Глава 1
Нa князя Владимира Мономаха молились простолюдины. Во имя его в церквях ставили свечи. Молились и радовались, спешили отдышаться после Святополкова ростовщического угара. Молились и боялись – не молод Владимир. Шестьдесят лет. Долго он шел к Киеву: от города к городу, от дружины к дружине, от стола к столу. К престолу.
– Сел, – сомневались, – а сил уж мало! Недолго выдержит – стар князь. Посидит-посидит, старый порядок сломает, а нового не наведет, не успеет. Да покатится с горы долу. А кто за ним?..
Это те говорили, у которых была короткая память, те, что всего год назад, собирая на пропитание, рылись в мусоре, и уже три месяца, как от Мономахова вокняжения зажили привольно, избежали пожизненной кабалы и теперь мнили себя господами.
– В этом мире не прожить без печали! – говорили мудрые. – И каждому из людей нужно помнить, что на этой земле он лишь малая горстка песка и никогда не станет Богом…
Великий князь как будто слышал эти речи, как будто о них ему доносили слово в слово преданные слуги. И отвечал, как бы ронял ненароком: Бог каждого оделил посильной ношей, я взял в начале пути и отдам в конце.
И в свои шестьдесят лет Мономах легко садился в седло и продолжал владеть оружием, подобно тридцатилетнему. Возле княжьего двора на Берестове он что ни день выходил с отроками в чистое поле и затевал с ними то конный, то пеший бой. Отроков этих, тяжелых молодцов, он рядками валил, как косец траву, а также на полном скаку он их выколачивал из седел ловкими ударами щита. Глядя издали на княжью забаву, прислуга охала, жалела молодцов. Князем уже не восхищалась – отошла пора. Удивлялись ему – как крепок. Отроки бились с ним не шутейно, сладить не могли. Сами над собой смеялись, говоря: «Стар Мономах, а не мерзнет». Князь им отвечал половецкой поговоркой: «И зимой, и в старости не сиди – горячим делом грейся».
Ждали горячего дела.
Мономах, говорили, – человек умный. Какую-нибудь новую грамотку напишет, и оттого всем будет хорошо: и со стороны никто не сунется, и свои князья, племянники и братья, не поведут отныне один на другого железные полки. Повсюду воцарятся мир и благоденствие, и день останется днем, а ночь посветлеет, придет апостол Андрей, пророк и покровитель Киева, и скажет слово в святой Софии, и одарит город новой хоругвью.
– Эх! – радовались за чаркой вина. – С апостольской хоругвью половца потесним на восток, по всему берегу моря сядем, безбоязненно станем торговать. Еще мы шире сядем по Дунаю! Дунай, скажем, – русская река!
А за другой чаркой над этими первыми подсмеивались:
– Как докажешь слепому, что он слеп, если тот никогда не видел? Как докажешь дураку, что не суметь новой грамоткой ни наготы прикрыть, ни брюха набить? А дурак-то надеется, ждет от князя дела горячего…
Митрополит собирал народ в Печерске, спрашивал:
– Какое же хотите благоденствие да без веры? «Правило» Иоанна не соблюдаете – волхвуете, как прежде волхвовали, торгуете рабами… О каком апостоле речь, если вы даже не поститесь исправно, праздников не празднуете, не чтите святых, а только креститесь через раз, будто в этом и заключается вера, и поминаете всуе имя Господа? А не вы ли первые на игрищах бесовских?..
От Владимира-князя ждали повеления – быть благоденствию!
У княжьей прислуги повсюду спрашивали, не пишет ли нового повеления Мономах.
– Пишет что-то! – отвечала прислуга. – Всякий вечер пишет, а иной раз и до самого утра. Отроки его тогда тоже спать не ложатся, но не выдерживают – сидят, дремлют, носами клюют.
Еще спрашивали:
– О чем же по ночам пишет Мономах? Не доводилось ли читать или слышать о том хоть краем уха?
Отвечала прислуга:
– О чем пишет, не знаем. Мономах скрытный князь, все написанное держит под замком в ларцах и сундуках. Но другое знаем: от всех монастырей князь затребовал летописи. А еще слышали, как он своим молодцам давал наказ – где только можно изыскивать жития и странствия.
К середине лета вернулись в Киев все, кто провожал караван до моря. В последний день пути быстрее всего бежали кони. И всадникам приходилось их сдерживать, равнять строй. Но кони плохо слушались, торопились, предвидя отдых. В гору бежали, как под гору, речки перебегали, словно посуху. Сами узнавали дорогу.
Возле Берестова Ярослав остановился и распустил дружину сроком на неделю. А десятников и сотников обязал явиться к нему в Верхний город через три дня. Также и Эйрика пригласил и поручил передать приглашение Олаву. Сказал – будут речи, будет пир. Сказал – маленький человек сделал дело, почему бы маленькому человеку не попировать?
После всего заговорил тиун с Берестом:
– Тебе же, игрец Петр, поручаю важное дело… – И он указал рукой на близкое княжье сельцо. – Видишь, Берестово! Там, смотри, купол выглядывает – храм Апостолов. Возле него найдешь княжий двор… Вот и дело: к Великому князю посылаю тебя, Петр. Приедешь к нему, доложишь, что видел, что слышал. И расскажешь ему все без утайки. Князь любит слушать правдивые речи. И ты обо всем говори просто, без прикрас. Начнешь приукрашивать – оборвет. Красивые речи – длинные речи. У Мономаха же время коротко.
– А пустят? – усомнился игрец.
– Пустят. Ты тем отрокам всего одно слово говори – сакалиба. И они поймут, что от меня пришел человек.
Так и сделал игрец Берест. Трижды говорил княжьим молодцам тайное ключевое слово – у ворот, возле церкви и на высоком расписном крыльце. И тогда его допустили к самому Мономаху. Но перед этим, в привратницкой, проверили, не спрятано ли оружие у него под рубахой, поискали в рукавах и за голенищами, заглянули в кошель с серебром. Похвалили тиуна:
– Щедро платит, по-княжески!
– Жизнь прожил! Знает, что серебро – песок; дело – вот сила! Как река: и накормит, и защитит, и отнесет к местам лучшим…
Один из отроков, молодой и розовощекий великан, наподобие Ярослава, повел игреца в глубь палат.
Покои княжеские – покои дивные. Богатством и убранством, конечно, с Софией не сравнить. Но ведь княжеские покои – не божьи. Помельче были и поскромнее. Да еще пожег княжий двор семнадцать лет назад хан Боняк, прорвавшийся с ордами с юга. С тех пор наново отстраивался Берестовский двор и прежнего великолепия и былой славы еще не достиг. Только значимость и осталась Добро же, накопленное за сто лет, от княжения самого Владимира Святославовича, от начала православия на Руси, сгорело в половецком огне.
Покои княжеские, как и всякие покои, – ларец для человека. Берестовский двор – дорогой, расписной ларец, украшенный каменьями и филигранью – нитями серебра. Шел игрец за дюжим отроком через палаты и любовался роскошью, представшей ему. И думал игрец – телом человек не велик, мал человек, будь то князь или простолюдин, и может обитать он в богатом тереме, палаты считать, сбиваться со счету, и может жить в тесной клети под городским валом или в походном шатре, а бывало, и в волчьей норе умещался. Но, думал игрец, – велика душа человека. Душа, как умная птица, сама поселится там, где ей всего милее, – останется надолго под куполом храма, умчится к высоким горам и станет там эхом или же воспарит над облаками. Нет для души замков и стен, нет дверей и подземелий. Нет для души ларцов. Игрец уже свыкся с мыслью, что его душа поселилась в березовой роще, там, где в семик он расстался с Насткой, думал – душа его легким вдохновением вошла в молоденькое деревце, в робкую березу с прозрачной берестой. Но со временем эта уверенность ослабла. Чем дальше от дома вилась дорога, тем меньше оставалось в памяти, тем сильнее отдалялась Настка. Она виделась ему теперь неподвижной. Она застыла на время разлуки, как застывает смола сосны на время ночи. Настка умерла, и глаза ее были холодны. А мятущаяся душа Береста вдруг посетила шатер Дахэ…
От этой мысли игрец вздрогнул. И посмотрел на куний хвостик, пришитый к плечу. Мех уже выцвел от жаркого степного солнца и не был таким пушистым, как в первый день. Но мех этот казался живым и теплым. И стоило Бересту только закрыть глаза, как вместо куньего хвостика ему отчетливо представилась нежная смуглая рука, легко лежащая на его плече.
Миновали несколько малых палат, которые Берест не успел рассмотреть как следует. Но он приметил, что все палаты были со своим особым назначением – прихожая, трапезная, отрадная, гостиная… Наконец вошли в самую большую палату, с высокими сводами и с колоннами. Отрок назвал ее «летописной». Велел игрецу обождать, а сам прошел дальше через низкую дверцу, скрытую за пологом-гобеленом.
Оставшись один, игрец осмотрелся.
Здесь стены и потолки были искусно расписаны разноцветными узорами. Волшебные травы и невиданные цветы переплетались друг с другом стеблями и складывались в живописные гирлянды, с которых, подобно листьям, кое-где свисали огромные сердца. Эти же гирлянды оплетали в палате двери и окна и поднимались к потолку по деревянным колоннам-аркам. Орлы и грифоны, вписанные в узор во множестве, стерегли покой и тишину княжеских палат. Стройные и гибкие пардусы, поднявшиеся на задние лапы по углам, среди листвы, оберегали княжескую мудрость. Полы и длинные лавки вдоль стен были покрыты яркими коврами. А в глубоких оконных нишах Берест увидел много книг, разных и по толщине, и по величине, и много грамоток, скрученных в узкие свитки. Потом, приглядевшись, игрец заметил, что и на лавках лежат книги – раскрытые и стопками, и лежат они на низеньком столе в красном углу под иконным рядом, и еще на полу, на ковре. Грамотки же, перевязанные тесьмой и опечатанные, были сложены на полках высокими ворохами или просто брошены на ковре. Так что боязно было на тот ковер ступить ногой, прежде не осмотревшись. И бросалось в глаза обилие свечей и масляных светильников. Глядя на них, игрец догадался, что Мономах слаб уже зрением.
Осматривая настенную роспись и богатое убранство «летописной», Берест так увлекся, что не расслышал приближающихся шагов князя и отрока. Видно, шаги их были очень легкими и еще скрадывали звук толстые ковры и добротные стены. Только когда рука отрока легла на его плечо, игрец обернулся. Он увидел недалеко от себя человека в серой холщовой рубахе и поискал глазами князя. Но, кроме этого человека и отрока, никто в палату не входил.
– Поклонись, дурень! – Отрок ткнул Береста в спину. – Князь это!
Игрец поклонился Мономаху.
В поклоне спрятал удивленное лицо. Совсем не таким он представлял себе Великого князя. Думал, что Мономах – великан, не меньший, чем его прославленный тиун. Думал, что будет грозен князь лицом, что будет хмурить он брови при виде простолюдина, думал, что с утра до вечера на егоплечи накинута шуба, самая дорогая по всей Руси,отороченная горностаевым или собольим мехом, акняжьи пальцы будто бы унизаны тяжелыми перстнями, каждому из которых цена – не одна человеческая жизнь. Ждал увидеть, что сидит Мономах на высоком резном троне слоновой кости – как рассказывают про царьградских василевсов, – да вокруг него вьются роем писцы из монахов, а по бокам – хоры с песнопениями, а на лавах вдоль стен разодетые князья – сыновья и внуки… Ведь на всю Русь стол!
Но ничего этого не было!
Князь Владимир Мономах оказался так же прост, как любой из его отроков. Роста среднего, староватый, широкий в кости, но легкий и быстрый в движениях. Лицом заметно смугл – или это сказывалась греческая материнская кровь, или князь, как и в прежние годы, много времени проводил в поездках, ито была не смуглость, а загар. Перстней не носил, свои каштановые волосы остригал коротко и потому ни в обруче, ни в тесьмах не нуждался. Глаза же у Мономаха были большие и карие и смотрели добро.
Отпустив отрока, князь Владимир сказал:
– Слышал о тебе, игрец Петр, много хорошего. От разных людей слышал. И вот любопытно стало самому поглядеть – какой он, игрец-прорицатель.
Но Берест не внял доброму голосу, не поверил добрым словам и добрым глазам не доверился. К похвалам привык относиться сопаской. Тем более от князя не ожидал услышать похвалы. Игрец-прорицатель – он тот же волхв. А волхвы изначально были гонимы церковью. Зачем же хвалит князь?.. Пусть селяне и горожане потешаются игрой и сказками скоморохов, пусть купцы посещают бесовские игрища, бояре и сотские пусть слушают тайные речи волхвов. Но Великий князь!.. Как-то слышал игрец, что Мономах будто не любит патриарха. Зато, слышал, – летописцев-монахов он чтит. Православию покровительствует… Что же он, видя в игреце прорицателя-волхва, того волхва хвалит?
–Я только дудочник, только игрец… – осторожно ответил Берест, а сам подумал, откуда бы мог узнать о нем сам киевский князь, потом добавил: – Как могу провидеть другому, если не умею провидеть себе? Многих бед избежал бы!
Мономах удовлетворенно кивнул и сказал:
– О, игрец! Мне понятны твои опасения. Но люди сами провидят себе, слыша хорошую игру. Здесь слов не нужно. Людям самая простая дудка может стать как прикосновение Господа. А твоя игра, говорили, – как будто связует воедино небо, землю и человека. Если есть здесь правда, то в этом и вижу твое провидение!..
Видя доброе отношение князя, игрец осмелился возразить:
– Наговаривают на меня, господин. Игра моя – самая обыкновенная. И даже дудки собственной не имею. Где уж мне связывать небеса с человеком. Наговаривают с чужих уст, сами не слышав…
Мономах опять кивнул:
– Несправедливо – игрецу не иметь дудки. Но еще более несправедливо, когда хорошая дудка попадает в кривые руки человека, не отмеченного Богом не только умением и пониманием, но и вообще – ничем. Подумай, человек Петр, один ли ты лишен своей дудки? Один ли ты молчишь? И еще вот о чем подумай: следует ли молчать, если твоя дудка находится в руках недостойного?
Берест задумался и понял, что Мономах говорит сейчас не про дудку и не про игреца. А говорит он о себе и о княжеской власти. И только одно осталось досказать Мономаху – что собственную дудку он обрел только в шестьдесят лет, а до тех пор Святополк Изяславович крутил ее в своих кривых пальцах и за двадцать лет княжения не сумел сыграть на ней ни одной достойной песни.
Берест ответил:
– Я о том подумаю, господин…
Мономах не стал договаривать недосказанное. Наверное, он увидел понимание в глазах игреца, и это доставило ему удовольствие. Мономах предложил Бересту сесть. И сам сел чуть в отдалении и некоторое время молчал, задумавшись. Было о чем князю сейчас задуматься, от Ладоги до Киева имел для мысли простор… Берест, стараясь не мешать, сидел неподвижно. Но скоро к нему стали приходить сомнения – может, следовало что-то говорить, может, князь забыл о нем. И тогда Берест слегка пошевелился, отчего под ним негромко скрипнула лавка.
Мономах поглядел на игреца вопросительно:
– Что же Ярослав?..
Помня недавний уговор с тиуном, Берест коротко и без прикрас рассказал князю Владимиру все о походе: о составе каравана, об орде половца Окота, о казни берендея-шорника и об олешенском воеводе. Но его рассказ не произвел на Великого князя особого впечатления – тот слушал как будто вполуха, как уже известное от кого-то. Также не обратил Мономах должного внимания на слова Воротилы, олешенского воеводы, о том, что мера княжеского ума равна мере княжеской щедрости. Или потому не обратил на них внимания, что рассчитаны они были на княжеский слух? Может, льстил Воротила и был уверен, что лесть его донесут?.. А между тем эти слова оказались подобны хоругви. На обратном пути то один, то другой отрок из Ярославовой чади припоминал их и произносил вслух и восторгался – как верно сказано! Так, действительно, до самого Киева ту хоругвь и донесли… Тогда рассказал игрец Берест еще о бродниках и сразу же увидел, как переменился Мономах – видно, сам не раз думал о них, не считал их отщепенцами и изгоями.
И верно, тепло отозвался князь Владимир:
– Не караванами, не конными сотнями выйдет Киев к берегу моря. А выйдет он к берегу – бродниками.
И еще так сказал Мономах:
– Хороший вышел у тебя рассказ, игрец Петр. И обнаружил сметливый твой ум. Припоминаю теперь одно правило: умение – оно во всем умение… Ты и бродников не забыл. Говорил, словно просил за них. А для себя ничего не просил…
Князь Владимир легко поднялся с лавки и своим неслышным шагом прошел в красный угол к тому низенькому столику, что видел Берест; потом он развернул один за одним несколько свитков пергамента, отыскал нужный и бросил его на столик. Спросил:
– Если пошлю тебя в Смоленск, рад будешь?
– Рад буду, господин!.. – Игрец сделал несколько шагов и остановился посреди палаты. От неожиданной удачи он не смог больше ничего сказать. Слова благодарности не приходили в голову.
Берест вдруг подумал, что именно сейчас в далекой березовой роще под Смоленском на миг ожило лицо Настки. Потеплело, приблизилось, крохотным светлым пятном поднялось из глубокого омута. Поманило. Игрецу привиделась живая улыбка Настки. Так привиделась, как уж не виделась давно – думал, стерлась в памяти. Но скоро застыла улыбка, опять погрузилась в черную глубину. А среди стволов будто мелькнула сухонькая фигура Николая Угодника. Оттого затрепетала душа-березка…
– Кириллице обучен? – спросил Мономах.
– Обучен.
– Хорошо! Садись. Здесь пергамент и трость. Пиши… Игрец опустился на крохотную лавочку возле стола, разгладил ладонью тонкий лист пергамента-харатьи. Взял остро отточенную трость и приготовился писать. Владимир сказал:
– Это будет мое послание смоленским князьям. Ждут от меня слово. Вот и будет им слово!.. Готов ли ты, Петр?
– Да, господин.
– Тогда пиши: «Что люди! Не сетуйте на людей. Вот вам люди – от Пасхи до Пасхи только и заняты тем, что замаливают новые собственные грехи, успокаивают совесть. Но известно ли им, что истинная совесть не знает покоя? И восстает она, когда не творит каждодневно добра, когда не созывает вокруг себя несчастных заблудших и не ведет их за собой из темноты к свету. В меру сил своих созидает полезное, соединяя разрозненное, —творит! А если нет—то плачет совесть над каждым ушедшим днем…» Успеваешь?
– Успеваю, господин.
– Хорошо! Пиши: «Теперь посмотрите вокруг! И на себя. Где та истинная совесть? Кто из увиденных вами, близких или дальних, пойдет за вами по доброй воле? Кто поверит вам, что вокруг них тьма, если вовсю светит солнце? Кто из этих людей не бросит в вас камень, когда узнает, что вы уже не князья? Никто!.. До тех пор – никто, пока вы сами не будете готовы пойти за них, грязных и неразумных, на муки распятия. Вы волей судьбы и Провидения занимаете высокое место пророка, ибо власть – не павлинье перо, пишущее указы, а первая голова, на которую, кроме шапки, усыпанной каменьями, примеряется еще и терновый венец – к чему приведете, то, братья, и получите. К смоковнице приведете – пожнете плоды смоковницы, приведете к яблоне – будут вам яблоки, а если приведете к яме, кишащей гадами, – будут вам гады в изобилии. И если, князья, будете заняты только нуждами своего гнезда, то обретете озлобление дальних, а любви в ближних так и не найдете».
Мономах заглянул через плечо Береста и пробежал глазами написанное. Похвалил.
– Умеешь! Быстро и красиво. И все буквицы ровные, будто горох насыпан! «Аз», гляжу – похож на сена стожок, а на сене журавль… Приметно и для памяти легко! Кто учил?
– Разные учили… А всего больше сам. Игре обучался и письму.
– Что ж! Умение – оно во всем умение… – повторил князь. – А теперь я отпускаю тебя. И благословляю на нелегкий путь. Из Ярославовой чади подбери себе спутника – из тех подбери, с кем больше дружен. И езжай не медля. В Киев же когда вернешься, ко мне приди. Найди уж предлог…
Мономах свернул лист пергамента в тугой свиток и перевязал его бечевой.
– Разыщи, Петр, того отрока, что привел тебя. Он опечатает это и даст на дорогу кошель.