20
Из Гааги, из тамошнего российского посольства, пришло письмо. Сургуч, припечатанный лишь для виду, тотчас осыпался. Секретов дипломатических пакет не содержал.
Человек, тем письмом представляемый, понаслышке уже известен. Звание имеет простое, а талант высокий – горазд писать вирши. От родителя своего – астраханского попа – отъехал в Москву, учился в Славяно-греко-латинской академии и, будучи нрава дерзкого, с наставниками повздорил. С весны прошлого 1726 года живет сей отчаянный, жадный до познаний попович в Гааге у посла, у молодого Головкина. Основательно знает латынь, греческий, хорошо изъясняется по-французски и по-итальянски. Ныне намерен продолжать ученье в Париже и просит на то вспоможенья.
Борис кликнул сына.
– На-ко, читай! Студент Тредиаковский… Помнишь, пиита приблудный.
– Ишь, заноза! – сказал Александр, кладя цидулу. – Сколько учителей сменил, все ему негожи. Опять, верно, с богословами связался. Голландцы – строгие мужи, не поспоришь с ними.
Сказывают, хвалит Декарта, острого умом филозофа, который ничего не берет на веру, а для всего сущего и мыслимого требует проверки. Одобряет Томаса Мора: зело восхищен его Утопией – страною равных и добродетельных, а также стихами, каковые начал переводить.
– С аглицкого? – обрадовался посол. – Пускай, пускай едет! Сгодится нам.
– Попа не нужно, а поповича возьмем, – засмеялся Александр. – Что перевел из Мора, захватил бы. Мне любопытно.
– Коли меня не будет, ты примешь пииту.
Веселость слетела с лица Александра. Ясен намек в словах отца.
Недуги донимают Бориса все злее. С привычной аккуратностью он ведет им учет. «Стужа в желудке», «опухоль и чернь на ногах»… Отмечает лечебные процедуры – «питье молока ишачьего», «подкуривание», «растирание горячей салфеткой» и некоей «белой мазью голландской».
Между тем ответ посла в Гааге получен. Попович Василий Тредиаковский, искатель знаний, в путь собрался скоро. Последний раз похлебал щей на графской кухне, уложил в котомку чистую рубаху, иголку с ниткой, хлеба с салом, книги, тетради. Скуповатый Головкин сунул ему горсть медяков. Избавился от блаженного книгочия, от своевольника, не уважающего посты.
А Василию мерять ногами версты не впервой. Шагает астраханец берегом канала к Делфту, напевает песенку, сочиненную еще в Москве, перед отбытием в чужие края:
Весна катит,
Зиму валит…
Тюльпаны давно сняты, скинула земля цветные сарафаны, лежит черная, голая. Спелое лето лучится в водах. Да ведь не выкинешь слово из песни. Ведет хорошо, ногам помогает, – с ней не оступишься.
Взрыты брозды.
Цветут грозды,
Кличет щеглик, свищут дрозды…
Не ведает астраханец, что в Париже, в доме российского посла, сидит нотариус, скрипит пером.
«5 августа 1727 года… Я застал господина Бориса князя Куракина сидящим в кресле у камина, против окна, открытого в сад».
Улыбается Борис, видя, как стряпчий нагрузился бумагой. Здесь ему и трех листов достаточно – для завещания, для описи владений.
«Министр царя Российской империи, личный советник Кабинета Его Величества, генерал-майор и гвардии подполковник, кавалер ордена святого Андрея…»
Дивно французу. Титулов, званий на полстраницы, а живет знатный московит не по-княжески. Заставил ехать на левый берег, плутать в дебрях Латинского квартала. Вельможи парижские, те предпочитают селиться поближе к Пале-Роялю. Что за охота послу обитать рядом с Сорбонной, с Академией художеств, среди публики шумной и развязной, которая ни во что не ставит старших, не боится ни бога, ни короля!
Мэтр Перишон явно кажет недоумение, посапывая и шевеля дряблыми губами. Плетет старческие каракули, косится на небогатое убранство «рабочего салона». На стенах не гобелены – бумага печатная. «Занавески лимонного цвета», «конторка с двумя досками»… Книг нотариус насчитал сто пятьдесят – «исторических и прочих».
В гостиной записал «короб с хирургическими инструментами» – к услугам врачей, часто посещающих князя. И коллекцию медалей, числом тридцать девять. Вгляделся, приписал почтительно: «изображают деятельность царя».
Перешли в столовую. Тут московит позаботился о декоруме, – не пышно, но, по крайней мере, модно. «Китайская живопись на бумаге», покрывающая стены, «китайское кабаре» – столик для чайного прибора и ликеров, «48 китайских мелочей». Есть серебряная посуда и пять табакерок для гостей – из агата и янтаря.
Из столовой дверь в залу, обитую пунцовым бархатом. Кресла… Боже, неужели тринадцать! Перишон не смог вывести страшную цифру. Кстати, одно кресло оказалось крупнее других, с высокой резной спинкой, – нотариус поместил его в списке отдельно. Назвал троном, соответственно рангу клиента. В углу залы – «клавесины фламандской работы». И больше ничего, достойного внимания. Может быть, князь прячет… Борис уловил вопрос в глазах стряпчего и ликует внутренне.
Знал бы француз, какие сокровища, заказанные Санктпитербурхом, прошли через руки посла! И не прилипли к рукам…
Царь учил остерегаться роскоши, яко болезни. Дивись, мэтр, дивись тому, что русский князь не украсил жилище свое статуями из мрамора, драгоценными картинами, не накопил золота и каменьев!
«В вестибюле фламандский ковер». И кроме него ковров нет, – дотошный стряпчий может убедиться.
«Портреты царя и царицы», – заносит мэтр бегло, в ряд с прочим, и Бориса невольно покоробило. Заветные парсуны, дороже всего они.
Спустились на кухню. В описи прибавились «формы – для сыров», «скалки для раскатывания шоколада», «японский фарфор», «вазочки для засахаренных фруктов». В подвале «шестьсот бутылок вина и бочка бургундского», – стало быть, славнейшего во Франции. Перишон выбор московита одобрил. Завершили список «две кареты, по семь стекол в каждой, и берлина с тремя, маленькая». Стоящей отделки на экипажах мэтр не нашел.
Вернулись в кабинет. Из сафьянового бювара извлечен свежий лист. Как намерен его светлость распорядиться?
Наследник один, единственный. Все ему – Александру, сыну, имущество и деньги, хранящиеся у банкиров. Под диктовку московита нотариус пишет условие – сын должен построить в Москве Дом призрения для больных и увечных воинов.
Это воля не только Бориса. Подал мысль звездный брат, посетив в Париже Дом инвалидов, посидев за чаркой в кругу старых вояк.
Александр сделает. Поклялся отцу…
Бумаги готовы. Поставлены подписи, – мелкое хитросплетение Перишона, широкие, в манере прошлого века, вензеля Бориса Куракина. Отпустив нотариуса, он ревностно взялся за дела, дабы отогнать гипохондрию и меланхолию.
Был вчера полезный разговор в Пале-Рояле с министрами. Пророчат трактат между Францией, Англией, Испанией и цесарем римским. Король Георг умер, сие облегчает упрочение мира в Европе. Также и Россия рассчитывает теперь достигнуть доброго согласия с англичанами.
«И всю сию оперу при помощи божеской надеемся увидеть в свое время».
Донесение в столицу на Неве. Одно из последних…
Странник, бредущий в Париж с котомкой книг, Бориса Куракина в живых не застанет.
Путь астраханца, однако, счастливый. В доме Александра Куракина он встретит радушие. Откроются ему врата Сорбонны – преважнейшего храма наук. Наступит поворот в судьбе пииты – через три года в Санктпетербурге, иждивением молодого посла, напечатают книгу Василия Тредиаковского «Езда в остров Любви». Быть ему профессором Академии наук, а во мнении потомков – зачинателем русского лирического стихотворчества.
Покамест же Василий месит постолами дорожную грязь. Пропитания ради трудится неделю-другую у купца в лавке либо у справного мужика на скотном дворе. Складывает вирши на разных языках, тешит полнотелых, смешливых хозяйских дочерей.
Платят бродяге мало. Кафтан прохудился, насквозь продут ветром. Тяжелые тучи кроют небо, проливаются дождями. Нипочем пиите! Бодрит себя мыслью о том, как станет слушать в университете Шарля Роллена, знаменитого историка. Сам из простых, сын ножовщика, – так неужели не возьмет в ученики поповича!
Устанет шагать, заводит песню:
Взрыты брозды,
Цветут грозды,
Кличет щеглик, свищут дрозды…
Прошел Роттердам, прошел Антверпен, пересек Брабант. Лето тем временем окончилось. Вздулись реки, заставили искать прибежище в Льеже, наняться к трактирщику. На землю французскую вступил в октябре.
Злой норд-вест рвет ветки с деревьев, стелет под ноги путнику. Поспешает он, страшась холодов.
А песню поет весеннюю…