Книга: Молодая Гвардия
Назад: Глава тридцать первая
Дальше: Глава тридцать третья

Глава тридцать вторая

— Я, Олег Кошевой, вступая в ряды членов Молодой гвардии, перед лицом своих друзей по оружию, перед лицом родной многострадальной земли, перед лицом всего народа торжественно клянусь: беспрекословно выполнять любые задания организации; хранить в глубочайшей тайне все, что касается моей работы в Молодой гвардии. Я клянусь мстить беспощадно за сожженные, разоренные города и села, за кровь наших людей, за мученическую смерть героев-шахтеров. И если для этой мести потребуется моя жизнь, я отдам ее без минуты колебаний. Если же я нарушу эту священную клятву под пытками или из-за трусости, то пусть мое имя, мои родные будут навеки прокляты, а меня самого покарает суровая рука моих товарищей. Кровь за кровь, смерть за смерть!
— Я, Ульяна Громова, вступая в ряды членов Молодей гвардии, перед лицом своих друзей по оружию, перед лицом родной многострадальной земли, перед лицом всего народа торжественно клянусь…
— Я, Иван Туркенич, вступая в ряды членов Молодой гвардии, перед лицом своих друзей по оружию, перед лицом многострадальной земли, перед лицом всего народа торжественно клянусь…
— Я, Иван Земнухов, торжественно клянусь…
— Я, Сергей Тюленин, торжественно клянусь…
— Я, Любовь Шевцова, торжественно клянусь…
Должно быть, он совсем не понял ее, этот Сергей Левашов, когда пришел тогда к ней в первый раз и постучал в окно и она выбежала к нему, а потом они разговаривали весь остаток ночи, — кто его знает, что он такое себе вообразил!
Во всяком случае, первая трудность в этой поездке у нее возникла еще здесь, с Сергеем Левашовым. Конечно, они были старые товарищи, и Любка не могла уехать, не предупредив его. Сергей Левашов, еще когда дядя Андрей был на воле, по его совету поступил в гараж дирекциона шофером грузовых машин. Любка послала за ним мальчишку с улицы, — они все дружили с Любкой за то, что она была характером похожа на них.
Сергей пришел прямо с работы, поздно, в той самой спецовке, в какой он вернулся из Сталино, — спецовок при немцах не полагалось даже шахтерам. Он был очень грязный, усталый, угрюмый.
Допытываться, куда и зачем она едет, это было не в его обычае, но, видно, только это и занимало его весь вечер, и он совершенно извел Любку тяжелым своим молчанием. В конце концов она не выдержала и накричала на него. Что она ему — жена, любовь? Она не может думать ни о какой любви, когда еще так много всего ожидает ее в жизни, — что он такое вообразил, в самом деле, чтобы мучить ее? Они просто товарищи, и она не обязана давать ему отчет: едет, куда ей надо, по семейному делу.
Она все-таки видела, что он не вполне верит в ее занятия и просто ревнует ее, и это доставляло ей некоторое удовольствие.
Ей надо было хорошенько выспаться, а он все сидел и не уходил. Характер у него был такой настойчивый, что он мог всю ночь не уйти, и в конце концов Любка его прогнала. Все-таки ей было бы жалко, если бы он все это время без нее находился в таком мрачном состоянии, — она проводила его в палисадник и у самой калитки взяла под руку, и на мгновение прижалась к нему, и убежала в дом, и сразу разделась и легла в постель к матери.
Конечно, очень трудно было и с мамой. Любка знала, как тяжело будет маме остаться одной, такой беспомощной перед жизненными невзгодами, но маму было очень легко обмануть, и Любка приласкалась к ней и напела ей всякое такое, чему мама поверила, а потом так и уснула у мамы в кровати.
Любка проснулась чуть свет и, напевая, стала собираться в дорогу. Она решила одеться попроще, чтобы не затрепать лучшего своего платья, но все-таки как можно поярче, чтобы бросаться в глаза, а самое свое шикарное платье чистого голубого крепдешина, голубые туфли и кружевное белье и шелковые чулки она уложила в чемоданчик. Она завивалась меж двух маленьких простых зеркал, в которых едва можно было видеть всю голову, часа два, в нижней рубашке и в трусиках, повертывая голову туда и сюда и напевая и от напряжения упираясь в пол то одной, то другой, поставленной накось, крепкой босой сливочной ногой с маленькими и тоже крепкими пальцами. Потом она надела поясок с резинками, обтерла ладошками розовые ступни и надела фильдеперсовые чулки телесного цвета и кремовые туфли и обрушила на себя прохладное шуршащее платье в горошках, вишнях и еще чорт его знает в чем ярко-пестром. В это же время она уже что-то жевала на ходу, не переставая мурлыкать.
День был холодный, тучи низко бежали над степью. Любка, не чувствуя холода, румяная от ветра заносившего яркий подол ее платья, стояла на открытом ворошиловградском шоссе, с чемоданчиком в одной руке и легким летним пальто на другой.
Немецкие солдаты и ефрейторы с грузовых машин, с воем мчавшихся мимо нее по шоссе, зазывали ее, хохоча и иной раз подавая ей циничные знаки, но она, презрительно сощурившись, не обращала на них внимания. Потом она увидела приближавшуюся к ней вытянутую, низкой посадки светлую легковую машину и немецкого офицера рядом с шофером и небрежно подняла руку.
Офицер быстро обернулся внутри кабины, показав выцветший на спине мундир, — должно быть, кто-то постарше ехал на заднем сиденье. Машина, завизжав на тормозах, остановилась.
— Setzen Sie sich! Schneller! * (* — Садитесь! Живее!) — сказал офицер, приоткрыв дверцу и улыбнувшись Любке одним ртом. Он захлопнул дверцу и, занеся руку, открыл дверцу заднего сиденья.
Любка, нагнув голову, держа перед собой чемоданчик и пальто, впорхнула в машину, и дверца за ней захлопнулась.
Машина рванула, запела на ветру.
Рядом с Любкой сидел поджарый сухой полковник с несвежей кожей гладко выбритого лица, со свисающими брыльями, в высокой выгоревшей от солнца фуражке. Немецкий полковник и Любка с двумя прямо противоположными формами дерзости — полковник оттого, что он имел власть, Любка оттого, что она все-таки сильно сдрейфила, — смотрели друг другу в глаза. Молодой офицер впереди, обернувшись, тоже смотрел на Любку.
— Wohin befehlen Sie zu fahren? * (* — Куда прикажете довезти?) — спросил этот гладко выбритый полковник с улыбкой бушмена.
— Ни-и черта не понимаю! — пропела Любка. — Говорите по-русски или уж лучше молчите.
— Куда-куда… — по-русски сказал полковник, неопределенно махнув рукой вдаль.
— Закудахтал, слава тебе господи, — сказала Любка. — Ворошиловград, чи то Луганск… Ферштеге? Ну, то-то!
Как только она заговорила, испуг ее прошел, и она сразу обрела ту естественность и легкость обращения, которая любого человека, в том числе и немецкого полковника, заставляла воспринимать все, что бы Любка ни говорила и ни делала, как нечто само собой разумеющееся.
— Скажите, который час?… Часы, часы, — вот балда! — сказала Любка и пальчиком постукала себе повыше кисти.
Полковник прямо вытянул длинную руку, чтобы оттянуть рукав на себя, механически согнул ее в локте и поднес к лицу Любки квадратные часы на костистой, поросшей пепельным волосом руке.
В конце концов не обязательно знать языки, при желании всегда можно понять друг друга.
Кто она такая? Она — артистка. Нет, она не играет в театрах, она танцует и поет. Конечно, у нее в Ворошиловграде очень много квартир, где она может остановиться, ее знают многие приличные люди: ведь она дочь известного промышленника, владельца шахт в Горловке. К сожалению, советская власть лишила его всего, и несчастный умер в Сибири, оставив жену и четырех детей, — все девушки и все очень хороши собой. Да, она младшая. Нет, его гостеприимством она не может воспользоваться, ведь это может бросить тень на нее, а она совсем не такая. Свой адрес? Его она безусловно даст, но она еще не уверена, где именно она остановится. Если полковник разрешит, она договорится с его лейтенантом, как они смогут найти друг друга.
— Кажется, вы имеете большие шансы, чем я, Рудольф!
— Если это так, я буду стараться для вас, Неrr Oberst!
Далеко ли до фронта? Дела на фронте таковы, что такая хорошенькая девушка может уже не интересоваться ими. Во всяком случае, она может спать совершенно спокойно. На-днях мы возьмем Сталинград. Мы уже ворвались на Кавказ, — это ее удовлетворит?… Кто ей сказал, что на верхнем Дону фронт не так уж далеко?… О, эти немецкие офицеры! Оказывается, он не один среди них такой болтливый… Говорят, что все хорошенькие русские девушки — шпионки. Правда ли это?… Хорошо: это случилось потому, что на этом участке фронта — венгерцы. Конечно, они лучше, чем эти вонючие румыны и макаронники, но на них на всех нельзя положиться… Фронт невыносимо растянут, огромное число людей съедает Сталинград. Попробуйте снабдить все это! Я вам покажу это по линиям руки, — давайте вашу маленькую ладонь… Вот эта большая линия — это Сталинград, а эта, прерывистая, эта — на Моздок, — у вас очень непостоянный характер!.. Теперь увеличьте это в миллион раз, и вы поймете, что интендант германской армии должен иметь железные нервы. Нет, она не должна думать, что он имеет дело только с солдатскими штанами, у него нашлось бы кое-что и для хорошенькой девушки, прекрасные вещички, вот сюда, на ноги, и сюда, — она понимает, о чем он говорит? Может быть, она не откажется от шоколада? Не помешал бы и глоток вина, чертовская пыль!.. Это вполне естественно, если девушка не пьет, но — французское! Рудольф, остановите машину…
Они остановились метрах в двухстах, не доезжая большой станицы, вытянувшейся по обеим сторонам шоссе, и вылезли из машины. Здесь был пыльный съезд на проселок по краю балки, поросшей вербою внизу и обильной травою, уже высохшей, по склону, защищенному от ветра. Лейтенант указал шоферу съехать на проселок к балке. Ветер подхватил платье Любки, и она, придерживая его руками, побежала вслед за машиной впереди офицеров, увязая туфлями в растолченной сухой земле, сразу набившейся в туфли
Лейтенант, лица которого Любка почти не видела, а все время видела только его выцветшую спину, и шофер-солдат вынесли из машины мягкий кожаный чемодан и бело-желтую мелкого плетения тяжелую корзину.
Они расположились с подветренной стороны на склоне балки, на высохшей густой траве. Любка не стала пить вина, как ее ни уговаривали. Но здесь, на скатерти, было столько вкусных вещей, что было бы глупо от них отказываться, тем более, что она была артистка и дочь промышленника, и она ела, сколько хотела.
Ей очень надоела земля в туфлях, и она разрешила внутреннее сомнение, поступила ли бы так дочь промышленника или нет, тем, что сняла кремовые туфли, вытряхнула землю, обтерла ладошками маленькие ступни в фильдеперсовых чулках и уже осталась так в чулках, чтобы ноги подышали, пока она сидит. Должно быть, это было вполне правильно, во всяком случае немецкие офицеры приняли это как должное.
Ей все-таки очень хотелось знать, много ли дивизий находится на том участке фронта, который был наиболее близок к Краснодсну и пролегал по северной части Ростовской области, — Любка знала уже от немецких офицеров, бывших у них на постое, что часть Ростовской области попрежнему находится в наших руках. И к большому неудовольствию полковника, который был настроен более лирично, чем деловито, она все время выражала опасения, что фронт будет в этом месте прорван и она снова попадет в большевистское рабство.
В конце концов полковника обидело такое недоверие к немецкому оружию и он — verdammt noch mall — удовлетворил ее любопытство.
Пока они тут закусывали, со стороны станицы послышался все нараставший нестройный топот ног по шоссе. Вначале они не обращали на него внимания, но он, возникая издалека, все нарастал, заполняя собой все пространство вокруг, будто шла длинная нескончаемая колонна людей. И даже отсюда, со склона балки, видны стали массы пыли, несомые ветром в сторону и ввысь от шоссе. Доносились отдельные голоса и выкрики, мужские — грубые, и женские — жалобные, будто причитали по покойнику.
Немецкий полковник и лейтенант, и Любка встали, высунувшись из балки. Вдоль по шоссе, все вытягиваясь и вытягиваясь из станицы, двигалась большая колонна советских военнопленных, конвоируемая румынскими солдатами и офицерами. Вдоль колонны, иногда прорываясь к ней сквозь румынских солдат, бежали старые и молодые казачки и девчонки, крича и причитая и бросая то в те, то в другие вздымавшиеся к ним из колонны сухие руки куски хлеба, помидоры, яйца, иногда целую буханку или даже узелок.
Военнопленные шли полураздетые, в изорванных, почерневших и пропылившихся сверху остатках военных брюк и гимнастёрок, в большинстве босые или в страшном подобии обуви, в разбитых лаптях. Они шли, обросшие бородами, такие худые, что казалось, одежда у них наброшена прямо на скелеты. И страшно было видеть на этих лицах просветленные улыбки, обращенные к бегущим вдоль колонны кричащим женщинам, которых солдаты отгоняли ударами кулаков и прикладов.
Прошло одно мгновение, как Любка высунулась из балки, но уже в следующее мгновение, не помня, когда и как она схватила со скатерти белые булки и еще какую-то еду, она уже бежала, как была — в фильдеперсовых чулках, по этому съезду с размешанной сухой землей, взбежала на шоссе и ворвалась в колонну. Она совала булки, куски в одни, в другие, в третьи протягивавшиеся к ней черные руки. Румынский солдат пытался ее схватить, а она увертывалась; на нее сыпались удары его кулаков, а она, нагнув голову и загораживаясь то одним, то другим локтем, кричала:
— Бей, бей, сучья лапа! Да только не по голове!
Сильные руки извлекли ее из колонны. Она очутилась на обочине шоссе и увидела, как немецкий лейтенант бил наотмашь по лицу румынского солдата, а перед взбешенным полковником, похожим на поджарого оскаленного пса, стоял навытяжку румынский офицер в салатной форме и что-то бессвязно лепетал на языке древних римлян.
Но окончательно она пришла в себя, когда кремовые туфли снова были у нее на ногах и машина с немецкими офицерами мчала ее к Ворошиловграду. Самое удивительное было то, что и этот поступок Любки немцы приняли как само собой разумеющееся.
Они беспрепятственно миновали немецкий контрольный пункт и въехали в город.
Лейтенант, обернувшись, спросил Любку, куда ее доставить. Любка, уже вполне владевшая собой, махнула рукой прямо по улице. Возле дома, который показался ей подходящим для дочери шахтовладельца, она попросила остановить машину.
В сопровождении лейтенанта, несшего чемодан, Любка с перекинутым через руку пальто вошла в подъезд незнакомого ей дома. Здесь она на мгновение заколебалась: постараться ли ей уже здесь отделаться от лейтенанта, или постучаться при нем в первую попавшуюся квартиру? Она нерешительно взглянула на лейтенанта, и он, совершенно неправильно поняв ее взгляд, свободной рукой привлек ее к себе. В то же мгновение она без особого даже гнева довольно сильно ударила его по розовой щеке и побежала вверх по лестнице. Лейтенант, приняв и это как должное, с той самой улыбкой, которая в старинных романах называлась кривой улыбкой, покорно понес за Любкой ее чемодан.
Поднявшись на второй этаж, она постучала в первую же дверь кулачком так решительно, будто она после долгого отсутствия вернулась домой. Дверь открыла высокая худая дама с обиженным и гордым выражением лица, хранившего еще следы былой если не красоты, то неукоснительной заботы о красоте, — нет, Любке положительно везло!
— Данке шен, repp лейтенант! * (* — Большое спасибо, господин лейтенант!) — сказала Любка очень смело и с ужасным произношением, выложив весь свой запас немецких слов, и протянула руку за чемоданом.
Дама, открывшая дверь, смотрела на немецкого лейтенанта и на эту немку в ярко-пестром платье с выражением ужаса, которого она не могла скрыть.
— Moment! * (* — Одну секунду!) — лейтенант поставил чемодан, быстрым движением вынул из планшета, висевшего у него через плечо, блокнот, вписал что-то толстым некрашеным карандашом и подал Любке листок.
Это был адрес. Любка не успела ни прочесть его, ни обдумать, как поступила бы на ее месте дочь шахтовладельца. Она быстро сунула адрес под бюстгалтер и, небрежно кивнув лейтенанту, взявшему под козырек, вошла в переднюю. Любка слышала, как дама запирала за ней дверь на множество замков, засовов и цепочек.
— Мама! Кто это был? — спросила девочка из глубины комнаты.
— Тише! Сейчас! — сказала дама.
Любка вошла в комнату с чемоданом в одной руке и пальто на другой.
— Меня к вам на квартиру поставили… Не стесню? — сказала она, дружелюбно взглянув на девочку, окидывая взглядом квартиру, большую, хорошо меблированную, но запущенную: в ней мог жить врач или инженер, или профессор, но чувствовалось, что того человека, для которого она в свое время была так хорошо меблирована, теперь здесь нет.
— Интересно, кто же вас поставил? — спросила девочка с спокойным удивлением. — Немцы или кто?
Девочка, как видно, только что пришла домой, — она была в коричневом берете, румяная от ветра, — толстая девочка, лет четырнадцати, с полной шеей, щекастая, крепкая, похожая на гриб-боровик, в который кто-то воткнул живые карие глазки.
— Тамочка! — строго сказала дама. — Это нас совершенно не касается.
— Как же не касается, мама, если она поставлена к нам на квартиру? Мне просто интересно.
— Простите, вы — немка? — спросила дама в замешательстве.
— Нет, я русская… Я — артистка, — сказала Любка не вполне уверенно.
Произошла небольшая пауза, в течение которой девочка пришла в полную ясность в отношении Любки.
— Русские артистки эвакуировались!
И гриб-боровик, зардевшись от возмущения, выплыл из комнаты.
Итак, Любке предстояло испить до дна всю горечь, что отравляет победителю радости жизни в оккупированной местности. Все же она понимала, что ей выгодно зацепиться за эту квартиру и именно в том качестве, в каком ее, Любку, принимают.
— Я не надолго, я подыщу себе постоянную, — сказала она. Все-таки ей очень хотелось, чтобы к ней относились в этом доме подобрее, и она добавила: — Ей-богу, я скоро подыщу! Где можно переодеться?
Через полчаса русская артистка в голубом крепдешиновом платье и в голубых туфлях, перекинув через руку пальто, спустилась к железнодорожному переезду в низину, разделявшую город на две части, и немощеной каменной улицей поднялась в гору, на Каменный брод. Она приехала в город на гастроли и искала для себя постоянную квартиру.
Назад: Глава тридцать первая
Дальше: Глава тридцать третья