7
Лишь второе сидение под Азовом принесло успех.
В лето 1696-е Борис Куракин возвратился в царствующий град Москву победителем.
Неугомонный дебошан Лефорт созвал большой бал. Саней сотни полторы принеслось по первопутку. Палили пушки, сообщая приглашенным – особливо военным чинам – настроение батальное. Стольник Григорий Долгоруков, захмелев, начал стрелять из татарского лука, норовил попасть в пузатого медного Бахуса, скалившего зубы в углу столовой. Младший Голицын при каждом залпе кричал «ура» и подкидывал кубок с недопитым вином, обрызгивая соседей немилосердно. Заросли на стеклах, взращенные морозом, трепало точно ветром. Женские особы пугались, роняли веера.
Купчики шведские повздорили с датскими, один, вскочив на стол, лягнул противника в грудь, скинул посуду и яства.
Борис хотел подойти к царю, спешил, локтями проталкивался к нему. Да где там, прицепилась к Петру чародейка Монсиха. Потом искал царя, обтираясь о бархаты, о юбки, обручами распузыренные, царапаясь о бисер, об нашивки. В палате танцевальной взыграла музыка, сам адмирал, в расстегнутом лазоревом кафтане, щелкал каблуками, звал охотников. В дверях Борис едва не столкнулся с царем, устремился вдогонку – и тут, волчком под ноги, старший Гваскони, седой карлик.
– Принчипе, принчипе…
Царь обернулся – какой еще тут принц? А Гваскони повис на рукаве Бориса, затараторил:
– Салюти, нуове салюти, симпатия грандиссима… великий симпатия, принчипе, светлость… От Броджио, падре Броджио, салюти, салюти…
– Грацие, грацие, – благодарил Борис, пытаясь высвободиться. Глядь, черные царские кудри над ним.
– Ты что? По-итальянски можешь? Мне сказывали. Это он тебя учит?
– Но, но, комендаторе, нет, – кланялся Гваскони. – Чезаре учит. Мио фильо, сын… О, принчипе Куракин великий студиозо!..
Откланялся и шмыг – нет его.
– Иезуит твой, – вспомнил Петр, усмехнувшись, – обратно к нам тропу ищет, мученик святой.
Как спасся из плена – царю ведомо. Было извещение от гетмана.
– Петр Алексеич, челом бью тебе…
От выпитого Бориса пошатывало. Оплошал, обратился по старинке.
Петр нахмурился.
– Чего тебе, Мышелов?
– Азов взяли, а я все поручик… Мой Федька, холоп, и то унтер-офицер, а я…
«Зачем это я про Федьку? Не так надо было…»
– А я вот бомбардир, – отрезал царь. – Старше меня жаждешь быть? Не дорос еще, Мышелов.
Толпа оттеснила Бориса, сбитого с толку. Он ругал себя. Ведь собирался обличать неправды, жестокие поборы, заступиться за всех жителей российских, за шляхту и за мужиков. А что вышло? Свою жалобу наперед выставил.
Прижался к стене, страдал, жмурился. Мельтешили кафтаны, жилетки – лазоревые, малиновые, цвета кирпича, цвета сливы, цвета канарейки. Лесной буйный шум налетал от юбок. Скрипачи-французы, багровые от вина, ослабели, музыка замирала.
Монсиха-чародейка махала веером, обдувала царя, лопотала что-то. Подскочила, врезала между ними тощее плечо плоская, вертлявая девица, словно доска в серебряной ткани.
– Лизхен, – сказал царь, – вон кавалер для тебя! Расшевели его! С тобой и мертвый запляшет.
И к Борису:
– Тоску наводишь, Мышелов. В Италию такой поедешь… скажут, что за чурбан торчит!
Подтолкнул Лизхен, развел ей руки, обнял Бориса ее руками.
Девица впилась, словно клещ. Борис покорился. Урок танца давался мучительно, поручик обливался потом. То и дело ощущал он под своим башмаком упругость узкого, унизанного бисером носка Лизхен.
Так рассеялся, заглох в умопомрачительном вертепе Лефорта, дебошана, завлекателя, рождавшийся в душе поручика бунт.
На святках боярские дворы обежал слух – будет посылка русских людей за границу, для образования. Отправят всех стольников, одних в Голландию, других в Италию.
Он – Борис Иванов сын Куракин – едет в республику Венецейскую. Не на день, не на два, не на месяц дом оставляет – на время долгое, для прохождения наук навтичных, сиречь морских.