Глава 6
Едва только Герд исчез из виду, как Морталис завел разговор об Ульрике и сказал, что только Богу с Его непознаваемым разумом и высочайшим провидением способно создать двоих людей, как одного человека, и разбросать их на разные концы земли, одного в Германию, а другого в Московию, чтобы потом свести их па один короткий вечер и показать им -вот, вы один для другого, вы танцуете, вы веселы и прекрасны, и нет никого, кроме вас, но ждет вас разлука, – и тут же, не дав им толком объясниться, развести их… А если бы капер не потопил англичан, то «Юстус» не подобрал бы их, и Морталис, не зная господина Иоганна, зажил бы на Эзеле тихой и размеренной пастырской жизнью, а господин Иоганн прошел бы мимо города Любека и не предполагал бы даже, что в этом городе есть Бюргерхауз, и в нем живет его прекрасная Ульрике, и ждет его, отказывая всем женихам… На эти приятные речи Месяц ответил добросердечному Морталису словами благодарности и прибавил, что если бы все обстояло именно так, как обсказал Морталис, то следовало бы еще поблагодарить капера, потопившего англичан. Что же касается Ульрике, то Месяц признался – действительно, она все перевернула в нем и стала любезна его сердцу, и уже за одно это он готов возносить бесконечные хвалы Господу. Месяц с удовольствием повторил бы прогулку под окнами Ульрике и не устрашился бы падающего горшка, лишь бы еще хоть разок взглянуть на нее. Морталис, человек наблюдательный, как все люди, посвятившие долгое время наукам, сказал, что и Ульрике с самого начала не замечала никого, кроме господина Иоганна, и не умела скрыть, что он пришелся ей по душе, -и оттого так накинулся на него этот пренеприятный тип Герд…
Так Месяц И ученый датчанин за доверительной сердечной беседой шли вниз по улице, а лица прикрывали от встречного ветра полями шляп; и больше глядели под ноги, чтобы не оступиться, и потому не сразу заметили, как четыре фигуры, закутанные в плащи, одна за одной, выскользнули из какого-то проулка и преградили им путь. И только когда в нескольких шагах от них послышался холодный шумок вынимаемых из ножен мечей, Месяц и Морталис посмотрели перед собой и остановились. Тут же, сквозь посвист ветра, расслышали шаги сзади – там еще четверо были на подходе. Осмотревшись и увидев, что путей для отступления нет – справа и слева дома, прилепленные друг к другу, будто ласточкины гнезда, – Месяц здраво рассудил, что, пока им еще не ударили в спину, есть, хотя и не великая, возможность прорваться. Он шепнул о том Морталису и, обнажив свой меч, бросился вперед, отбил два клинка, направленные ему в грудь, кого-то сшиб наземь ударом плеча, но упал сам, споткнувшись о того человека, которого повалил. Здесь сноп искр ударил ему в лицо – это чей-то меч, направленный в него наугад, прошел мимо и искрошился о камень мостовой. Когда Месяц поднялся, то успел еще отбить меч, занесенный над головой Морталиса. А датчанин, должно быть, замешкался в самом начале: гладиус его был необычайно длинен – старый добротный рыцарский клинок, – и извлечь его из ножен одним движением оказалось не очень-то легко. Вот от той задержки Морталис едва и не поплатился собственной головой. Зато когда он сумел обнажить меч, то нагнал на врагов немало страха. Изо всей силы датчанин крутанул гладиус над головой. Противники его, как один, присели. И удар, – бесспорно, внушительной силы – пришелся в стену ближайшего дома, да прямо по окну. Вышибив все стеклышки, рассекши оконный свинец, клинок намертво засел в толстой балке. От того в доме произошел большой переполох: там закричали, забегали, зажгли свет. Но для Месяца этот свет быстро погас, ибо на голову ему набросили сзади мешок, а руки выкрутили за спину. Так же поступили и с Морталисом, который после своего великолепного удара оказался безоружным. Затем эти неизвестные люди, бранясь и поддавая своим пленникам кулаками под ребра, оттащили их подальше от места схватки, где бюргеры уже подняли шум. Месяца и Морталиса обыскали и начали браниться еще больше, когда обнаружили в их кошельках всего несколько датских далеров… «Он гнусный лжец!… – воскликнули люди в плащах. – Он клялся колоколами Санкт-Мариснкирхс, что при этих иноземцах полным-полно серебра». – «Мерзавец!… – согласились с ними другие. – Стоило ли из-за этих грошей звенеть железом!…» Потом люди в плащах стали совещаться – как им поступить с пленниками и каким образом выжать из всего происшедшего сколько-нибудь значительную сумму; и они не придумали ничего лучшего, как отвести «пустых» иноземцев к нему самому и испросить за них вознаграждение.
– Вот тебе и Герд!… – сказал Месяц в надежде, что Морталис услышит его.
– Виселица но нему плачет, – отозвался датчанин из-под своего мешка. – Не успели мы свернуть на другую улицу, как угодили в его ловушку. Придется вам, magister navis, еще сегодня обменяться с ним речами. Да и я скажу ему словечко на языке датском…
Здесь разговор Месяца и Морталиса был прерван. Им посоветовали заткнуться и смирно двигаться туда, куда их ведут. А там, куда их приведут, им посоветовали особо не разумничать и судьбу свою принимать покорно, ибо власть Божья над ними закончилась и вступила в силу власть Ордена, и как Орден решит, так и будет, и теперь им на Бога уповать – дело последнее, пришло время уповать на человека, на магистра, который является единоличным властелином над всеми остальными людьми, – над всеми человеческими слабостями и пороками, над ничтожностью и могуществом, над лишениями и мытарствами, над нечестивостью и низостью, над скверной; и обладая несметными богатствами – инструментом власти, – он властвует над самой грозной силой – над бедностью. И свет, и тьма ему подвластны, а значит, и день, и ночь; и все, что происходит на улицах Любека, – происходит по его указке и для него. И даже ратманы и бургомистры, заседая за семью дверями в городском совете и почитая себя за властителей, властвуют от его воли и по его прихоти, но для них он имеет другой инструмент власти – богоподобное провидение, и все их мысли это его мысли, и все их действия это его действия. Он служит мессу в церкви – не священник, он продает на рынке лошадь – не крестьянин, он стоит у корабельного руля – не кормчий, он мышью бежит по площади и видит всю подноготную, он иглою вонзается в кафтан и понимает всю подоплеку, он сверчком живет в каждом доме и знает про всякий сор. Он помнит все, что было, и предвидит все, что будет. И даже мертвые предметы служат ему: писчие перья писарей пишут ему по ночам все, что писали за день, башмаки ходоков указывают, куда ходили, подушки наушников открывают, что из тайного слышали, кошельки – сколько имели, листы из городской долговой книги прилетают к нему птицами и говорят, кто кому и сколько должен, также пороги трактиров рассказывают ему, кто их переступал, кнехты на причалах – кто к ним пришвартовывался, ножницы портного – какой отрез взяли лишнего, весы торговца – на сколько обвесили, посуда кухарки – что не попало к господскому столу, а юбка шлюхи – кто под нее лазил…
Так они шли по ночному Любеку: служители тайного Ордена и между ними два пленника с мешками на головах и со связанными за спиной руками. Слушая все эти небылицы, Месяц желал только одного – чтобы им на пути встретился дозор ландскнехтов – уж он не пропустил бы мимо эту странную процессию. Но в то же время очень хотелось узнать – кто же он, этот наместник Бога на земле, о котором его слуги не ленятся рассказывать сказки первому встречному поперечному. Однако ландскнехтов не было и в помине.
По некоторым приметам Месяц угадывал путь: сначала двигались под уклон, навстречу ветру – к Траве, потом, действительно, сквозь шум ветра послышался плеск речных волн – шли по берегу; дальше люди в плащах начали путать следы – известная уловка – то вправо, то влево, то вверх, то вниз, два-три раза потоптались на месте, вошли через калитку в чей-то сад – было слышно, как ветер трепал листву, как скрипели деревья, – и через ту же калитку вышли обратно. Месяц подумал: если магистр их так всемогущ, как они о нем сказывали, что же тогда прячется?., кто ему страшен?., и чей ход мысли не ясен его провидению?..
Наконец остановились; скреблись, а не стучались, в какую-то дверь, шептались с человеком, вопрошающим из-за двери; вот стукнули засовы, звякнули цепи, и дверь почти неслышно распахнулась. Месяца и Морталиса втолкнули внутрь, но не спешили снять с них мешки и путы, а повели дальше по каким-то помещениям, беспрерывно хлопая дверьми, потом – по лестницам, все вниз и вниз, до последней двери, из-за которой приглушенно доносилась музыка. Дверь распахнули, и эта музыка, более похожая на хаос звучания множества волынок, свистулек, бубнов и скрипок, дикая, неправильная, грохочущая, скрипящая, сопящая, ворвалась в уши… Здесь безумные музыканты исполняли свое безумие; и они так старались, как будто желали, чтоб полопались меха волынок, да искривились свистульки да скрипки развалились на куски от собственного звука. Но этого не происходило, наоборот, шум нарастал, ибо толпа людей танцевала под эту музыку, все более входя в раж. Месяц слышал шарканье и топот сотен ног, а также возбужденный смех и выкрики – такие, какие, казалось, не способна была извлечь человеческая глотка и не способны были произнести человеческие уста, которые хотя бы однажды произносили слова нежности и любви, слова обращения к матери, к Богу. В этом царствии, казалось, неразумие держало верх над разумом, а хаос и безобразие почитались больше, нежели порядок. Воздух здесь был затхлым и продымленным, что сразу слышалось даже через мешковину; и, будто в преисподней, здесь пахло горелой серой.
Вот с Месяца и Морталиса сорвали мешки, и глазам их предстало невообразимое зрелище… Они стояли в начале большого слабо освещенного зала или, вернее, естественного подземелья, пещеры с низкими каменными сводами и стенами, каким кайло и зубило придали больше прямизны. К стенам во множестве были прикреплены факелы, свечи, фонари и светильники, но огни их были неяркими, так как им не хватало воздуха; по той же причине огни чадили, оставляя на стенах и потолке обильные следы копоти. Подземелье это было столь велико, а свет столь бледен, что противоположная стена оказывалась недоступной взгляду, она терялась в дымке и полутьме. Возможно, и там горели светильники, возможно, и там что-то происходило, но все это было далеко – как будто и не было. А вблизи разворачивалась картина не то оргии, не то шабаша, ибо все участвующие в этом действе словно бы находились во власти какого-то общего дурмана, и веселье их, дикое, разнузданное, пугающее, исходило из этого дурмана, но не от веселящейся души. Желтые, красные, синюшные лица, даже не лица, а хари, маски с безумными глазами мелькали тут и там. В этом хороводе с равным успехом могли бы отплясывать и покойники. Да и люди здесь все были вроде и не люди, а подземные жители, карлики и гномы, или нечистая сила, или невесть какие человечки и человеки, неудачные порождения недр, земное безумство, плоды болящего бремени в чреве или же наоборот – творения непостижимого для человека разума, отличные от человека и потому кажущиеся безобразными, рожденные и, значит, необходимые – зеленоватые дети купороса, землисто-серые чада цинка, черноугольные крепыши, похожие на дьяволов, соляные вскормыши с глазами-кристаллами да кривобокие глиняные малыши со свинцовыми ногами и оловянными головами. Возле этих – иной хоровод, помянутые гномы: датские глазастые бергфолки, ирландские лепрехуны с гвоздиками в зубах и с крохотными деревянными молоточками и ирландские же клариконы с медными кружками, злой шотландский боггарт с украденным ребенком в мешке за спиной, вымазанный угольной пылью немецкий вихтлейн, рядом – угрюмый шведский коболд с кресалом на шее и италийский массариол, известный дамский угодник. А там живая кунсткамера увечий и уродств: безрукие, безногие, безглазые, безухие, с язвами, сочащимися телесным соком, с шанкрами и прыщами, с безобразными рубцами, рябые, кривопалые, шестипалые, колченогие, с хвостами и плавниками, с торчащими клыками и бледно-розовыми, как у общипанной курицы, крылышками за плечами и прочие. Дальше – беззубые старцы, бряцающие кошельками и водящие шашни с сребролюбивыми молодицами; им наперекор – сгорбленные старухи, кокетничающие с корыстными молодцами жиголо и дарящие им серебро. А еще дальше – красавицы-шлюхи водили по кругу пентюхов, держа их за носы, а то и за тестикулы, подманивая сахарно-белыми коленками и хохоча, как от щекотки. Вдоль стен, покрепче ухватившись друг за друга, топтались в подобии танца недужные. Как видно, дурман приглушил их боль, и они, бледные или желтые, иссохшие или отекшие, хромые, скрюченные, облепленные пластырями или вздувшимися пиявками, предавались общему безумию. Им более приличествовали бы теперь тишь и покой госпиталя Святого Духа, нежели вакхические пляски в преддверии преисподней, но уж они были тут и никуда отсюда не торопились. И если бы каждый из людей имел в себе достаточно сил и разума всегда оставаться там, где ему более приличествует, то не было бы места порокам и прегрешениям, поскольку человек наследует от родителей тело, а от Господа чистую душу, не было бы и самой преисподней вместе с ее служителями, соблазнителями, совратителями, а было бы всеобщее благоденствие – сущий земной рай.
Месяц видел перед собой сотни пляшущих нищих. Там, среди немощных убогих стариков и старух, скакали, подобно малым детям, и здоровенные парни. Телесная мощь и отсутствие недугов позволяли им повеселиться всласть. Пыль стояла столбом, гул был в ушах от топота ног и залихватских выкриков. Их возлюбленные подружки что было мочи стучали копытами по каменному полу и высекали тем искры. Другие примеряли козлиные рога и свиные морды, обряжались в шкуры и блеяли, и хрюкали, и кукарекали, и гоготали, и пускали ветры, и у кого сие получалось громче, тот почитался за героя. Среди людей скакали обезьяны. Трескучие сороки и вороны, а также перепуганные нетопыри бесновались над головами пляшущих. Кошки и собаки ходили в шляпах и сапогах; обезьяны, подобно людям, пили нечто из кубков и вычесывали частыми гребнями из своей шкуры вшей. Люди же, как кошки и собаки, бегали на четвереньках и, подобно обезьянам, строили один другому невероятные гримасы.
Это был кошмарный фарс.
Музыканты изо всех сил дули в трубы и дудки; от напряжения у них глаза выкатывались на нос, а щеки раздувались, как паруса корабля в хороший фордевинд; с подбородков капала слюна. Скрипач, выжав из скрипки все, что только мог, здесь же принялся играть на кошачьем хвосте; сам кот сидел у него на плече и дико верещал от движений смычка. Волынщик был и того краше: он пел голосом домашнего гуся, при этом личину с запавшим носом задирал к потолку и показывал всем свои редкие черные зубы; волынка, которую музыкант зажимал у себя под мышкой и игрой на которой сопровождал свое пение, была вроде и не волынка, а раздутое коровье вымя с приделанными к соскам мелодическими и бурдонными трубками. Тот, кто ударял в бубен, делал это бедренной костью. Играющие на свистульках вместе с музыкой плодили червяков. А лютнист, сломав свой благородный инструмент, музицировал, будто на лютне, на крышке гроба.
Так веселилось общество сумасбродов – людей и нелюдей, подобранных друг к другу по признаку безумия, среди которых каждый был совершенно отличен от других, и образ каждого казался настолько завершенным, что был достоин и более подробного описания. Однако по причине многочисленности беспримерного собрания это занятие оказалось бы чрезвычайно обременительным для автора и утомительным для читателя. Да и герои наши, сбитые с толку и подавленные видом происходящего, не все сумели рассмотреть в окружающем их обществе, – а только то, что творилось в непосредственной к ним близости, и то, что выделялось из тысячной толпы, – самое громкое, самое высокое и самое яркое.
Наконец, люди в плащах, захватившие Месяца и Морталиса, удовлетворились зрелищем и стали пробираться через хороводы, кружки и кучки танцующих к середине подземного зала. Идя мимо хромых, слепых, горбатых и увечных, Месяц заметил, что многие из них в действительности не хромы и не слепы, не горбаты и не увечны, что поведение их – сплошные фиглярство и озорство, а вид их – всего лишь искусство красок, искажений, подкладов и всяких зрительных обманов. То были умники среди безумцев, то были хитрецы среди простаков, то были те, кто, оставаясь в тени, потихоньку правили оргией да подкладывали в дымокурни нового дурмана. И появление в подземелье чужих, не одурманенных людей насторожило этих управителей, и они остановились, и вслед за ними постепенно стихла вся толпа. Раздосадованные безумцы расступились, оставив на свободном пятачке Месяца и Морталиса; безумцы смотрели на них и не понимали, кого видят перед собой; спрашивали о том управителей, а управители, поправляя съехавшие набок горбы, отвечали: «Это богачи пришли и всех нас хотят сделать богатыми»; безумцы же смеялись над этими словами и над чужими людьми.
Здесь откуда-то сверху послышался властный строгий голос:
– Что остановились? Пляшите дальше! Пляшите! Вам весело, вам велено. Разве плохо вам жить?..
Помня слова служителей Ордена о магистре, могущем все и дерзнувшем подменить собой Бога, Месяц ожидал увидеть в его лице едва ли не библейского Левиафана или какое-нибудь иное существо под стать собравшемуся обществу, существо, познавшее и вобравшее в себя все пороки подначального общества, создавшее это общество на уровне «достоинств» и недостатков собственной головы. А увидел он человека, восседающего на золотом троне посреди зала, – короля нищих Иоахима Штрекенбаха, и увидел в ногах его – неизменного наперсника, иокулятора карлика Йоли по прозвищу Запечный Таракан, соглядатая и наушника короля.
Управители оргии сказали Штрекенбаху:
– Вот, оказались среди нас чужаки! А другие вопросили:
– Как нам поступить с ними? Ослепить и оглушить? Или же, минуя чистилище, прямиком направить в ад?..
И спросили третьи:
– Как чужаки оказались тут?
Тогда выступили вперед служители в плащах и, указывая на карлика Йоли, сказали:
– Вот он – Запечный Таракан – обманул нас! Он выслеживал этих людей и обещал, что при них мы найдем немалые деньги. Он говорил, что едва мы обнажим мечи, как люди эти падут ниц и будут молить о пощаде. Но все оказалось не так. Стоило нам извлечь из ножен клинки, как эти чужеземцы кинулись в драку, и мы едва не поплатились жизнями. И ради чего!… Мы славнопоработали: мы хорошо сторожили, мерзли на ветру, мы ловко их обложили. И был большой шум! Но получили мы за все – три далера. Быть может, для Запечного Таракана это и богатство, а нам за труды маловато!…
И служители бросили монеты к ногам карлика.
Штрекенбах рассмеялся:
– Я узнаю этих людей! У маленького Йоли с ними особые счеты. Достаточно взглянуть на его распухшие уши, и причина ненависти будет ясна. Однако меня удивляет, что в таком небольшом тельце поселилась такая большая злоба. Ради накрученных ушей стоит ли шуметь на улицах Любека, и обнажать мечи, и бить стекла? Ради горсти серебра стоило ли тащить сюда этих чужестранцев, портить нам праздник и посвящать безбедных в тайны Ордена эрариев? Стоило ли так разукрашивать могущество магистра перед теми, кто и слыхом не слыхивал об Ордене и кто не верит в провидение человека?..
Здесь Месяц и Морталис удивились тому, насколько сведущ Штрекенбах во всем недавно происшедшем, недавно сказанном и даже недавно подуманном. Но видя перед собой седины короля, можно было предположить, что древо его провидения произрастает на почве многолетней житейской мудрости, искушенности, наторелости; и плоды на этом древе из зеленых завязей предположений и догадок давно уже вызрели и обратились в несомненное знание. Когда человек многажды прошел одним путем, он знает, за каким поворотом будет новый поворот и за какой кочкой вырастет другая кочка; проживший долгую жизнь и с закрытыми глазами видит наперед, знает, за каким словом следует дело, а какое слово просто болтовня, знает, за каким делом последует слово, а какое дело не от великого ума, и если сделан шаг первый, он лучше других понимает, каким будет пятый и шестой. Таким, вероятно, и был «великий» провидец нищих, ибо трудно поверить в то, что живут на белом свете люди, читающие, словно в книге, в чужих мыслях. Иоахим Штрекенбах быстро всех рассудил:
– Дабы успокоить честное сердце Йоли, накажем чужестранцев по мере их вины. И пусть казнит их сам Йоли!… – при этих словах публика, несметной толпой напирающая отовсюду, удовлетворенно зашумела, а король с глумливой улыбкой продолжал: – О, мы совсем немного помучаем их, и тогда они сами заплатят, кому следует, за труды: первый раз – за то, что их привели сюда, второй раз – за то, что им посчастливилось лицезреть нас, и в третий раз – за то, что их выведут отсюда! Итак!… Мой Йоли, не желал бы ты накрутить этим господам уши?..
Йоли, конечно же, желал этого. И, сорвавшись с места, он просеменил короткими ножками прямиком к Морталису. Но датчанин был долговяз, и карлик, подпрыгивая, едва доставал ему рукой до пояса.
– Пусть он станет на колени, – прохныкал карлик.
Однако не все в этом зале так желали покуражиться над чужаками. Люди в плащах вступились за них: служители сказали, что двое этих иноземцев не какие-нибудь трактирные ублюдки или крепостные, которых можно пороть розгами, хлестать по щекам, ставить на колени и помещать в свинарники; служители сказали, что видели этих господ с оружием в руках и не хотели бы во второй раз выступить их противниками, ибо то, что недавняя стычка обошлась без крови, – чистая случайность; к тому же слишком очевидным было неравенство сил. Штрекенбах сказал:
– Мне нравится, что мои люди проявляют столько благородства и вступаются за тех, кого сами же только что обобрали. Пусть это будет урок мне и моему приму. Сядь, Йоли! И поразмысли – не глупо ли выносить приговор тем, от кого мы еще не слышали ни слова и о чьих доходах не имеем представления!… Посмотри: хотя при них нашли всего три далера, по виду они господа, а не те, о кого вытирают ноги при входе в трактир.
– Три далера тоже немало, – ответил прим карлик. – В этом зале полно господ, у которых не сыщется и одного далера.
– Еще посмотри… – продолжал король. – Вон тот россиянин – пока он молчит, он не опасен. Но речи его могут быть опасны, поскольку он ловец, к нему склоняется знак ловца; он ловит людей, как рыбак рыбку. Но ему доводилось ловить и крыс. А сегодня ему не повезло: упустил крысу и сам попался… Но ты знаешь, Йоли, как обманчив мир! Быть может, это не он, а мы попались… Осторожнее, малыш, с ловцами. Глядишь через решетку, а где находишься, знаешь ли, – вне клетки или внутри нее? Видишь, птичка порхает – фьють! фьють! – и рад, что попалась. А она над тобой смеется, сидящим в клетке… – Штрекенбах покачал головой, впечатленный этой собственной мыслью. – Но провижу ясно: россиянин этот однажды крупно попадется – глухонемой его услышит и о нем расскажет; и через то человек, стоящий перед нами, побывает в преисподней… Теперь обратимся к датчанину! Говорлив, как попугай, мудр, как змей. Но ни речи его, ни мысли не могут быть опасны, хотя уши тебе крутил он. Иной знак склоняется к нему, и никакая человеческая мудрость тому не воспрепятствует. От чего сей человек бежит, к тому и прибежит; и сама судьба ему накрутит уши…
Здесь Иоахим Штрекенбах распустил все общество на покой, так как время было уже за полночь; а при себе оставил карлика, служителей в плащах и нескольких управителей. Далее он распорядился снять с Месяца и Морталиса путы, именовать их не иначе как господами и почитать их за гостей Ордена. И объяснил он свою перемену так: в небесах повернулись светила, и удачно для всех расположился знак ловца – оттого может быть немалая польза не только господам иноземцам, но также и Ордену.
Нищие, чье веселье прервалось так внезапно, устраивались на ночлег здесь же, в подземном зале, не отходя далеко от своего короля, – по углам, вдоль стен, в нишах, в расщелинах, лакунах, а то и просто посреди зала, там же, где стояли. Укладывались, подкладывали под головы лохмотья, славили перед сном короля-магистра, славили привольное житье неимущего, свободного от тяжкого бремени хозяйских забот, свободного от страха за свои богатства, славили и самого неимущего, не привязанного ни к чему, кроме главного человеческого достояния – собственной души, коей часто не видать за заботами, за страхами и привязанностями. Правда, славя душу друг друга, нищие почем зря костили и честили второе свое достояние – вошек и блошек, тайной деятельностью досаждающих им, – и возились, и чесались, и, ухватив какую-нибудь быстроногую кобылку, давили ее и при этом звучно щелкали ногтями.
Гасили факелы, фонари и плошки.
Иоахим Штрекенбах сошел с трона и восхотел отужинать. Он призвал к себе нескольких нищенок, повелел им принести что-нибудь для себя, своего прима и гостей и сел за столы, которые управители поставили в мгновение ока. Нищенки, молоденькие и очень милые, обряженные в невероятные одежды из листьев, цветов, лопухов и трав, едва прикрывающие наготу, быстро обнесли застолье такими блюдами, каких Месяц и Морталис не видали и у богатого Бюргера. Вин не подали, зато было сколько угодно прекрасного любекского пива.
За неспешной трапезой король порасспросил своих гостей – кто они и откуда и что привело их в ганзейский город Любек. На эти вопросы Месяц ответил, что они российские купцы и в Любек зашли по пути из Бергена в поисках фрахта, а также за пополнением в команде. Йоли Запечный Таракан при этих словах усмехнулся и посоветовал «папочке» не верить хитрому ловцу – так как россиянин этот такой же купец, какой он, Йоли, любекский бургомистр, а команда его сплошь состоит из таких головорезов, какие обычно заканчивают свой жизненный путь на виселице, и не далее как вчера в трактире «Рыцарская кружка» они своим недостойным поведением смущали покой честных граждан. Штрекенбах пожурил прима карлика за то, что тот так злопамятен и еще не простил чужеземцев за их вольную, но не опасную выходку. И в свою очередь король посоветовал «малышу» не искать честных граждан среди матросов «Сабины»; а то, что этот россиянин не купец, видно издалека всякому мало-мальски смышленому портовому мальчишке: проще простого сменить одежду, чуть-чуть сложнее изменить речь, но глаза дворянина превратить в глаза купца почти невозможно. Далее Штрекенбах сказал, что до крайности опасен «купеческий» путь этого юного господина, однако он не закончится виселицей, ибо россиянин пользуется чьим-то очень высоким покровительством; и там, где другой был бы заживо сожран крысами, или закоченел бы на лютом холоде, или попал бы под пулю, или затонул бы вместе с кораблем, или умер бы от бродяги-чумы, или истек бы кровью от удара ножом… этот господин остается невредимым и следует избранному пути справедливости. Штрекенбах сказал, что ему знакомо такое постоянство со времен священной войны крестьян, когда за идею люди почти безоружными шли в бой, и даже на плахе, на колесе пыток, посаженные на раскаленный трон, они твердили слова о неминуемом торжестве добра… Между третьей и четвертой кружками пива Иоахим Штрекенбах обещал помощь в делах российского купца; он сказал, что за некоторое вознаграждение пришлет ему к самому трапу полтора десятка самых отъявленных «торговцев». А когда Месяц назвал размер вознаграждения, глаза Штрекенбаха очень подобрели, и король сказал, что самый верный способ грабежа – это полюбовное соглашение:
– Заметь, Йоли: всего один акт, но сколько полезных дел! Мы поможем доброму человеку в его нуждах, тем самым мы избавимся от дюжины негодяев, по которым давно тоскует палач, и, к тому же, заполучим немалые денежки в казну… А ты из-за трех далеров едва не отправил этих славных господ на тот свет. Я забочусь о тебе, мой Йоли, и предостерегаю тебя от рокового шага; я учу тебя устраивать дела, «малыш», как это водится у почтенных людей, я хочу, чтобы ты, когда придет тому время, умер человеком, а не вором или продувной бестией. Но ты плохо учишься и все озорничаешь у меня за спиной: то украдешь, то ограбишь…
Между четвертой и пятой кружками пива Иоахим Штрекенбах сказал, что никто еще не оспорил ту истину, что лучше быть королем нищих, нежели нищим королем. Расхожий образ во языцех, почти поговорка! Игра слов разницей смыслов! Мало ли нищих королей! Мало ли королей нищих! А вот игра – а вот разница: величиной в казну, величиной во власть…
И Штрекенбах пустился в воспоминания…
Как все меняется с течением лет! Он, юный гессенский крестьянин, бежал из дома под знамена нового пророка, отважного священника Томаса Мюнцера. Штрекенбах, поднявшийся от земли, от черного отупляющего труда, не все понимал в учении своего вождя, но дрался он за главное – за то, чтобы не было над ним господ и князей, чтобы белые ручки познали плуг, познали серп, за то, чтобы не было над ним и вне его Бога, а был бы Бог в нем самом – куда еще ближе! Немногим моложе Томаса Мюнцера, Штрекенбах видел в крестьянском вожде едва ли не старика, отца народа – так мудр и уважаем был Мюнцер. И когда вождь говорил, речи его захватывали толпу и увлекали за собой – в радужный мир прекрасного будущего. Вместе с Мюнцером об обществе равноправия и справедливости мечтали даже столетние старики, и вслед за тем все, кто мог держать оружие, шли на смерть за чудесную мечту. А сейчас разве кто пойдет на смерть даже за собственные клятвы?.. Юный Штрекенбах не отходил от своего кумира и видел каждое движение в его лице, и ловил каждое его слово, и вся Германия уже представлялась ему свободной от господ, в разуме его, не перегруженном образованием, будущая Германия преображалась в сказочное солнце, излучающее справедливость, она становилась открытым домом для всех несчастных, угнетенных, бедных, обманутых людей, какие, приходя к ней, обретали в ней силу и несли дальше, по всему белому свету знамя свободы. «Слово Господне да пребудет в вечности!…» О, юность! О, мечты! Все казалось так просто: тряхни богача, развали монастырь, пристрели господских собак, бегущих по пшеничному полю, – и вот уже не за горами всеобщее благоденствие. И не жалели! Крушили рыцарские замки и монастыри; и богачам и их собакам готовили одинаковую участь. Истязали и грабили, упивались и объедались, на белоснежных простынях насиловали господских дочек. Ох, торопили равноправие! Награбленное тащили но домам, по землям; отдыхали от ратных трудов. А потом, поизносившись, вновь сбивались в отряды и искали, где реет знамя Мюнцера. Читали по слогам: «Слово Господне да пребудет в вечности!…» Слушали вождя. Иной раз тщились понять его высокие речи. А как понимали, так и действовали, и часто бывало – действовали не так, не по-человечески, не по-божески, вразнобой, то торопясь, то запаздывая, то теряя друг друга, то друг с другом враждуя; забывая про убеждения и высокие идеи, гонялись за барахлом, поддавались на господские хитрости, нередко не имели согласия в требованиях, нередко требовали и не были последовательными. Оттого ловкие княжьи псы все сильнее терзали крестьянское стадо. Разделяли и властвовали; напирали, напирали, обманывали, обещая уступки, а под покровом темноты вонзали в спину нож; сталкивали лбами, мытьем да катаньем добивались своего; и если не удавалось победить крестьян в открытом бою, то не гнушались предательством. И в битве под Франкенхаузеном крестьянские войска были окончательно разбиты и, рассеянные, бежали к городу. Юного Штрекенбаха спас от смерти старинный рыцарский шлем. Княжеский ландскнехт не сумел прорубить его, а только смял. Однако и после этого удара Штрекенбах полдня провалялся без чувств среди трупов, и на всю жизнь осталась в темени у него глубокая вмятина… Король нищих, наклонив голову, показал эту вмятину своим гостям. Потом он извлек из-под трона серебряный ларчик, поста-вил его на стол и раскрыл. Ларчик оказался на две трети заполненным буро-рыжей землей. Иоахим Штрекенбах рассказал, что взял эту землю возле плахи в первую же ночь после казни вождя, – тогда она была еще влажной от мюнцеровой крови. И это все, что у него осталось от великого человека; а от великой идеи у него осталось лишь ее жалкое воплощение – Орден эрариев – общество бесправных, равных в своем бесправии, общество нищих, равных в своей нищете, общество несчастных, равных в своем несчастии. Так много общего у этих людей!…
– Как видно, папочка, тот ландскнехт крепко зашиб тебе голову, – вставил Йоли. – Оттого и Орден твой вышел со вмятиной – по образу творца.
Но Штрекенбах пропустил эти слова мимо ушей.
– Вот человечество! – он обвел рукой зал со спящими нищими. – Такое оно есть! Как в пригоршне земли отражается целое поле. В юности я проливал кровь за то, чтобы равенство стало счастьем. Но равны ли эти люди в своих несчастьях, бесправии, нищете?.. Мое человечество – горсть семян. Все, как будто, одинаковы; но брось их в почву и увидишь, что прорастут они по-разному: одни выше, другие ниже, третьи не прорастут вовсе или зачахнут, угнетенные собратьями. Я по-прежнему верю, что в равенстве может быть счастье, но я давно потерял веру, что возможно само равенство… Пока жив, пекусь об орденской казне, чтобы каждому семени дать почву, дать солнце. А когда меня не станет, кто это будет делать?
Прим карлик сказал:
– Ты все еще мечтаешь, как в годы юности! Но вглядись в свои семена: половина из них бесплодны, а другая половина – плевелы. Пока ты услаждаешь словами душу, в поле твоем произрастают пороки: одни из них подобны могучим деревам, другие только поднимаются. Воры и плуты, негодяи и пьяницы, клеветники и развратники… Назови любого порочного и увидишь, что он пребывает здесь, в твоем собрании, и что его нисколько не душит, не угнетает порочное древо самого магистра… Вон тот старик, посмотри, – Йоли указал пальцем на одного из спящих. – Ты знаешь, он вдвое старше тебя; он пригрелся возле тебя, одинокий и немощный; но известно ли тебе, что у него было столько женщин, до скольких ты не сумеешь и досчитать; он сам мне рассказывал намедни; и всех их он бросил, с детьми или без детей, ни одну не пригрел возле себя; он был красавчик, но был пуст, и за целую жизнь не наполнился, ибо жил только для себя, для своих прихотей. Рядом – гнусный стяжатель и ростовщик; он живет у тебя, чтобы есть дармовой хлеб; а известно ли тебе, провидящему судьбы, как он богат? известно ли тебе, скольких должников он свел в могилу неумолимыми процентами?.. Воры и пьяницы – те просто агнцы; о них не стоит здесь и говорить. В твоей кошелке есть и пострашнее семена: детоубийцы, отцеубийцы, каннибалы, насильники, грабители, мучители; есть и беглые из тюрем и с галер, есть подвергшиеся казням – беспалые, безрукие, клейменые, есть и «недовески» – кто уже успел поболтаться в петле и подергаться на крючке, да вывернулся. Остальные эрарии тоже не святые. Всякой собаке есть что скрывать… В массе своей – это вероотступники и клятвопреступники, завистники, сребролюбцы, сводни, промотавшиеся моты, тщеславные бездари и просто ленивые дураки. А прекрасные девочки, что прислуживают нам!… Тебе ли не известно, что они дочки любекских ратманов, прижитые с нашими шлюхами! Тебе ли, разрушителю замков и истребителю аристократов, не лестно прислуживание благо-родных отпрысков! Хороши дочки! Сущие ангелы! Хотя уже в одном их рождении заключен порок. Сей порок – твой клавир. Ты играешь на нем, а ратманы танцуют. И шлюхи, вывалившие тебе в корзину из своих подолов приплод, до сих пор тянут деньжата из сановных блудников… Взрастут ли добрые колосья на твоем поле? Или на поле порока взрастает твоя казна? Ответь, папочка…
Штрекенбах нахмурился:
– В твою маленькую голову, Йоли, пришло слишком много больших мыслей. Я боюсь, это окажется тебе не под силу. Так черны речи, стекающие с твоего языка, что я думаю – так же черно пустое пространство под крышкой твоего черепа. Но я не выдеру тебя, ибо не вижу в том вины, что ты воспринимаешь мой светлый мир в черном цвете, и не вижу вины в человеке, имеющем от природы слабые мозги… Да, в эрариях больше порока, нежели добродетели. А многих ли, кроме младенцев, ты сможешь назвать, в ком это соотношение представлено наоборот? Укажи мне пальцем человека, которому нечего скрывать. Укажи мне священника, который бы так пестовал свою паству, как Штрекенбах эрариев! И самое главное: на что мне казна, если я предвижу свой день?..
– О, господа! Не ссорьтесь! – вмешался Морталис. – Вы оба произнесли умные, не противостоящие друг другу речи. Вы очертили две грани одного явления: светлую и темную, грань радужной мечты и бледной яви. А я, позвольте, обведу третью – объединяющую, поскольку одно не может без другого. Что такое мир без света? Что такое мир без тьмы? мечта без яви? Возможна ли добродетель без порока, добро без зла? Человек, которому нечего скрывать, останется ли человеком? Бог, раскрывший Свои тайны, останется ли Богом?.. Я хочу сказать о нищете – это нормальное состояние человека, ибо человек по природе своей нищ и гол; нищ – потому что пользуется в жизни всем тем, что не принадлежит ему, что невозможно унести с собой в лучший мир; гол – потому что не имеет шкуры, подобной звериной, и вынужден одеждами прикрывать свою наготу. К чему человеку излишества? Они действуют расслабляюще и губительно, они сокращают человеческий век, и они же порождают многие пороки. Богатства – источник беспокойств и искушений, источник отчуждения, высокомерия, злобы. Этот источник бьет не с Небес. Разум – главное богатство, каким дарит человека Господь. Если очень постараться, то можно отыскать разум и в дураке, ибо перед Господом все равны. Но перед дьяволом нет равенства – из-под его копыт берет начало река богатств…
При словах о разуме у дурака карлик недобро ухмыльнулся и отошел от освещенного застолья в темноту зала.
Морталис продолжал:
– В жизни человека лишь рождение и смерть – явления, не подлежащие сомнению. Во всем же остальном можно сомневаться – и в заслугах, и в богатствах, и в правдах, и во лжи, и в разуме, и в глупости, и в той же бедности, и во всевозможных превращениях, и в страшных клятвах, и в преданности, и в любви… Кто помнит об этой истине, тот крепок в добродетели и не поддастся дьявольским ухищрениям, и не искусится испить из источника богатств. Истинно разумный – не богат на золото и серебро… Пока будет поле, будут и пшеница и плевелы. И если мне скажут, что плевел нет, я усомнюсь – есть ли поле? Пока есть человек, в нем будут и добро и зло, будет и много еще чего, не доброго, не злого, так как человек – почва, и всякие семена присутствуют в нем. Дать прорасти им и отличить злое от доброго, и всякое прочее от доброго – и вырвать с корнем – вот дело человека на земле между рождением и смертью; для дела этого ему и дан разум, ибо другие дела можно делать и без разума: так пчелы лепят соты, птицы вьют гнезда, пауки плетут тончайшие сети, и всякая тварь способна плодиться без разума же…
Пока Проспер Морталис говорил эти умные речи, у него за спиной неслышно появилась старуха – толстая, рыхлая, неприбранная, нечесаная. Беззвучно смеясь, она приставила к голове Морталиса ослиные уши и шевелила ими так, как это делает осел, слыша призыв ослицы. В то время как публика давилась от смеха, сам Морталис ничего не замечал, с сосредоточенным лицом подбирая для своих мыслей слова, и говорил, обращаясь к Штрекенбаху, который, несмотря на появление ушей, оставался бесстрастным и слушал внимательно.
Карлик Йоли, внезапно вынырнув откуда-то из-под стола и указывая на Морталиса пальцем, сказал:
– Очень ученый датчанин изволил посетить нас. Он учился в университете и знает многое про пчел и пауков; он даже понимает, посредством чего плодятся твари – это он с особенным вниманием изучал в альма матер… А вот знает ли он, отчего на свете плодится так много ослов?..
Заподозрив в словах карлика подвох, Морталис молчал. Брови его были строго сдвинуты; ослиные уши продолжали двигаться на затылке. Наконец датчанин заметил оживление в публике и оглянулся. Взрыв хохота раздался за столом. Старуха, уже не таясь, смеялась вместе со всеми, и смех ее мало отличался от карканья вороны.
Йоли Запечный Таракан, взобравшись на стол, прокричал, чтобы быть услышанным:
Ослы оттого расплодились на свете,
Что учатся люди в университете!…
Морталис принял шутку смиренно. Вместе с тем он получил в дар от старухи пару ослиных ушей и ничуть не удивился этому дару, так как давно уверовал в то, что судьба его необычна и что великий Некто, как будто забавляясь, время от времени сталкивает его с наезженной дороги на кривую и ухабистую ослиную тропу.
Когда смех затих, датчанин ответил карлику:
Не было б вовсе ослов на свете,
Учись этот малый в университете!
– Ах-ха!… – прокаркала старуха. – Он хорошо ответил!… Выходит, Йоли, тебе и принимать ослиные уши… – потом она склонилась к сидящему Морталису. – Пусть не сердится молодой господин! Проказник Йоли подбил меня на эту шутку. Но он же сам и поплатился! Он не ожидал, что у господина, кроме цепких пальцев, есть еще и острый язычок.
Морталис с удовольствием подвинул ослиные уши Запечному Таракану через стол. Прим карлик даже подпрыгнул от досады:
– Все обижают Йоли-малыша! Штрекенбах сказал поучительно:
– И поделом тебе! Высовываешься всюду. Не бережешь собственные уши – вот и получаешь взамен ослиные, – затем король обратился к старухе. – Посиди с нами, Анна-Роза. Прекрасные валькирии сейчас принесут твою кружку.
Далее король поведал гостям об этой старухе: помимо того, что она сама мать многим орденским служителям и управителям, среди эрариев найдутся еще десятки людей, обязанных ей жизнью, – той великой честью, что, избранные из бездны небытия, они получили право лицезреть солнце. Старуха эта – lena, добросердная служительница любви, величайшая в любви искусница, познавшая в ней все и вся – от изощренной и изысканной любви византийских императоров до грубой любви упившегося грузчика – и обучившая любви многих счастливцев. Анна-Роза делает «святое» дело, ибо помогает людям найти друг друга в сумерках приличий, помогает им сбросить тяжкие оковы морали, избавиться от лицемерных одежд и целомудренных масок и, оставшись перед Господом такими, какие они есть, предаться сладостному греху, вкусить от запретного плода; грехи же этих несчастных и осчастливленных, вместе с содержимым кошельков, разумеется, Анна-Роза берет на себя. И много уже лет она несет это тяжкое бремя. Анна-Роза любит людей, она денно и нощно молится за них; отказывая себе в радостях жизни, ходит по церквям и просит у Всевышнего любви для этих несчастных, чтобы в райских кущах, прощенные и отнесенные к праведникам, они продолжали познавать любовь, ибо до конца познать ее на земле так же невозможно, как невозможно познать Бога.
Юные нищенки живо принесли для Анны-Розы ее пиво. Взором знатока старуха окинула их.
– Неплохие шлюшки! Гладенькие!… – сказала она и провела руками по полуобнаженным бедрам одной из девиц. – Особенно вот эта. Козочка! Как тебя зовут? – Вильгельмина, госпожа.
– Ты хорошая девочка!… А сумеешь ли ты отличить страстного мужчину от холодного, похожего на окорок?
– Сумею, госпожа. Что может быть проще! Страстный сразу лезет в… ну вы знаете… А холодный «окорок» лишь когда выпьет бочонок… А как выпьет бочонок, он уже и не мужчина.
– Верно, умница моя! – похвалила старуха. – Но послушайся меня и не люби ни того, ни другого. Первый спалит тебя огнем, второй, не дай Бог, застудит.
– Кого же мне любить, госпожа?
– Богатого, Вильгельмина! Богатого!… – и старуха рассмеялась – раскаркалась, довольная собственной шуткой, потом сказала: – Ты еще не утратила легковерности, а в твоем деле она может очень помешать. Но уж пока она есть, с ней приходится считаться. Помогу тебе правилом: стерегись тех мужчин, которые видят тебя, не глядя на тебя, – они хитры, и из них тебе не много удастся вытянуть. Другое дело – простак, какой не сводит с тебя глаз. Уж если он имеет кошелек, то можешь рассчитывать на верный заработок…
– Вон те двое господ не сводят с меня глаз, – девушка показала на Месяца и Морталиса.
– Нет, дочка! Про них и не думай. У одного из них уже есть предмет – видишь, как спокойны его глаза. А у другого в голове ветер вперемешку с учением – из его кошелька не прокормишься; как ходила одетая в лопухи, так и останешься.
– Могу ли я спросить вас, госпожа?
– Спрашивай. Что там!
– Неужели вы были так красивы, как о вас говорят?- Не очень-то она любезна!… – кивнула старуха королю. – Право, Вильгельмина, я не знаю, что обо мне теперь говорят. Мне уже это давно не интересно. Но раньше… – Анна-Роза выпрямилась, приосанилась и поправила растрепанные волосы. – Раньше в Германии было два известных человека: Мартин Лютер в Виттенберге и Анна-Роза в Любеке…
Сидящие за столом заулыбались, почитая слова старухи за явное преувеличение. А Иоахим Штрекенбах расхохотался:
– Самое удивительное – то, что слова ее чистая правда!… Анна-Роза действительно была неземной красоты. И ваш король в молодые годы задержался в Любеке не без участия той красоты… Однако время под всеми подводит одну черту: и под красавцами, и под некрасивыми; а за той чертой время всех делает одинаковыми; гробовая доска – лучшая уравниловка!… После казни Мюнцера я бежал на север. И верно: от Франкенхаузена до Люнебурга все только и говорили про подавление восстания, про Мюнцера, про Лютера. А после Люнебурга – как отсекло; на каждом рынке только и слышно было, что про любекскую красавицу.
Анна-Роза продолжала:
– Да, Вильгельмина, ты очень мила. Уж я – то повидала на своем веку прелестниц!… Быть может, в трактире из-за тебя не раз подерутся, быть может, какой-нибудь ненормальный утопится из-за любви к тебе. Но… городом править ты не будешь… Хотя и это пустое! Поверь, все – прах!… – старуха на секунду задумалась. – Сколько я живу, за все немалое время лишь одна девица могла сравниться со мной, лишь одна она вызывала одинаковое восхищение и у мужчин, и у женщин. Это была прекрасная Сабина-
Месяц и Морталис при этих словах переглянулись.
Старуха принялась рассказывать с удовольствием. Время от времени прикрывая глаза, она будто бы разглядывала Сабину мысленным взором:
– Одному Богу известно, чем Он наделяет человека, чтобы сделать его красивым. Но иногда мне кажется, что создание женской красоты Господь уступает дьяволу – оттого красота эта до обидного быстро уходит и даже не оставляет следа. Ведь все, что от Бога, живет долго и, уходя, оставляет после себя добрый след… Такова была и особенная красота Сабины – в пей присутствовало жаркое дыхание геенны; сатанинский блеск у нее в глазах притягивал любого, кто видел его, и блеск этот мог свести с ума, и сводил, говорили; голос ее был сладким голосом сирены. А кожа! Боже мой! Что это была за кожа!… Свет звезды! И так во всем: глаза, зубки, волосы – чудесный свет звезды! И светил он всем или почти всем, так как Сабина была доступна и неутомима, подобно самой Магдалине. Любовь не изнуряла ее, а напротив – дарила ее все новой красотой и свежестью; любовь была ее стихией, как вода для рыбы, как небо для птицы. Любой мужчина готов был пожертвовать многим ради обладания ею. И жертвовали. И снова, как в давние времена моей молодости, любовь правила городом. Мужчины знали свое место и были щедры. Сабина же день ото дня богатела, но деньги не портили ее, так как не для денег она была рождена, а для любви, и в любви видела свое главное богатство. Сабина сорила деньгами, и многие вкушали от ее щед-рот… Виллибальд Гаук, в доме которого она любовницей-служанкой – совсем юной девочкой – начала свой путь, тоже, бывало после, брал деньжат из ее кружевного передника. А отпрыск старого Гаука, не подозревая о том, что Сабина – meretrix, любил ее со всею пылкостью и с нежностью, на какие способна юношеская душа, – он не достиг еще тогда возраста конфирмации; любовь его к служанке была возвышенной и чистой; юный Гаук не спал ночами, мечтая облобызать лебединую шейку своей избранницы; в предлинных виршах он описывал бури, ураганы чувств, какие возникали в нем, когда ему удавалось подсмотреть ее обнаженную щиколотку; он ревновал Сабину к собственному отцу, и когда старый Виллибальд строил служанке глазки или оглаживал ее пониже поясницы, юный Гаук готов был ошпарить его кипятком…
Здесь Иван Месяц наклонился к Морталису и сказал ему, что уже в который раз при них упоминается имя Гаука – разными людьми и по разным поводам. Датчанин ответил, что не пожалел бы тех трех далеров, какие у них все равно отняли, и отдал бы их тому, кто не поленился бы показать ему этого пресловутого Гаука, владельца развалины – «Сабины».
Слова датчанина не миновали чуткого слуха карлика Йоли. Запечный Таракан, презрительно сузив глазки, сказал Морталису:
– Вы, господин датчанин, или ловкий плут, или впрямь достойны тех ослиных ушей, какие так старательно подвигаете к маленькому Йоли, – вы целый вечер провели в обществе Герхарда Гаука и вдруг заявляете, что хотели бы на него посмотреть!
– Так это Герд? – удивлению Месяца и Морталиса не было конца.
Карлик рассмеялся:
– Герд – так его еще зовут. Темная лошадка. Хитрый и скользкий – не ухватить! Вот и вам не удалось, хотя там есть над чем задуматься…
– О чем ты? – спросил Месяц. Йоли ему подмигнул:
– Герд – тип не из приятных. И злопамятный! Горе тому, кто перейдет ему дорогу, – тут карлик повернулся к Морталису и ущипнул его за локоть. – Те три далера… что ты пообещал неленивому…
– Что?
– Они теперь по праву принадлежат мне…
Датчанин отмахнулся от карлика, а Месяц попросил Анну-Розу продолжить рассказ о Гауке. Что старуха-lena и сделала.
– … Юный Герхард все время проводил в думах о Сабине и дарил ей сокровенные стихи. В них он сравнивал ее… – Анна-Роза закатила глаза к потолку, – сами знаете, с какими прекрасными цветами и нежнокрылыми мотыльками сравнивает красавицу любящее сердце… А она развлекалась тем, что читала эти стихи в постелях у любовников. Ах, знал бы об этом Герд!… знал бы он по именам тех уважаемых горожан, которые в тайной близости с Сабиной удовлетворяли любые свои желания!… О, Герд продался бы Сатане… Не наделенный приятной внешностью, обойденный мягкостью характера, этот юноша был злопамятен и мстителен и, задетый за живое, в горячности мог совершить поступки, на какие вряд ли испросишь благословения у священника. Уязвленное самолюбие, оскорбленное достоинство, ущемленное честолюбие для такого человека – прямой путь к эшафоту… Поначалу Сабина игралась с ним, как кошка с котенком, но скоро Герд ей надоел, ибо он был неотвязчивый и подозрительный. К тому же любекская Магдалина очень быстро разбогатела и ушла из дома Гауков, в котором несколько лет пробыла служанкой, а теперь могла купить его вместе со всей незавидной рухлядью… Далее Анна-Роза рассказала вот что. Многим было жаль мальчика, какой очень переживал этот отъезд, и Анна-Роза, наставница Сабины и ее сводня, женщина простого нрава и в глубине души незлобивая, порой позволяющая себе сострадать ближнему, решила раскрыть юному воздыхателю глаза… Накануне за горсть серебра Анна-Роза «сосватала» Сабину в компанию троих сынков ратманов, которые были немногим старше молодого Гаука; и сводня знала то укромное место за городом, на берегу живописного пруда, где юные патриции веселились. Вот на это место под каким-то предлогом Анна-Роза и привела ничего не подозревающего Герда и, раздвинув ветки кустарника, открыла влюбленному стихотворцу то, что вытворяли знакомые ему мальчики с предметом его воздыханий… Бедный Герхард!… Сказано у Екклесиаста, что не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием. Но юный Гаук проклял зрение и слух; он проклял все и вся: и белый свет, и немилую жизнь, и ратманов, и их сынков, и землю, терпящую гнусность, и Анну-Розу с ее «услугой», и красоту, и любовь, но более всего – свою бедность. Молодые повесы поступили великодушно: они позвали Герхарда к себе и обещали за него расплатиться, но тот, распаляя себя страшными клятвами, ушел… Он горел целое лето: он болел, он избегал людей, он не появлялся в церкви, он похудел и пожелтел, при виде женщин бормотал проклятия, а к осени… простил Сабину и, уж было, собрался волочиться за ней вновь, но любекская Магдалина вышла замуж за очень богатого гамбургского олуха, в первую же ночь наставила тому рога и на другой день укатила в Гамбург, где, вероятно, пребывает и поныне в добром здравии и в звании добропорядочной жены уважаемого человека.
Молодой Гаук с тех пор очень изменился. Он и прежде не слыл дружелюбным, а после случая с Сабиной и вовсе замкнулся, обозлился, потерял интерес ко всему, что обычно волнует в его возрасте, – к женщинам, к пирушкам, к играм. Впрочем у него было несколько девиц – так, от случая к случаю, из тех, что за кружку пива набиваются сами, – но они не в счет, так как мужская память удерживает их в себе лишь до тех пор, пока из головы не выветрится хмель от выпитого с ними пива. Анна-Роза ни разу не слышала, чтобы кто-то назвал цыпленка птицей, а утлую лодчонку кораблем. Так и с этими девицами… Герхард Гаук и папаша его Виллибальд могли бы быть просто рантье, ибо говорили, что тех денег, какие они имели, было вполне достаточно для покупки ренты. Но, видно, Герхард тронулся умом: он купил где-то землю – и, говорили, вогнал в нее все, что имел, а земля оказалась бесплодной. Попросту кто-то из патрициев изрядно его надул. А где искать управы на патриция обнищавшему купцу? Вот и остались Гауки при пустой земле и при дырявом корабле. Не сегодня завтра объявятся среди эрариев и старый Виллибальд, и Герхард…
Анна-Роза вздохнула, ей явно не хотелось расставаться с прошлым:
– Да, Сабина была хороша!…
Иоахим Штрекенбах, однако, выразил сомнение, что Гауки придут к нему под крыло. Если кто-то одет нарочито просто, не следует с поспешностью называть его бедняком; иногда наступают времена, когда бедность более почитаема, нежели богатство; кому как не королю нищих лучше знать, что бедность не колет глаза?..
Время уже было позднее.
Король отпустил Анну-Розу и милых юных нищенок. Служителям и управителям он указал место для ночлега возле трона, а рядом с ними и Месяцу с Морталисом, – но те попросились на корабль. Штрекенбахтогда сказал, что с его стороны было бы негостеприимным и неосторожным отпускать господ гостей посреди ночи одних в чужой город. Но Месяц и Морталис настаивали. И король уступил: он выделил из знакомых уже служителей охрану и напомнил им, чтоб не забыли накинуть господам гостям на головы мешки, дабы ветер, который бушует снаружи, не надул им уши и не засорил глаза. На том и расстались.