделаешь! Но теперь-то мы в безопасности, чего нельзя сказать о господине Иевлеве.
— Ему придется скверно! — подтвердил Звенбрег.
— Мы об этом позаботимся! — добавил пушечный мастер Риплей. — Он долго нас не забудет!
По тихим двинским водам карбас на веслах быстро скользил к городу.

4. Ремезов и Нобл

Два стрелецких полка, посланные по московскому указу из Ярославля и Костромы, через Вологду, к Архангельску по Двине на стругах, запоздали и подошли к Холмогорам через день после разгрома шведов на Новодвинской цитадели.
Драгунский поручик встретил командиров обоих полков на пристани и, сквернословя, повел их к воеводе. Полковник Вильгельм Нобл и полуполковник Ремезов, испуганные собственным запозданием и суровостью встречи, робко вошли в богатые палаты князя Прозоровского и, не садясь, переглядываясь друг с другом, учтиво отвечали на допрос, учиненный сердитым драгуном. Мехоношин, развалясь на лавке, задавал вопросы один за другим: почему-де столько ползли, где пьянствовали, не по шведскому ли наущению прибыли так поздно, для чего стояли восемь дней в Устюге Великом…
Дьяки, примостившись у стола, быстро писали опросные листы.
Вильгельм Нобл сначала бодрился, после же вопроса об Устюге Великом скис и так заврался, что дородный и сипатый полуполковник Ремезов только крякал, а драгунский поручик стал смеяться. По лицу его было видно, что он хорошо знал, чем именно занедужил полковник Нобл по пути в Архангельск…
— Ну, будет! — сказал драгун, отсмеявшись. — Сегодня или завтра князь-воевода отпишет на Москву естафет и оттуда выйдет для вас решение. На добрый исход сей наррации надежды не имею. Нынче война, за подобное воровство надобно аркебузировать — казнить расстрелянием…
Полуполковник вдруг вскипел:
— Больно скор, поручик! Аркебузировать! Оботри молоко на губах, да послужи с мое!
Драгун поднялся, тоже закричал. На крик слуга широко распахнул двери, вошел воевода, заругался с порога:
— Измена! Куда ни глядишь — подсылы, лазутчики, перескоки, пенюары. Вам когда велено было прибыть к месту? Зачем в Устюге бражничали, ярыги? Зачем в Усть-Ваге гуляли столько ден? Дабы ко времени не прийти? Дабы швед викторию одержал? Дабы нас тут всех шведы порубили, да город пожгли, да меня, князя, на столб вздернули?
Вильгельм Нобл бледнел, крючконосое, усатое лицо его обсыпали капли пота. Ремезов моргал. Дело оборачивалось к худу. Надо было покаяться.
— Князь-воевода, повинную голову меч не сечет! — с низким поклоном сказал полуполковник Ремезов. — Тебя не обманешь, ты и в Устюге нас видел и про Усть-Вагу ведаешь. Было, что греха таить, помилуй. Виноваты, да не так уж страшно — сам лучше нас знаешь, каково стругами такое войско тянуть. Стрельцы вовсе измучились, два судна дорогою потопили, пушек потеряли семь добрых…
— И за пушки взыщется! — пригрозил воевода.
— Прости! — опять поклонился Ремезов. — Послужим тебе как прикажешь. Ежели где измена — пошли, мы тех воров не пожалеем, скрутим, народишко у нас злой на дело…
Прозоровский вздохнул, спросил:
— Да ты из каких Ремезовых? Не боярина ли Саввы Сергеевича сродственник?
— Сын, князь! — сказал полуполковник. — Меньшой его…
Воевода подобрел, покрутил головою:
— Течет, течет время. Меньшой, а голова седая… Садись, слушай! Садись и ты, полковник. Не ладно у нас тут, ох, не ладно. Того и разгневался я, что один, один вот с ним, с поручиком, тяжко нам, трудно, ох, трудно…
Вильгельм Нобл, отставив ногу, упершись в колено рукой, приготовился слушать. Ремезов опирался на эфес сабли. Князь долго молчал, словно бы собираясь с мыслями, потом заговорил туманно, непонятно, таинственно. Наконец, как бы поверив во всем стрелецким начальникам, зашептал:
— Измена, воровство, лютое воровство. Капитан-командор Иевлев, стольник, царев потешный, — вымолвить страшно! — предался шведам, служит им с давнего времени — не за страх, за совесть. Против царского указу учинил злое дело: послал в море, навстречу свейскому флоту, своего человека, посадского монастырского служку Рябова Ивашку. Тот Ивашка, подлое семя, за шведское золото повел с моря флот двинским фарватером на город, дабы великое разорение учинить, и корабли пожечь царские, и верфи спалить, и Архангельск, и Холмогоры, и Вавчугу, и другие прочие места…
Вильгельм Нобл слушал жадно, кивал головой. Ремезов смотрел на воеводу круглыми глазами, удивлялся.
— Тот Ивашка многие годы до нынешнего лихого часа в нетях ходил, — говорил воевода, — возвернулся богат, откуда? Из свейской земли — вот откуда. Иевлев, иудино семя, на свою цитадель шведских подсылов принимал и там с ними тайно беседовал, там они у него и пропадали нивесть от какой причины. Наилучших мастеров-иноземцев, верных царю слуг, тот Иевлев всяко бесчестил и порочил, веры им не давал нисколько, за караул безвинно брал, а как воровские корабли дошли до цитадели и баталия учинилась, тот Иевлев едва иноземцев смертью не погубил, едва они живыми не сгорели в остроге…
Полковник Нобл сердито крякнул — он не любил, когда московиты дурно обращались с иноземцами, — крепко сжал жилистый кулак. Ремезов же, наоборот, услышав об иноземцах, поостыл.
— Что же они за иноземцы?
— А ты молчи, полуполковник, слушай! — велел князь. — Иноземцы те люди верные. Как они из заточения спаслись, то не прятаться пошли, а на крепостные валы поднялись и зачали из пушек по шведу палить. Пушечный мастер там аглицкого роду, сам пушки наводил и сам пушкарями командовал, и оттого немалый урон шведы понесли. И многие русские пушкари, и многие стрельцы, и солдаты, и матросы, поперек измены, не щадя живота, полегли мученической смертью. А иевлевские люди, иудино семя, не таясь в своем бесстыдстве, с великими почестями приняли в цитадели шведского воинского человека в красном кафтане, трубили ему в трубы, в барабаны били, как и мне, воеводе, никогда не делают. С тем человеком вор Иевлев беседовал долгое время — до самой его, шведа, кончины, и глаза ему закрыл, и свечу в руки дал…
— Ежели свечу по православному обычаю дал, то, может, тот человек и не швед был? — усомнился Ремезов.
— Молчи да слушай! — прикрикнул воевода. — Иноземец, инженер из венецианской земли, тем Иевлевым был замучен насмерть, сгорел живьем. Иноземцы-негоцианты, в городе Архангельском проживающие, по его, вора, указу все были под караул взяты и только нынче отпущены. Пушки на кораблях негоциантских, купеческих он, вор, велел имать, от того великую обиду на нас иноземцы имеют, ни один корабль более торговать не придет…
Вильгельм Нобл закивал: конечно, не придут, зачем приходить?
— То-то, что не придут! — сказал воевода. — Которые же людишки тайные листы читали и прелестные слова говорили против воеводы, и против боярина, и против работы на верфях, и против негоциантов, — те людишки Иевлевым на волю выпущены. Для чего так? Для того, что они по сполоху собрались шведу передаться и со шведом нас резать, и головы наши на рожны сажать, и ремни из нас резать. Поручику, господину Мехоношину, сам вор Иевлев сказывал: передадимся-де шведам, выйдем к ним в море навстречу, вывезем на подушке ключи от города Архангельского, поклонимся подарками, будут нам почести, будет нам добро, веселыми-де ногами ходить зачнем. Верно ли говорю, господин поручик?
Мехоношин поклонился:
— Так, князь-воевода!
— Висеть ворам в петле! — заключил Прозоровский, вставая. — Тебе, господин полковник, и тебе, господин полуполковник, приказываю: идти, не медля никакое время, стругами на цитадель, поставить на ней караулы; вора Иевлева моим воеводским именем и указом одеть в железы, вора Ивашку заковать и под стражей доставить в Архангельск, в острог, под крепкое заключение. С вами отправится сей поручик, ему быть комендантом крепости. Нынешнего же дня или завтра, как управитесь с арестованием воров, отпишу я естафет его величеству Петру Алексеевичу, пошлем воров перед ясные очи князя-кесаря, а коли нам велят — и мы разберемся, на огне живо тати заговорят…
Полковник смотрел на воеводу с готовностью, Ремезов сидел потупившись.
— А что вы с войском припоздали — то вам в заслугу не вменится! — строго, угрожающе добавил Прозоровский. — Коли сделаете на цитадели добром — позабудем и Великий Устюг и Усть-Вагу. Коли так же будете стараться, как на пути от Вологды, — пошлю еще естафет. Больно много нынче вороги наши народишка воинского подкупают, то на Москве ведомо. Идите!
Стрелецкие начальники поклонились, ушли на свои струги.
Воевода снова сел на лавку, расставив ноги, отвалясь, — грузный, насупленный. Глаза его бегали, он опять начал бояться затеянного дела.
— Либо он тебя, князь, либо ты его! — заговорил Мехоношин. — Хребет ломать надо сразу же, немедля! Упустим время — сожрет с потрохами. Нынче любовался я на тебя, сколь мужественно ты с ними беседовал. Устрашились и по ниточке ходить станут…
Князь перебил:
— Народишко, народишко подлый, вот кого боюсь. Станут болтать нивесть что, всем ведомо, который человек шведское судно на мель посадил.
Мехоношин сказал с презрением:
— Народишко? Народишко, князь-воевода, под батогами отца-матерь забудет, не то что кормщика. Запалим веники, вздернем на дыбу, погладим огонечком, побежит по городу страх божий — живо замолчат. А заробеем — пропадем. Заробеем, князь, и отъедет челобитная на тебя к Москве, тогда поволокут в Преображенский, к самому князю-кесарю…
Прозоровский заерзал на лавке, замахал руками:
— Тьфу, тьфу, типун тебе на язык.
— Имать воров надо, — сказал Мехоношин — всех, до единого. На Марковом на острове тати согнаны, беглые холопи, рваные ноздри, рубленые персты. Я их облавой переловил по лесам, а вор Крыков уговорил Сильвестра поставить тех татей на остров. Всех надобно за караул в узилище, от них, небось, и челобитная на тебя, на воеводу нашего…
Он натянул перчатку, полюбовался рукою, оправил на бедре шпагу. Прозоровский пыхтел, моргал, ничего не решался ответить.
— Сразу бы и кончил тех воров на Марковом! — предложил Мехоношин.
— Много ли их? — спросил воевода.
— Порядком.
— Ты поначалу Иевлева забери, другим разом — беглых. Боюсь шума, поручик… Кормщик-то не отыскался, Рябов?
— Не слышно…
— Ну иди, иди, делай…
Мехоношин ушел.
Прозоровский, насупясь, думал беспокойные свои думы. Тихо ступая на носки, незаметно появился дьяк Гусев, сказал, что пушечный мастер аглицкий немец Реджер Риплей спрашивает деньги за государеву службу, как было договорено. Князь велел заплатить.
— Сполна? — спросил дьяк.
— Сполна! Да все ли они написали, что надобно?
— Все, князь…
После дьяка явилась княгиня Авдотья, исплаканная, испуганная, стала спрашивать, верно ли толкуют, будто князь велел Иевлева за караул брать. Воевода ощерился, вытаращил глаза, заорал, что не ее ума то дело, замахнулся на дородную княгиню палкой. На отцов крик прибежали старые девки с недорослем — унимать воеводу. У него от бешенства побагровел носик, затряслись жирные щеки, сам понимал, что неладно делает, да обратного ходу не было. Орал на всех долго, потом прилег отдохнуть, но едва задремал, причудилось такое, что лучше бы и не ложился. Княгиня сбрызнула его с уголька, помолилась над ним, сказала сквозь слезы:
— Может, к городу поехать, князюшко? Ждут, небось, тебя, воеводу, праздник там, колокола звонят…
— Мехоношин здесь?
— Нету еще.
— Думный дворянин воротился?
— В городе он, князюшко…
Воевода опять заробел — без своих подручных он всего боялся. Да еще, как назло, закололо в подкрылья — начал разбирать утин, старая болезнь. Князь разохался и стонал до тех пор, пока не принесли дьяки естафет от думного дворянина. Тот писал, что Архангельск готов к встрече воеводы, порядок наведен, караульщики везде расставлены, с часу на час отопрут и съезжую, которую вор Иевлев на замок запер. Покуда никак не отыскать палача Поздюнина, от страху нивесть куда запропастился — ни слуху, ни духу…
— Ишь, трус экой! — посетовал воевода. — Наказать надобно…
Он выпил водки, захрупал соленым огурцом. Доброе расположение вновь возвращалось к воеводе. Сидел, широко расставив ноги, говорил со вздохами:
— Без острога, без узилища, без тюрьмы крепкой городу не держаться. То всем ведомо: какое воеводство без палача…
Дьяки соглашались:
— Оно так!
— От века поставлено…
— Иначе никак…
Во дворе с гиканьем готовили воеводе поезд — возвращаться в город править, судить, наводить истинный порядок. Закладывали карету, возки для приживалок и приживалов, телеги для челяди…
В дверь просунулся дьяк Молокоедов, сказал с прискорбием:
— Владыко преосвященный Афанасий совсем плохи, князь-воевода. Будто исповедоваться собрали их и причащать святых тайн, да они не допустили, — рано, говорят. Может, побывать тебе к ним?
— Недосуг, недосуг! — отмахнулся воевода. — Да и не для чего! Не больно дружны были…
Молокоедов смутился, еще покашлял:
— А все ж…
— Иди! — крикнул князь. — Без него управлюсь! Недосуг — и все тут!
Но тотчас же сробел, передумал, велел подавать себе шубу и горлатную шапку, посох и карету. До подворья Афанасия было не более ста саженей, но воеводе не следовало ходить пешком, и он проехал это расстояние в карете. По ступеням его вели под руки Гусев и Абросимов.
Келейник, увидев воеводу, со всех ног бросился в опочивальню к Афанасию. Тот в ответ вдруг слабо усмехнулся, сказал с досадою:
— Ишь ты! Помирать меня учить приехал. Наука нехитрая, сам помру. Все учат — учителя! Гони в шею…

5. Воевода снова в Архангельске

К вечеру поезд воеводы въехал в Архангельск.
Завидев карету князя и его конную стражу, завидев форейторов, гайдуков, ездовых, гарцующих конников, посадские посмеивались, переговаривались, мальчишки, не боясь нагаек, свистели в пальцы, улюлюкали. Княгиня, сидя рядом с воеводою, совсем закисла от страха, старые девки княжны, кривляясь по заграничному манеру, произносили непонятные слова:
— Ах, ах, каковы мужичье, так-то встречают своего дигнитара…
— Ах, ах, никакого политесу!
— Майн либер фатер, не ждите от сих артизанов — фемиды…
Князь молчал, сопел, смотрел на солдат с работными людьми, которые снимали надолбы и рогатки с берегов Двины, на пушкарей, которые на рысях увозили с боевых мест пушки, короткие мортиры, кулеврины, наваливали на подводы плетенки с ядрами, со звоном швыряли ломы, банники, прибойники, пыжевники…
Город более не готовился к бою с врагом, город перестал быть крепостью. У раскрытых настежь рогаток караульщики ели свою кашу, дозорные на конях более не стояли у въезда. Весело перезванивались оставшиеся на звонницах и на церковных колокольнях малые колокола; на улицы, на торговую площадь, на берега Двины высыпали мастеровые, ремесленники, корабельщики, рыбаки, дрягили, перекупщики. Народ смеялся, то там, то здесь люди запевали песню, женки на углах торговали печеной рыбой, голосисто выхваляя свой товар, тетки-калачницы продавали сдобные калачи. Матросы не строем, а порознь, прогуливались по улицам в своих ярковасильковых безрукавках, в шапках, насаженных на одно ухо, — это были матросы, уже понюхавшие пороху в сражении на цитадели, уже ступившие на палубы плененных кораблей. Скоморох с медведем веселил толпу возле Гостиного двора, похаживал, стуча каблуками по дощатому настилу, где только что стояла длинноствольная пушка.
Внезапно карета остановилась.
Гайдуки с плетьми стали напирать на народ, но толпа сгрудилась так тесно и такой руганью встретила воеводских холопей, что те сразу же сробели и подались назад.
— Чего там? — спросил князь.
— Скоморох с медведем, — ответила княгиня Авдотья. — Ах, ах, сколь презабавен…
— Посунься, коровища! — приказал воевода.
Княгиня вдруг обмерла, замахала руками, княжны стали из флакончика нюхать иноземную соль, недоросль засмеялся, широко разинув рот. Князь-воевода поначалу не понял, потом побагровел от страшной обиды: на медведе торчком торчала горлатная шапка, сделанная из корья, — такую, только из меха, один воевода имел право носить во всем Придвинском крае. А скоморох между тем веселил подлых людей, словно и не замечая поезда князя, который остановился перед самым помостом, где теперь звенел своими колокольцами ученый медведь.
— Продергивай! — захрипел князь гайдуку.
Гайдук замахнулся плетью, но тотчас же возле него просвистел камень, народ заулюлюкал, еще камень ударил в карету. А скоморох кричал:
— Ну, Михаил Иванович, покажи, как воевода от шведа бежит…
Медведь, держась за живот, рычал, пятился, тряс башкой, показывал, что боится, хватая лапищей своего поводыря, волок за собою — убегать…
— А теперь, Миша, покажи сего воеводу, как он посулы берет! — сипатым голосом кричал скоморох. — Покажи, Мишенька…
Медведь, рыча, пошел вперед…
Князь зашелся совсем от бешенства, заорал в окно кареты:
— Плетьми его! За караул, живо…
И озверел еще более: свитские тоже смеялись, гоготали, издали глядя на скомороха и на его медведя в горлатной шапке, но увидев перекошенное, багровое от бешенства лицо князя, гайдуки мигом перестали смеяться, пустили коней наметом, засвистали, ударили по толпе нагайками. Народ с криком, пряча головы от ударов, отпрянул, кони топтали людей, роняя пену, вздымались на дыбы. Помост со скоморохом открылся — медведь мирно стоял перед княжеской свитой, нюхал воздух, облизывался. Скоморох его оглаживал, приговаривал белыми губами:
— Ничего, Михайло Иванович… Ничего…
И в том, как поглядывал скоморох на вооруженных конников, было что-то такое гордое и бесстрашное, гневное и насмешливое, что князь отворотился и не стал более туда глядеть. А вылезая из кареты в своем дворе, сказал встречающему думному дворянину Ларионову:
— Хорош у тебя порядок, собачий сын! Хорошо своего воеводу приветил… Ну погоди, еще потолкуем…
И распорядился:
— Скомороха пороть батогами нещадно, смертно, нынче же! Медведя вздеть на рогатину! Гайдукам и иным прочим, что гоготали, видя бесчестье своему боярину, — по пятьдесят кнутов каждому…
Ларионов поклонился, дьяки с испугом переглядывались.
Попозже пришел Ларионов, сказал своим твердым голосом, что скоморох преставился, а шкуру медвежью он, думный дворянин, приказал выделать для воеводских покоев.
Всю ночь воевода не мог уснуть — ждал вестей из крепости. В длинной до колен, цветастой шелковой рубахе, задыхаясь от духоты, закрыв все ставни, утирая пот полотенцем, ходил по скрипящим половицам, пинал сафьяновыми татарскими ноговицами сонных мурлыкающих котов, звал караульщиков, спрашивал сырым от страха голосом, тихо ли в городе. Караульщики не знали, воевода грозился:
— Смотреть с усердием, шкуру спущу!
К утру, не раздеваясь, задремал на лавке, и опять, как давеча в Холмогорах, привиделось ему дурное: черная вода, и его туда бросают, в воду, он хочет бежать, а не идут ноги…
Разбудил воеводу дьяк Абросимов, доложил, что иноземцы ждут воеводской милости — проститься, их корабли уходят нынче в море. Дьяк Гусев держал на подносе корабельные пассы, каждый был написан на александрийской бумаге, и при нем — копия по-латыни. Воевода, потный от дурного сна, всклокоченный, принял капитанов и шхиперов приветливо, каждому корабельщику отдал пасс, сказал, что нынче бесчинствам капитан-командора положен конец. Консул Мартус поклонился, ответил, что счастлив слышать добрую весть. Прозоровский пригласил корабельщиков непременно быть к ярмарке в будущем году. Слуга подал вино мальвазию. Пушечный мастер Риплей провозгласил здравицу за воеводу князя Прозоровского — просвещенного и великодушного вельможу. Иноземцы закричали «виват». Консул Мартус провозгласил другую здравицу — за князя Прозоровского, победителя шведов. Гости опять закричали «виват». Князь, развеселившись, велел гостям садиться за трапезу. Пушечный мастер Риплей сидел слева от воеводы, говорил участливо:
— Мы все, просвещенные европейцы, понимаем, как вашей милости трудно иметь дело с варварами, подобными Иевлеву. Но наши письма, в которых дословно описаны мытарства, постигшие нас в Московии, несомненно попадут в руки великого государя. Преславный государь прольет слезы над нашей участью и строго покарает виновных…
Часом позже воевода с крыльца своего дома видел, как на негоциантских кораблях корабельщики стали поднимать паруса, готовясь к выходу в море.
Вернувшись в горницу, Прозоровский позвал дьяков, велел им читать вслух все, что написали иноземцы. Дьяки читали, переводили, толковали написанное. Воевода слушал и кивал головою — хорошо написали иноземцы, как надо написали, теперь строптивому Иевлеву — конец…
Но на сердце все-таки было неспокойно: из крепости Мехоношин еще не вернулся.
Всех офицеров без суда не арестовывать, кроме изменных дел.
Петр Первый

 

И вы пороху не теряйте, и снарядов не ломайте:
Меня пулечка не тронет, меня ядрышко не возьмет.

Песня
Назад: ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ «ШТАНДАРТ ЧЕТЫРЕХ МОРЕЙ»
Дальше: Глава вторая