Глава двадцатая
Марина с маленьким сыном поселилась в комнатке рядом с кухней вместе с бабушкой Верой и Еленой Николаевной. А Николай Николаевич и Олег сбили себе из досок два топчана и кое-как устроились в деревянном сарайчике во дворе.
Бабушка Вера, истомившаяся без слушателей (не могла же она считать собеседником денщика с палевыми веснушками!), сразу обрушила на них ворох городских новостей. Ни одно предприятие и учреждение не работает, но, по приказу немецкого коменданта, люди обязаны являться по месту работы и отсиживать положенные часы. Немцы вылавливают в городе евреев и уводят под Ворошиловград, где будто бы образовано гетто, но многие говорят, что на самом деле евреев довозят до Верхнедуванной рощи и там убивают и закапывают.
И Мария Андреевна Борц очень боится за своего мужа, чтобы кто-нибудь его не выдал. До сих пор ни один коммунист и ни один комсомолец не явились на регистрацию к немецкому коменданту («да чтоб я сама им в глотку полезла, — нехай воны там подавятся!» сказала бабушка Вера), да, говорят, многих уже раскрыли и поарестовали, но кого именно, про то бабушка Вера не знала. После пожара в тресте при сходных обстоятельствах сгорела новая баня за Шанхаем: немцы только прибрали и оборудовали здание под казарму, как вдруг здание загорелось. Из разговоров немецких солдат было известно, что в районе станицы Митякинской и в других местах идут сильные бои между немецкими частями и партизанами. И в связи со всеми этими. делами в городе и в районе арестовали по подозрению многих невинных людей.
С того момента, как Олег вернулся домой, то оцепенение, в котором все дни со времени его отъезда, а особенно с приходом немцев находилась Елена Николаевна, снялось с нее, точно волшебной рукой. Она теперь все время находилась в состоянии душевного напряжения и той энергической деятельности, которая так свойственна была ее натуре. Как орлица над выпавшим из гнезда орленком, кружила она над своим сыном. И часто-часто ловил он на себе ее внимательный, напряженно беспокойный взгляд: «Как ты, сынок? В силах ли ты вынести все это, сынок?»
А он после того нравственного подъема, который он испытал в дороге, вдруг впал в глубокое душевное оцепенение. Все было не так, как он представлял себе.
Юноше, вступающему в борьбу, она предстает в мечтах, как беспрерывный ряд подвигов против насилия и зла. Но зло оказалось неуловимым и каким-то невыносимо, мерзко будничным.
Не было в живых лохматого, черного, простодушного пса, с которым Олег так любил возиться. Улица с вырубленными в дворах и палисадниках деревьями и кустами выглядела голой. И по этой голой улице, казалось, ходили голые немцы.
Генерал барон фон Венцель так же не замечал Олега, Марины и Николая Николаевича, как он не замечал бабушки Веры и Елены Николаевны.
Бабушка Вера, правда, не чувствовала ничего оскорбительного для себя в поведении генерала.
— То ж ихний новый порядок, — говорила бабушка. — А я вже стара и знаю, що то дуже старый порядок, як був у нас при крепостном праве. При крепостном праве у нас тож булы немцы-помещики, таки ж надменни и таки ж каты, як ций барон, хай ему очи повылазиють. Що ж мени на его обижаться? Он все равно будет такой, пока наши не прийдуть, та не выдеруть ему глотку…
Но для Олега генерал с его узкими блестящими штиблетами и чисто промытым кадыком был главным виновником того невыносимого унижения, в какое повергнуты были Олег и близкие к нему люди и все люди вокруг. Освободиться от этого чувства унижения, казалось, можно было, только убив немецкого генерала, но на место этого генерала появится другой и притом совершенно такой же — с чисто промытым кадыком и блестящими штиблетами.
Адъютант на длинных ногах стал уделять много вежливого холодного внимания Марине и все чаще заставлял ее прислуживать ему и генералу. В бесцветных глазах его, когда он смотрел на Марину, было презрительное и в то же время мальчишеское любопытствующее выражение, будто он смотрел на экзотическое животное, которое может доставить немало развлечения, но неизвестно, как с ним обходиться.
Теперь излюбленным занятием адъютанта было — поманить конфеткой маленького сына Марины и, дождавшись, когда мальчик протягивает толстую ручонку, быстро отправить конфетку в рот к себе. Адъютант проделывал это раз и другой, и третий, пока мальчик не начинал плакать. Тогда, присев перед мальчиком на корточки на длинных своих ногах, адъютант высовывал язык с конфеткой на красном кончике, демонстративно сосал и жевал конфетку и долго хохотал, выкатив бесцветные глаза.
Он был противен Марине весь — от длинных ног до неестественно белых ногтей. Он был для нее не только не человек, а даже не скотина. Она брезговала им, как брезгуют в нашем народе лягушками, ящерицами, тритонами. И когда он заставлял ее прислуживать себе, она испытывала чувство отвращения и одновременно ужаса перед тем, что она находится во власти этого существа.
Но кто поистине делал жизнь молодых людей невыносимой, так это денщик с палевыми веснушками. У денщика было удивительно много свободного времени: он был главным среди других денщиков, поваров, солдат хозяйственной команды, обслуживавшей генерала. И все свободное время денщика уходило на то, чтобы снова и снова расспрашивать молодых людей, как они хотели уйти от немцев и как им это не удалось, и, в который уже раз, высказывать им свои соображения о том, что только глупые или дикие люди могут хотеть уйти от немцев.
Он преследовал молодых людей и в деревянном сарае, где они отсиживались, и на дворе, когда они выходили подышать свежим воздухом, и в доме, когда генерал отсутствовал. И только появление бабушки освобождала их от преследований денщика.
Как это было ни странно, но громадный, с красными руками денщик, внешне державшийся с бабушкой так же развязно, как и со всеми, побаивался бабушки Веры. Немец-денщик и бабушка Вера изъяснялись друг с другом на чудовищной помеси русского и немецкого языков, подкрепляемой мимической работой лица и тела, всегда очень точной и ядовитой у бабушки и всегда очень грубой, какой-то плотской, и глупой, и злой у денщика. Но они великолепно понимали друг друга.
Теперь вся семья сходилась в дровяном сарайчике завтракать, обедать и ужинать, и все это проделывалось точно украдкой. Ели постные борщи, зелень, вареную картошку и — вместо хлеба — пшеничные пресные лепешки бабушкиного изготовления. У бабушки было припрятано еще немало всякого добра. Но после того как немцы пожрали все, что плохо лежало, бабушка стряпала только постное, стараясь показать немцам, что больше и нет ничего. Ночью, когда немцы спали, бабушка тайком приносила в сарай кусочек сала или сырое яичко и в этом тоже было что-то унизительное — есть, прячась от дневного света.
Валько не подавал вестей о себе. И Ваня не приходил. И трудно было представить себе, как они встретятся. Во всех домах стояли немцы. Они с ревнивой наблюдательностью присматривались к каждому приходящему человеку. Даже обычная встреча, разговор на улице вызывали подозрение.
Мучительное наслаждение доставляло Олегу, вытянувшись на топчане с подложенными под голову руками, когда все спали вокруг и свежий воздух из степи вливался в раскрытую дверцу сарая и почти полная луна рассеивала далеко по небу грифельный свет свой и блистающим прямоугольником лежала на земляном полу, у самых ног, — мучительное наслаждение доставляло Олегу думать о том, что здесь же, в городе живет Лена Позднышева. Образ ее, смутный, разрозненный, несоединимый, реял над ним: глаза, как вишни в ночи, с золотыми точками луны, — да, он видел эти глаза весной в парке, а может быть, они приснились ему, — смех, будто издалека, весь из серебряных звучков, как будто даже искусственный, так отделялся каждый звучок от другого, будто ложечки перебирали за стеной. Олег томился от сознания ее близости и от разлуки с ней, как томятся только в юности, — без страсти, без укоров совести, — одним представлением ее, одним счастьем видения.
В те часы, когда ни генерала, ни его адъютанта не было дома, Олег и Николай Николаевич заходили в родной дом. В нос им ударял сложный парфюмерный запах, запах заграничного табака и еще тот специфический холостяцкий запах, которого не в силах заглушить ни запахи духов, ни табака и который в равной степени свойственен жилищам генералов и солдат, когда они живут вне семьи.
В один из таких тихих часов Олег вошел в дом проведать мать. Немецкий солдат-повар и бабушка Вера молча стряпали на плите — каждый свое. А в горнице, служившей столовой, развалясь на диване в ботинках и в пилотке, лежал денщик, курил и, видно, очень скучал. Он лежал на том самом диване, на котором обычно спал Олег.
Едва Олег вошел в комнату, ленивые, скучающие глаза денщика остановились на нем.
— Стой! — сказал денщик. — Ты, кажется, начинаешь задирать нос, — да, да, я все больше замечаю это! — сказал он и сел, опустив на пол громадные ступни в ботинках с толстой подметкой. — Опусти руки по швам и держи вместе пятки: ты разговариваешь с человеком старше тебя! — Он пытался вызвать в себе если не гнев, то раздражение, но духота так разморила его, что у него не было силы на это. — Исполняй то, что тебе сказано! Слышишь? Ты!.. — вскричал денщик.
Олег, понимавший то, что говорит денщик, и молча смотревший на его палевые веснушки, вдруг сделал испуганное лицо, быстро присел на корточки, ударил себя по коленкам и вскричал:
— Генерал идёт!
В то же мгновение денщик был уже на ногах. На ходу он успел вырвать изо рта сигаретку и смять ее в кулаке. Ленивое лицо его мгновенно приняло подобострастно-тупое выражение. Он щелкнул каблуком и застыл, вытянув руки по швам.
— То-то, холуй! Развалился на диване, пока барина нет… Вот так и стой теперь, — сказал Олег, не повышая голоса, испытывая наслаждение от того, что он может высказать это денщику без опасения, что тот поймает его, и прошел в комнату к матери.
Мать, закинув голову, стояла у двери, с бледным лицом, держа в руках шитье: она все слышала.
— Разве так можно, сынок… — начала было она. Но в это мгновение денщик с ревом ворвался к ним.
— Назад!.. Сюда!.. — ревел он вне себя.
Лицо его так побагровело, что не видно стало веснушек.
— Не об-бращай внимания, мама, на этого ид-диота. — чуть дрожащим голосом сказал Олег, не глядя на денщика, словно его тут и не было.
— Сюда!.. Свинья! — ревел денщик.
Вдруг он ринулся на Олега, схватил его обеими руками за отвороты пиджака и стал бешено трясти Олега, глядя на него совершенно белыми на багровом лице глазами.
— Не надо… не надо! Олежек, ну, уступи ему, зачем тебе… — говорила Елена Николаевна, пытаясь своими маленькими руками оторвать от груди сына громадные красные руки денщика.
Олег, тоже весь побагровев, обеими руками схватил денщика за ремень под мундиром, и сверкающие глаза его с такой силой ненависти вонзились в лицо денщика, что тот на мгновение смешался.
— П-пусти:… Слышишь? — сказал Олег страшным шопотом, с силой подтянув денщика к себе и приходя в тем большую ярость, что на лице денщика появилось выражение не то чтобы страха, но сомнения в том, что он, денщик, поступает достаточно выгодно для себя.
Денщик отпустил его. Они оба стояли друг против друга, тяжело дыша.
— Уйди, сынок… Уйди… — повторяла Елена Николаевна.
— Дикарь… Худший из дикарей, — стараясь вложить, презрение в свои слова, говорил денщик пониженным голосом, — всех вас нужно дрессировать хлыстом, как собак!
— Это ты худший из дикарей, потому что ты холуй у дикарей, ты только и умеешь воровать кур, рыться в чемоданах у женщин да стаскивать сапоги с прохожих людей, — с ненавистью глядя прямо в белые глаза его, говорил Олег.
Денщик говорил по-немецки, а Олег по-русски, но все, что они говорили, так ясно выражали их позы и лица, что оба отлично понимали друг друга. При последних словах Олега денщик тяжелой набрякшей ладонью с такой силой ударил Олега по лицу, что Олег едва не упал.
Никогда, за все шестнадцать с половиной лет жизни, ничья рука — ни по запальчивости, ни ради наказания — не касалась Олега. Самый воздух, которым он дышал с детства и в семье и в школе, был чистый воздух соревнования, где грубое физическое насилие было так же невозможно, как кража, убийство, клятвопреступление. Бешеная кровь хлынула Олегу в голову. Он кинулся на денщика. Денщик отпрянул к двери. Мать повисла на плечах у сына.
— Олег! Опомнись!.. Он убьет тебя!.. — говорила она, блестя сухими глазами, все крепче прижимаясь к сыну.
На шум прибежали бабушка Вера, Николай Николаевич, повар-немец в поварской шапочке и белом халате поверх солдатского мундира. Денщик ревел, как ишак. А бабушка Вера, растопырив сухие руки, с развевающимися на них пестрыми рукавами, кричала и прыгала перед денщиком, как наседка, вытесняя его в столовую.
— Олежек, мальчик, умоляю тебя… Окошко открыто, беги, беги!.. — жарко шептала Елена Николаевна на ухо сыну.
— В окошко? Не буду я лазить в окошко в своем доме! — говорил Олег, самолюбиво подрагивая ноздрями и губами. Но он уже пришел в себя. — Не бойся, мама, пусти, — я и так уйду… Я пойду к Лене, — вдруг сказал он.
Он решительными шагами вышел в столовую. Все отступили перед ним.
— И свинья же ты, свинья! — сказал Олег, обернувшись к денщику. — Бьешь, когда знаешь, что тебе нельзя ответить… — И неторопливым шагом вышел из дому.
Щека его горела. Но он чувствовал, что одержал моральную победу: он не только ни в чем не уступил немцу, — немец испугался его. Не хотелось думать о последствиях своего поступка. Все равно! Бабушка права: считаться с их новым порядком? К чортовой матери! Он будет поступать, как ему нужно. Посмотрим еще, кто кого!
Он вышел через калитку от Саплиных на улицу, параллельную Садовой. И почти у самого дома столкнулся с Степой Сафоновым.
— Ты куда? А я к тебе, — живо сказал маленький белоголовый Степа, очень радушно, обеими руками, встряхивая большую руку Олега.
Олег смутился:
— Тут, в одно место…
Он хотел даже добавить «по семейному делу», но язык у него не повернулся.
— Что у тебя такая щека красная? — удивленно спросил Степа, отпустив руку Олега. Он точно подрядился спрашивать невпопад.
— С немцем подрался, — сказал Олег и улыбнулся.
— Что ты говоришь?! Здорово!.. — Степа с уважением смотрел на красную щеку Олега. — Тем лучше. Я к тебе, собственно говоря, и шел немножко по этому делу.
— То есть по какому делу? — засмеялся Олег.
— Пойдем, я тебя провожу, а то, если будем стоять, кто-нибудь из фрицев привяжется… — Степа Сафонов взял Олега под руку.
— Луч-чше я тебя провожу, — сказал Олег заикаясь. — Может быть, ты вообще можешь отложить на некоторое время свое дело и пойти со мной?
— Куда?
— К Вале Борц
— К Вале?… — Олег чувствовал угрызения совести от того, что он до сих пор не навестил Вали. — У них немцы стоят?
— Нет. В том-то и дело, что нет. Я, собственно, и шел к тебе по поручению Вали.
Какое это было счастье — вдруг очутиться в доме, в котором не стоят немцы! Очутиться в знакомом тенистом садике все с той же, точно отделанной мехом, клумбой, похожей на шапку Мономаха, и с той же многоствольной старой акацией с ее светлозеленой кружевной листвой, такой неподвижной, будто она нашита на синее степное небо.
Марии Андреевне все ученики ее школы еще казались маленькими. Она долго тискала, целовала Олега, шумела:
— Забыл старых друзей? Когда вернулся, а глаз не кажешь, — забыл! А где тебя больше всех любят? Кто сиживал у нас часами, наморщив лоб, пока ему играли на пианино? Чьей библиотекой ты пользовался, как своей?… Забыл, забыл! Ах, Олежка-дролежка! А у нас… — Она схватилась за голову. — Как же — прячется! — сделав страшные глаза, сказала она шопотом, вырвавшимся из нее, подобно паровозному пару, и слышным на всю улицу. — Да, да, даже тебе не скажу — где… Так унизительно и ужасно прятаться в собственном доме! И. кажется, ему придется уйти в другой город. У него не так ярко выражается еврейская внешность, — как ты находишь? Здесь его просто выдадут, а в Сталино у нас есть верные друзья, мои родственники, русские люди… Да, придется ему уйти, — говорила Мария Андреевна, и лицо ее приняло грустное, даже скорбное выражение, но в силу исключительного здоровья Марии Андреевны скорбные чувства не находили на ее лице соответствующей формы: несмотря на предельную искренность Марии Андреевны, казалось, что она притворяется.
Олег насилу освободился из ее объятий.
— И правда, свинство с твоей стороны, — говорила Валя, самолюбиво приподнимая верхнюю полную губу, — когда вернулся, а не зашел!
— И т-ты ведь могла зайти! — сказал Олег с смущенной улыбкой.
— Если ты рассчитываешь, что девушки будут сами заходить к тебе, тебе обеспечена одинокая старость! — шумно сказала Мария Андреевна. Олег весело взглянул на нее, и они вместе засмеялись.
— Вы знаете, он уже с фрицем подрался, — видите, какая у него щека красная! — с удовольствием сказал Степа Сафонов.
-. Серьезно, подрался? — Валя с любопытством смотрела на Олега. — Мама, — вдруг обернулась она к матери, — мне кажется, тебя в доме ждут…
— Боже, какие конспираторы! — шумно сказала Мария Андреевна, воздев к небу свои плотные руки. — Уйду, уйду…
— С офицером? С солдатом? — допытывалась Валя у Олега.
Кроме Вали и Степы Сафонова, в садике присутствовал незнакомый Олегу паренек, худенький, босой, с курчавыми жесткими светлыми волосами на косой пробор и с чуть выдавшимися вперед губами. Паренек молча сидел в развилине меж стволов акаций и с момента появления Олега не спускал с него твердых по выражению, пытливых глаз в этом его взгляде и во всей манере держать себя было что-то внушающее уважение, и Олег тоже невольно посматривал в его сторону.
— Олег! — сказала Валя с решительным выражением в лице и в голосе, когда мать вошла в дом. — Помоги нам установить связь с подпольной организацией… Нет, ты подожди, — сказала она, заметив, как в лице Олега сразу появилось отсутствующее выражение. Впрочем, он тут же простодушно улыбнулся. — Ведь ты же, наверно, знаешь, как это делается! У вас в доме всегда бывало много партийных, и я знаю, что ты больше дружишь со взрослыми, чем с ребятами.
— Нет, к сожалению, связи мои п-потеряны, — с улыбкой отвечал Олег.
— Говори кому другому, здесь все свои… Да! Ты, может быть, его стесняешься? Это же Сережа Тюленин! — воскликнула Валя, быстро взглянув на паренька, молча сидевшего в развилине стволов.
Валя ничего больше не добавила к характеристике Сережи Тюленина, но этого было вполне достаточно.
— Я говорю правду, — сказал Олег, обращаясь уже к Сереже Тюленину и не сомневаясь в том, что он-то, Сережа Тюленин, и был главным зачинщиком этого разговора. — Я знаю, что подпольная организация существует. Я не сомневаюсь, что поджог треста и бани — это ее рук дело, — говорил Олег, не заметив, как при этих его словах какая-то искорка-дичинка промелькнула в глазах у Вали и улыбка чуть тронула ее верхнюю полную яркую губу. — И у меня есть сведения, что в ближайшее время мы, комсомольцы, получим указания, что нам делать.
— Время идет… Руки горят! — сказал Сережка.
Они стали обсуждать ребят и дивчат, которые могли бы быть в городе. Степа Сафонов, — общительный парень, друживший с ребятами и дивчатами всего города, — всем им давал такие отчаянные характеристики, что Валя, Олег и Сережка, позабыв о немцах и о том, ради чего они подняли этот разговор, покатывались от хохота.
— А где Ленка Позднышева? — вдруг спросила Валя. — Она здесь! — воскликнул Степа. — Я ее на улице встретил. Идет, такая расфуфыренная, голову вот так несет, — и Степа с вздернутым веснущатым носиком будто проплыл по саду. — Я ей: «Ленка, Ленка», а она только головой кивнула, вот так, — показал Степа.
— И вовсе непохоже! — лукаво косясь на Олега, фыркала Валя.
— Помнишь, как мы чудно пели у нее? Три недели тому назад, всего три недели, подумать только! — сказал Олег, с доброй грустной улыбкой взглянув на Валю. Он сразу заторопился уходить.
Они вышли вместе с Сережкой.
— Мне Валя много рассказывала о тебе, Олег, да я, как тебя увидел, и сам положился на тебя душою, — кинув на Олега несколько смущенный быстрый взгляд, сказал Сережка. — Говорю тебе об этом так, чтобы ты знал, и больше говорить об этом не буду. А дело вот в чем: это никакая не подпольная организация подожгла трест и баню, это я поджег…
— К-как, один? — Олег с заблестевшими глазами смотрел на Сережку.
— Сам, один…
Некоторое время они шли молча.
— П-плохо, что один… Здорово, смело, но… п-лохо, что один, — сказал Олег, на лице которого было одновременно и добродушное и озабоченное выражение.
— А подпольная организация есть, я знаю, — продолжал Сережка, никак не отозвавшись на замечание Олега. — Я было напал на след, да… — Сережка с досадой махнул рукой, — не зацепился…
Он рассказал Олегу о посещении Игната Фомина и о всех обстоятельствах этого посещения, не утаив, что он вынужден был дать человеку, который скрывался у Фомина, ложный адрес.
— Ты Вале об этом тоже рассказывал? — вдруг спросил Олег.
— Нет, Вале я этого не рассказывал, — спокойно сказал Сережка.
— Х-хорошо… очень х-хорошо! — Олег схватил Сережку за руку. — Ведь если у тебя с этим человеком был такой разговор, ты можешь к нему и еще зайти? — говорил он волнуясь.
— В том-то и дело, что нет, — сказал Сережка, и возле его словно бы подпухших губ легла жесткая складка. — Человека этого его хозяин, Игнат Фомин, немцам выдал. Он его не сразу выдал, а так на пятый, на шестой день после того, как немцы пришли. По Шанхаю болтают, будто он хотел через того человека всю организацию раскрыть, а тот, видать, был осторожный. Фомин подождал, подождал, да и выдал его, и сам пошел в полицию служить.
— В какую полицию? — удивленно воскликнул Олег: пока он сидел в дровяном сарайчике, вот какие дела творились в городе.
— Знаешь, барак внизу, за райисполкомом, где наша милиция была?… Там теперь немецкая полевая жандармерия, и они при себе формируют полицию из русских. Говорят, нашли сволочь на место начальника, — какой-то Соликовский. Служил десятником на мелкой шахтенке, где-то в районе. А сейчас с его помощью набирают из разной шпаны.
— Куда они его дели? Убили? — спрашивал Олег.
— Коли дураки, так уже убили, — сказал Сережка, — а думаю, еще держат. Им надо от него все узнать, а он не из таких, что скажет. Наверно, держат в том же бараке да жилы тянут. Там и еще арестованные есть, только не могу дознаться, кто такие…
У Олега вдруг сердце сжалось от страшной мысли: пока он ждет вестей от Валько, этот могучей души человек со своими цыганскими глазами, может быть, уже сидит в этом бараке под горой в темной и тесной каморке, и из него тоже тянут жилы, как сказал Сережка,
— Спасибо… Спасибо, что все это рассказал, — глухим голосом сказал Олег.
И он, руководствуясь только соображениями целесообразности, без малейшего колебания в том, что нарушает обещание, данное Валько, передал Сережке свой разговор с Валько а потом с Ваней Земнуховым.
Они медленно шли по Деревянной улице, — босой Сережка — вразвалку, а Олег, легко и сильно ступая по пыли в своих, как всегда, аккуратно вычищенных ботинках, — и Олег развивал перед товарищем свой план действий: присматриваться к молодежи, брать на примету наиболее верных, стойких, годных к делу; узнать, кто арестован в городе и в районе, где сидят, найти возможность помощи им; и непрерывно разведывать среди немецких солдат о всех военных и гражданских мероприятиях командования.
Сережка, сразу оживившись, предложил организовать сбор оружия: после боев и отступления много его валялось по всей округе, даже в степи.
Они оба понимали, насколько все это дела будничные, но это были дела осуществимые, — в обоих заговорило чувство реальности.
— Все, что мы друг другу сказали, все, что мы узнаем и сделаем, не должен знать, кроме нас, никто, как бы близко к нам люди ни стояли, с кем бы мы ни дружили! — говорил Олег, глядя перед собой ярко блестевшими, расширенными глазами. — Дружба дружбой, а… здесь к-кровью пахнет, — с силой сказал он. — Ты. Ваня, я, и — всё… А установим связи, там нам скажут, что делать…
Сережка промолчал: он не любил словесных клятв и заверений.
— Что в парке сейчас? — спрашивал Олег.
— Немецкий автопарк. И зенитки кругом. Изрыли всю землю, как свиньи!
— Бедный наш парк!.. А у вас немцы стоят?
— Так, проходом, им наше помещение не нравится, — усмехнулся Сережка — Встречаться у меня нельзя, — сказал он, поняв смысл вопросов Олега, — народонаселение большое.
— Будем держать связь через Валю.
— Точно, — с удовольствием сказал Сережка,
Они дошли до переезда и здесь крепко пожали друг другу руки. Они были почти ровесники и сразу сблизились за время этого короткого разговора. Настроение у них было мужественно-приподнятое.
Семья Позднышевых жила в районе Сеняков. Она, как и Кошевые с Коростылевыми, занимала половину стандартного дома. Олег еще издалека увидел распахнутые, в старинных тюлевых занавесках, окна их квартиры, и до него донеслись звуки пианино и искусственный смех Леночки из этих раздельных серебряных звучков. Кто-то, очень энергичный, сильными пальцами брал первые аккорды романса, знакомого Олегу, и Леночка начинала петь, но тот, кто аккомпанировал ей, тут же сбивался, и Леночка смеялась, а потом показывала голосом, где он ошибся и как надо, и все повторялось снова.
Звук ее голоса и звуки пианино вдруг так взволновали Олега, что он некоторое время не мог заставить себя войти в дом. Они, эти звуки, снова напомнили ему счастливые вечера, здесь же, у Лены, в кругу друзей, которых, казалось, было тогда так много… Валя аккомпанировала, а Леночка пела, а Олег смотрел на ее лицо, немного взволнованное, смотрел, очарованный и счастливый ее волнением, звуком ее голоса и этими навек запечатленными в сердце звуками пианино, наполнявшими собой весь мир его юности.
Ах, если бы никогда больше не переступал он порога этого дома! Если бы навеки осталось в сердце это слитное ощущение музыки, юности, неясного волнения первой любви!
Но он уже вошел в сени, а из сеней в кухню. В этой полутемной кухне, находившейся в теневой стороне дома, очень мирно и привычно, как они, очевидно, делали это не первый раз, сидели у маленького кухонного столика сухонькая, в старомодном темном платье и в старомодной прическе буклями, мать Лены и немецкий солдат с такой же палевой головой, как тот денщик, с которым подрался Олег, но без веснушек, низенький, толстый, — по всем ухваткам, тоже денщик. Они сидели на табуретках друг против друга, и немецкий денщик с улыбкой, самодовольной и вежливой, с некоторые даже кокетством во взоре, что-то вынимал из рюкзака, который он держал на коленях, и передавал это что-то в руки матери Лены. А она со своим сухоньким лицом и буклями, с дамским, старушечьим выражением понимания того, что ее задабривают, и одновременно с улыбкой льстивой и угоднической, дрожащими руками принимала что-то и клала себе в колени. Они были так заняты этим несложным, но глубоко захватившим обоих делом, что не расслышали, как Олег вошел. И он смог рассмотреть то, что лежало в коленях у матери Лены: плоская жестяная коробка сардин, плитка шоколада и узкая, четырехугольная, пол-литровая, с вывинчивающейся пробкой жестяная банка в яркой, желтой с синим, этикетке, — такие банки Олег видел у немцев в своем доме, — это было прованское масло.
Мать Лены заметила Олега и невольно сделала движение руками, будто она хотела закрыть то, что лежало у нее в коленях, и денщик тоже увидел Олега и с равнодушным вниманием уставился на него, придерживая свой рюкзак.
В то же время в соседней комнате оборвались звуки пианино и пение Леночки, и раздался ее смех и смех мужчин, и обрывки немецких фраз. И Леночка, отделяя один серебряный звучок своего голоса от другого, сказала:
— Нет, нет, я повторяю, ich wiederhole, здесь пауза, и еще раз повтор, и сразу… И она сама пробежала тонкими пальчиками одной руки по клавишам.
— Это ты, Олежек? Разве ты не уехал? — удивленно подняв редкие брови, говорила мама Лены фальшиво-ласковым голосом. — Ты хочешь видеть Леночку?
С неожиданным проворством она спрятала то, что лежало у нее на коленях, в нижнее помещение кухонного столика, потрогала сухонькими пальцами букли, в порядке ли они и, втянув в плечи голову и выставив носик и подбородок, прошла в комнату, откуда доносились звуки пианино и голос Леночки.
С отхлынувшей от лица кровью, опустив большие руки, сразу став неуклюжим и угловатым, Олег стоял посреди кухни, под равнодушным взглядом немецкого денщика.
В комнате послышалось восклицание Лены, выразившее удивление и смущение. Она пониженным голосом сказала что-то мужчинам в комнате, будто извинилась, и ее каблучки бегом протопали через всю комнату. Леночка показалась в дверях на кухню в сером, темного рисунка, тяжеловатом на ее тонкой фигуре платье, с голой тонкой шейкой, смуглыми ключицами и голыми смуглыми руками, которыми она схватилась за дверные косяки.
— Олег?… — сказала она, смутившись так, что ее смуглое личико залилось румянцем. — А мы тут…
Но оказалось, что у нее решительно ничего не заготовлено для объяснения того, что «они тут». И она с чисто женской непоследовательностью, неестественно улыбнувшись, подбежала к Олегу, повлекла его за руку за собой, потом отпустила, сказала: «идем, идем», и уже у порога опять обернулась с наклоненной головой, приглашая его еще раз.
Олег вошел вслед за ней в комнату, едва не столкнувшись с матерью Лены, шмыгнувшей мимо него. Двое немецких офицеров в одинаковых серых мундирах, — один офицер, сидя вполоборота на стуле перед раскрытым пианино, а другой, стоя между окном и пианино, — смотрели на Олега без любопытства, но и без досады, просто как на помеху, с которой хочешь — не хочешь надо мириться.
— Он из нашей школы, — сказала Леночка своим серебряным раздельным голоском. — Садись, Олег… Ты ведь помнишь этот романс? Я уже час бьюсь, чтобы они его разучили. Мы всё это повторим, господа! Садись, Олег…
Олег поднял на нее глаза, полуприкрытые золотистыми ресницами, и сказал внятно и тоже раздельно, так, что каждое его слово точно по лицу ее било:
— Ч-чем же они платят тебе? Кажется, постным маслом? Ты п-продешевила!..
Он повернулся на каблуках и мимо матери Лены а мимо толстого денщика со стандартно-палевой головой вышел на улицу,
Глава двадцать первая
В первую военную зиму, после смерти отца, Володя Осьмухин, вместо того чтобы учиться в последнем, десятом, классе школы имени Ворошилова, работал слесарем в механическом цехе треста «Краснодонуголь». Он работал в цехе до того дня, как его свезли в больницу с приступом аппендицита.
С приходом немцев Володя, разумеется, не собирался вернуться в цех. Но после того как вышел приказ немецкого коменданта о явке по месту службы и начались репрессии и пошел слух, что всех уклонившихся угонят в Германию, Володя, посоветовавшись с другом своим, Толей Орловым, решил вернуться в цех.
Начальником цеха был старик Лютиков, выдвинувшийся из старых опытных мастеровых. Это был тот самый Лютиков, фамилию которого Шульга в разговоре с Иваном Проценко назвал в числе коммунистов, оставленных в Краснодоне для подпольной работы. Володя, конечно, не знал этого, но Лютиков был издавна близок с семьей его матери, семьей Рыбаловых, и хорошо знал Володю. И, став на работу в цех, Володя именно с Лютиковым завел разговор о том, что он Володя, хотел бы применить свои силы в подпольной работе против немцев.
Лютиков был старым человеком, но не был старым членом партии. И по натуре своей, он, будучи хорошим человеком, не был общественно-деятельным человеком. Он вступил в партию, потому что с годами чувствовал себя все более неловко, как это он, старый русский мастеровой, до сих пор не состоит в своей партии. Подпольной работы он раньше не вел, хотя ему и приходилось помогать подпольщикам-большевикам. И в тот момент, когда Володя обратился к нему, Лютиков находился в состоянии крайней растерянности, вызванной внезапным и странным исчезновением Шульги.
В первый же день, как вышел приказ немецкого коменданта о явке на работу, Матвей Шульга, зачисленный в цех под именем Евдокима Остапчука, одним из первых явился к станку. Работы в цехе никакой не было, кроме того, что забегали немецкие солдаты, ефрейторы и офицерские денщики с консервными банками, наполненными сливочным маслом или медом, и требовали запаять банки для отправки в Германию. У Матвея Костиевича нашлась возможность поговорить с Лютиковым наедине.
В дни эвакуации районный комитет партии, по указанию Проценко, не вывез шрифтов районной типографии. Они были закопаны в парке, и Матвею Костиевичу в последний момент был передан план с точным указанием места, где они закопаны. В беседе с Лютиковым Матвей Костиевич очень беспокоился, что шрифты могут быть найдены немецкими зенитчиками и солдатами автопарка. Матвей Костиевич объяснил, где закопаны шрифты, и дал Лютикову задание тем или иным способом узнать, в сохранности ли шрифты, и, если будет возможность, перенести их в. другое место.
Матвей Костиевич дал это задание и исчез. Он не явился на работу ни на следующий день, ни на третий, ни через неделю. Квартиры Матвея Костиевича Лютиков не знал. Кто еще из коммунистов был оставлен в городе для подпольной работы, этого Лютиков тоже не знал. Все знал один Матвей Костиевич, но Матвей Костиевич исчез.
Жора Арутюнянц, вернувшись из неудачной эвакуации, сразу вступил в откровенные дружеские отношения с Володей и Толей Орловым. Только с Люсей Осьмухиной отношения у него сложились напряженно официальные. Осьмухины жили в районе, через который шел главный поток немецких войск. А Жора жил в маленьком домике на выселках, — немцы не жаловали этих мест. И друзья большей частью встречались у Жоры Арутюнянца.
В тот день, когда Володя получил от Лютикова задание разведать, в каком положении находятся шрифты, все трое сошлись у Жоры Арутюнянца, у которого была совсем крохотная, такая, что едва умещались кровать и письменный столик, но все же отдельная комнатка. И здесь их застал вернувшийся с хутора Нижне-Александровского Ваня Земнухов. Ваня еще больше похудел, одежда его износилась, он был весь в пыли, — он еще не заходил домой. Но он был в очень приподнятом деятельном настроении, и с его появлением план всей их дальнейшей жизни целиком перешел к Земнухову.
Ваня тут же отрядил Толю «Гром гремит» разузнать, живут ли немцы у Кошевого и можно ли проникнуть к нему.
Подойдя к домику Кошевых со стороны Садовой улицы, «Гром гремит» увидел, как из домика, возле которого стоял немецкий часовой, в слезах выбежала красивая, с пушистыми черными волосами, босая женщина в поношенном платье и скрылась в дровяном сарайчике, откуда послышались ее плач и звуки мужского голоса, успокаивавшего ее. Худая загорелая старуха выскочила в сени с ведром в жилистой руке, зачерпнула воды прямо из кадки и быстро ушла обратно в горницы. В доме происходила какая-то суета, слышался молодой недовольный барственный голос немца и словно бы извиняющиеся голоса женщин. Толя не мог больше задерживаться, чтобы не обратить на себя внимания, и, обогнув возле парка весь этот квартал, подошел к домику со стороны улицы, параллельной Садовой. Но отсюда ему уже ничего не было видно и слышно. Воспользовавшись тем, что в соседнем дворе, как и во дворе Кошевых, были калитки на обе улицы, Толя прошел огородом этого соседнего двора и с минуту постоял у задней стенки сарайчика, выходящей на огород.
В сарайчике слышны были теперь три женских голоса и один мужской. Молодой женский голос, плача, говорил:
— Хоть убьют, не вернусь до дому!.. А мужской хмуро уговаривал:
— Ото дело! А Олега куда? А ребенок?…
«Продажная тварь!.. За пол-литра прованского! Продажная тварь!.. Ты еще обо мне услышишь, да, ты услышишь обо мне, ты пожалеешь обо мне!» говорил в это время Олег, возвращавшийся от Лены Позднышевой, терзаясь вспышками ревности и муками самолюбия. Солнце, склонявшееся к вечеру, красное, жаркое, било ему в глаза, и в красных кругах, нанизывавшихся один на другой, наплывали снова и снова тонкое смуглое личико Лены и это тяжелое, темного рисунка, платье на ней, и серые немцы у пианино. Он все повторял: «Продажная тварь!.. Продажная тварь!..» И задыхался от горя, почти детского.
Он застал в сарае Марину. Она сидела, закрыв лицо руками, склонив голову, окутанную облаком пушистых черных волос. Родные обступили ее.
Длинноногий адъютант в отсутствие генерала задумал освежиться холодным обтиранием и приказал Марине принести в комнату таз и ведро воды. Когда Марина с тазом и ведром воды отворила дверь в столовую, адъютант стоял перед нею совершенно голый. Он был длинный, белый — «як глиста», — плача, рассказывала Марина. Он стоял в дальнем углу возле дивана, и Марина не сразу заметила его. Вдруг он оказался почти рядом с ней. Он смотрел на нее с любопытством, презрительно и нагло. И ею овладели такой испуг и отвращение, что она выронила таз и ведро с водою. Ведро опрокинулось, и вода разлилась по полу. А Марина убежала в сарай.
Все ожидали теперь последствий неосторожного поступка Марины.
— Ну, что ты плачешь? — грубо сказал Олег. — Ты думаешь, он хотел что-нибудь сделать с тобой? Будь он здесь главный, он бы не пощадил тебя. Еще и денщика позвал бы на помощь. А тут он, действительно, просто хотел умыться. А тебя встретил голым, потому что ему даже в голову не пришло, что тебя можно стесняться! Ведь мы же для этих скотов хуже дикарей. Еще скажи спасибо, что они не мочатся и не испражняются на наших глазах, как это делают их солдаты и армейские офицеры на постое! Они мочатся и испражняются при наших людях и считают это в порядке вещей. У, как я раскусил эту чванливую, грязную породу, — нет, они не скоты, они хуже, они — выродки! — с ожесточением говорил он. — И то, что ты плачешь и что все мы здесь столпились, — ах, какое событие! — это обидно и унизительно! Мы должны презирать этих выродков, если мы не можем пока их бить и уничтожать, да, да, презирать, а не унижаться до плача, до бабьих пересудов! Они еще свое получат! — говорил Олег.
Раздраженный, он вышел из сарая. И как же отвратительно показалось ему снова и снова видеть эти голые палисадники, всю улицу от парка до переезда, точно обнаженную, и немецких солдат на ней!
Елена Николаевна вышла вслед за ним.
— Я взволновалась, так долго не было тебя. Что Леночка? — спросила она, внимательно и испытующе глядя в сумрачное лицо сына.
У Олега дрогнули губы, как у большого ребенка.
— Продажная тварь! Никогда больше не говори мне о ней…
И, как это всегда бывало, он, незаметно для себя, рассказал матери все — и то, что он увидел на квартире у Лены, и как он поступил.
— А что же, в самом деле!.. — воскликнул он.
— Ты не жалей о ней, — мягко сказала мать. — Ты потому так волнуешься, что ты о ней жалеешь, а ты не жалей. Если она могла так поступить, значит она всегда была не такая, как… мы думали. — Она хотела сказать: «как ты думал», но решила сказать: «как мы думали». — Но это говорит дурно о ней, а не о нас…
Большая степная луна по-летнему низко висела на юге. Николай Николаевич и Олег не ложились и молча сидели в сарае у распахнутой дверцы, глядя в небо.
Олег расширенными глазами смотрел на эту висевшую в синем вечернем небе полную луну, окруженную точно заревом, отсвет которого лежал на крышах домов и на немецком часовом у крыльца, и на листьях капусты и тыкв в огороде, — Олег смотрел на луну и точно видел ее впервые. Он привык к жизни в маленьком степном городе, где все было открыто и все было известно, что происходит на земле и на небе. И вот все уже шло мимо него: и как народился месяц-молодик, и как развивался, и как взошла, наконец, эта полная луна на синее небо. И кто знает, вернется ли когда-нибудь в жизни эта счастливая пора беззаветного полного слияния со всем, что происходит в мире простого, доброго и чудесного?
Генерал барон фон Венцель и адъютант, хрустя мундирами, молча прошли в дом. Все спало вокруг. Только часовой ходил возле дома. Николай Николаевич посидел и тоже лег спать. А Олег с расширенными детскими глазами все сидел у распахнутой дверцы, весь облитый лунным сиянием.
Вдруг позади себя, за дощатой стенкой сарая, выходившей на соседний двор, он услышал шорох.
— Олег… Ты спишь? Проснись, — шепгал кто-то, прижавшись к щели.
Олег в одно мгновение очутился у этой стенки.
— Кто это? — прошептал он.
— Это я… Ваня… У тебя дверца открыта?
— Я не один. И часовой ходит.
— Я тоже не один. Можешь вылезти к нам? -
— Могу…
Олег выждал, когда часовой отошел к калитке Саплиных, и, прижимаясь к стенке, снаружи обошел сарайчик. О бок соседнего огорода, в полыни, на которую падала густая тень от сарайчика, лежали веером на брюхе трое- Ваня Земнухов, Жора Арутюнянц и — третий, такой же, как они, долговязый парень, в кепке, затемнявшей его лицо.
— Тьфу, чорт! Такая светлая ночь, едва пробрались к тебе! — сказал Жора, сверкнув глазами и зубами. — Володя Осьмухин, из школы Ворошилова. Можешь быть абсолютно уверен в нем, как во мне, — сказал Жора, убежденный в том, что дает наивысшую аттестацию, какую только можно дать товарищу.
Олег лег между ним и Ваней.
— Признаться, совсем не ждал тебя в этот запретный час, — шепнул Олег Ване с широкой улыбкой.
— Если их правила соблюдать, с тоски сдохнешь, — сказал Ваня с усмешкой.
— А, ты ж мой хлопчик гарный! — засмеялся Кошевой и большой своей рукой обнял Ваню за плечи. — Устроил их? — шепнул он Ване в самое ухо.
— Смогу я до света посидеть в твоем сарае? — спросил Ваня. — Я ведь еще дома не был, у нас, оказывается, немцы стоят…
— Я же тебе сказал, что можно у нас ночевать! — возмущенно сказал Жора.
— До вас больно далеко… Это для тебя с Володей ночь светлая, а я погибну навеки в каком-нибудь сыром шурфе!
Олег понял, что Ваня хочет поговорить с ним наедине.
— До света можно, — сказал он, пожимая Ване плечо.
— У нас новость исключительная, — чуть слышно, шопотом сказал Ваня: — Володя установил связь с одним подпольщиком и уже получил задание… Да ты сам расскажи.
Ничто так не возбудило бы деятельной натуры Олега, как это неожиданное появление ребят ночью и особенно то, что рассказал ему Володя Осьмухин. На мгновение ему показалось даже, что это не кто иной, как Валько, мог дать Осьмухину такое задание. И Олег, почти припав лицом к лицу Володи и глядя в его узкие темные глаза, стал допытываться:
— Как ты нашел его? Кто он?
— Назвать его я не имею права, — немного смутившись, но твердо, сказал Володя. — Мы с Жорой хотим сейчас разведку сделать, да вдвоем, конечно, трудно. Толя Орлов просился, да больно кашляет, — усмехнулся Володя.
Олег некоторое время молча смотрел мимо него.
— А я бы не советовал делать этого сегодня, — сказал он. — Всех, кто подходит к парку, видно, а что делается в парке, не видно. Проще все это проделать днем, без всяких фокусов.
Парк был огорожен сквозным забором, и по всем четырем направлениям к парку прилегали улицы. И Олег, с присущей ему практической сметкой, предложил завтра же направить по каждой улице в разное время по одному пешеходу, на обязанности которого будет только запомнить расположение крайних к улице зениток, блиндажей и автомашин.
То возбуждение деятельности, с которым ребята пришли к Олегу, несколько упало. Но нельзя было не согласиться с простыми доводами Олега.
Случалось ли тебе, читатель, плутать в глухом лесу в ночи, или одинокому попасть на чужбину, или встретить опасность один на один, или впасть в беду, такую, что даже близкие люди отвернулись от тебя, или в поисках нового, не известного людям, долго жить не понятым и не признанным всеми? Если случалась тебе одна из этих бед или трудностей жизни, ты поймешь, какая светлая мужественная радость, какое невыразимое сердечное чувство благодарности, какой прилив сил необоримых охватывают душу человека, когда он встретит друга, чье слово, чья верность, чье мужество и преданность остались неизменными! Ты уже не один на свете, с тобою рядом бьется сердце человека!.. Именно этот светлый поток чувств, их высокое стеснение в груди испытал Олег, когда, оставшись наедине с Ваней, при свете степной луны, передвинувшейся по небу, увидел спокойное, насмешливое, вдохновенное лицо друга с этими близорукими глазами, светившимися добротой и силой.
— Ваня! — Олег обхватил его большими руками и прижал к груди, и засмеялся тихим счастливым смехом. — Наконец-то я вижу тебя! Что ты так долго? Я изныл б-без тебя! Ах ты, ч-чорт эдакий! — говорил Олег, заикаясь и снова прижимая его к груди.
— Пусти, ты ребра мне поломал, — я ведь не девушка, — тихо смеялся Ваня, освобождаясь от его объятий.
— Не думал я, что она т-тебя на цепку возьмет! — лукаво говорил Олег.
— Как тебе не совестно, право, — смутился Ваня, — разве я мог после всего, что случилось, покинуть их, не устроив, не убедившись, что им не угрожает опасность? А потом ведь это необыкновенная девушка. Какой душевной ясности, какой широты взглядов! — с увлечением говорил Ваня.
Действительно, за те несколько дней, что Ваня провел в Нижней Александровке, он успел изложить Клаве все, что он продумал, прочувствовал и написал в стихах за девятнадцать лет своей жизни. И Клава, очень добрая девушка, влюбленная в Ваню, молча и терпеливо слушала его. И когда он что-нибудь спрашивал, она охотно кивала головой, во всем соглашаясь с ним. Не было ничего удивительного в том, что чем больше Ваня проводил времени с Клавой, тем более широкими казались ему ее взгляды.
— Вижу, вижу, т-ты пленен! — заикаясь, говорил Олег, глядя на друга смеющимися глазами. — Ты не серчай, — вдруг серьезно сказал он, заметив, что этот тон его неприятен Ване, — я ведь так, озорую, а я рад твоему счастью. Да, я рад, — сказал Олег с чувством, и на лбу его собрались продольные морщины, и он несколько мгновений смотрел мимо Вани.
— Скажи откровенно, это не Валько дал задание Осьмухину? — спросил он через некоторое время.
— Думаю, что нет.
— Я боюсь за него, — сказал Олег. — Давай, однако, пробираться в сарай…
Они прикрыли за собой дверцу и, не раздеваясь, пристроились оба на узком топчане и долго еще шептались в темноте. Казалось, нет неподалеку от них немецкого часового и нет вокруг никаких немцев. В который уже раз они говорили:
— Ну, хватит, хватит, надо трошки поспать…
И снова начинали шептаться.
Олег проснулся оттого, что дядя Коля будил его. Земнухова уже не было.
— Ты что ж одетым спишь? — спросил дядя Коля с чуть заметной усмешкой в глазах и губах.
— Сон свалил богатыря… — отшучивался Олег потягиваясь.
— То-то, богатыря! Слышал я все ваше заседание в бурьяне под сараем. И что вы с Земнуховым трепали…
— Т-ты слышал? — Олег с заспанно-растерянным выражением лица сел на топчане. — Что ж ты нам сигнала не подал, что не спишь?
— Чтоб не мешать…
— Не ждал я от тебя!
— Ты еще многого от меня не ждешь, — говорил Николай Николаевич своим медлительным голосом. — Знаешь ли ты, например, что у меня есть радиоприемник, прямо под немцами, под половицей?
Олег до того растерялся, что лицо его приняло глупое выражение.
— К-как? Ты в свое время не сдал его?
— Не сдал.
— Выходит, утаил от советской власти?
— Утаил.
— Ну, Коля, д-действительно… Не знал я, что ты такой лукавец, — сказал Олег, не зная, то ли смеяться, то ли обижаться.
— Во-первых, этим приемником меня премировали за хорошую работу, — говорил дядя Коля, — во-вторых, он заграничный, семиламповый…
— Их же обещали вернуть!
— Обещали. И теперь он был бы у немцев, а он — у нас под половицей. И я, когда ночью слушал тебя, понял, что он очень нам пригодится. Выходит, я кругом прав, — без улыбки говорил дядя Коля.
— Все ж таки молодец ты, дядя Коля! Давай умоемся да сгоняем партию в шахматы до завтрака… Власть у нас немецкая, и работать нам все равно не на кого! — в отличном настроении сказал Олег.
И в это время оба они услышали, как девичий звонкий голос громко, на весь двор, спросил:
— Послушай-ка ты, балда: Олег Кошевой не в этом доме живет?
— Was sagst du? lch verstehe nicht * (*- Что ты говоришь? Я не понимаю (немецк.). - отвечал часовой у крыльца.
— Видала ты, Ниночка, такого обалдуя? Ни черта по-русски не понимает. Тогда пропусти нас или позови какого-нибудь настоящего русского человека, — говорил звонкий девичий голос.
Дядя Коля и Олег, переглянувшись, высунули из сарая головы.
Перед немецким часовым, немного даже растерявшимся, у самого крыльца стояли две девушки. Та из них, что разговаривала с часовым, была такой яркой внешности, что и Олег и Николай Николаевич обратили внимание прежде всего на нее. Это впечатление яркости шло от ее необыкновенно броского, пестрого платья: по небесно-голубому крепдешину густо запущены были какие-то красные вишенки, зеленые горошки и еще блестки чего-то желтого и лилового. Утреннее солнце блестело в ее волосах, уложенных спереди золотистым валом и ниспадавших на шею и плечо тонкими и, должно быть, тщательно продуманными между двух зеркал кудрями. А яркое платье так ловко обхватывало ее талию и так легко, воздушно облегало ее стройные полные ноги в прекрасных телесного цвета чулках и в кремовых изящных туфельках на высоких каблуках, что от всей девушки исходило ощущение чего-то необыкновенно естественного, подвижного, легкого, воздушного.
В тот момент, когда Олег и дядя Коля выглянули из сарайчика, девушка сделала попытку взойти на крыльцо, а часовой, стоявший сбоку крыльца с автоматом на одной руке, другой рукой преградил ей путь.
Девушка, нисколько не смутившись, небрежно хлопнула своей маленькой белой ручкой по грязной руке часового, быстро взошла на крыльцо и, обернувшись к подруге, сказала:
— Ниночка, иди, иди…
Подруга заколебалась. Часовой вскочил на крыльцо и, расставив обе руки, загородил девушке дверь. Автомат на ремне свисал с его толстой шеи. На небритом лице немца застыла улыбка самодовольно-глупая, оттого, что он выполнял свой долг, и заискивающая, оттого что он понимал, что только девушка, имеющая право, может так обращаться с ним.
— Я — Кошевой, идите сюда, — сказал Олег и вышел из сарайчика.
Девушка резко обернула голову в его сторону, одно мгновение смотрела на него прищуренными голубыми глазами и почти в то же мгновение, стуча своими кремовыми каблучками, сбежала с крыльца.
Олег поджидал ее, большой, с опущенными руками, глядя ей навстречу с наивно-вопросительным добрым выражением, будто говорил: «Вот я и есть Олег Кошевой… Только объясните мне, зачем я вам нужен: если для доброго, то пожалуйста, а если для злого, то зачем же вы меня выбрали?…» Девушка подошла к нему и некоторое время смотрела на него так, будто сличала с фотографией. Другая девушка, на которую Олег все еще не обращал внимания, подошла вслед за подругой и остановилась в сторонке.
— Правильно: Олег… — точно для самой себя, с удовлетворением подтвердила первая девушка. — Нам бы поговорить наедине, — и она чуть подмигнула Олегу голубым глазом.
Олег, заволновавшись и смутившись, пропустил обеих девушек в сарай. Девушка в ярком платье внимательно посмотрела на дядю Колю прищуренными глазами и с удивленно-вопросительным выражением перевела их на Олега.
— Можете говорить при нем так же, как и при мне, — сказал Олег.
— Нет, у нас дело любовное, — правда, Ниночка? — обернувшись к подруге, с легкой усмешкой сказала она.
Олег и дядя Коля тоже посмотрели на другую девушку. Лицо у нее было крупных черт, сильно прокаленное на солнце; руки, обнаженные до локтя, смуглые до черноты, были крупные, красивые; темные волосы, необыкновенной гущины, тяжелыми завитками, как бы вылитыми из бронзы, обрамляли ее лицо, спускались на круглые сильные плечи. И в широком лице ее было одновременно выражение необычайной простоты — где-то в полных губах, в мягком подбородке, в смягченных линиях носа, очень простоватого, — и выражение силы, вызова, страсти, полета — где-то в надбровных буграх лба, в раскрылии бровей, в глазах, широких, карих, с прямым отважным взглядом.
Глаза Олега невольно задержались на этой девушке, — в дальнейшем разговоре он все время чувствовал ее присутствие и стал заикаться.
Выждав, когда шаги дяди Коли отдалились по двору, девушка с голубыми глазами приблизила лицо свое к Олегу и сказала:
— Я — от дяди Андрея…
— Смело вы… К-как вы немца-то! — помолчав, сказал Олег с улыбкой.
— Ничего, немец любит, когда его бьют!.. — Она засмеялась.
— А к-кто вы будете?
— Любка, — сказала девушка в ярком душистом крепдешине.