Книга: Изменение
Назад: Часть первая
Дальше: Часть третья

Часть вторая

IV
Ты все еще дрожишь от холодной сырости, которая пронизала тебя, как только ты вышел из вагона; на нем, теперь ты сам в этом убедился, — снаружи, под коридорным окном за твоей спиной, подвешена металлическая дощечка, где и в самом деле указано, что поезд следует через Дижон, Модан, Турин, Геную, Рим, Неаполь и Мессину в Сиракузы; это, по-видимому, и есть конечная цель свадебного путешествия молодоженов, которые сейчас опустили стекло окна напротив тебя и, высунувшись наружу, увидели рельсы и другой поезд, который вдалеке медленно сдвинулся с места под дождем, усиливающимся с каждой минутой.
Новобрачный поднял голову, брызги дождя сверкают в его сухих волосах того же цвета, что дерево стола в гостиной твоей квартиры в доме номер пятнадцать на площади Пантеона; а его жена отряхивает локоны, окунув пальцы в их светлый, точно ноябрьское солнце, костер, — совсем как Сесиль, когда та поправляет иссиня-черные змейки кос, или как Анриетта много лет назад, когда она еще была молодой.
Священник снова вынул требник из папки, валявшейся на сиденье, как если бы оп намеренно бросил ее сюда, рядом с романом, который ты оставил в знак того, что твое место занято, а теперь, взяв с сиденья, кладешь на полку, хотя ни слова в нем не прочитал, а лишь быстро перелистал его, проведя большим пальцем по обрезу, подобно тому, как школьником ты перелистывал книжечку с движущимися картинками, но теперь уже не для того, чтобы посмотреть, как скачут фигурки, а просто желая услышать, сквозь грохот поезда и вокзальный гул, легкое, похожее на шум дождя шуршание бумаги.
Он по-прежнему невозмутимо сидит в углу, и складки на его черной сутане теперь неподвижно застыли, словно за каком-нибудь изваянии из окаменевшей лавы, — сидит, отвернувшись от мокнущих под дождем рельсов и проводов, от этого, вероятно, слишком привычного для него, унылого пейзажа, просунув указательный палец под красный обрез страниц, и когда ты садился на с, вое место, его взгляд неожиданно встретился с твоим взглядом, но оп глядит не на тебя, а па того, кто занял место преподавателя, который только что сошел с поезда, на человека, появившегося в купе в то время, когда ты выходил из вагона и, стоя снаружи, рассматривал металлическую планку с обозначением маршрута, — человека, еще не успевшего сиять светло-серое пальто, лишь слегка намокшее под дождем, итальянца, судя по всему, не только по тому, что он достал из кармана номер «Стампы», но прежде всего по тому, что на нем остроносые ботинки из черной и белой кожи, покоящиеся на отопительном мате, который, словно мозаичная река, выложен ромбовидными волнами.
Подняв оконное стекло, молодожены вновь садятся на свои места.
Входит женщина, вся в черном, суетливая, низкорослая, с ранними морщинами на лице, в шляпе, отделанной тюлем и приколотой большими булавками с круглой головкой на конце, — входит, держа в одной руке плетеный соломенный чемодан и кошелку, а другой ведя мальчика лет десяти, который в свою очередь тащит корзину, накрытую платком помидорного цвета; они опускаются на сиденье между священником и тобой, и у женщины вырывается долгий вздох облегчения.
Голос, искаженный репродукторами, заключает свое сообщение: «…Шамбери, Модан, Италия. Пассажиров просят занять свои места. Поезд отправляется»; ты слышишь глухое щелканье последней двери, захлопнутой второпях, — поезд трогается.
На белой коже ботинок, стоящих на отопительном мате, круглыми, бросающимися в глаза пятнами лежит грязь: наверно, человек не захватил с собой другой обуви, когда уезжал из Италии прекрасным солнечным днем, быть может, как и ты, в минувшее воскресенье.
Появляется в белой фуражке и куртке официант из вагона-ресторана, раздающий голубые талоны на обед в двенадцать часов, в первую смену, которую выбирают молодожены, и розовые — на обед во вторую, после часа дня, которая больше устраивает тебя, как, впрочем, и итальянца, — он, видимо, твой ровесник, но наверняка беднее тебя, возможно, он агент какой-нибудь дижонской фирмы и торгует горчицей и вином «Кло-Вужо».
Шарф, который он так и не снял с шеи, в точности того же синего, кобальтового цвета, что и его сумка, лежащая в багажной сетке, на том месте, где недавно еще был темно-рыжий, весь в чернильных пятнах портфель, из которого преподаватель доставал книги в черной коленкоровой обложке, вероятно взятые им в факультетской библиотеке.
Интересно, какие дорожные принадлежйости везет он с собой? Уж конечно, электрическую бритву, к которой тебе так и не удалось привыкнуть, потом — по меньшей мере одну ппжаму, несколько элегантных рубашек, какие умеют шить только в Италии, кожаные домашние туфли в шелковом футляре, какие выставлены в витринах магазинов на Корсо, ну и, конечно, папки с делами, бумаги, машинописные тексты на разноцветных листках, проекты и сметы, письма и счета.
Женщина в черном, та, что села рядом со священником (вдвоем они составили странную черную пару, контрастирующую со светлой парой молодоженов) и, наверно, сойдет на ближайшей станции, приподняла платок на корзине, стоящей между пей и мальчуганом слева от тебя, который (он похож на Тома, каким тот был несколько лет назад) уже нетерпеливо болтает ногами, то и дело ударяя одной о другую.
Поезд миновал станцию Жеврей-Шамбертен. В коридоре мелькнула белая куртка официанта, переходящего из одного купе в другое; а за окном прохода, снова усеянным крупными дождевыми каплями, медленно, нехотя сползающими по стеклу пучками косых неровных линий, то отклоняющихся в сторону, то сливающихся, отъезжает призрачный молочный фургон, удаляясь от колеи посреди неясных пятен, темнеющих на мутном коричневом фоне пейзажа.
В понедельник вечером, выйдя из дворца Фарнезе, Сесиль поищет тебя глазами и увидит, что ты стоишь у одного из продолговатых фонтанов, прислушиваясь к шуму падающих струй и глядя, как она во мраке идет к тебе через площадь, почти совсем пустынную — в этот час на Кампо-деи-Фьори уже не будет ни одного торговца, — и только добравшись до памятника Виктору-Эммануилу, вы вновь окунетесь в сверканье и суету большого города, с его трамваями и неоновыми рекламами; но так как в вашем распоряжении до ужина останется еще целый час, то, возможно, вы не пойдете этой слишком уж привычной дорогой, а будете долго, не спеша, петляя, бродить по узеньким темным улочкам, и ты обнимешь Сесиль за талию или за плечи, — так же обнявшись, вероятно, будут бродить здесь молодожены из твоего купе, если только они едут в Рим, так же они станут прогуливаться и в Сиракузах, если держат путь в этот город, и так же гуляют каждый вечер юные любовники Рима; вы будете бродить по улицам Рима, окунаясь в густую толпу влюбленных, словно в животворный ручей, и пойдете вдоль Тибра, временами прислоняясь к его парапету, глядя, как мерцают отсветы далеко внизу на черной воде, а с танцулек на поплавках будут доноситься приглушенные прохладным ветром звуки дешевой музыки; так вы дойдете до моста Святого ангела, и его статуи с их необыкновенной чистотой линий, застывшие в мучительных позах, ослепительно белые при дневном свете, покажутся вам странными, плотными чернильными пятнами; затем, уже другими глухими улочками, вы снова выйдете к сердцу вашего Рима — площади Навона с ее сверкающим фонтаном Бернини и расположитесь если не на террасе, где в этот час уже слишком прохладно и откуда, по всей вероятности, уже будут убраны столики, то, во всяком случае, как можно ближе к окошку в ресторане «Тре Скалини», и, заказав самого лучшего «Орвьето», ты подробно расскажешь Сесиль, как ты провел вторую половину дня, прежде всего для того, чтобы она окончательно уверилась, что ты приехал в Рим только ради нее, хотя весь этот день вы были разлучены, а отнюдь не воспользовался поездкой, навязанной тебе фирмой «Скабелли», потому что для этой новой жизни, которую вы собираетесь начать вдвоем, совершенно необходимо, чтобы в начале ее не было не только лжи, по даже тени лжи; и, во-вторых, для того, чтобы в последний раз поговорить с ней о Риме — в Риме.
Ведь теперь она должна будет уехать, как только вы оба примете решение, установите сроки и она выполнит необходимые формальности, — может быть, уже в понедельник вечером, самое позднее — через две-три недели, и если, что вполне возможно, это случится в дни твоей очередной командировки в Рим, тогда ты, вероятно, в последний раз застанешь в этом городе Сесиль и у тебя будет такое ощущение, словно она уже его покинула, потому что она захочет еще раз взглянуть на все, что ей и так хорошо знакомо, чтобы прочнее закрепить в памяти римские впечатления, но уже не пытаясь их углубить.
Отныне из вас двоих римлянином станешь ты, и тебе хотелось бы, чтобы она, прежде чем уедет из Рима, передала тебе большую часть своих знаний, пока их не поглотили парижские будни; болеё того: тебе хотелось бы, чтобы она потратила эти последние дни своей жизни в Риме, немногие дни до отъезда (пусть сделает небольшую передышку после того, как покопчит со службой в посольстве), на знакомство со всем, что нравится тебе и чего она не видела ни разу, — прежде всего со всем наиболее любопытным, что есть среди множества экспонатов Ватиканского музея, куда она до сих пор отказывалась идти не только из-за своего отвращения к католической церкви вообще (это еще не причина), но и потому, что в Ватикане она со времени вашей встречи не без основания усматривает — сколько бы ты ее ни убеждал, что свободен от предрассудков, — воплощение всего, что мешает тебе порвать с Анриеттой, что возбраняет тебе начать новую жизнь, прогнав унылую тень старика, в которого ты медленно превращаешься.
Теперь, этим решением, этой поездкой, предпринятой ради нее одной, ты докажешь ей, что сбросил все цепи, и, следовательно, эти статуи и картины уже не должны казаться ей помехой на пути, ведущем к тебе, преградой, которую надо разрушить, чтобы ты стал свободен, а потому она может и должна их увидеть, хотя папский город, его стражи и посетители наверняка вызовут у нее острое раздражение, — увидеть для того, чтобы еще больше окрепло ваше римское братство, ваш союз, освященный красотами Рима, ибо на его почве взросла ваша любовь, любовь, которой суждено пустить корни и расцвести в иных краях, в том самом городе — Париже, который остается вашей неотъемлемой родиной.
По другую сторону прохода, за окном, покрытым узором, сотканным из дождевых капель, мелькает что-то свет лое, металлическое, и ио тому, как оно приближается и, поравнявшись с поездом, исчезает, ты догадываешься, что это бензоцистерна. От толчка, чуть сильнее обычного, пуговица на рукаве чьего-то пальто ударяется о металлическую перекладину. За окном, залитым брызгами дождя, плывут па фоне пейзажа, похожего на отражение в мутном пруду, темные треугольники крыш и одинокой колокольни.
Когда вы с Сесиль вышли из ресторана «Тре Скалини», где только что пообедали вдвоем, стояла чудесная погода; если бы не разлитая в воздухе свежесть, можно было бы подумать, что сейчас август: фонтан Четырех Рек ослепительно сверкал в лучах солнца.
Она горевала, что ты ее покидаешь, что ей придется одной провести весь остаток дня, долгие часы этого воскресенья, а ты старался ее утешить, доказывая, что тебе непременно нужно быть завтра утром в твоей парижской конторе; нет, ты не можешь послать телеграмму и предупредить, что вернешься на другой день, а потому бесполезно пытаться тебя задерживать, уговаривать, чтобы ты дождался поезда, который отправляется в двадцать три тридцать, того самого, каким ты уедешь в Париж в будущий понедельник.
— А я — я бросила бы все, чтобы уехать с тобой в Париж, чтобы видеть тебя каждый день, хоть каких-нибудь пять минут, хоть украдкой. Впрочем, я понимаю, я ведь всего-навсего твоя римская подруга, и какое же безумие с моей стороны тебя любить, прощать тебе все и верить, когда ты говоришь, будто я для тебя — весь мир, хотя твое поведение убеждает меня в обратном…
Вот почему ты стал ее уверять, что прилагаешь все силы, чтобы подыскать ей работу, что, как только представится возможпость, ты увезешь ее отсюда, расстанешься с Анриеттой без лишних слов и вы заживете вместе.
Между тем, если теперь ты и вправду принял решение, и вправду, расспросив знакомых, отыскал для Сесиль место, которое хотел найти, если все, что ты ей говорил, теперь и вправду сбылось, то тогда, в ту пору, ты еще ничего не успел предпринять, у тебя были лишь неопределенные намерения, осуществление которых ты откладывал с педели на неделю, от одной поездки до другой.
И она отлично это понимала, глядя на тебя с грустной улыбкой, хотя грусть казалась тебе ничем не оправданной, и, понимая это, Сесиль умолкла и зашагала вместе с тобой к стоянке такси напротив Сант-Андреа-делла-Валле, потому что час уже был поздний, а тебе еще надо было взять чемодан в «Квиринале».
На новом marciapiede вокзала Термини ты сел в вагон первого класса и, заняв место у коридора, по ходу поезда, оставил на сиденье газеты и итальянский детектив, которые купил в большом прозрачном холле, когда часы уже показывали тринадцать тридцать, и, положив па багажную полку чемодан и портфель, снова вышел па перрон, чтобы поцеловать Сесиль, которая снова спросила тебя, добиваясь желаемого ответа (она и вправду добилась его, но тогда ты этого еще не знал, и ты не мог ее утешить и успокоить):
— Так когда же ты вернешься?
И ты повторил ей то, что она и так уже знала, что ты повторял ей раз двадцать за время этой встречи:
— Увы, только в конце декабря.
Это теперь оказалось неправдой; но она, словно предчувствуя то, что произойдет, то, что уже происходит сейчас, вдруг стряхнула с себя печаль, рассмеялась и, когда поезд уже тронулся, крикнула:
— Счастливого пути, не забывай меня!
И ты увидел, как ее фигура, все уменьшаясь, уплывает вдаль.
После ты устроился в своем купе напротив цветной репродукции, на которой воспроизведен фрагмент «Страшного Суда» из Сикстинской капеллы — тот, где один из грешников силится закрыть глаза, чтобы не видеть, — репродукции, висевшей над местом, которое так и осталось до самого Парижа незанятым, — и погрузился в чтение посланий Юлиана Отступника.
Солнце уже почти село, когда ты приехал в Пизу, а в Генуе, пока ты ужинал в вагоне-ресторане, шел дождь, и ты смотрел, как на стекле с другой стороны теснятся водяные капли; около часу ночи поезд пересек границу, потом ты погасил свет и благополучно успул и проснулся лишь часов в пять утра; отдернув справа на окне синюю занавеску, ты увидел огни вокзала, прорезавшие темноту, и когда поезд замедлил ход, прочитал название станции — Турню.
За окном, по-прежнему замутненным дождевыми цаплями, ворвавшись в строй опор контактной сети неожиданным, чуть более резким аккордом, поднимается на девяносто градусов раскрашенный шашечками семафор. От толчка посильнее хлопает крышка пепельницы под твоей правой рукой. За окном прохода, изборожденным сетью узеньких ручейков, похожих на траектории неторопливых робких частиц в камере Вильсона, крытый грузовик вздымает грязные брызги, проезжая среди желтых придорожных луж.
Па этот раз тебе не придется ни возвращаться в отель «Квиринале», пи торопиться после обеда, коль скоро ты проведешь вечер в доме номер пятьдесят шесть на улице Монте-делла-Фарина, в той самой комнате, которую скоро покинет Сесиль и где, следовательно, тебе суждено побывать еще не более двух-трех раз.
Предметом вашей беседы станет устройство вашей будущей жизни, все, что связано с переездом Сесиль в Париж, впрочем, это улажено еще не до конца, вот почему ты предпочтешь отложить разговор на самый последний миг, хотя и можешь уже предложить ей на выбор кое-какие варианты: например, в крайнем случае, на первых порах — комнату для прислуги в доме номер тринадцать на площади Пантеона, хотя тебя и смущает тягостная близость твоего дома; или помер в гостинице — совсем не то, о чем вы мечтали, но сойдет на неделю-другую, затем, с января, квартиру Мартелей, которые собираются уехать на целый год в Соединенные Штаты и, вероятно, согласятся приютить вас на это время, но с которыми придется соблюдать известную осторожность, открыв им лишь часть правды, потому что, хотя на словах они горячо одобрят твое решение, ты не знаешь, как они отнесутся к нему в душе; и, наконец, но только не раньше февраля, квартирку Дюмона, который намеревается переселиться в Марсель, не слишком просторную и комфортабельную, в скверном районе, но за неимением лучшего вы смогли бы более или менее прилично обосноваться в ней.
Вот как обстоят дела, скажешь ты ей, снова столкнувшись с проблемой, обычно встающей перед молодоженами; по не исключено, что через несколько дней появятся новые предложения, ты будешь внимательно следить за газетными объявлениями, и если вдруг подвернется что-нибудь подходящее, ты сразу закрепишь квартиру за собой и даже начнешь в ней ремонт, чтобы к приезду Сесиль все было готово.
Лежа вдвоем в ее постели, под снимками Обелиска и Триумфальной арки, вы станете между ласками толковать, несмотря на неясность с квартирой, о том, какая вам понадобится обстановка и как оборудовать кухню, и, беседуя, вы будете надолго замолкать после каждой фразы, после каждого слова, и скоро, невыносимо скоро, пробьет час, когда надо будет расплачиваться за соседнюю комнату, где ты ни разу пе ночевал, где лишь по утрам комкал простыни на постели, и отправляться па вокзал, по пе пешком — из-за твоего чемодана, хотя он не такой уж и тяжелый, — а в такси, которого вам, наверно, придется дожидаться довольно долго у Сант-Андреа-делла-Валле или па Ларго Арджентина, потому что в одиннадцатом часу автомобили попадаются гораздо реже.
На залитом светом вокзале, после того как ты войдешь в вагон третьего класса, на котором будет по-итальянски написано «Пиза — Генуя — Турин — Модан — Париж», — войдешь, чтобы отыскать и запять место вроде того, которое ты занимаешь сейчас, угловое место у коридора по ходу поезда, ты снова выйдешь па перрон к Сесиль, которая, может быть, вновь повторит свой прежний вопрос:
— Так когда же ты вернешься?
Однако это будет сказано совсем иным тоном и с совершенно иной целью, и ты ответишь ей в этот вечер, счастливый для вас, несмотря на разлуку, так же, как ты ответил в мипувшее воскресенье:
— Увы, только в конце декабря!
Но ты произнесешь эти слова совсем по-другому, смеясь, уверенный в близости вашего счастья, в том, что отныне вы всегда будете вместе, забыв об обидах и ничего пе стыдясь.
До последней минуты ты останешься с ней, обнимая ее и целуя, потому что на этот раз, в эту позднюю пору, перед отправлением этого не очень удобного поезда тебе пе придется опасаться, что какой-нибудь влиятельный представитель фирмы «Скабелли», даже если бы в силу невероятной случайности он оказался в двух шагах от тебя, сможет тебя узнать; ты вскочишь на подножку только тогда, когда раздастся свисток, и, опустив в каком-нибудь окне стекло, увидишь, как бежит по перрону Сесиль и все машет и машет тебе, запыхавшись и раскрасневшись от бега и волнения, и ее фигура, все уменьшаясь, уплывет вдаль, и поезд выйдет из-под свода вокзала, — и только тогда ты расположишься на ночлег, мучительный и неудобный, но не сразу погрузишься в чтение, потому что ты весь будешь пастолько полон ею, что лица всех твоих дорожных спутников станут смотреть на тебя ее глазами, улыбаться ее улыбкою, как и лица всех тех людей, которые будут дожидаться других поездов на перронах ближайших станций: Рим-Тусколана, Рим-Остьенсе, Рим — Трастевере.
Потом кто-нибудь попросит, чтобы погасили свет.
Сквозь оконное стекло, уже пе столь замутненное каплями стихающего дождя, ты видишь автомобиль, похожий на твой собственный, черный, весь забрызганный грязыо, с порхающими по стеклу щеточками, — черный автомобиль, который вскоре удаляется от железной дороги и исчезает за каким-то амбаром, среди виноградников по другую сторону коридора, где сейчас появился, позванивая в колокольчик, официант вагона-ресторана. Поезд проходит станцию Фонтен-Меркюрей.
Молодожены встрепенулись, но муж, видимо более опытный путешественник, чем жена, заявил, что время еще есть, что они вполне могут подождать, пока официант с колокольчиком не пойдет обратно.
Ты взглянул на свои часы; на них одиннадцать пятьдесят три, значит, до Шалоиа осталось четыре минуты, и больше часа — до твоего обеда.
Слева от тебя мальчуган грызет шоколадку, которая начала таять и пачкает ему пальцы, поэтому женщина в черном — па которую через какие-нибудь несколько лет станет похожа Анриетта, разве что будет выглядеть немного элегантнее в темно-сером костюме, чуть более светлом, чуть более веселом, чем это черное платье, — поэтому женщина, вынув из сумки платок, вытирает ручонку мальчугана, выговаривая ему за неопрятность, затем достает из корзины пачку печенья, разрывает серебряную упаковку и сует печенье ребенку, который может приходиться ей и сыном, и внуком, и племянником или еще кем-нибудь в этом роде, а тот роняет куски на подрагивающий отопительный мат.
Оторвав взгляд от требника и подавив зевоту, священник кладет левую руку на ребро окна и постукивает пальцем по металлической пластинке, на которой написано: «Высовываться наружу опасно»; затем, потеревшись плечами о спинку сиденья, усаживается поглубже и распрямляет спину; затем опять погружается в чтение требника — уже в виду первых домов Шалона.
Человек, который захватил твое место, возвращается в купе, набрасывает свой черный плащ, покачиваясь между сиденьями, точно хмельной, потом теряет равновесие, но в последний миг, уцепившись за твое плечо, все же удерживается на ногах.
Теперь все замерло, и наступила тишина, на фоне которой лишь изредка раздаются крики, скрежет и шорохи; на окнах больше не вздрагивают дождевые капли и новые не ложатся на стекло.
Коммивояжер ловко снимает с багажной полки свой рыжеватый, с металлическими уголками чемодан из картона под кожу, в котором, вероятно, носит свои образцы — только что это: щетки? консервы? хозяйственные товары?
Как правило, торговые агенты так далеко не ездят: они путешествуют короткими перегонами из города в город и сами живут по соседству с подведомственным им районом. Никому из твоих провинциальных агентов не приходится предпринимать по заданию фирмы «Скабелли» столь дальние путешествия; они даже не наведываются в Париж по делам, к ним выезжают твои инспекторы, а этот человек определенно не похож на инспектора. Возможно, он служит в каком-нибудь из этих мелких и скверно организованных предприятий, которые наугад пытаются сбыть товар сплошь и рядом довольно низкого качества, а может быть, он был в отпуску (неподходящее для этого время!) или же ездил повидаться с родными, а может быть, и с женщиной — но с какой женщиной и где, в каком подозрительном квартале, в каких меблированных комнатах?
А в этом пакете, завернутом в газету, — возможно, в нем съестное, какие-нибудь остатки вчерашних лакомств, но нельзя же весь день таскать его с собой и с ним заходить к клиентам, хотя в камере хранения его не примут, а впрочем, может, и примут; кроме того, возможно, в этом городе у него есть друзья, возможно, оп сам живет здесь с женой и детьми (да, па пальце у него кольцо, как у тебя, как у новобрачного, которого оп загородил от тебя, как у итальянца, сидящего напротив), живет с женой, воображая, будто очень ловко ее обманывает, но она-то отлично знает, зачем он ездит в Париж, и хоть чаще всего выслушивает его вранье, ни слова не говоря в ответ, чтобы только пе было шума, но изредка все же вспыхивает и облегчает душу.
В дверях появился другой мужчина того же пошиба, что и коммивояжер, чуть постарше, с почти таким же чемоданом, с еще более красным лицом и располневшей фигурой, и первый кричит ему, что сейчас придет, — наверно, это и есть знакомый, которого он обнаружил в соседнем купе, куда и перекочевал, освободив твое любимое место.
Сидящий рядом с тобой мальчуган отрывает зубами куски разрезанной пополам булки, из которой вылезает наружу ломтик ветчины.
Входит молоденький солдат в промокшей шинели цвета спелого сена, застенчиво кладет наверх деревянный сундучок, в котором лежат его вещи, и усаживается рядом с итальянцем.
Раздается переливчатый звук свистка, ты видишь, как отплывают назад столбы и скамейки на перроне, возобновляется шум, покачивание вагона. Вокзала уже не видно. У переезда дожидаются машины. Мелькают последние дома Шалона.
Начинается шествие пассажиров беа пальто, с голубыми талонами в руках, пассажиров, которые спешат к обеду в эту трапезную па колесах, и снова проходит по вагонам официант с колокольчиком.
Первой поднимается с места молодая женщина; положив на сиденье путеводитель по Италии, она поправляет волосы перед зеркалом и, приведя в порядок прическу, выходит из купе вместе с мужем.
Вдова достает из своей корзины кусок швейцарского сыра, нарезает его тонкими ломтиками; священник, захлопнув свой требник, прячет его в папку.
Поезд проходит станцию Варенн-ле-Гран. В коридоре видна удаляющаяся спина официанта в белой куртке и фуражке. За окном, снова покрывающимся каплями дождя, выбегают из школы ученики.
В купе было еще два пассажира, мужчина и женщипа, которые спали с открытым ртом, а под колпаком плафона сторожила их сон маленькая синяя лампочка; ты встал, отворил дверь и вышел в проход, чтобы выкурить итальянскую сигарету. За окном все было черно после Турню; вагонные стекла отбрасывали на откос световые квадраты, скользившие по траве.
Тебе приснилась Сесиль, но сон был пе из приятных: перед тобой возникло, словно для того, чтобы тебя помучить, ее лицо с выражением недоверия и укора — лицо, которое поразило тебя, когда ты прощался с ней на перроне вокзала Термини.
Между тем разве не из-за этого вечного укора, который сквозит в каждом слове, в каждом движении Анриетты, ты так спешишь расстаться с ней? Неужели отныне тебя ждет то же самое в Риме? Неужели ты больше не найдешь там вдохновения, тебе больше нельзя будет насладиться покоем, вновь обретая молодость в незамутненном потоке светлой, новой любви? Может быть, старость уже подбирается к тебе с новой стороны, там, где ты мнил себя неприступным? И не значит ли это, что отныне ты обречен метаться между двумя укорами, двумя обидами, двумя обвинениями в малодушии? Неужели ты дашь разрастись этой бреши, грозящей разрушить великолепный дворец счастья, который в течение двух лет рос и упрочивался у тебя па глазах, с каждой твоей поездкой становясь все прекрасней? И неужели ты допустишь, чтобы и на другом лице, словно лишай, поселилось неверие и подозрительность, из-за которых ты возненавидел ту, другую, неужели ты позволишь этому недугу разрастись только потому, что не осмеливаешься смести его одним резким, спасительным ударом?
И если ты так долго не решался удалить огромную злокачественную опухоль, которая накрыла черты Анриетты чудовищной маской, особенно плотной возле уголков рта, почти лишившей Анриетту способности изъясняться по-человечески (любое слово, сказанное ею, доиосится будто из-за стены, с каждым днем становящейся все толще, будто с другого конца пустыни, где с каждым днем все грознее ощетиниваются колючки), сделавшей ее губы под твоими поцелуями — она принимает их исключительно по привычке — ледяными и жесткими, как камень; маской, особенно плотной у глаз и как бы затянувшей их уродливым рубцом; если ты так долго не решался ее сорвать, то лишь из страха перед кровавой раной, которую ты обнажишь, словно хирург, взрезающий скальпелем кожный покров, — из страха перед застарелым недугом, который сразу откроется всем.
Но эта глубокая рана, гнойная и опасная, может затянуться только после решительной чистки, и если ты по — прежнему будешь медлить, гной уйдет внутрь, а яд расползется дальше, и недуг перекинется на лицо Сесиль…
Уже и без того на пего легла тяжелая тень укора, самое время сделать выбор между двумя женщинами, или, точнее, поскольку исход выбора предрешен, самое время перейти к делу, объявить обо всем во всеуслышание: пусть мучается Анриетта, пусть недоумевают дети, ведь нет другого средства излечить ее, детей и вылечиться самому, ведь это единственный шанс сберечь здоровье Сесиль; но как тяжело далось тебе это решение, как дрожал в твоей руке скальпель!
Да о чем уж тут говорить, ты перекладывал бы это решение с недели на неделю, до следующей поездки, если бы в Париже не захлестнули тебя все эти досадные мелочи, вся эта пресная муть; ты стал бы вилять, малодушный, каким считала тебя Анриетта, каким начала считать тебя и Сесиль, каким она теперь больше никогда не будет тебя считать, потому что ты, наконец, сделал решающий шаг; так ты отсрочил бы собственное счастье, вопреки голосу, преследовавшему тебя везде, вопреки мольбе поспешить, вопреки зову о помощи, вопреки этому лицу, которое, как ни хотелось тебе забыть его, все же мучило тебя во сне и мерещилось тебе на убегавшей вдаль траве откоса, испещренной квадратами света, падавшего из вагонных окон, попреки тревожному воплю сирены, раздававшемуся в твоем сердце, как ни старался ты заглушить его.
Ты пытался успокоить себя тем, что тогда, на перроне, она рассмеялась, но тщетно, потому что теперь ты знал, что, когда наступит срок ближайшей — декабрьской — поездки, ты снова увидишь то же искаженное лицо, только па этот раз выражение его будет более горьким, и при каждом новом прощании смех ее будет звучать все саркастичнее.
Стремясь отдалить, затушевать, выбросить из памяти это искаженное лицо Сесиль, ты начал вглядываться в ночную тьму, где совсем черные пятна — дома и деревья — проносились, словно огромные стада, бегущие по земле; следить за мельканием станций с их огнями, надписями и часами. Сеннесей, Варенн-ле-Гран, длинные пустые перроны Шалона, где поезд не останавливался, Фонтен-Меркюрей, Рюлли; затем, утомившись, надеясь, что тебе снова удастся заснуть, ты вернулся в свое купе первого класса и затворил дверь; слегка отодвинув синюю занавеску, закрывавшую окно справа от тебя, ты увидел вокзальпые фонари, и поскольку поезд замедлил ход, ты прочитал название стапции — Шаньи.
За окном, на которое теперь ложатся еще более мелкие капли дождя, проплыла деревня — судя по всему, Сеннесей. Поднявшись с места, священник достал с багажной сетки свою папку, дернул застежку-молнию, сунул в папку требник и снова сел. На отопительном мате дрожит огрызок печенья — в центре одного из ромбов, между туфлями дамы в черном и сапогами молоденького солдата, который расстегнул шинель, широко раздвинул поги и, уперев локти в колени, уставился в проход.
Ты очнулся в купе третьего класса, где напротив тебя спала Сесиль, чей сон стерегла синяя лампочка в плафоне, и дремали еще трое пассажиров, вероятно, туристы.
Затем забрезжил рассвет, и ты разглядел на своих часах, что еще нет и пяти; небо совершенно очистилось — его зелень казалась светлее каждый раз, когда твой вагон выскакивал из туннеля.
Между двумя пригорками, по ту сторону прохода, ты заметил холм Венеры, и только ты успел узнать вокзал Тарквинии, как пассажиры, сидевшие у окна, резко подняли головы и стали потягиваться; один из них отстегнул штору — она сама медленно поползла наверх, — и розовеющие лучи осветили и вырвали из мрака лицо Сесиль; она зашевелилась на сиденье, выпрямилась, раскрыла глаза, какое-то время смотрела на тебя, не узнавая, спрашивая себя, гадая, куда же это она попала, и, наконец, улыбнулась тебе.
Тебе вспомнилось усталое лицо Анриетты, когда прошлым утром она лежала в супружеской постели с взлохмаченными, разметавшимися по подушке волосами, а у этой черная коса, которую она не стала расплетать, даже не помялась, лишь ее кольца чуть ослабели от ночной тряски, от трения о спинку скамьи, и теперь эта коса в новом свете зари осепяла ее лоб, ее щеки самой сладострастной, самой щедрой тенью, отчего еще ярче казалась ее шелковистая кожа, ее губы, ее глаза, которые поначалу секунду — другую смотрели неопределенно и мутно, часто моргая, но тут же обрели прежнюю живость и еще нечто новое — некую радостную доверчивость, которой не было в них вчера, — и ты почувствовал, что в этой перемене повинен ты.
— Как? Вы остались здесь?
Проведя рукой по своему колючему подбородку, ты сказал ей, что скоро вернешься, и зашагал по проходу против движения поезда к тому купе первого класса, теперь совсем пустому, куда ты сел в Париже; опустив на сиденье чемодан, ты достал из него нейлоновый мешочек, в котором лежали туалетные принадлежности, и отправился бриться, вслед за чем ты снова прошел вереницу вагонов, где почти всюду уже были подняты шторы и почти все пассажиры пробудились от сна; Сесиль за это время тоже успела умыться, поправить прическу и накрасить губы, — Сесиль, имени которой ты тогда еще не знал.
После станции Рим-Трастевере и реки, станции Рим — Остьенсе с пирамидой Цестия, сверкавшей в лучах утреннего солнца, после того, как промелькнули Рим-Тусколана, Порта-Маджоре и храм Минервы Целительницы, поезд вошел в большой прозрачный вокзал Термини, и здесь ты помог ей сойти на перрон и взял ее вещи; вы вдвоем прошли через весь холл, и ты угостил ее завтраком, разглядывая сквозь огромные стеклянные степы руины терм Диоклетиана, освещенные великолепным молодым солнцем; затем ты настоял, чтобы она села с тобой в такси, и вот таким-то образом ты в первый раз очутился на улице Монте-делла-Фарина у дома номер пятьдесят шесть, в этом почти совсем незнакомом тебе квартале.
Она не сказала тебе своего имени; твое имя было ей неизвестно; вы оба не заговаривали о новой встрече, по когда шофер вез тебя назад по улице Национале в гостиницу, ты уже был уверен, что раньше или позже ты ее отыщешь, что приключение не может завершиться на этом и что тогда вы по всей форме представитесь друг другу, обменяетесь адресами и договоритесь о месте встречи; что скоро эта молодая женщина откроет для тебя не только многоэтажный римский дом, в который она вошла, но и весь этот квартал, всю эту часть Рима, которую до последнего времени ты почти не знал.
Ее лицо весь день стояло перед тобой, что бы ты ни делал — гулял по Риму или беседовал о делах, и всю ночь оно стояло перед тобой во сне, и назавтра, не в силах удержаться, ты стал бродить вокруг улицы Монте-делла — Фарина и даже долго караулил у дома номер пятьдесят шесть, подобно тому как станешь караулить завтра, надеясь, что она выглянет в какое-нибудь окно, но потом, боясь показаться смешным (тебе давно уже не случалось вести себя так), но больше всего боясь, что она рассердится и смутится, если увидит тебя в такой роли, опасаясь, что она осадит тебя, сочтя наглецом, и ты таким образом все испортишь, все погубишь своим нетерпением, ты решил удалиться, стараясь ее забыть и предоставляя судьбе позаботиться о будущей встрече.
Под сапогом молоденького солдата раскрошился огрызок печенья на отопительном мате. Вынув из кармана кошелек, священник стал подсчитывать свои ресурсы. За окном, на которое теперь уже реже ложатся дождевые капли, подплывает городок с колокольней, и ты отлично знаешь, что это станция Турню.
Синяя лампочка под колпаком плафона стерегла сон пассажиров. В купе стоял жаркий, тяжелый дух, от которого давило грудь, два других пассажира по-прежнему спали, их головы раскачивались из стороны в сторону, словно плоды под порывами сильного ветра, затем один из пих, высокий грузный мужчина, проснулся, встал и, шатаясь, пошел к двери.
Ты старался прогнать из памяти лицо Сесиль, преследовавшее тебя, но тогда тебя стали терзать видения твоей парижской семьи, и ты их тоже пытался прогнать, по тогда приходили мысли о службе, и так ты бился, не зная, как вырваться из этого треугольника.
Хорошо бы опять зажечь свет, чтобы можно было читать или хотя бы разглядывать что-нибудь, но в купе была еще эта скрытая темнотой женщина, о которой ты ничего пе знал, не видел ни глаз ее, ни лица, ни волос, ни платья, — женщина, которую ты, возможно, даже заметил вчера вечером, когда она входила в купе, по с тех пор забыл, смутная фигура, забившаяся в угол у окна лицом к движению поезда и отгородившаяся от всех подлокотником, который она опустила, — женщина, чье размеренное хрипловатое дыхание ты не смел потревожить.
Сквозь неплотно задвипутую дверь падал клин желтоватого света, в котором жили своей суетливой жизнью пылинки, — клип, вырывавший из мрака твое правое колено и рисовавший на полу трапецию, вдруг усеченную тенью возвратившегося назад толстяка, который прислонился к выдвижной двери, и ты увидел его правую ногу, правый рукав, несвежий манжет рубашки с запонкой из слоновой кости и руку, которую он сунул в карман, чтобы достать сигареты, только «Национале», а не «Голуаз»; потом, пока ты следил за клубами дыма, которые поднимались кверху, извивались, стараясь проникнуть в купе, и, наконец, стелились полосами, еще один толчок — более резкий — известил тебя о том, что ты прибыл в Дижон.
В тишине, лишь время от времени нарушаемой лязгом сцеплений, случайным перестуком колес, женщина, очнувшись от сна, отстегнула кнопки шторы рядом с собой и приподняла ее на несколько сантиметров; возникла — поскольку на дворе уже светало — узкая серая полоска, постепенно, после того как снова тронулся поезд, расширявшаяся и светлевшая, хотя еще и не вобравшая в себя красок зари.
Скоро в это окно, ничем больше не затененное, ты увидел обложенное тучами небо, а на стекло снова стали ложиться кружочки дождевых капель.
Под колпаком плафона потухла синяя лампа, погасли желтоватые лампы в проходе; одна за другой стали открываться двери, и оттуда выходили пассажиры, тараща глаза, еще подернутые сном; на всех окнах поднимались шторы.
Ты пошел в вагон-ресторан и там проглотил не превосходный, живительный и крепкий итальянский кофе, а какую-то черную бурду в чашке из плотного бледно-голубого фаянса, закусывая ее смешными квадратными сухариками, завернутыми по три штуки в целлофан, — таких ты больше нигде не встречал.
Снаружи, за завесой дождя, проплывал лес Фонтенбло; его деревья еще были покрыты листьями, которые ветер горстями срывал с ветвей, и они медленно опадали, похожие на багровых и желтых летучих мышей, — деревья, за несколько дней растерявшие весь свой наряд, так что на концах их суровых ветвей теперь сохранились лишь редкие дрожащие пятнышки, последние остатки пышного убора, столь щедро рассыпавшегося вокруг, что все лужайки и кусты были усеяны ими, и тебе казалось, будто ты различаешь за высокими стволами деревьев, за молодым подлеском силуэт всадника гигантского роста, в лохмотьях, за спиной которого треплются на ветру, словно языки тусклого пламени, оторвавшиеся от его когда-то великолепного костюма лепты и золотые галуны, и различаешь коня, у которого сквозь полусгнившую плоть, разодранные жилы и дырявую, обвисшую болтающимися клочьями кожу виднеются черные кости, похожие на мокрые обуглившиеся ветви бука, будто ты различаешь силуэт того, кто породил всю эту суету в природе, того самого Великого Ловчего, чей стон, казалось, раздается в твоих ушах: «Ты слышишь меня?»
Затем появились парижские окраины, серые степы, будки стрелочников, сплетения рельсов, пригородные поезда, перроны, вокзальные часы.
По ту сторону окна, на которое все реже ложатся дождевые капли, ты различаешь куда более четко, чем час назад, проступающие под разлившимся в небе светом дома, столбы, землю, людей, выходящих из домов, тележку и маленький итальянский автомобиль на мосту под железной дорогой. Двое молодых людей, уже в пальто, с чемоданами в руках, выходят в коридор. Мимо проплывает станция Сеиозан.
Священник вынимает из кошелька билет, потом, пересчитав деньги, кладет кошелек назад в карман сутаны, застегивает черное пальто, обматывает вокруг шеи вязаный шарф, сует под мышку пухлую папку, которую тщетно пытается застегнуть до конца, — а тем временем за его спиной уже проплывают первые улицы Макона, — затем, ухватившись за металлическую перекладину и высоко поднимая ноги, он проходит мимо дамы в черном, между молоденьким солдатом и мальчуганом, между итальянцем, листающим газету, и тобой и, выбравшись из купе, застывает в неподвижности у окна до полной остаповки вагона.
Что он хранит в своей папке, между этими двумя кусками дешевой кожи, кроме требника? Другие книги? Возможно, это учебники, если он и вправду учительствует в коллеже, если он и вправду торопится к обеду, потому что уже в два часа он должен дать урок мальчишкам вроде Анри и Тома, а может быть, его ждут тетради, которые нужно проверить, диктанты, на которых он будет писать красным карандашом: «слабо», «крайне слабо», «плохо», жирно подчеркивая отдельные строчки и ставя на полях восклицательные знаки, стопка контрольных работ, которые надлежит «вернуть с подписью родителей», сочинения на тему: «Ты пишешь письмо своему другу, чтобы рассказать, как ты провел каникулы» (нет, каникулы кончились уже давно, эту тему всегда дают в самом начале учебного года) или: «Вообрази, будто ты — парижский агент итальянской фирмы по продаже пишущих машинок, ты пишешь письмо своему директору в Рим, сообщая, что решил взять отпуск на четыре дня», где будет начертапо: «Мысли есть, но нет плана», «Следи за правописанием», «Злоупотребляешь длинными фразами», «Тема пе раскрыта», «Твой итальянский директор ни за что не согласится с твоими доводами». Или еще: «Вообрази, будто ты — мосье Леон Дельмон и пишешь письмо своей любовнице Сесиль Дарчелле, в котором сообщаешь, что нашел ей службу в Париже», «Совершенно ясно, что ты никогда не был влюблен», — ну, что он может знать о любви?
А может быть, как раз его и пожирает любовь, может быть, он мечется между своим желанием, тем раем, который он торопится обрести здесь на земле, и страхом перед разрывом с церковью, который оставил бы его совсем неприкаянным.
«Вообрази, будто ты хочешь разойтись с женой; ты пишешь ей письмо, чтобы изложить суть дела», «Ты недостаточно вошел в образ автора письма», «Вообрази, будто ты священник-иезуит; ты обращаешься с письмом к отцу — провинциалу, сообщая, что ты покидаешь Орден».
Кто-то раскрыл в проходе одно из окон, и через репродуктор довольно отчетливо звучит голос: «…Шамбери, Сен — Жан-де-Морьенн, Сен-Мишель-Валуар, Модан и — Италия. Пассажиров просят занять свои места…»
Эти пассажиры без чемоданов и без пальто, вероятно, возвращаются из вагона-ресторана, пообедав в первую смену, и правда, вот среди них молодожены, которые спешат на свои места, а на перроне проводник захлопывает двери вагона, и поезд трогается, и молодая женщина проходит между багажными сетками, качаясь, как березка на ветру.
Очистив румяное яблоко, выбранное в корзине, вдова разрезает его на четыре дольки, которые — одну за другой — передает мальчугану и, аккуратно сложив очистки на обрывок газетной бумаги, расстеленной у нее на коленях, дожидается, пока мальчик возьмет последнюю дольку, потом комкает бумажку, скатывает в шар и бросает под скамейку, предварительно вытерев о газету лезвие ножа, который она складывает и убирает в сумку, а затем продвигается к окошку, на место, освобожденное священником, и мальчуган тоже отсаживается от тебя и, облизывая пальцы, грызет яблоко, запах которого наполняет все купе.
Мимо проплывает станция Поп-де-Вейль. Молодые люди, стоящие в коридоре, прислопясь к медному поручню у окна, прикуривают друг у друга. На отопительном мате левая нога новобрачного в светло-желтом ботинке на каучуковой подошве почти совсем закрыла пятно точно такого же цвета, оставшееся от раздавленного огрызка печенья.
Спустя месяц, а может быть и больше, после той встречи в поезде, когда ты уже успел почти совсем о ней забыть, как-то раз вечером не то в сентябре, не то в октябре, когда еще было очень тепло и ярко сверкало солнце, ты в одиночестве пообедал в одном из ресторанов на Корсо, попивая вино, очень неважное, несмотря на чудовищную цену, и так как тебе перед этим пришлось утрясать в правлении фирмы «Скабелли» множество весьма запутанных дел, ты в поисках разрядки решил пойти посмотреть какой-то — сейчас ты уже не помнишь какой — французский фильм в кинотеатре на углу улицы Мерулана напротив аудитории Мецената и у окошка кассы встретил Сесиль; она спокойно поздоровалась с тобой, и вы вместе поднялись наверх, поэтому билетерша, решив, что вы пришли вдвоем, посадила вас рядом.
Через несколько минут после начала сеанса плавно раздвинулся потолок, и твой взгляд, оторвавшись от экрана, прилепился к этой расползающейся сиией полосе ночного неба, усеянного звездами, среди которых пробирался самолет с красным и зеленым сигнальными огоньками, а в ваше логово между тем проникали струи свежего воздуха.
Выйдя из кино, ты предложил ей выпить чего-нибудь прохладительного, и в такси, которое везло вас на улицу Венето, мимо храма Санта-Мария-Маджоре, по улице Четырех Фонтанов, ты назвал ей свое имя, свой парижский адрес и тот, по которому тебя можно разыскать в Риме; затем, воодушевленный волшебным зрелищем светлой, нарядной толпы, ты пригласил ее завтра отобедать с тобой в ресторане «Тре Скалини».
Вот почему на другое утро, еще прежде чем отправиться в правление фирмы «Скабелли», ты зашел на главный почтамт и послал Анриетте телеграмму, предупреждая, что приедешь в Париж только в понедельник, а потом, что-то около часу дня, сидя за столиком на террасе ресторана, ты увидел, как Сесиль идет к тебе через площадь, где в фонтане Четырех Рек плескались мальчишки, совсем крошечные рядом с изрыгающими струи гигантами, и если бы в ту пору ты уже был знаком с поэзией Кавальканти, ты сказал бы Сесиль, что исходящий от нее свет сотрясает воздух вокруг.
Она села напротив тебя, положив сумку и шляпу па соседний плетеный стул, опустив тонкие руки на ослепительно белую скатерть, где между вашими рюмками стояла ваза с цветами, мягко колыхавшимися в благодатной теии, которая защищала, покрывала и подстрекала вас, — в тепи, падающей от высоких старинных домов и разрубающей то, что когда-то было ареной императорского цирка, на две четко очерченные половины.
Вдвоем вы смотрели, как люди, пересекая грань между солнцем и тенью, продолжали все так же жестикулировать и говорить, как вспыхивали или тускнели краски их нарядов, как ярко выделялись вдруг волосы и складки на черной одежде, как возпикали неожиданные отблески, обнаруживая в обыкновенных белых лучах поразительное богатство оттенков.
Вы принялись наперебой расхваливать эту площадь, этот фонтан, эту церковь с ее эллипсообразными колокольнями, — и это был ваш первый разговор о памятниках Рима, прежде всего о памятниках семнадцатого века, и потом, желая показать тебе «прелестные уголки» города, она на этот вечер стала твоим гидом и во время долгой — и очень скоро ставшей интимной — прогулки заставила тебя обойти все церкви Борромини, которых ты еще пе видел.
На отопительном мате смятый газетный шар подкатился к ногам итальянца. Молоденький солдат — шинель цвета спелого сена на нем уже высохла — встает и выходит за дверь. Человек, идущий по коридору в направлении движения поезда, просовывает голову в купе и, убедившись в своей ошибке, удаляется.
Поезд был набит до отказа, а ведь стояла зима, и было это в этих же самых краях, между Маконом и Буром, примерно в это же время дня; отобедав в первую смену и покинув вагон-ресторан, вы стали искать свое купе в вагоне третьего класса. Анриетта твердила, что оно не здесь, а гораздо дальше, и всякий раз оказывалась права, по ты все равно открывал одну за другой все двери (с легкостью — сейчас у тебя уже нет той хватки), подобно вот этому человеку, ты просовывал голову в купе и тут же уходил, убедившись в своей ошибке.
Ты едва не поступил точно так же, когда, наконец, набрел на свое купе, потому что в нем сменились все пассажиры; теперь здесь была семья с четырьмя детьми, которые расселись па обоих сиденьях, аккуратно сложив на полочке книги, оставленные тобой на местах в знак того, что они заняты.
Вы стали ждать, стоя в проходе, глядя на поля, виноградники и черную кромку лесов, на низкое, темное небо над ними, на снег, который начал сыпать в Буре, на спежные хлопья, распластывавшиеся по стеклу и прилипавшие к раме окна, и так продолжалось вплоть до самого Шамбери, где вам, наконец, удалось вернуться на свои места: Анриетта села у окна, а ты рядом с пей, в точности так, как сидят вот эти молодожены, только по движению поезда.
Снег, переставший сыпать, покрывал горы, деревья, крыши домов и вокзалов под молочно-белым небом, и холодное стекло запотевало, так что приходилось то и дело его протирать.
Посреди почи поезд пересек границу, и так как вам едва хватало тепла, шедшего от слабо нагретого мата, вы оба закутались в свои пальто, и Анриетта успула, положив голову тебе на плечо.
Другой человек, проходящий по коридору в хвост поезда, просовывает голову в дверь купе и тут же уходит. Возвращается и садится на свое место молоденький солдат; он нечаянно задевает ногой смятый комок газетной бумаги, перекатывающийся на отопительном мате, и загоняет его под сиденье.
Перед следующей командировкой ты уведомил ее о своем приезде тем первым письмом, которое заметно отличалось от твоих нынешних писем к ней, ибо обращение «дорогая мадам» сначала было заменено словами «дорогая Сесиль», а затем — разными ласкательными прозвищами, какими всегда наделяют друг друга влюблеппые, учтивое «вы» сменилось интимным «ты», а обычные формулы вежливости в конце — простым «целую».
Ты нашел ее ответ по прибытии в отель «Квиринале», куда ты ее просил иаписать; она предлагала встретиться у подъезда дворца Фарнезе и обещала отвести тебя, если это покажется тебе любопытным, в маленький ресторанчик в Трастевере.
Так начались ваши встречи; всякий раз, приезжая в Рим, ты виделся с Сесиль; миновала осень, затем зима; стоило тебе заговорить с ней о музыке, как она тут же добывала билеты на концерт; ради тебя она стала следить за репертуаром кинотеатров, взяла на себя заботу о твоем досуге в Риме.
Сама того не заметив в ту пору (вы оба обнаружили это одновременно, когда каждый из вас стал изучать для другого Рим), она сделала так, что ваша первая совместная прогулка была осенена именем Борромини; с тех пор у вас было много других вдохновителей, других путеводных нитей: так однажды в лавчонке букиниста рядом с виллой Боргезе, там, где Сесиль вскоре купила тебе в подарок ко дню рождения две гравюры — одну из цикла «Темницы» и другую из цикла «Римские древности», которые теперь украшают твою гостиную в доме номер пятнадцать на площади Пантеона, — ты долго листал альбом Пиранези с изображением развалин, по большей части тех же зданий, которые были изображены на холстах в вымышленной галерее Паннини, и посреди зимы вы вдвоем отправились осматривать одно за другим эти нагромождения камня и кирпичей.
Однажды вечером, наконец, гуляя по Аппиевой дороге, вы оба продрогли на ветру, и закат захватил вас у гробницы Цецилии Метеллы; город и его стены были окутаны пыльной красноватой дымкой, — и Сесиль предложила тебе то, чего ты ждал уже много месяцев: зайти к ней выпить чашку чаю; и, переступив порог дома номер пятьдесят шесть по улице Монте-делла-Фарина, ты поднялся по длинной лестнице на пятый этаж и вошел в квартиру семейства Да Понте, в квартиру с черными буфетами, с креслами в чехлах из плетеного шнура, с рекламными календарями, среди которых был календарь фирмы «Скабелли», и с изображениями святых, а потом — в комнату Сесиль с ее совершенно иной, приветливой обстановкой, библиотекой, состоявшей из французских и итальянских книг, с видами Парижа, с ярким полосатым покрывалом на постели.
Рядом с камином лежала большая связка дров, и ты заявил, что берешься развести огонь, но оказалось, что за долгие годы, прошедшие после войны, ты утратил былую сноровку, и у тебя ушло на это довольно много времени.
Стало тепло; устроившись поудобнее в одном из кресел, ты выпил чаю, заваренного Сесиль, который чудесным образом тебя приободрил; блаженная истома разлилась по твоему телу; ты глядел в светлое пламя камина и ловил его отблеск на стеклянных и фаянсовых вазах, в глазах Сесиль, оказавшихся рядом с твоими, на лице Сесиль, которая сбросила туфли и растянулась на диване, а сейчас, слегка приподнявшись, намазывала маслом гренки.
Ты слушал постукиванье ножа по затвердевшей корке, потрескиванье огня; в комнате стоял тонкий аромат чая и поджаренного хлеба; ты снова был робок, как юноша, поцелуй мнился тебе роком, которого нельзя избежать; ты порывисто поднялся с места, и она спросила: «Что с вами?»
Ты взглянул на нее не отвечая, уже не в силах отвести взгляда от бе глаз, медленно приблизился к ней, словно волоча за собой огромную тяжесть, опустился рядом с ней на диван и, преодолев последние жуткие сантиметры, коснулся губами ее губ; твое сердце сжималось, словно влажная простыня, выкручиваемая чьей-то рукой.
Она выронила нож, который держала в руке, и хлеб, который держала в другой, и было между вами то, что бывает у всех влюбленных.
На отопительном мате мечется, перескакивая с одного ромба на другой, яблочное семечко. В коридоре снова звонит в колокольчик официант вагона-ресторана. Мимо проплывает станция Поллиа.
Молоденький солдат встает, осторожно снимает с полки коричпевый деревянный сундучок с металлической ручкой, составляющий весь его багаж, и выходит, и следом за ним покидает купе итальянец, который удаляется в противоположный конец коридора, но не успевает он сделать и несколько шагов, как его заслоняют от тебя две женщины из соседнего купе, вышедшие следом за ним в коридор, и в это время показываются первые дома Бура, а с тобой остаются лишь двое молодоженов, — над их головами стоят два огромных чемодана из одинаковой светлой кожи с привешенными к ручкам бирками, па которых, по всей вероятности, указан город, возможно, и вправду в этой самой Сицилии, куда держат путь супруги, куда ты и сам хотел бы уехать, если бы этим можно было ознаменовать твою мнимую свадьбу, твою полусвадьбу с Сесиль, — уехать, чтобы найти там некое подобие лета.
Помимо туалетных принадлежностей, всех этих сложных приспособлений для ногтей, которыми пользуются женщины, в чемодане новобрачной, вероятно, лежат светлые платья без рукавов, оставляющие на воле руки, которые покроются золотистым загаром, — руки, глубоко прятавшиеся в рукавах там, в холодном Париже, откуда молодожены уехали вместе с тобой; руки, которые все так же будут прятаться в рукавах до самого конца этой поездки, даже если молодые остановятся в Риме, даже если они проведут там целый день и только под вечер поедут дальше и потом, усталые после еще одной ночи в поезде, куда более шумном и менее быстром, чем этот, утомлепные еще более сильной качкой, еще более частыми и грубыми толчками, прибудут в Палермо или же в Сиракузы, где, как только они сойдут на землю, вечером или утром, их встретит великолепное, как на картинах Клода, золотистое море, с лиловыми и изумрудными глубинами, они будут вдыхать чудесный, папоенный ароматами воздух, который очистит их легкие и наполнит их бодростью, такой, что они переглянутся, как победители, совершившие подвиг; в чемодане должен быть также купальный костюм и мохнатые простыни, которыми вытрутся молодожены, прежде чем растянутся на песке в тот же вечер или на другое утро, в понедельник или во вторник, а ты в это время уже снова будешь сидеть в вагоне, и поезд, везущий тебя назад, уже пересечет границу у Модана.
Женщина в черном покончила с едой, ее мальчугап уже сосал мятную конфетку; она раскрыла окно, на котором теперь поблескивают лишь редкие дождевые капли, и выбросила бумажку с мусором на перрон, почти совсем безлюдный, который вдруг замер, застыл в неподвижности, и вместе с ним, перед грядой выступающих на горизонте низких серых строений, застыли деревянные вагоны, провода, прочерчивающие пебо, и рельсы, тянущиеся по земле.
Снова приблизился звон колокольчика; ты встаешь, глубоко вдыхаешь влажный воздух, и, покосившись на бирки обоих чемоданов, где и в самом деле написано слово «Сиракузы», на четыре снимка в углах купе с изображением гор, парусников, башен Каркассона и красующейся над твоей головой Триумфальной арки на площади Звезды, ты кладешь на сиденье, чтобы занять место, роман, который купил на Лионском вокзале перед отправлением поезда, и выходишь за дверь.
Назад: Часть первая
Дальше: Часть третья