Х
Недобрые вести
Неожиданная кончина королевича Ягана, разбившая мечты Ксении о замужестве, была жестоким ударом для чадолюбивого Бориса. Придворные давно уже не видели его таким унылым, печальным и мрачным, как в тот день, когда он ездил «воздать последнее целование» бренным останкам несчастного юноши, которому судьба сулила в Москве такую завидную долю и присудила могилу. Всем показалось, что Борис постарел и похудел за последние дни, когда он, возвратясь с подворья королевича, поднимался по дворцовому крыльцу, поддерживаемый под руки боярами. Придя на свою половину, Борис скинул выходное платье, ушел в свою опочивальню и заперся там на ключ. Никто не смел его тревожить… Весь дворец затих и словно замер…
Под вечер того же дня приехали в Москву два гонца с двух противоположных концов Руси, один приехал с Дона, другой — из-под Смоленска. Приехали они, должно быть, с вестями важными, потому что дьяк Посольского приказа чуть только заглянул в те грамоты, что привезли гонцы, тотчас же бросился к Семену Годунову, а тот пошел к царю. Всех выслав из комнаты смежной с опочивальней, Семен стал потихоньку стучаться в дверь.
— Кто там? — окликнул царь.
— Я, государь! Гонцы к тебе с вестями тайными приехали…
— С тайными? Входи сюда!
Ключ звякнул в замке, дверь отворилась, и Семен Годунов вошел в опочивальню.
— Великий государь! — сказал он вполголоса. — Грамоты присланы из-под Смоленска и с Дона с вестями недобрыми.
— Ну уж вестимо, когда же беда одна приходит! Пришла, так отворяй ворота пошире! — с горькой усмешкой сказал Борис. — Какие же вести?
— Пишут из Смоленска, что появился в Польше вор, который величает себя князем Дмитрием Угличским…
— Ну, дальше что? — нетерпеливо крикнул Борис, видя, что Семен Годунов запинается.
— И пишет тот вор в Смоленск прелестные письма, и объявилось их многое число, и он в тех письмах просит смолян, чтобы они готовы были, и хвалится, что: «Я-де буду к Москве, как станет лист на дереве разметываться…»
— Что же воевода? Переловил ли тех людей, что с письмами из-за рубежа приходят? Пытал ли их?
— Пытал и письма отобрал и все сюда прислал с гонцом. Один только там дьякон остался не пытан, затем что с него некому было скуфью снять… Да пишет еще воевода, что чает шатость великую во всех смолянах и стережется прихода и разорения от литовских людей…
— Вот все-то они, изменники, таковы! — гневно заговорил Борис, сжимая кулаки. — За рубежом явился вор, заведомый обманщик… А воевода уж и перетрудил, уж видит шатость во всех кругом себя! Уж побоялся и скуфью содрать с дьякона!.. В самом-то шатость — в воеводе!.. А с Дона какие вести?
— Казаки на Дону бунтуют. Твой государский караван ограбили, стрельцов побрали в плен, а потом, как отпустили их, хвалились: «Скажите, мол, на Москве, что мы, казаки, скоро туда придем с законным царем Дмитрием Ивановичем…»
— С законным! — вскричал Борис, вскакивая со своего места. — Так, значит, и туда прошла из Польши весть о воре… Значит, и на Дону измена! Да нет! Меня пустым мечтаньем не испугают! Я — избранный государь и царь Московский, а Дмитрий Угличский в сырой земле зарыт… Пусть идут к Москве, я приготовлю встречу и казакам, и литовским воровским людям. Лист не успеет развернуться на деревьях, как я вместо листов обвешаю эти деревья по всем дорогам к Москве телами воров и изменников… Я им напомню царя Ивана Грозного, блаженной памяти! Завтра чем свет зови ко мне сюда князя Василия Шуйского, он должен знать, кого похоронил он на Угличе! Я его заставлю на площади, да всенародно, во всеуслышанье всем рассказать, что сталось с князем Дмитрием Угличским!
Два-три дня спустя на площади около Лобного места стояли большие толпы народа. Вся площадь сплошь была ими занята, так что яблоку негде было упасть. На Лобном месте стояли духовенство и стольники царские, а стрельцы, поставленные в два ряда от Лобного места к Фроловским воротам, охраняли путь, по которому должны были следовать из Кремля бояре и сам патриарх Иов. Густая толпа народа стояла молча в ожидании того, что скажут бояре и патриарх, но подальше в народе шли оживленные толки и споры.
— Что они говорить-то станут? — спрашивал один посадский у другого.
— Да что? Войну с Литвой затевают, что ли?..
— Давно не воевали!.. Али кони у них на конюшне застоялись?
— Какая там война! Не о войне говорить будут, а о новом уложенье. По крестьянству, бают, тяготы большие…
— Все врут, что ни бают! Объявлять будут о воре, что в Польше появился…
— Что ж это за вор такой? Из каких же он будет?
— А такой-то вор, что величается Дмитрием — царевичем.
— Ах он злодей! Да как же он смеет?
— Чего смеет!.. А ты почем знаешь, что он злодей?
— Как же не злодей!.. Потому обманщик!
— А тебе это кто сказал?.. Может, он точно царевич!
— Эк, вывез! Чай, люди добрые видели, как царевича на Угличе убили и в гроб положили!..
— То-то в гроб! У нас на селе боярин с большого ума чучелу с огорода в гробу хоронил.
— Тс-с… Тише вы там!.. Идут, идут!
Вся масса народа смолкла и заколыхалась, сближаясь к Лобному месту, на которое всходили бояре, а за ними и сам патриарх со своим причтом.
Все разом сняли шапки.
— Слушайте, слушайте! — пронеслось в передних рядах толпы.
— Православные! — так начал патриарх. — Вам и всему миру христианскому ведомо, что князя Дмитрия Ивановича не стало тому теперь четырнадцать лет, и что лежит он на Угличе в соборной церкви, и отпевал его Геласий-митрополит со всем собором. На погребении его была и мать царевича, и дяди, и князь Василий Иванович Шуйский со товарищи, от великого государя в Углич посланные… И вот теперь слышим, что страдник и вор, беглый чернец Гришка Отрепьев в Польше появился и называется там князем Дмитрием Угличским. Был тот Гришка в чернецах в Чудовом монастыре да и у меня, Иова-патриарха, во дворе для книжного письма был взят, а после того сбежал в Литву, отвергся христианской веры, иноческий образ попрал, чернецкое платье отринул, уклонился в латинскую ересь, впал в чернокнижие и волшебство и по призыванию бесовскому, и по вероломству короля Жигимонта и литовских людей стал Дмитрием-царевичем ложно называться. И то не явное ли воровство и бесовские мечты? Статочное ли дело, чтобы князю Дмитрию воскреснут из мертвых прежде общего воскресения? И вот все сие уразумев, мы того расстригу Гришку и всех, кто станет на него прельщаться и ему верить, ныне здесь, в царствующем граде Москве, соборно и всенародно прокляли и вперед проклинать велели. Да будут они все прокляты в сем веке и в будущем!
Окончание речи патриарх произнес как можно громче, изо всех сил напрягая свой голос и отчетливо выговаривая каждое слово. Вслед за патриархом высокий и дородный патриарший протодьякон возгласил громовым голосом на всю площадь:
— Гришке Отрепьеву и всем пособником его… анафема!
— Ана-фе-ма! — загудел патриарший хор среди мертвого молчания толпы.
И только смолкли последние звуки страшного церковного проклятия, из толпы бояр вышел князь Василий Иванович Шуйский. Толстая, неуклюжая и небольшая фигура его была по грудь закрыта каменной оградой Лобного места, из-за которой виднелись только плечи и голова в высокой боярской шапке; видимо взволнованный, князь беспрестанно поглаживал и перебирал свою жиденькую бородку, высоко поднимал брови и усиленно моргал красными веками подслеповатых глаз. Поклонившись народу на все четыре стороны и осенив себя крестом, князь начал так:
— Православные! При блаженной памяти великом государе Федоре Ивановиче постигло царскую семью горе тяжкое: скончался в Угличе брат царский, царевич Дмитрий Иванович. Черной немочью страдал младенец издавна, и когда на него та немочь находила, то он в ней и падал, и о землю в корчах бился… От того ему и смерть приключилась: играл с жилецкими ребятками на дворе в тычку ножом и нашел на него, Божьим попущением, его недуг… Да мама с кормилицей недосмотрели… А матери и дядьев не было… И не уберегли — на нож наткнулся младенец и Богу душу отдал…
Шуйский замялся, усиленно заморгал глазами и добавил набожно:
— Упокой, Господи, его душу!
В толпе также многие стали креститься.
— В ту пору, православные, — продолжал Шуйский после некоторого молчания, — я был послан великим государем в Углич разыскать доподлинно о смерти царевича Дмитрия. Со мной поехали: митрополит Геласий и дьяк Андрей Клешнин. Заклинаюсь Богом Всемогущим и Всеведущим и Троицей Пресвятою в том, что мы царевича Дмитрия нашли в гробу… В соборе… Отпели честно… В могилу, около столба соборного, гроб опустили… И накрыли плитой с именословием… Там он и покоится поныне. И все то я видел сам своими очами и совершил вот этими руками, ей-же-ей! И да накажет Бог меня, да разразит, если я в чем солгал пред вами…
И князь Шуйский опять перекрестился трижды.
— И вы не верьте прелестям и всяким злоумышлениям польских и литовских людей, — продолжал Шуйский. — Они умыслили, преступив крестное целование, Северской земли города к Литве оттягать да хотят притом бесовскими умышлениями в Российском государстве церкви Божии разорить, а на место их коштелы латинские и кирки люторские поставить, веру христианскую пошатнуть, а вас, православные, в латынскую и люторскую ересь привести и погубить. И задумал король Жигимонт беглого инока, заведомого вора, по сатанинскому наущению называть князем Дмитрием. Вот его-то за ту измену, и воровство, и ложное величанье именем блаженной памяти царевича Дмитрия здесь всенародно и проклял святейший отец наш Иов-патриарх. Блюдитесь же и вы козней вражеских, да не впадете и вы в клятву церковную… А я еще раз свидетельствуюсь Богом и Пречистой Богородицей в том, что истинный царевич Дмитрий, великий князь Угличский, почиет в Угличе, в соборном храме, и что я сам, при матери его и при родных, опустил в могилу… И в том целую перед вами Животворящий Крест.
И он снял свою высокую боярскую шапку и приложился ко кресту, который подал ему сам патриарх.
Народ в глубочайшем молчании прослушал всю речь Шуйского, прослушал с напряженным, но безучастным вниманием. Шуйского знали, помнили его суровый и пристрастный розыск в Угличе и плохо верили его клятвам. Когда патриарх с духовенством и боярами сошли с Лобного места и направились торжественным шествием обратно к Фроловским воротам Кремля, народ стал расходиться с площади в разные стороны, и в отдельных толпах судили на разные лады о том, что слышали с Лобного места.
— Обманщик да вор, так чего ж они переполошились! Лихое дело не всхоже, нечего было и тревогу подымать. А тут церковной анафеме предали… Был бы простой вор, проклинать бы не стали!
— Да и кто их знает! — говорили в другой группе. — Этот клянется, божится, что он царевича Дмитрия в гроб клал, а другой говорит, будто он и убит не был…
— Как же не убит! Весь город видел!
— То-то вот и оно! Весь город видел, а заместо царевича будто другой убит… А царевича-то мать будто укрыла…
— О-ох, грехи! Грехи тяжкие! — покачивая головой, говорил старик. — Идут на нас беды великие! Надвигается гроза грозная!
— А коли он, дедушка, точно царевич Дмитрий, коли он точно законный государь? — допытывался у старика его внук, парнишка лет двенадцати.
— Нишкни ты, постреленок, что выдумал! Упекут ужо тебя и с законным туда, куда ворон костей не заносил!
— Пусть себе Гришку Отрепьева проклинают! — говорили между собой, сворачивая с площади на Ильинку, двое каких-то посадских. — Царевичу от этого лиха не станется.
Надо писать ему, чтобы присылал сюда скорее своих людей, да грамот побольше о нем разбрасывать в народ. Мудрено им будет против прироженного-то государя идти. Бог не попустит!