Книга: Басурман
Назад: Глава III ПРИЕМ ПОСОЛЬСТВА
Дальше: Глава V ПЕРЕЛЕСОК

Глава IV
СВАТОВСТВО

Ой ты, батюшка родимый!
Ты за что, за что прогневался
На свое ли дитя милое,
На свою ли дочь родимую,
Что отдать хочешь в чужи люди,
В чужи люди незнакомые,
На чужу, дальню сторону?
Уж я ли тебе помеха в чем,
Изгоняешь с очей долой?
Износила ли платье цветное?
Переела ль кусок сахарный?
Выпила ли меды сладкие?
Вытоптала ли сады зеленые?
С того времени как Анастасия посетила милого иноземца, вкрадывалось иногда в ее сердце чувство дурного дела, тяготила ее тайна, скрываемая от отца; иногда находила опять, по привычке, черная мысль, что она очарована Антоном; но это раскаяние, эта черная мысль скоро убегали при воспоминании сладких минут, которыми подарила ее любовь. Теперь одна разлука с милым Антоном мучила ее более всего. Хотелось бы еще сладкого свидания с ним, еще хмельного поцелуя!.. Только о том и думала, как Антон будет ее миловать, когда она будет божья да его.
Его ж мысли и чувства возносились выше земных восторгов. Храмовый рыцарь шел на освобождение гроба господня от ига неверных; дорогой заблудился в очарованном лесу и завел туда ж юного, неопытного спутника, брата крестового. Образумившись, ищет он вывести себя и его на правый путь: придут ли тогда на ум забавы турнира, венок победный?.. Так и Антон думал только, как бы спасти невесту души своей от погибели земной и, может быть, вечной. Тяжко было ему иногда от мысли, что он творит большой грех, переменяя исповедание отцов своих, но рядом с нею являлась другая, торжествующая о святости долга, о необходимости жертвы. Чем ближе был он к исполнению, тем более очищалось его сердце от нечистоты страстей. Нередко, даже без отчетливой причины, делалось ему грустно, очень грустно; тогда он молился – о чем, знает только господь; молитвы его были без слов: они выражались одними горячими слезами. Счастие его было так смутно!.. к светлому току его примешалась нечистая струя…
Два письма, одно к матери, другое к воспитателю, были посланы посредством Курицына. У первой просил Антон благословения на великое дело, к которому готовился, и умолял ее приехать на Русь, хотя навестить его. «Вы сами желали, милая, бесценная матушка, – писал он, – чтобы я не возвращался более ни в Богемию, ни в Италию, чтобы я нашел здесь свою оседлость; вы сами не раз намекали мне, что исполнение этого желания будет лучшею усладою вашей старости и успокоит вас в будущем свете. Видно, провидение было заодно с вами: оно привело меня в дом русского боярина, где любовь назначила мне здесь новое отечество. Если б вы знали Анастасию (тут описывал он ее наружные и душевные достоинства), если б вы знали, как она меня любит, то, конечно, не желали бы мне лучшей подруги». Почти такого ж содержания было письмо к воспитателю; в нем присовокуплял только тягостные свои сомнения насчет перемены исповедания и тут же успокоивал свою совесть тем, что принимал постановления церкви, не зараженной злоупотреблениями, какие унижают западную. С уверенностью писал Антон о будущем своем союзе. Имел ли на это причины, мы сейчас увидим.
Как скоро Аристотель почувствовал облегчение от своей болезни, молодой друг его спешил открыть ему свое сердце, свои желания, надежды и опасения. В каких трудах, как бы думали вы, застал Антон художника? Он сочинял вновь чертежи своего огромного храма. Расстаться с ним было все равно что умереть. В нем был весь он. Когда вошел лекарь, Аристотель покраснел и побледнел, как будто застигли его в важном проступке, и спешил кое-как, чем попало, накрыть чертежи. Вместо того чтобы найти в художнике усердного свата, Антон нашел в нем пламенного противника его делу. Грозный опыт сделал Аристотеля опасливым до какой-то робости; во всем стал он видеть одни неудачи. Он обещал, однако ж, быть его стряпчим у боярина Образца как самый близкий человек, как отец. Но надежды не подавал, угадывая неодолимые препятствия в ненависти воеводы к немцу, из рода заклятых врагов его, хотя бы этот немец и принял русскую веру. Такое начало не предвещало ничего доброго; теперь, как водится, препятствия возбудили в Антоне сильнейшее желание обладать предметом, который составлял счастие и муку его жизни.
Не чувствуя ног под собою, весь погруженный в грустном раздумье, шел Антон домой; навстречу ему, пыхтя, багровый от жары и сильного движения, переводчик Варфоломей. Неизбежный стал поперек дороги его, униженно кланяясь, кивая головой и ногой, опахивая себя шапкою: он хотел говорить и от усталости не мог. Молодой человек учтиво просил дать ему дорогу.
– Нет, высокопочтеннейший господин, – сказал наконец Варфоломей с особенным жаром, как будто пропустил кусок, стоявший у него в горле, – нет, не сойду, пока вы меня не услышите. Убейте, прибейте меня, но выслушайте. Вы меня не любите, ненавидите, презираете, я это знаю, но я не могу отвесть от вас души своей; это свыше сил моих. Я таков же к вам, как в первые минуты, когда вас увидел… все так же уважаю вас, все так же пламенно люблю и готов пожертвовать для вас бог знает чем. Сделайте из меня… Ну, что б вы хотели из меня сделать?.. Усердного слугу вашего?.. Мало?.. ну, коня, вьючную лошадь! Хуже?.. Ах! что бы сыскать хуже!.. Ну, придумайте сами…
И начал Варфоломей с отчаянием бить себя кулаком в грудь не хуже исступленного, плохого актера. С презрением посмотрел на него Антон и пожал плечами.
– Не хотите говорить, ну так выслушайте. Вы не знаете, но я ваш усерднейший слуга, ваш преданнейший из людей, знаю… Молва идет по городу, может дойти до отца… приедет брат… тогда смерть ваша неизбежна… говорят, вы обольстили Ан…
– Несчастный, не доканчивай, или я убью тебя здесь, на месте, – воскликнул молодой человек, побледнев и весь дрожа, и, как будто боясь, чтобы угрозы его не сбылись, бросился опрометью от презренного разносчика вестей.
«И вот наконец, – говорил он сам с собою, – позор девушки, по моей милости, ходит из уст в уста; о нем звонит уж в набат этот мерзавец! Верно, проговорилась подруга! Где ж уверенность спасти ее вовремя от стрел молвы? Где ж благородство, польза жертвы? Одно мне осталось – броситься к ногам великого князя, признаться ему во всем и молить его быть моим спасителем и благодетелем. Скорее и сейчас же. Он намекал мне так благосклонно о невесте, он будет моим сватом».
Антон повернул шаги свои к хороминам великокняжеским; но когда шел мимо избы Курицына, добрый дух шепнул ему зайти к дьяку, столько усердному к пользам его. Он нашел его в важных занятиях. Можно бы прибавить затруднительных, потому что Курицын, покровитель жидовской ереси на Руси, должен был, по приказанию великого князя, составить список еретикам, с назначением им ссылки и других наказаний, впрочем, не жестоких. В этом случае Иван Васильевич понимал хорошо свои отношения и свои обязанности к любимому слуге своему, и слуга понимал так же хорошо, чего желал его владыка, свои обязанности к нему и отношения к братьям еретикам. Как водится, Курицын составил список тем лицам, которые были малозначащи, ненадежны и простодушнее других.
– Вот, – сказал он, объяснив молодому человеку свои занятия, – вот наконец Иван Васильевич, по убеждению духовных лиц, открыл глаза!.. Гнусная ересь обнаружилась!.. Я давно говорил ему – не слушал, не верил!.. О, если б ты знал, господин лекарь, как много обольстительного, прекрасного в этой ереси! Отчего же и ветвится она со дня на день!.. И между тем зло ужасное, гибель народа!.. Надо искоренить во что б ни стало… Да в этом случае Иван Васильевич слишком милостив или слишком упрям. Говорит, не хочу делать, чего хочет народ; и так мешает мне много! Что ж? присудил наказание самое легкое, детское – смеха ради… Кого ссылает в дальние города, кому готовит потеху… да ты сам увидишь…
До Антона не раз доходили слухи, что Курицын принадлежит жидовской ереси и телом и душой. Лукавству его он не изумился: он уж более ничему не изумлялся. Допытываться же настоящих его религиозных мнений и стараться обратить его к истине было некогда, и потому молодой человек спешил открыть ему свое положение. Намерения Антона хвалили; с надежд его сбросили вериги, объявив ему, что великий князь известен уж о склонности своего дворского лекаря к дочери Образца. В том, что государь был вкладчиком в этой тайне, хозяин признал себя виноватым, а какими путями известна она была самому Курицыну, этого не мог, не смел и не должен был открывать.
– Ты это когда-нибудь узнаешь, – говорил дьяк; потом прибавил: – Иван Васильевич заранее играет уж твою свадьбу. Окрестись, и по рукам, молвил бы я вместе с ним, да боюсь: круто повернешь властью господина нашего – все дело испортишь. Мой совет: для лучшего успеха в этом деле сыскать умного, ловкого свата, не из владык земных, не из князей и бояр, а простого людина, который умел бы побороть неприязнь Образца к иноземцу. Я за это не берусь: ты знаешь, мы с ним друг другу чужие. Постой, дай подумать, на кого ловче напасть… Да вот… чего лучше тверчанина Афони!.. Ведь ты знаешь его?
– Знаю, и прибавлю, сколько могу судить по его отношениям ко мне, он меня любит, несмотря на мое басурманство. Не раз водил я его по немецким и итальянским землям, и за это считает он себя в долгу у меня.
– Так с богом! Ударь ему челом и проси его в сваты. Откройся, что ты полюбил дочь Образца, увидав ее только раз в окно, и то по приезде из Твери. Разумеется, во главу дела положи обет окреститься в нашу русскую, православную веру; она же есть источник всякой благодати (еретик вымолвил это с притворным благоговением). А затем прибавь и волю нашего всемощнейшего господина, Ивана Васильевича. Только берегись сказать, что я тебя послал: это нужно. Теперь от души желаю поздравить тебя с красоткой женою и поместьем.
– Нет, при этом случае не возьму богатых даров от великого князя, хотя бы пришлось заслужить и гнев его. Я не продаю себя. По крайней мере душа моя чиста будет, здесь и на том свете, от упрека в корысти. Во всем прочем послушаю тебя; чтоб доказать это, из твоего дома иду прямо к Афанасию Никитину.
– Идешь один, пешком, в село Чертолино? – сказал Курицын.
– Один. Чего бояться! Лошади не взял, чтоб не возбудить любопытства в тех местах, где буду.
– Почему б не отложить до завтрого! Дорога дальняя, есть перелесок, окружен болотом… есть у тебя враги… Ты забыл Поппеля…
– Не думаю, чтобы рыцарь покусился на дело разбойничье. С благословением божьим я решился. Завтра, может статься, будет поздно.
– Хорошо, что сказал. Друзья твои станут у тебя на страже.
Антону ничего не оставалось делать, как благодарить.
Подходя к избушке, где жил странник, он услыхал льющиеся из нее звуки духовного пения. Звуки были так легки, свободны от всего земного, в них отзывались мир души, согласие, детская простота и по временам возмужавшая сила чувств, умиление, теплота, проникающие в сердце, в мозг костей ваших. Не таков голос земных страстей, так беседуют только с богом. Эренштейн остановился у ворот и слушал духовную песнь с восторгом. Пение становилось тише и тише и вдруг замолкло, как будто спустилось на землю, обремененное тяжестью небесной ноши… Но Антон не успел еще образумиться от умиления, его обнявшего, как послышалось вновь пение. Теперь это были печальные, раздирающие душу звуки. Старец пел: «Не рыдай меня мати зрящи во гробе». Обращение к матери, гроб, унылое пение невольно навели тоску и благочестивый трепет на сердце молодого человека. «О! что сулишь ты мне, святой старец!.. Неужли голос твой вещий?.. – сказал он со слезами на глазах… и отнял руку от кольца, которым готовился ударить в столб приворотный. Он хотел уж идти от ворот и одумался. – Дитя, малодушный, – говорил он сам себе, – неужли обращение богочеловека к матери из гроба могло смутить тебя? С именем господа иду на благое дело и не побоюсь стрел, летящих на меня во тьме».
С последним словом он постучался в ворота и на спрос Афанасия Никитина, кто пришел, отозвался именем господним. Его тотчас впустили; разумеется, оградили себя крестным знамением на всякий недобрый случай. Афоня не чуждался знакомства с чужеземцами: с какими и какими народами он не сообщался! Однако ж во всех сношениях с ними всегда осенял себя крестом господним, который, уверен он был, не раз спасал его от бед.
Жилище его было бедно, но чисто. Лучшее украшение клети составляла икона божьей матери, к подножью которой принес путешественник все редкое, что мог принесть на Русь из своего дальнего странствия: ткани индийские на подвески, жемчуг и самоцветы на ризу, листы пальмова и ветви финикова дерева, красивые перья редких птиц вместо рамы. Тут было его прошедшее, его настоящее и будущее; сюда соединял он свое богатство земное и небесное.
– Волей или неволей жалуешь ко мне? – спросил старик.
– Неволей, – отвечал молодой человек, – потому что наслало меня к тебе дело головное, кровное; волей, потому что в этом деле избрал тебя, Афанасий Никитич, вместо отца родного. Будь же мне отец, не откажись.
Такое вступление изумило тверчанина. Но когда молодой человек стал рассказывать ему свои намерения и просьбу, одинокий глаз старика заблистал чудным светом, губы его растворились улыбкой. Выслушав челобитье, он с большим удовольствием изъявил готовность быть печальником и сватом Антона христианского дела ради: только успех отдавал в руки господа.
– Побудь у меня часок, – сказал Афоня, схватив свою шапку и посох, – разом ворочусь. Злое дело откладывай со дня на день и молись: авось соскучится сидеть у тебя за пазушкой да стошнится от молитвы; сгинет в благой час, аки нечистая сила от заутреннего звона. С добрым делом иначе. Взвидел птицу дорогую, наметывай мигом калену стрелу, натягивай лук тугой – она твоя, птица небесная. Пропустишь, и потонула в небе.
– Боюсь только, вовремя ли пришел, – сказал Антон. – Я с запросом к твоему кольцу, а ты запел песнь надгробную. Навел на душу тоску невыносимую. Почему так скоро перешел к этой песне от возношения господа?
– Почему? – отвечал тверчанин, несколько смутясь, – почему, сказать тебе не сумею. Нашел божий час, не мой. Да не кручинься попусту: где господь, там все благо, все добро. Помолимся ему, и возрадуется душа наша о нем.
И старик пал телом и духом перед иконою – за ним Антон.
– Теперь, помолясь, с благословением божиим примемся за службу ему, – молвил первый и вышел из избы.
Можно судить, в каком тревожном состоянии остался молодой человек. Все шаги, все слова чудного посредника между ним и судьбою были заочно взвешены, рассчитаны по маятнику замиравшего сердца. «Вот, – думал Антон, – подошел старик к воротам Образца, вот он всходит на лестницу… Он в комнате боярина… произносит имя Анастасии, имя мое… Жребий мой положен на весы судьбы… Господи, урони на него милостивый взор!»
Между тем Афоня быстро направлял свои шаги к жилищу Образца, приискивая в голове и сердце речи, которые могли бы успешнее действовать на отца Анастасьина. Странник был недавно у святого мужа, Иосифа Волоцкого, и наслушался из его медоточивых уст духовной беседы с одним боярином, от которой сердце его таяло. Из нее-то источники собирался он употребить теперь в дело. Еще впервые путь его неровен и грудь по временам требует отдыха; впервые рука, дрожа, схватила вестовое кольцо и неверно ударила в столб приворотный. Боярин дома, Афоне отворяют калитку; Афоне запрета нет, в какие б часы дня ни пришел он. Всходит на лестницу. У сенных дверей он отдохнул и оправился.
Василий Федорович лежал на постели в повалуше, ему очень нездоровилось. Никогда еще в жизни своей не хворал он сильно, и потому настоящая болезнь, вдруг его свалившая, не таила опасных признаков. Одр, может быть смертный, и будущность – вот великие темы, которые представлялись самородному красноречию нашего странника-витии.
По-прежнему гость, войдя в клеть, ставил посох у дверей, творил три крестные знамения перед иконой и кланялся низко хозяину, пожелав ему здравия, по-прежнему хозяин ласково привечал его и сажал на почетное место. После разных оговорок с обеих сторон тверчанин начал так:
– Вот прошло и красное лето. Пташки свили гнезда, вывели деток, выкормили их и научили летать. Потянул ветер со полуночи – не страшен пичужечкам; пестуны указали им дорожку по поднебесью на теплые воды, на привольные луга. Запоздай родимые выводом, немудрено и снеговой непогоде застать малых детышей, бедных птенчиков.
Боярин взглянул пристально в око Афоне и примолвил:
– Ты неспросту речь ведешь, Никитич.
– Сам ведаешь, боярин, перед сказкою всегда присказок. А веду я речь к тому, коротко лето и нашего жития. У кого есть детки, надо подумать, как бы им теплое гнездышко свить, как бы их от непогоды на теплые воды.
– Птицы небесные не сеют и не жнут, а с голоду не умирают, – возразил боярин, – обо всех их господь равно промышляет, равно их от грозы приючает, показывает им всем путь чист в привольную сторону. А нам за грехи ли наших прародителей или за наши не всем одинака доля дается: кому талан, кому два, овому нет ничего. Забот и у нас о детках немало, да… (тут он глубоко вздохнул).
– Иной летает соколом с руки великокняжеской, – перебил Афоня, – что ни круг, то взовьется выше; другой пташке не та часть. Поет себе щебетуньей-ласточкой, скоро-скорехонько стрижет воздух крыльями, а дале дома родимого не смеет. Не все ж по тепло на гнездо колыбельное; придет пора-времечко, надо и свое гнездышко свивать и своих детушек выводить.
– Опять отвечу: наша доля и наш урок в руке господней, без него и волос с головы не падет.
– Не взыщи, осударь, Василий Федорович, коли я, худородный, бездомный странник, молвлю тебе не в укор, не в уразумение, а в напоминание. У нас на уме все сокровища земные, то для себя, то для деток, а про сокровища небесные, их же ни тля, ни червь не поедают, и в помине нет. А там придет час Христов, аскамитных кафтанов, ковшов серебряных, ларцов кованых с собой не возьмем; явимся к нему наги, с одними грехами или добрыми делами.
– Господь ведает, по силам и разумению трудимся о спасении души нашей и детей наших.
– Трудишься? а ищешь богатых, знатных женихов осударыне Анастасии Васильевне?..
Не оскорбился боярин этим упреком и отвечал ласково:
– Правда твоя, искал по немощи родительской, а более человеческой. За то, статься может, господь и наказал меня сватовством Мамона. С той поры не плодит мое деревцо сладких яблочков; с той поры женихов Настеньке словно рукой сняло, да и сама она, горемычная, сохнет, что былина на крутом яру. Я ли не ходил на богомолье по святым местам; я ли не ставил местных свеч, не теплил лампады неугасимой!
– Слыхал ты божье слово: вера без дел мертва.
– Слыхал, и творил по божью слову. Оделял я щедро нищую братью, помогал разоренным от пожара, в голодные годы, выкупал из плену басурманского. И старался, чтобы левая рука не знала, что подает правая.
– Вестимо, и то все господу в угоду. Да ты давал свой излишек, чего у тебя вдоволь было. Не последний ломоть делил ты, не последнюю пулу отдавал. Вот дело иное, кабы ты для спасения души твоего недруга отдал бы, чего у тебя дороже, милее нет на белом свете, кусок своего тела, кровь свою!
Сказав это, старик выпрямился и зорко посмотрел одиноким, блестящим глазом на своего слушателя, как стрелок желая высмотреть, ловко ли ударил в цель. Заставили бы его повторить, он не сумел бы; ему самому казалось, кто-то другой говорил в нем.
При слове «недруга» боярин побледнел и весь задрожал.
– Не о Мамоне ли говоришь? – воскликнул он голосом осужденного, который просит милости.
– Что ж? хоть бы о нем. Он твой ворог!
– Афанасий Никитич, друже мой, ты хочешь бесчестья моей седой голове, бесчестья сыну, дочери, всему роду нашему. Ты хочешь, чтоб я умер неспокойно, чтоб я с того света слышал, как дети моих детей будут пенять мне, может статься, клясть меня за позор свой, чтобы я слышал, как народ, мои вороги будут смеяться над моей могилой и позорничать над ней. Вот, скажут, был добрый отец! радел о детках… пристроил дочку единородную, любимую за внука колдуньи, что сожжена в Можае на лобном месте! Внук ведьмы, сын кровного ворога моего, с ним же должен мой сын на поле, поймет дочь мою… Нет, Афанасий Никитич, проси, требуй от меня другого. Господь видит, коли то для Христова дела, не пожалею крови своей.
К этому слову вел Афанасий Никитич; он почти торжествовал победу.
– Успокойся, боярин, не к Мамону речь веду. Спасет ли его окаянную душу дочка твоя любимая, голубица чистая? Только свою погубит. Не ее желает он сыну, а богатства твоего. Жених мой не таков, хочет одного богатства небесного; только с этим приданым дорога ему Анастасия свет-радость Васильевна.
– О ком же говоришь, и в ум не дается.
Афоня сотворил крестное знамение и сказал:
– Я пришел к тебе сватом, осударь Василий Федорович, да не простым, обыденным; хочу, да и в день великой душа бы твоя явилась ко Христу, аки невеста чистая, непорочная. Вот видишь, два жениха на примете для Анастасии Васильевны. За обоих стоит господин наш Иван Васильевич, за одного стою я крепко: оба басурманы. Один татарин и царевич…
– Каракача, сын касимовца Даньяра.
– Как сон в руку.
– Уж были мне стороной намеки о нем. Не прочь бы я от него, коли он окрестится.
– Вестимо, он царевич!.. Дело христианское делом, честь таки честью!..
Ирония эта глубоко потрясла религиозную душу Образца. Он смутился, как бы проговорясь перед своим судьею, но, оправившись, отвечал:
– Так я за царевича не отдам, видит господь, не отдам… Кто ж другой? Не томи, ради бога.
– Боярин, помни, не простую свадьбу затеваем; мы готовим венцы нетленные на тебя и другого раба божьего.
– Говори, друже, говори.
– Другой… Онтон-лекарь.
– Немчин! – вскричал Образец, помертвев.
В этом слове был целый род латынщиков, ненавистный, заклятый, смерть любимого сына, вся жизнь боярина с ее предрассудками и верованиями.
– Ведь я не таил от тебя, что жених басурман.
– Чернокнижник, слуга нечистого! – продолжал боярин.
– Напраслина, Василий Федорович! Напраслина – грех великий. Кто заложит душу свою, скажет, что он слыхал его в зазорных беседах, не только что видал его в делах сатанинских! Бывал я у него не раз, беседовал с ним не однажды; все речь о божьем дивном творении, разумная, красная, светлая, словно ключ гремучий. Скромен, как девица, отважен, как твой сын: милостив до бедных. Николи не забуду его добра. Одно только держит его в когтях нечистого, только одно потянет его в смолу горючую, что он некрещеный. Но коли примет нашу веру крещеную, очистится от всякой скверны, скорее нашего попадет в обитель бога. Подумай, боярин, ты заложил мне святое слово.
Образец вместо ответа залился слезами, в первый еще раз по смерти жены своей.
– Чего хочешь от меня? – произнес он наконец, едва не рыдая.
– Крови твоей, дорогой части твоего тела; ими же спасешь душу раба божьего Онтона от огня вечного, помилуешь и свою душу.
– Дай сроку дня три, хоть до приезда сына.
– Даст ли тебе этот срок Иисус Христос для очищения грехов твоих, когда явишься к нему на тот свет? (эти слова принадлежали не Афанасью Никитину, а Иосифу Волоцкому) может статься, заутро опоздает слово твое. Откажешь Онтону, кто поручится, что он тотчас не уедет в свою латинскую землю? Останется тогда навеки в плену адовом. И когда придет на тот свет, связанный по рукам и по ногам, когда возьмут его, чтобы бросить в смолу кипучую, господи, скажет он, я хотел к тебе в обитель твою, а меня не пустил раб твой Василий: он связал меня по рукам и ногам, он кидает меня в огнь вечный; свяжи его со мною, ввергни его в огонь со мною. Спасут ли тебя тогда твои подаяния, твое богомолье? Одумайся, Василий Федорович; повтори святое слово свое, да возрадуются ангелы, принимая в лик свой новую христианскую душу, воспоют: слава, слава тебе, господи, на земли и на небеси!
Глубоко вздохнул Образец, как бы вздыхало с ним все его существо, взглянул на икону Спасителя с любовью и страданием распятого с ним на кресте и поднялся вдруг с болезненного одра своего, крепок и сановит, и произнес с умилением:
– Помолимся господу.
За ним встал тверчанин. И молились они.
– Господи, отец милосердый, – говорил Образец, став на колена, – прими от недостойного раба твоего жертву кровную, великую! Одна дочь у меня, ненаглядная моя, сокровище мое, и ту отдаю тебе. Господи, господи, помяни меня и ее во царствии своем!
И обнялись боярин с странником. Кончив дело божье, принялись за мирское. Ударили по рукам и условились: приготовить Анастасию, объявить через Афоню согласие Антону-лекарю и сказать ему, чтобы он, сберегая девичью стыдливость и честь от всякого нарекания людского, переехал завтра ж на другой двор и тотчас взял духовника боярского, который ввел бы его в веру крещеную. Свадьбе положено быть не прежде, как суд божий решит участь Хабара на поле. Видел ли Антон дочь боярина и как видел, не спрашивали: может статься, Образец боялся узнать, что узнать было бы ему неприятно.
Лишь только сват ушел, Анастасию позвали к отцу.
«Зачем?.. Недаром!» – подумала она, и сердце затрепетало в груди, ноги подломились.
Когда она вошла в повалушу отца, важное, умиленное лицо его, взор, глубоко павший ей в душу, икона, убранная светом лампады, как перед праздником, – все сказало ей, что готовится для нее что-нибудь чрезвычайное.
Старик заговорил трогательным голосом о своей болезни, о предчувствии близкой смерти. Вот и ворон словно впился в кровлю дома и не хочет отстать от нее, и собака роет яму перед окном повалуши, и мать Анастасьина во сне является и зовет к себе!
– Батюшка, родимый… не умирай, не покидай меня… – едва могла сказать Анастасия и залилась слезами.
– Рад бы не покидать, дитя мое милое, наливное мое яблочко, да господь позовет, никто не остановит. Пора подумать, как бы тебя пристроить… ты уж девка в поре… злые люди скажут скоро: устарок!..
В числе уроков, данных мамкою своей воспитаннице, как себя вести и что когда говорить, был и тот, что и каким голосом следовало отвечать отцу, когда он молвит ей о женихе. Эпиграф, взятый нами для настоящей главы, с должным, мерным причитанием, затвердила на подобный случай Анастасия, но теперь было не до него. Она стояла у изголовья отцовой кровати ни жива ни мертва; она ничего не могла вымолвить и утирала тонким рукавом своим слезы, льющиеся в изобилии. Отец продолжал:
– По закону божьему выбрал я тебе жениха…
– Божья да твоя, – рыдая, промолвила Анастасия и пала в ноги отцу своему. – Подожди… не выдавай, родной мой, солнышко мое ясное… Иль я тебя чем прогневила? Иль я тебе не мила более? Иль моя девичья краса тебе прискучила? Не суши меня безвременно, не снимай с меня головы…
– Не воротишь дня прошедшего, не возьмешь назад слова данного. А я на крепком слове положил, да и господу обещал. Настя, выкупи грехи отца твоего, не поперечь моему слову.
Вместо ответа Анастасия, рыдая, прижималась к ногам его.
– Ин за басурмана… царевича?.. Мы введем его в веру крещеную; будет он ходить под рукой великокняжей, – сказал отец, желая понемногу приготовить ее к жениху-басурману.
– За кого хочешь… Я божья да твоя… только не выдавай меня за татарина… Коли ты в могилку, и я брошусь за тобой… наложу на себя руки…
– Ох, бедная ты, бедная головушка, что сделала ты?.. Прости меня, дитя мое, дочь моя милая, я помолвил тебя еще хуже, чем за татарина, помолвил за басурмана-немца, за Онтона-лекаря.
«Антона?..» – хотела произнесть Анастасия и задушила это слово в груди своей.
Что сделалось с ней?.. Милый друг души, радость ее, свет очей, Антон – суженый ее! Не ошибся ли слух? В беспамятстве не проговорила ли сама это имя?.. Она силится скрыть восторг свой и не сможет: он проникает в судорожном трепете, в движениях, даже в слезах ее.
– Воля твоя, батюшка, – сказала она наконец, целуя с горячностью его ноги.
И больше ничего не могла вымолвить. Но зоркий взгляд отца заметил в тревожных ласках дочери чувство, которого он никогда и подозревать не мог. Боярин благодарил господа, что это чувство покрывается венцом и вместе искупает душу басурмана от плена адова. Так переменились обстоятельства в палатах Образца.
В этот же день послал боярин от имени своего сына к Мамону узнать, выздоровел ли он и готов ли на суд божий (были уж такие посылки не однажды и до этого). Мамон отвечал: «Готов и жду». С ответом послали нарочного гонца в Тверь.
Назад: Глава III ПРИЕМ ПОСОЛЬСТВА
Дальше: Глава V ПЕРЕЛЕСОК