7
Порученье досталось Борису Куракину не простое. Где, в какой трущобе обретается сей Эльяш Манкевич, к коему надлежит сделать визит? Как отыскать, не имея проводника, избегая лишних расспросов, его фольварк, – должно быть, небогатый и малоприметный? Не заблудиться средь польских лесов и топей, не утонуть, не угодить в лапы недругов…
Счастье, что цыган в Ярославе не обманул, продал коней выносливых; с неделю скакали по полям, по лесам майор с денщиком – Манкевичей оказалось в окрестности целых пять, из них два Эльяша. Наткнулись сперва на молодого Эльяша, извинились – нужен старый. Потом искали брода. А вчера сбились с пути, в чащах почти до сумерек плутали. Река Сан – поток путеводный – то терялась, то вдруг, на излучинах, открывала свои омута, рыжие от опавшей листвы. Несла косяки бревен, израненных о камни, – ремни содранной коры корчились, кровоточили.
Измотав путников до одури, река привела к строению, которое показалось Борису избенкой на курьих ножках, жилищем лешего. Обозначились в полумраке столбы крыльца – иссохшие, скошенные, дремотно залаял пес.
В доме запели, заныли половицы, и по их голосам угадывалось: мечутся там, разглядывают приезжих из окон, а дверь отомкнуть боятся. Тащат что-то тяжелое, верно для защиты. Потом кто-то, припав к двери, запричитал по-польски.
Федька уразумел первый. До чего приимчив к чужой речи, пройдоха! Хозяин упрашивал господ ехать восвояси, нет у него ни угощения, ни мягкого ложа.
– Вишь, тут побывал Тадеуш, – переводил денщик. – Видать, обчистил.
– Кто такой?
– Поди, разбойник.
Борис стукнул в дверь, оборвал старческие жалобы и сказал громко пану Эльяшу Манкевичу, что прибыл не лихой человек, не душегуб, а друг Анджея.
Пан не верил, переспрашивал, и пришлось кричать ему секретное. Русский приехал, русский из Москвы, офицер. Имеет выразить пану Манкевичу почтение и, пока не исполнит того, не удалится.
Впустили наконец. Борис шагнул через порог, оттолкнул двух челядинцев – один держал в кулаке толстую свечу, другой топтался, опустив секиру.
– Пан русский? – бормотал Манкевич. – Из Москвы? Пан знает Анджея?
Он дрожал, запахивая на себе дырявый халат, колени старика подгибались, вот-вот рухнет перед пришельцами, ошеломленный чудом.
Волоча ноги в тяжелых валенках, повел через сени – пустые, голые, ничем не обшитые. Из пазов лезла, змеилась в шатком свечном сиянии пакля. Слева, с холопской половины, слышался плач младенца, похожий на икоту.
Ну и худоба! Одно название – шляхетский фольварк!
Не блистает декором и горница, только что стены одеты досками. А в досках тараканьи щели. Всего художества – медное блюдо да портрет усатого воина в красном кунтуше с преогромными пуговицами – каждая с блюдце. Выпяченная грудь кавалера распорота сабельным ударом по холсту. След как будто свежий. Явственно послышался Борису свист клинка.
– Фотел пану, – восклицал старик, суетясь. – Фотел, фотел… Клементина!
Пока Борис гадал, что может означать «фотел», хозяин на пару с Клементиной – плечистой, мужиковатой служанкой – сдвинул с места кресло, подобное трону, с резным гербом на спинке.
Сиденье фотела продавленное, пружина уперлась в зад. Нищета глядит из поставца без стекол, с облупившейся печи – разбойники и на изразцах вымещали злобу.
– Ваш сын много говорил мне о вас, – сказал Борис.
Ложь сия во спасение, не мог ведь он признаться, что услышал про Анджея Манкевича впервые лишь от грека во Львове.
Кто-то растер ему ноги, стянул сапоги. Потом Борис ощутил пятками грелку с углями и отдернул, обжегшись. Поднесли чарку, он отхлебнул и поперхнулся. Пахучая мятная настойка хватила под дых.
– Проклятый Тадеуш, разрази его…
Мужицкая брань посыпалась из благородных уст. Негодяй не только грабит, но и позорит. Заставил краснеть, выродок. Как теперь принять дорогого гостя?
А гость ерзал на упрямых пружинах, поджимал ноги, оберегаясь от жгучей грелки, и не желалось ему ни жара, ни питья. Скорей бы кончилась суматоха, сгинули бы согбенные спины, седые головы слуг, лобзающих ему колени, руки, яко обожаемому владыке.
Станет ли гость кушать капусту с салом, простую деревенскую еду? Слава богу, еще осталось немного шпика. Один бочонок в погребе, в дальнем углу уцелел, не попался на глаза душегубам.
Сало на кухне пригорало, горница наполнилась гарью и вонью. Помилуй, доктор Бехер, бессилен твой рецепт для пациента, обреченного на скитания! Изжоги, кошмаров не избежать. Ладно, лишь бы счастливые подарило плоды непростое сие предприятие…
За ужином хозяин – трясущийся его лик в чаду, в свечном зареве маячил в радужном венце – полюбопытствовал, как величать вельможного офицера.
– Мы с Анджеем тезки, – ответил Борис, повинуясь внезапному наитию. – Ангел у меня тот же. Кабы не война, Анджей дослужился бы до чинов высших. Царское величество весьма был доволен… Ставил труды вашего сына в пример.
И тут Борис приврал, приукрасил слышанное от грека. Андрей Манкевич, поляк, поступивший на русскую службу, состоял восемь лет в Посольском приказе. Вот и все. Однако рассудить можно – был бы он ленив и нерасторопен, не взял бы его Хилков с собой секретарем.
– Я провожал их, Андрея и князя…
Не было того, не провожал. А с Хилковым знаком хорошо, учились вместе в Венеции. Человек сложения рыхлого, грузного, двигался и соображал медленно. Зубрил науку ночами, зато помнил твердо. На Ламбьянке прозвали светлейшего увальня Квашней.
– Хворает князь, хворает благодетель, – сказал старик грустно.
– Пишет Андрей? – воскликнул Борис, изобразив удивление и радость, хотя был осведомлен от того же грека – вести до отца каким-то способом доходят.
Часто ли пишет? Здоров ли?
Просит не печалиться, здоров и арестантское свое житье переносит бодро. Шведы его не обижают, в городе он ходит, где хочет, только за ворота выйти не смеет. Хилкова, посла российского, держат строго, а ему дана льгота, как подданному Речи Посполитой, понеже король Станислав с Карлом в союзе.
Эльяш выронил вилку, смахнул слезу. Дождется ли он сына? Мальчик имеет надежду. Спрашивал, жива ли Анежка-кормилица, высоко ли вырос дуб… Сам посадил дерево, пять лет исполнилось ему тогда.
Старик умолк и заплакал робко, тихо. Борис перегнулся через стол, сжал костлявые плечи, – горемычный шляхтич, отец неведомого Андрея, сделался вдруг по-настоящему близок.
– Не нынче – завтра виктория над шведом… Свидитесь, ждать теперь недолго…
Кем же, чьим же старанием учреждена почта между Вестеросом, городом на земле свейской, и фольварком Манкевича, что под Ярославом?
Завозит письма Йожка, приказчик Григоряна, львовского коммерсанта. Торгует он коврами, получает их из владений турецких, а продает полякам, германцам, шведам. На предмет торговли заморской завел контору в Амстердаме. Оттуда и плавают суда с товаром того армянина Григоряна в Швецию.
Следственно, свобода у арестанта Андрея немалая. Волен посещать остерии, где бражничают мореходы. Нашел, кому вручить цидулу. А под флагом Генеральных Штатов сия коришпонденция в безопасности, ибо голландцы в отношении к Северной войне нейтральны, сиречь сторонние.
Почта, стало быть, верная. Дорожка проторена. Вот бы и приспособить того же Йожку… Да нет, самому надо, с протекцией от голландцев… Спору нет, известия из страны неприятельской нужны, яко хлеб насущный.
Борис не заметил, как съел тарелку бигоса. Хозяин наложил еще. От жирной еды, от настойки майор отяжелел и в перину погрузился в настроении блаженном.
Раскалил печи пан Манкевич, не пожалел дров, чтобы обогреть гостя.
Борис тонул в перине, просыпался в поту, без сил. Среди ночи вспыхнуло видение – у окна, открытого в лесную темень, колыхалась, белела в зыбком свете лампады некая ветошь, а от нее исходило протяжно, будто с рыданием:
– Гу-ул, гу-ла-ла-а!
Истошно хрюкал поросенок, почуявший волка. Ветер едва коснулся постели и заглох, хозяин затворил окно. Борис хотел еще попросить холодка – язык не послушался, голова пристала к подушке, словно к горячей смоле. Точно ли то пан Манкевич?
Утром долго плескал себе в лицо из глиняного рукомойника, страх, однако, не согнал, угнездился он где-то внутри, малым набухшим зерном. Эх, куда закинуло его, гвардии майора, князя Куракина…
Кажись, нет причины для страха, а он все же точит. Не иначе, повлияло резкое ночное пробуждение, когда пан криком отгонял волка: злодейка гипохондрия того и ждет…
Рукомойник выскальзывал, лил воду мимо ладоней – шершавый, с отбитым краем, чем-то похожий на жалкого, неухоженного Эльяша. Манкевичи все мелкопоместные, а этот в упадке крайнем. Фортуна изменила им. Тот кавалер в раме был в градусе значительном, судя по униформе, щедро обрызганной золотом.
Колдовство некое исходит от портрета. Снова, войдя в горницу, услышал Борис змеиный свист сабли. Ведь не сосчитать, сколько встречалось на театрах военных порубленного, потоптанного, горелого, – почему же эта рана, нанесенная холсту, так тревожит?
Не показывают ли боги некое знамение?
– Все Конецпольские, все от них, вся несправедливость, – жаловался Эльяш, потчуя гостей пшеничной кашей, пропахшей дымом.
Испокон веков злобятся магнаты Конецпольские на Манкевичей. Тадеуш, ирод пучеглазый, фаворит в замке. Он там над рейтарами начальник. А ведь свой же брат – шляхтич… Манкевичи, вишь, неудобны, вклинились землями в имение сиятельных вельмож, а потесниться не хотят. Тем, только тем и виноваты. Каретой ли, плугом ли, вынуждено высокое панство огибать. Так неужели же уступить пруды, рыбные пруды или пашню за Саном, самую лучшую? Притом к нему, Эльяшу Манкевичу, неприятельство особое, с тех пор как Анджей на русской службе.
– Говорят, я москалям продался… Обзывают московским лакеем.
Провожая гостя, старик советовал ехать осторожно, не доверять Конецпольским, Острогорским, не вступать в замок Сенявских, хотя знатнейший в их роду состоит в партии царя. Однако втайне он склоняется к Карлу. Под кровом бедного шляхтича не подадут французского вина, зато примут русского офицера сердечно.
Отдохнувшие кони затрусили бойко.
– Ну и пан! – дивился Федор. – Ну, житье тут! Трепещут, как зайцы… Нельзя ли им, князь-боярин, подмоги от нас? Десятка солдат хватило бы пугануть воров.
Много или мало нужно, да где они, солдаты? В какой стороне наши? Князь-боярин не стыдится признать: непонятен ему театрум войны. Сейчас в окружности нет ни наших, ни шведов, ни саксонцев.
– Одни паны дерутся, – хмыкнул денщик. – Пан на пана, король на короля. От богатства, что ли, война заводится, князь-боярин?
– Одолеем Карла, тогда и будет покой.
– Кто первый лезет? – гнул свое Федька. – Голяк, что ли? Нет, богатый на сирого.
От реки, гнавшей грузы бревен, дорога отпрянула, сбежала в ложбинку, вонзилась в кустарник. Пали сумерки. Внезапно гнедой Бориса взвился на дыбки от угрожающего шороха.
– Стой! Стой! – закричали два голоса.
Борис пригнулся, нащупал пистолю, пустил коня вскачь. Вдогонку стреляли, должно быть с дерева, торчавшего над мелкой порослью. Кусты, озаряясь, возникали четко и словно хлестали по глазам.
Вот оно, оправдалось! Старик упреждал справедливо. И дед его, усатый витязь, коему вековая распря не дает почить в мире…
– Пистоли чтоб наготове, – распорядился Куракин.
Скорей убраться отсюда! Замешкались, привлекли к себе весьма неуместное внимание. Небось по всем замкам прошел слух – носится по воеводству какой-то русский, навещает фольварки Манкевичей непонятно зачем…
На постоялом дворе – ветхом, под шапкой соломы – спали по очереди. Сквозь трухлявую подушку вжималась в ухо надежная твердость оружия.
Дорога вела на север, леса густели, ширились топи. Дубравы стали прозрачны, трещала опавшая, схваченная морозом листва. Конские копыта вязли в глубоких колеях, проложенных артиллерией. Листопад всюду – яркой желтизны либо темный, будто опаленный пожаром, а то багровеющий грозно, кроваво. По ковру мертвых листьев шествует Марс. Так же попирает он начертанные на бумаге альянсы, обещания, клятвы в приятстве вечном.
Позади осталась Польша, ее фольварки, разоренные шведской солдатней, изможденные холопы, презрительные вельможи, их надменные палаты и лживые политесы.
Потянулись деревни каменные, опрятные – прусские, бранденбургские, голштинские.
А потом «во всем отмена сделалась и великая в пище дороговизна и народ не приимчив, гораздо только ласков к деньгам». Так написал Куракин, миновав пограничную заставу голландскую. Пока меняли лошадей, зашел в корчму, посидел малое время у огня – и на тебе, потребовали плату! Сразу видно, государство купеческое, из денег кумир сотворили.
Ветер гнал серые волны, штурмовал фортецию, построенную вдоль берега, крутил крылья мельницы. Стылая вода в каналах зябко дрожала. Ленивые, сытые цапли вышагивали по низине, от проезжающих не шарахались. Небо высилось над плоской землей холодное, неяркое, чистое.
Краем суши, сплошной улицей, обдававшей запахами рыбы, сдобного теста, свежей стружки с верфей, смолы, – улицей мира, дразнящего уюта, преусердного рукоделия, – пораженные тихим многолюдством Голландии, невиданной чистотой крылечек, стен, дорожек, стекол, заборов, деревянных башмаков, ожидающих у входа в дом, всего домашнего обзаведенья, двигались царские доверенные к цели путешествия.