Книга: Философская сказка
Назад: Амандина, или Два сада © Перевод М. Архангельской
Дальше: Конец Робинзона Крузо © Перевод Т. Ворсановой

Тетеревок
© Перевод Н. Хотинской

В то утро, в конце марта, весенние ливни барабанили по стеклам высоких окон алансонского оружейного зала, где лучшие фехтовальщики 1-го Стрелкового полка скрещивали клинки в дружеских, но яростных поединках. Все были в одинаковых узких штанах до колен, в одинаковых нагрудниках, а решетчатые маски окончательно стирали титулы, звания, даже возраст, и двое дуэлянтов, приковавшие внимание всех остальных, вполне могли сойти за братьев-близнецов. Правда, если присмотреться, было заметно, что один из них — более сухощавый, более подвижный и ловкий; он как раз теснил своего соперника, тот отступал, наносил ответные удары, не достигавшие цели, снова пятился и наконец опустил руки: клинок противника достал его в великолепном выпаде.
Зал взорвался аплодисментами. Дуэлянты сняли маски. Побежденный оказался юношей с розовым лицом и вьющимися волосами. Он стянул перчатки и тоже зааплодировал победителю, худощавому, с проседью мужчине, смотревшемуся в свои шестьдесят молодым красавцем. Его обступили со всех сторон. Посыпались одобрительные возгласы; его поздравляли дружелюбно, с веселым восхищением, фамильярно, но с почтительными нотками. А он сиял, счастливый, но без малейшей заносчивости, среди собратьев по оружию, которые все годились ему в сыновья.
Однако победителю не всегда была по душе роль чудо-старика, которую навязывали ему эти юнцы. В сущности, от шума, поднятого вокруг его выпада, впору было выйти из себя. Ну, уколол он малыша Шамбрё. И что с того? Зачем так упорно напоминать ему о каких-то четырех десятках лет разницы? Как же нелегко стареть! Это стало особенно ясно, когда, часом позже, он откланялся. За дверью колыхалась серая пелена проливного дождя, зарядившего, судя по всему, надолго. Он шагнул без всякого прикрытия прямо под душ. Де Шамбрё кинулся следом с зонтом в руке.
— Господин полковник, возьмите! Я пришлю за ним кого-нибудь завтра к вам домой.
Тот поколебался. Но недолго.
— Зонт? — возмутился он. — Ни за что! Зонт хорош для вашего возраста, молодой человек. Но я! Да на кого я буду под ним похож?
И, как герой, даже не пригнув голову, устремился под ливень.
Полковник барон Гийом-Жоффруа-Этьен-Эрве де Сен-Фюрси родился вместе с веком в родовом замке, в нормандской деревне, носящей имя его предков. В 1914 году судьба обидела его вдвойне: он был слишком молод, чтобы записаться в действующую армию, и звался Гийомом, как прусский кайзер. Это, правда, не помешало ему поступить в Сен-Сир, по семейной традиции, которой следовали и его отец, и дед. Он вышел оттуда лейтенантом кавалерии, хотя математика у него хромала, и даже частные учителя ничего не могли с этим поделать. Зато он блистал в гостиных, в фехтовальных залах и на конных состязаниях. Главными своими трофеями на скачках он был обязан кобыле, которая в свое время прославилась. Звали ее Кокетка, и она долго приносила полковнику по серебряному кубку с каждых состязаний, на которые он ее записывал. "Я люблю ее больше, чем какую бы то ни было женщину", — говорил он иногда. Говорил ради красного словца, потому что женщин он любил больше всего на свете. Гарцевать, фехтовать, флиртовать — в этом была вся его жизнь. Следует, правда, прибавить еще охоту: барон слыл одним из лучших стрелков в кантоне. Сам он, случалось, все это смешивал в своих хвастливых речах, объясняя, например, что женщину он покоряет, как взнуздывает лошадь: с губами сладил — считай, что все твое, — или же охотится на нее, как на тетеревка. (В первый день я его вспугну, на второй — погоняю, на третий подстрелю.) Его и прозвали любовно "Тетеревком" — за эти речи, а еще за крутые икры и грудь колесом.
Женился он молодым, очень молодым, даже слишком, по мнению многих его друзей, посватавшись двадцати двух лет девице Огюстине де Фонтан — она была постарше его годами, зато богатая наследница, по крайней мере, в перспективе. Детей у них, к великому их горю, не было. В 1939-м, будучи майором кадровой армии, он блестяще проявил себя на фронте, но поражение 1940-го глубоко травмировало его и телесно, и душевно. Для него существовал только один командующий — маршал Петен. Поэтому он досрочно вышел в отставку сразу по окончании войны. С тех пор барон хозяйничал на землях, которые унаследовала его жена. Развеять провинциальную скуку ему помогали его лошадки, рапира и любовные победы, становившиеся, надо признать, все менее легкими с течением лет. Ибо для этого человека, открытого, как на ладони, отступить — значило сдаться, а старость была равносильна крушению.
Это будет рассказ о последней весне барона Гийома.
* * *
На фоне окна, выходившего в сад, две спины — баронессы де Сен-Фюрси и аббата Дусе, — вырисовываясь двумя тенями разной формы — одна квадратная, другая закругленная, — на удивление красноречиво говорили о характерах собеседников.
— На редкость сырой выдался нынче конец зимы, — произнес аббат. Истинная благодать для пастбищ. В моей деревне говорят: февральский дождичек лучше всякого навоза. Но что правда, то правда — все еще выглядит так мрачно, совсем по-зимнему!
Баронессе пререкания почему-то всегда давали заряд бодрости, а уж перечить такому человеку, как аббат Дусе, было одно удовольствие!
— Да, весна в этом году заставляет себя ждать, — кивнула она. — Ну и тем лучше! Посмотрите, как аккуратно выглядит сад, какой он чистенький. Еще сохранился порядок, в котором мы оставили все осенью. Видите ли, аббат, убирать сад к зиме — все равно что обмывать и обряжать покойника, перед тем как уложить его в гроб!
— Я не совсем уловил вашу мысль, — перебил ее аббат: фантазия баронессы заходила порой чересчур далеко, и его это пугало.
— Через неделю-другую, — невозмутимо продолжала баронесса, — все здесь зарастет сорняками, трава вырвется с газона на аллеи, кроты все разроют, и опять придется гонять ласточек, которые каждый год упорно пытаются свить гнезда над окнами и под крышей конюшни.
— Все так, но это же прекрасно, когда жизнь пробуждается! Посмотрите: первые крокусы распустились желтым пятном у корней сливы. А в церковном саду безраздельно царят белые цветы. Сперва нарциссы, потом сирень, затем, конечно же, розы, rosa mystica, и наконец, прекраснее всех, ах! лилии, лилии святого Иосифа, целомудренного супруга Марии; это цветок чистоты, невинности, девственности…
Баронесса, как будто последние слова ее расстроили, отвернулась от окна, оставив заглядевшегося на сад аббата, отошла к дивану и села.
— Чистота, невинность, девственность! — вздохнула она. — Нужно в самом деле быть святым человеком вроде вас, чтобы видеть все это в весне. Селестина! Селестина! Где же наконец чай? Ох уж эта Селестина, до чего она стала неповоротливая! И глухая к тому же. Горло можно надорвать, пока ее дозовешься. Иногда мне кажется, что вы путаете святость с наивностью и что пострелята, которых вы учите катехизису, и те смышленей вас, аббат! Сказать по правде, нынешняя молодежь… Даже ваши Чада Марии. Есть там одна… Как бишь ее? Жюльенна… Адриенна… Донасьенна…
— Люсьенна, — едва слышно пробормотал аббат, не оборачиваясь.
— Вот-вот, Люсьенна. Стало быть, вы поняли, о чем я. Такое впечатление, будто вы один не видите, что ее живот уже не помещается даже в платья ее матери и что через считанные недели это ваше Чадо Марии…
Аббат резко отвернулся от окна и шагнул к ней.
— Я вас умоляю! Вы говорите о позоре. Но позор зачастую есть не что иное, как отсутствие любви в глазах, которыми мы смотрим на ближнего. Да, малышка Люсьенна летом станет матерью, и я знаю мужчину, который повинен в этом. Так вот, я решил ничего не замечать. Потому что заметь я — мне пришлось бы выгнать ее, возможно, даже обратиться в жандармерию, в результате пострадал бы не один человек, и она же в первую очередь.
— Простите меня, — проговорила баронесса примирительно, не признавая, однако, себя побежденной. — Боюсь, что в моих глазах всегда было недостаточно любви.
— Так закрывайте глаза! — отрезал аббат с неожиданной для него категоричностью.
Появление Селестины с подносом прервало их беседу. С грехом пополам она расставила на столике чайник, чашки, сахарницу, молочник, кувшин с горячей водой и поспешила удалиться, чувствуя, как раздражает хозяйку ее неловкость.
— Ну что с ней поделаешь! — проговорила баронесса, пожав плечами. Тридцать лет беспорочной службы на одном месте. Но время пришло, пора ей и на покой.
— Как она думает жить дальше? — спросил аббат. — Хотите, я попрошу мать-настоятельницу приюта Святой Екатерины принять ее?
— Может быть, позже. Она уедет к своей дочери. Денежное содержание мы будем ей высылать. Посмотрим, сможет ли она остаться там. Это было бы лучше всего. Но если она не уживется с детьми, тогда мы с вами вернемся к этому разговору. Сейчас меня куда больше беспокоит, кто заступит на ее место.
— У вас есть кто-нибудь на примете?
— Абсолютно никого. Я брала на пробу одну из епархиальной конторы по найму. Эти девицы ничего не умеют, а запросы у них у всех просто безумные. Без-ум-ны-е. И потом, — добавила она, понизив голос, — мне приходится думать о муже.
Аббат, удивленный и несколько встревоженный, склонился к ней.
— О бароне? — переспросил он, понизив голос до шепота.
— Увы, да. Я должна считаться с его слабостями.
Глаза аббата стали совсем круглыми.
— Чтобы выбрать горничную, вам приходится считаться со слабостями барона? Но… о каких слабостях вы говорите?
Нагнувшись поближе, баронесса выдохнула:
— О его слабости к горничным…
Шокированный, но еще пуще изумленный, аббат выпрямился во весь свой небольшой рост.
— Надеюсь, что я вас не понял! — воскликнул он в полный голос.
— Его слабостям нельзя потворствовать! — возмущенно отчеканила баронесса. — Совершенно исключено, чтобы я впустила сюда молодую, красивую девушку. Такое случилось только однажды… дай Бог памяти… четырнадцать лет тому назад. Это был сущий ад! Дом превратился в форменный лупанарий.
— О, черт! — охнул аббат с облегчением.
— Я дала объявление в "Ревей-де-л'Орн". Думаю, на той неделе появятся первые кандидатки. А вот и мой муж.
И действительно, в гостиную буквально ворвался барон. Он был в бриджах для верховой езды и поигрывал хлыстом.
— Здравствуйте, аббат, добрый день, дорогая! — весело воскликнул он. Могу сообщить вам две потрясающие новости. Во-первых, моя кобылка взяла бретонскую насыпь как миленькая. Вот шельма! Целую неделю упрямилась. С завтрашнего дня будем с ней учиться брать параллельные брусья.
— Кончится тем, что вы сломаете себе шею, — предрекла баронесса. — Мне придется возить вас в коляске — этого вы добиваетесь?
— А что же за вторая новость? — поинтересовался аббат, как из соображений вежливости, так и из любопытства.
Барон о ней уже забыл.
— Вторая новость! Ах, да! Весна у порога. В воздухе чувствуется что-то такое. Вы не находите?
— Да-да, что-то пьянящее, — подхватил аббат. — Я как раз обратил внимание баронессы на первые крокусы: смотрите, они уже желтеют на лужайке.
Барон, взяв чашку чаю, устроился в кресле.
— Если б в каждом крокусе было по бубенчику.
Ну и звон стоял бы день и ночь, — пропел он.
Потом лукаво поглядел на жену.
— А вот когда я вошел. Я слышал, как вы произнесли слово "кандидатки". Будет очень нескромно с моей стороны спросить, кандидатки на что?
Баронесса попыталась отпереться, но его было не провести.
— Говорила о кандидатках? Я?
— Да-да-да, скажите-ка, это случайно не о новой горничной вместо Селестины?
— Ах, да, — признала баронесса, — я говорила, как трудно найти девушку, обладающую всеми качествами, которые… которых…
— Ну а я, — перебил ее барон, — скажу вам, какими двумя качествами она должна обладать в первую очередь. Она должна быть молодой и красивой!
* * *
Для разных мелких работ, связанных с его подобающими мужчине благородного происхождения занятиями, барон оборудовал в пристройке, в которую вела дверь прямо из его кабинета, мастерскую, где был верстак, инструменты и целая техническая библиотека. Там он хранил, чистил и холил свои охотничьи ружья, рапиры и шпаги, уздечки, седла и прочую амуницию для верховой езды. В то утро он обтачивал патроны, как вдруг услышал, что жена вошла в его кабинет и села у стола. Барон, облачаясь в свою "форму № 0" так он сам называл наряд, состоявший из пилотки военного образца, старой холщовой куртки и вельветовых брюк, — считал себя вне домашнего и семейного круга и потому болезненно реагировал на вторжение баронессы в его обитель, охранявшуюся от лиц женского пола почти так же строго, как офицерский клуб. Однако он сделал над собой усилие и постарался сохранить хорошее расположение духа, когда голос жены донесся до него через дверь, которую он оставил открытой.
— Гийом, я составляю список гостей на наш апрельский обед. Вы не могли бы посмотреть его вместе со мной?
— Я занят, дорогая, делаю патроны. Но говорите, я слушаю.
Голос баронессы начал одно за другим называть имена.
— Дешаны, Конон д'Аркуры, Дорбе, Эрмелены, Сен-Савены, де Казер дю Фло, Невилли… Их мы, разумеется, приглашаем, как всегда.
— Да-да, само собой. А вот пыжей-то мне не хватит. Ах ты, черт побери, надо же быть таким идиотом, мог ведь купить вчера у Эрнеста!
В голосе баронессы послышались нотки раздражения.
— Гийом, не смейте браниться и подумайте о нашем обеде.
— Не буду, дорогая, хорошо, дорогая!
— Бретонье — нет. Мы не можем больше их принимать.
— Это почему же?
— Да что с вами, Гийом, где вы витаете? Вам не хуже меня известно, что все говорят о банкротстве их строительного предприятия.
— Ну, говорят.
— Я не желаю видеть у себя сомнительных людей.
— Но ведь его жена тут ни при чем… и она очаровательна…
— Если бы она меньше тратила на наряды, ее муж не потерял бы все свое состояние!
— Ну, может быть, не все, чуть-чуть бы осталось. Одно могу сказать: шестой номер для вальдшнепа не годится. С шестым на вальдшнепа — ни в коем случае! Бьет наверняка, что да, то да, наверняка! Но какое зверство! В прошлый раз я подобрал одного — клочья, лохмотья, прямо-таки кружево. Красиво, а — кружевная птица…
— Итак, Бретонье исключаются, — непреклонно продолжала баронесса. Вот с Серне дю Локами вопрос более щекотливый. Приглашать их или нет?
— Что там еще случилось с Серне дю Локами?
— Друг мой, я иногда вам удивляюсь — на какой планете вы живете? Как будто вы не знаете, что эта семейка с некоторых пор, похоже, придерживается весьма своеобразной морали.
— Так-так-так-так, — нараспев произнес барон, энергично вращая ручку машинки для обжимания гильз. — А можно узнать, в чем же состоит своеобразие этой морали?
— Вы наверняка встречали некоего Флорну или Флорнуа, который везде появлялся с ними всю зиму.
— Нет, не встречал, и что же?
— А то, что этот господин, который, судя по всему, состоит в самой тесной дружбе с Анной дю Лок, всячески содействует нашему архитектору Серне дю Локу в получении заказов.
— Ах ты, черт! И стало быть, за это содействие муж кое на что закрывает глаза. Я правильно понял?
— Так, во всяком случае, говорят.
Барон даже прервал работу, как будто пораженный внезапным открытием.
— Анна дю Лок… Любовник. Разрази меня гром! Просто невероятно! Дорогая моя, вы хоть смотрели когда-нибудь на эту Анну дю Лок? Вы знаете, сколько ей лет?
Из кабинета послышался стук отодвигаемого стула, и в дверном проеме возникла фигура баронессы, величественная и полная трагизма.
— Анне дю Лок? Ей на десять лет меньше, чем мне! Думайте, что вы говорите!
Барон, увидев перед собой жену, отложил свои патроны и сделал вид, что хочет встать, однако остался сидеть.
— Полноте, Огюстина, какое отношение это имеет к вам? Вы же не станете сравнивать себя с этой… с этой…
— С этой женщиной? А почему нет? Можно подумать, что я принадлежу к другому полу!
— В каком-то смысле, — протянул барон задумчиво, словно его впервые заинтересовал вопрос пола его супруги, — ну да, действительно! Вы не просто женщина, вы моя жена.
— Такие нюансы мне не нравятся.
— И зря: это очень важный нюанс, я бы даже сказал основополагающий. В этом нюансе — все уважение, которое я питаю к вам, баронессе де Сен-Фюрси, урожденной де Фонтан.
— Уважение, уважение… Порой мне думается, что вы в каком-то смысле злоупотребляете этим чувством по отношению ко мне.
— Ну, вот что дорогая: между нами не должно быть недомолвок! Вы давным-давно дали мне понять, что… некоторые стороны супружеской жизни вас тяготят и вам хотелось бы, чтобы я пореже… наносил вам ночные визиты.
— Я всегда считала, что всему свое время и наступает возраст, когда что поделаешь — некоторые вещи уже не по летам. Когда я просила вас, как вы выражаетесь, пореже наносить мне ночные визиты, мне и в голову не могло прийти, что вы так беспрекословно повинуетесь и станете наносить эти самые ночные визиты другим женщинам.
Барон почувствовал неловкость, сидя перед высокой фигурой жены, и встал, не подумав о том, что этим только усугубит серьезность их разговора.
— Огюстина, давайте оба попытаемся быть искренними.
— Скажите сразу, что я кривлю душой.
— Я скажу то, что скажу. А скажу я вот что: признайте, что те вещи, о которых вы говорите, для вас никогда не были по летам. Я же со своей стороны признаю, что для меня они всегда были и будут по летам.
— Вы — фавн, Гийом, вот что надо признать!
— Согласен, каюсь: целомудрие не входит в число моих добродетелей.
— Но ведь вы уже не юноша, в конце концов!
— А это, душа моя, судьба решает. Покуда я жив, здоров и полон сил, у меня будут потребности, равно как и возможность их удовлетворять…
Он говорил с каким-то простодушным бахвальством, гордо выпрямившись во весь свой небольшой рост, поглаживая пальцем усы и ища глазами зеркало, которого поблизости не было.
— А как же я? — от души возмутилась баронесса. — Выходит, ваше так называемое уважение проявляется в том, что вы выставляете меня на посмешище перед всем городом этими вашими… ночными визитами?
— Ну знаете, вам следовало бы решить, какого уважения вы хотите! Но не надо, не будем опять затевать этот бессмысленный и бесполезный спор.
Им как будто вдруг овладела усталость, и он с растерянным видом огляделся вокруг.
— Я только могу еще и еще раз повторить вам, Огюстина, что… Ох, как же это трудно. Кажется, что мне снова двадцать лет, я не могу найти слов, путаюсь и запинаюсь, как будто впервые объясняюсь в любви. Так вот, я хотел сказать: что бы ни случилось, и что бы я ни делал, вы очень много значите для меня, Огюстина. Я говорил об уважении, но вообще-то это не совсем то слово. Зато я помню, какие слова сказала моя мать в тот день, когда мы приняли решение пожениться и вместе пришли к ней просить ее согласия. Мы были так молоды, так доверчиво стояли, держась за руки, перед мудрой старой женщиной, которая приветливо улыбалась нам. По нашему разумению, это она именно она в первую очередь, а не кюре и не мэр — должна была освятить наш союз. Она сказала тогда: "Огюстина, детка, я так счастлива, что вы решились выйти замуж за нашего Гийома. Потому что вы в тысячу раз умнее и благоразумнее его. Мы вверяем его вам, Огюстина. Смотрите за ним хорошенько и будьте очень терпеливы, очень снисходительны к нему…
— …будьте для нашего тетеревка, — подхватила баронесса, спокойствием, силой, светом, всем тем, что так необходимо ему для жизни, для достойной жизни".
— Вот-вот, она сделала ударение на "достойной", — вспомнил барон.
Наступила пауза; супруги, погрузясь в воспоминания, взволнованно смотрели друг на друга. Внезапно барон сел за верстак и вновь принялся за патроны с какой-то лихорадочной поспешностью.
— Кстати, — спросила баронесса, — вы что, собрались охотиться? Зима на исходе, охотничий сезон кончился, если я не ошибаюсь?
— Ну, Огюстина, теперь моя очередь спросить вас, на какой планете вы живете! Да будет вам известно, так заведено испокон веков. В конце зимы мы пьем за наступающий год и постреливаем немного, чтобы не потерять сноровку. О, никакой дичи, разумеется, не убиваем. Так просто, для шуму. Это традиция.
— Стало быть, — заключила баронесса, — вы празднуете закрытие сезона охоты.
— Вот-вот, закрытие сезона охоты.
— Ну что ж, закрытие, так закрытие!
Баронесса скрылась в кабинете, а ее муж занялся патронами. Однако через некоторое время он поднял голову и с озадаченным видом потер подбородок.
— Закрытие сезона охоты… Что она хотела этим сказать? — пробормотал он.
* * *
Первые отклики на опубликованное в "Ревей-де-л'Орн" объявление о том, что чете состоятельных пенсионеров требуется прислуга, поступили через день.
Баронесса теперь безотлучно находилась в гостиной, сидя за своим письменным столом, заваленным карточками. "Вылитая гадалка", — язвительно бросил барон, пребывавший в дурном настроении. Когда раздавался звонок долгий, настойчивый или коротенький, несмелый, уже позволявший кое-что узнать о посетительнице, — баронесса водружала на нос очки-для-дали, а бедная Селестина плелась открывать. После нескольких минут психологически рассчитанного ожидания очередная кандидатка представала перед хозяйкой. В первый момент ее молча изучали взглядом с ног до головы, оценивая манеру держаться, одежду, внешние данные.
Баронесса колебалась: требования ее оказались весьма противоречивыми. У нее был не настолько извращенный вкус, чтобы специально выбирать уродину. Как всякий нормальный человек, она предпочла бы иметь в услужении миловидную девушку, на которую приятно было бы смотреть. Но она помнила о первоочередном и непреложном условии: не искушать барона. В идеале ей грезилось некое создание, не то чтобы отталкивающей внешности, но неказистое, бесцветное, неприметное, невзрачное. Или же "двуликая" женщина, которая была бы мила и приятна для хозяйки, но хозяину показывала бы совсем иное, непривлекательное лицо. Неосуществимость этой мечты наглядно подтверждала череда приглашенных: одни, попав в гостиную баронессы, глупели и деревенели от робости, другие, наоборот, держали себя вызывающе и высказывали непомерные притязания.
Барон не выдержал и сбежал из дому, чтобы не присутствовать при этом отборе, который, как он чувствовал, производился не в его интересах. Эх, если бы нанять "новенькую" предоставили ему! Уж он бы не стал медлить с выбором, особенно сейчас, когда такая чудесная весна стояла в Нормандии! И, шагая по улице Пон-Неф к Королевскому Полю, он прокручивал на экране своего воображения очаровательную и пикантную сценку: вот он оценивающе рассматривает вошедшую кандидатку. "Ну-ка, ну-ка, подойдите поближе, не бойтесь, деточка. Лобик, носик, подбородочек, так-так, недурно. А грудь? Бог ты мой, могла бы и попышнее быть, по-гостеприимнее. А талия-то, талия, талия, мои ладони ее почти обхватят, да что я говорю: почти, вот мои ладони ее и обхватили! А теперь, моя птичка, отступите назад, еще, еще, покажите-ка мне ваши ножки, вот так, ей же ей, имея такие ножки, не надо бояться их показывать!" И, вернувшись к действительности, барон с завистью думал о мужчинах, живших во времена работорговли.
Экран, между тем, существовал не только в его воображении: он увидел огромные афиши фильма, шедшего на этой неделе в "Рексе" — "Синяя Борода" с Пьером Брассёром и Сесиль Обри. Пьер Брассёр? Барон хмыкнул про себя. Слабак, а строит из себя настоящего мужчину; мощная глотка, но характера ни на грош. Достаточно взглянуть на его подбородок. Срезанный подбородок, нерешительный, из-за него-то он и играл всегда малосимпатичных типов. До тех пор, пока ему не пришла гениальная идея отрастить бороду. Всегда найдется украшение, чтобы скрыть изъян. Это как с лошадьми: изгиб шеи, столь ценимый художниками, глазу знатока выдает запаленное животное.
Но Сесиль Обри… О-о! Немножко, правда, ростом не вышла, голова чуть великовата для тела, надутая мордочка напоминает пекинеса. И все же, все же, до чего прелестная крошка, да еще повеяло весной! Вот если бы, придя домой, обнаружить, что в услужение нанята именно такая девушка. В услужение, в самом деле? Ах, какие дивные, какие восхитительные услуги могла бы оказывать Сесиль Обри! И барон воображал, как Сесиль — ну да, ведь горничных всегда зовут просто по имени — порхает по его кабинету с метелочкой из перьев и смеется своим горловым смехом, уворачиваясь от оказываемых ей знаков внимания и одновременно провоцируя их!
Когда барон два часа спустя вернулся домой, выбор был уже сделан. Он узнал об этом, едва не споткнувшись о большую дорожную корзину, которая загромоздила всю прихожую. Новая горничная приехала из Пре-ан-Пая, деревушки, расположенной в двадцати четырех километрах по дороге на Майенн. У этой пятидесятилетней особы были усики над верхней губой, могучие плечи, и звали ее Эжени.
* * *
Новая прислуга приступила к работе, и баронесса была ею очень довольна. Сама похожая на шкаф, Эжени с легкостью двигала мебель. Ее появление пришлось очень кстати: баронесса, как обычно в конце зимы, затеяла генеральную уборку — эти уборки переворачивали дом вверх дном и приводили в бешенство барона. В такие дни домовитые женщины оккупировали всю территорию, и ему оставалось только спасаться бегством. К тому же выяснилось, что Эжени в данном случае представляет собой куда большую опасность, чем старушка Селестина. Это барон испытал на собственной шкуре: однажды он полетел кувырком, когда она случайно задела его, пятясь задом и примостив на животе комод.
Эжени, с точки зрения баронессы, обладала еще одним достоинством. Немногословная, как и подобает людям ее положения, она умела слушать и при этом выражала интерес к беседе и соглашалась, открывая рот не чаще, чем следовало. Их диалоги основывались на извечном сговоре женщин против мужчин, но Эжени умело держала дистанцию между прислугой и хозяйкой, постоянно давая понять, что в этих деликатных вопросах она, конечно же, менее сведуща.
В то утро она была во всеоружии, как настоящий воин домашнего фронта: тюрбан на голове, туго повязанный передник, засученные рукава и целый арсенал швабр, метелок, половых щеток и щеточек для полировки мебели. Баронесса ходила за ней из комнаты в комнату, то следом, то впереди, руководя ее действиями.
— Зимой, — говорила баронесса, — пыль не так заметна. Но с первыми лучами солнышка видишь, какая предстоит работа.
— Да, мадам, — соглашалась Эжени.
— Я хочу, чтобы мой дом был безукоризненным. Заметьте, я вовсе не помешана на чистоте. Разумеется, хлопьев пыли под кроватями не допускаю. Но вот моя бабушка заставляла свою прислугу шпилькой выковыривать пыль между половицами. Мне бы такое и в голову не пришло.
— Нет, мадам.
— Рамки, мелкие безделушки, фарфор — это все не трогайте. Я сама займусь.
— Хорошо, мадам.
— Вот с кабинетом мужа — отдельная проблема. Когда он у себя, заходить нельзя: ему, видите ли, мешают. А когда его нет, так, послушать его, туда и вовсе носа нельзя сунуть. Приходится подметать и вытирать пыль так, чтобы он ничего не заметил.
— Понятно, мадам.
— Когда я была маленькой, настоятельница моего пансиона говорила: "Дом, содержащийся в чистоте и порядке — отражение чистой души, обращенной к Богу".
Именно в этот момент Эжени передвинула на столе стопку бумаг, и на ковер из-под нее посыпались картинки и брошюрки эротического содержания.
— Опять эта гадость! — вырвалось у баронессы. — Я так и знала, что он их где-то прячет!
Она нагнулась, собрала их и посмотрела с отвращением.
— Эти голые телеса напоказ — какое безобразие!
— Что верно, то верно, — согласилась Эжени, заглянув через ее плечо.
— И что тут интересного? Решительно только мужчины с их скотскими позывами самцов способны что-то в этом находить.
— Да уж, точно, мужчины — они скоты и есть.
— Эжени! Речь идет о моем муже!
— Прошу прощения, мадам!
— Ладно, мужчины, такими уж они созданы, — пустилась в рассуждения баронесса. — Это я могу понять. Но вот кого я никогда не пойму — женщин, которые потакают их прихотям.
— Может, заради денег, — отважилась высказать свое мнение Эжени.
— Ради денег? Это бы еще полбеды. Но я так не думаю. Среди женщин, знаете ли, попадаются такие порочные создания, которым это нравится.
— Да уж, верно, увы, попадаются такие! Баронесса поднялась и подошла к камину, заставленному трофеями с конных состязаний.
— Меня поместили к сестрам Благовещения в девять лет, — произнесла она мечтательно, с едва заметной улыбкой. — В пансионе были ванные комнаты. Четыре на всех. Каждая пансионерка мылась раз в неделю. Рядом с ванной висело что-то вроде плаща из плотного сурового полотна. Чтобы можно было раздеться, помыться и одеться, не видя своего тела. В первый раз я не поняла, зачем это. Помылась так, без ничего. И вот, когда надзирательница заметила, что я не воспользовалась этой похожей на гасильник накидкой, знаете, что она мне сказала?
— Нет, мадам.
— Она сказала: "Как, дитя мое, вы разделись догола при свете дня! Разве вы не знали, что ваш ангел-хранитель — юноша?"
— Надо же! Никогда не думала.
— Вот и я прежде не думала, Эжени, — кивнула баронесса, — но с тех пор я не переставала об этом думать. Да, я непрестанно думала об этом юноше, нежном, чистом и невинном, который всегда со мной, как самый верный спутник и самый лучший друг…
* * *
Не зря баронесса говорила аббату Дусе: весна — это не только время всходов и цветения, это пора волнений и тревог. Не успела Эжени закончить генеральную уборку, не успела расставить и разложить свои швабры, метелки, щетки и щеточки по местам, словно оружие после битвы, размотать тюрбан и снять передник, как на ее имя пришла телеграмма из Пре-ан-Пая. Сестре Эжени предстояло родить, и семерых ее детей нельзя было оставить одних, хотя старшей, Мариетте, уже сравнялось восемнадцать.
Эжени все объяснила баронессе. Эта самая сестра, по ее словам, всегда была бесталанная, да еще и замуж вышла за пьяницу, который только и умеет, что делать детей. Мариетта же — просто испорченная девчонка, в голове у нее ветер гуляет, ничего, кроме нарядов да иллюстрированных журналов для женщин она знать не хочет, и на нее рассчитывать не приходится. В общем, Эжени попросила двадцать четыре часа, чтобы съездить к сестре и выяснить, как обстоят дела.
Двадцать четыре часа прошли, прошли и тридцать шесть, и сорок восемь. На второй день, ближе к вечеру, когда баронесса отлучилась — надо же было кому-то сходить за покупками, — в дверь позвонили. Барон окликнул жену и тихо ругнулся, обнаружив, что ее нет дома. Твердо решив не двигаться с места, он поглубже уселся в кресло и отгородился от всего мира газетой. Но тут опять раздался звонок — на этот раз требовательный, нестерпимо пронзительный, почти угрожающий. Барон вскочил и поспешил в прихожую, готовясь выбранить нахала по заслугам. Он рывком распахнул дверь и отпрянул, словно ослепленный вспышкой. Кто же стоял перед ним? Сесиль Обри собственной персоной. Он был поражен, глазам своим не верил. Но вот же ее упрямая детская мордашка под тяжелой копной волос, надутые губки, дерзкие зеленые глаза, и вдобавок неуклюжая повадка деревенской девчонки и сильнейший запах дешевых духов — от всего этого веяло нормандской землей, и то сказать, она была близко.
— Я могу увидеть мадам баронессу де Сен-Фюрси? — выпалила гостья.
— Это я… То есть, я хотел сказать, я барон де Сен-Фюрси. Моей жены сейчас нет дома.
— А-а, — с облегчением выдохнула девушка.
Она одарила барона широкой улыбкой, не дожидаясь приглашения, вошла в прихожую и по-хозяйски огляделась.
— Вот, значит, — сказала она. — Я — Мариетта, племянница Эжени. Тетя пока не может приехать. Никак. Мама моя все хворает. В больнице она. Восьмой ребенок, сами понимаете. По мне, лучше б ему вовсе не родиться. Главное, в деревне у нас больше никогошеньки, и помочь-то некому. Вот я и подумала, может, я вас выручу, буду тут пока вместо нее.
— Вы? Вместо Эжени? Собственно… почему бы нет?
К барону вернулась его самоуверенность; чудеса лавиной ворвались в его жизнь, и он стал прежним Тетеревком.
— Что ж, все-таки разнообразие. А… Это Эжени вас прислала?
— Ну… не совсем. Я ей говорю: давайте, поеду. А она плечами пожала. От тебя, сказала, все равно проку не будет.
— Подумать только!
— Ну да, правда же? А потом, вы ж понимаете, жизнь у нас в Пре! Я восемнадцать лет это терплю!
— Восемнадцать лет? — удивился барон. — А где же вы были раньше?
— Раньше? Да не родилась еще!
— Ах вот как!
— Ну, я и решила — такой случай никак нельзя упустить. Собралась и поехала, никому ничего не сказала. Только записку в кухне на столе оставила: мол, еду помогать мадам баронессе.
— Отлично, отлично.
— А как вы думаете, мадам захочет, чтоб я осталась?
— Наверное. То есть, наверное, нет. Но здесь я решаю, не так ли? А я говорю: все в порядке, решено и подписано, вы наняты. Берите-ка вашу амуницию, я покажу вам, где вы будете квартировать. Или нет, давайте сперва посмотрим дом. Вот мой кабинет. Здесь всегда чересчур ретиво убираются. Ворошат мои бумаги, я потом ничего не могу найти. На этой фотографии — мой отец, генерал де Сен-Фюрси. А это я в чине лейтенанта. Мне тогда было двадцать лет.
Мариетта взяла фотографию в руки.
— Ох, как же месье изменился! Надо же! Ни в жизнь бы не узнала. Такой был молоденький, такой красавчик!
— Конечно, это естественно в таком возрасте.
— И что только годы с людьми делают!
— Ладно, ладно, довольно.
— Только знаете что, — поторопилась добавить Мариетта, — по мне вы теперь лучше.
— Очень мило с вашей стороны.
— По мне если мужчина совсем еще юнец, так это и не мужчина вовсе.
— Я тоже так думаю. Браво, браво. Прошу сюда, вернемся в прихожую и пройдем в столовую.
Он галантно посторонился, пропуская девушку, и едва не налетел на нее, так как она остановилась перед высокой темной фигурой. Барон в своем упоении почти позабыл о жене.
— А, вот и ты дорогая, здравствуй, — поспешно сказал он. — Это Мариетта. Ее тетя Эжени еще не может оставить ее мать. Вот она и приехала нам помочь. Очень мило, правда?
— Очень мило, — согласилась баронесса ледяным тоном.
— А потом, не правда ли, молодое существо в доме — это внесет приятное разнообразие в нашу жизнь.
— Благодарю вас, Гийом.
— Но, дорогая, я вовсе не имел в виду вас. Я думал… я думал об Эжени.
— Может быть, еще и о себе немного.
— О себе?
Пропустив обеих женщин вперед, барон остановился перед зеркалом.
— Подумать о себе? — пробормотал он. — Для разнообразия. Помолодеть. Снова стать двадцатилетним лейтенантом? Почему бы нет?
* * *
В последовавшие за этим недели барон поспешил развить и закрепить первый легкий успех, дарованный ему случаем. Это было нетрудно, тем более, что баронесса третировала Мариетту, содрогаясь от праведного негодования, к тому же со дня на день девушке грозило возвращение Эжени, и барон стал для нее единственной защитой. Должно быть, со стороны баронессы было бы разумнее не отталкивать Мариетту, целиком и полностью предоставляя ее мужу; возможно, она и сама это понимала. Но слишком уж сильны были эмоции, которые вызывала у нее "эта потаскушка", чтобы проявить себя хоть чуточку психологом.
Тетеревок же, напротив, в достаточной мере сохранял хладнокровие, соблюдая, по крайней мере, внешние приличия. Правда, Мариетта нередко, уходя за покупками, отсутствовала гораздо дольше, чем следовало бы, и как будто случайно барона не бывало дома в это же самое время. Но авансы его оставались в тайне, хотя иногда внезапно становились явными для жены, подобно взрывам бомб замедленного действия. Так, однажды он привел юную крестьяночку к Роже, единственному в округе дамскому мастеру, и принес образец — фото Сесиль Обри в "Синей Бороде". Возмущению баронессы не было границ, когда она увидела в своем доме очаровательное создание с маникюром, макияжем и обильно залитой лаком прической; разумеется, ей сразу стало ясно, кто был "deus ex machina" этого чудесного превращения.
Наконец она решилась, призвав на помощь все свое благоразумие и терпение, сердечно, но серьезно поговорить с мужем. Самым подходящим моментом было послеобеденное время, когда Мариетта, протараторив: "Доброй ночи, м'сье, м'дам", — уходила к себе. Баронесса дождалась, когда наверху хлопнула дверь, и открыла было рот, чтобы обратиться к мужу, который сидел напротив нее с газетой, скрестив свои худые, жилистые ноги. Но именно в эту минуту из комнаты Мариетты донеслась музыка, и неистовые ритмы джаза заполнили весь дом.
— Что это такое? — ахнула баронесса.
— Новоорлеанский джаз, — ответил ей барон, не поднимая глаз от газеты.
— Как вы сказали?
— New-Orleans, если вам так больше нравится, — проговорил он с безупречным оксфордским произношением.
— Опять ваши штучки?
— Неужели вы полагаете, что малышка без меня не могла купить себе проигрыватель и пластинки? Ей это больше по возрасту, чем мне.
— Да, полагаю! — взорвалась жена. — Без вас или без ваших денег! Нет, право, я больше не могу, не могу, — повторила она несколько раз и вышла, прижимая к губам носовой платок.
Барон некоторое время сидел, покусывая ус. Потом встал и шагнул к комнате жены. Это был его долг перед ней. Перед супругой. Священник, некогда обвенчавший их, вверил ее ему на всю жизнь. Вдруг он остановился, сделал шаг, другой в сторону, откуда доносилась музыка. Мариетта. Сесиль Обри. Два ладненьких свежих тела, соединившиеся воедино в этой исполненной ароматов весне. Он вернулся к своему креслу. Снова сел. Взял газету. Музыка звучала все задорнее. Этот проигрыватель, пластинки — они выбирали их вместе. Разве эта музыка предназначена, чтобы слушать ее в одиночестве в девичьей светелке? Он отшвырнул газету. Встал. Метнулся зверем, сорвал с вешалки шляпу, набросил на плечи теплое пальто и вышел, громко хлопнув дверью, чтобы все услышали.
Почему же все-таки Тетеревок выбрал бегство? Разумеется, у него были принципы, более того, он обладал обостренным чутьем на порядочность и непорядочность, а измена баронессе в ее собственном доме, почти что в ее присутствии, никак не увязывалась с честью, составлявшей первую половину девиза 1-го Стрелкового — "Honneur et Patrie", "Честь и Отчизна". Однако так он уже поступал, да-да, ему случалось крутить любовь со служаночкой под кровом своего дома. Тут было другое — совершенно новое для него ощущение, что с Мариеттой возникло нечто более серьезное, чем все его похождения, некое волнующее предчувствие финальной точки, заключения, последнего поклона, который должен получиться изящным во что бы то ни стало. Поэтому надо было, не торопя событий, запастись мужеством, усердием и тактом, необходимыми для красивого ухода со сцены человека, который был всю свою жизнь скорее пылко влюбленным, чем заурядным обольстителем.
Баронесса же, со своей стороны, была готова действовать со всей решимостью, которую давало ей сознание собственной правоты, а также того, что она старается во благо всех троих. Ибо на счет Мариетты у нее сформировалась своя теория: эта невинная и глупенькая деревенская девчонка стремительно и непоправимо растлевает себя, прельстившись пагубными соблазнами городской жизни. Метаморфозы девушки, в считанные дни превратившейся в образчик самого дурного тона, служили тому достаточным доказательством.
Мариетта, однако, по-прежнему беспрекословно повиновалась баронессе, была с ней в высшей степени почтительна и ни словечка не возразила, когда та сообщила ей о своем решении отослать ее в Пре-ан-Пай, не дожидаясь возвращения Эжени.
— Не подумайте, Мариетта, — добавила она, смягчившись от столь полной победы, — я вам очень признательна, что вы пришли мне на выручку, пока Эжени помогала вашей матушке. Только, видите ли, я считаю, что город вам не на пользу. Каждый должен знать свое место, не так ли? Кто родился в деревне, тому лучше там и жить.
— Ясное дело, — тихонько проронила Мариетта, переминаясь с ноги на ногу.
— Чем вы намерены заниматься в Пре-ан-Пае? — равнодушно спросила ее баронесса.
— Чем-чем! Коров доить, бобы окучивать, картошку копать, уж коли я крестьянка.
Вошедший в этот момент барон счел, что обе женщины, пожалуй, заходят чересчур далеко, каждая на свой лад.
— Надеюсь, Мариетта, — вставил он тоном непринужденной светской беседы, — вы умеете также ходить за плугом и рубить деревья?
— Гийом, это не смешно, — отрезала баронесса.
Но на прощание она подарила Мариетте погремушку для маленького братца, а для нее — крестик с образком Девы Марии на цепочке. Кроме того, она сочла нужным лично проводить девушку на вокзал и убедиться, что та села в вагон; барон же тем временем вывел из гаража свой старый "Панар": ему надо было посмотреть одну лошадь на конном заводе в Карруже.
На первой остановке, в Сен-Дени-сюр-Сартон, Мариетта с чемоданом сошла с поезда. Старый "Панар" барона стоял у станции. Смех, поцелуи… Потом машина развернулась и поехала обратно в Алансон. Барон привез свою подружку в мило обставленную квартирку, которую он снял для нее на бульваре 1-го Стрелкового.
Затем последовали три дня блаженства, подобные легкому и непрочному мостику над бездной взаимных обид. Баронесса не переставала радоваться, что так легко спровадила Мариетту, а барон был на седьмом небе от счастья, что вернул ее. Со временем, однако, его сияющий вид навел баронессу на размышления. Напрасно старался он думать о грустном, чтобы придать мрачное выражение своему лицу, напрасно рассказывал о несуществующих победах на конных состязаниях, чтобы как-то объяснить бившее из него ключом веселье, которое он не в силах был скрывать, — баронесса чуяла неладное. Возвращение Эжени окончательно убедило ее в том, что история с Мариеттой закончилась совсем не так, как она полагала, поскольку Эжени сделала круглые глаза, услышав об отъезде племянницы в Пре-ан-Пай. Нет, девушка вот уже десять дней не появлялась в деревне. Так где же она? Приподнятое настроение барона давало ответ на этот вопрос. К тому же слишком заметной фигурой был барон де Сен-Фюрси, чтобы долго скрывать свою двойную жизнь от маленького алансонского общества. Медленно, но верно расползся слушок о том, что он содержит молоденькую любовницу в уютном гнездышке. Барона в городе любили. Во всяком случае, он пользовался большей популярностью, чем баронесса, которую считали спесивой и корыстной. К нему отнеслись снисходительно, с пониманием, и только посмеивались. Зато баронесса вскоре обнаружила вокруг себя немало доброжелателей, которые своим возмущенным видом и сочувственными речами причиняли ей жестокую боль. Барон не в первый раз позволял себе шалости на стороне. Но впервые он нарушал супружеские узы открыто.
Разумеется, баронесса поведала о новых горестях своему духовнику. И снова аббат Дусе призвал ее к смирению. Он напомнил о возрасте барона. Тот вступил в период, когда страсти тем сильнее обуревают человека, чем меньше времени им осталось бушевать. Нынешний огонь вспыхнул ярче прежних, наверное, именно потому, что он станет последним. Тот факт, что неверный супруг впервые перешел границы приличий, говорит сам за себя: нечистый посягает на его душу в последний раз. Очень скоро настанет пора покоя и безмятежной благодати преклонных лет.
— Закройте глаза, — твердил аббат, как заклинание. — Закройте глаза. Когда вы их откроете, то увидите, что гроза миновала!
Закрыть глаза? Этот совет возмущал разум баронессы и оскорблял ее гордость; она видела в нем попустительство и унижение одновременно. А как вынести лицемерное сочувствие, которое сгущалось вокруг нее, стоило ей появиться среди алансонских буржуа? Она подумывала о том, чтобы уехать. У нее была старая вилла на море, в Донвиле. Почему бы не провести там лето, оставив алансонский дом под присмотром Эжени? Но принять такое решение для нее тоже означало бы отступить, сдать позиции, признать свое поражение. Нет, она останется здесь, она не станет слушать увещеваний аббата и будет держать глаза открытыми, чтобы видеть правду, пусть даже самую горькую.
* * *
Закрыть глаза. Разумом баронесса де Сен-Фюрси отвергала этот слишком легкий выход, однако можно было подумать, будто что-то в ней услышало совет и последовало ему незамедлительно. Что-то первозданное, что было глубже разума. Так или иначе, однажды вечером барон, вернувшись домой в самом радужном настроении, увидел, как жена прикладывает к глазам марлю, смоченную какими-то каплями. Он удивился, участливо поинтересовался, в чем дело.
— Ничего страшного, — ответила баронесса. — Наверно, аллергия — пыльца весной так и носится в воздухе.
Не желая того, она затронула тему, которая пробуждала в бароне лирика.
— О да, — воскликнул он, — весна! Пыльца! У некоторых пыльца вызывает астму. У вас вот от нее болят глаза. А кое на кого она оказывает совсем иное действие!
Но он осекся и помрачнел, когда жена обернула к нему искаженное, залитое слезами лицо, с которого смотрели мертвые глаза.
Два дня спустя нос баронессы оседлали дымчатые очки, сразу сделавшие ее старой, несчастной и жалкой. Затем она взяла привычку закрывать все ставни в доме, вынуждая домочадцев жить вместе с нею в угрюмых потемках.
— Это все глаза, — объясняла она. — Я переношу только приглушенный свет, да и то на несколько минут в день.
И баронесса сменила дымчатые очки на черные. Казалось, она была одержима каким-то тихим и упорным демоном, который ненавидел свет и медленно, но верно отторгал ее от жизни.
Барон поначалу был только рад затворничеству жены. Мариетта могла теперь появляться в городе, не опасаясь встречи с бывшей хозяйкой. Конечно, был известный риск, что в один прекрасный день она столкнется нос к носу со своей теткой. Но в этом случае объяснение могло остаться в кругу семьи, и весть не обязательно дошла бы до баронессы. Еще никогда в жизни Тетеревок не чувствовал себя таким счастливым. Мариетта была не только самой восхитительной любовницей из всех, что он когда-либо встречал. Она стала для него еще и ребенком, которого ему не было дано. Он заказал ей бриджи для верховой езды, предвкушая, как изумительно они будут облегать ее крепенькие, крутые ягодицы. Он мечтал об отдыхе в Ницце или Венеции, об охотничьем костюме и маленьком карабинчике к открытию сезона. Он даже начал учить ее английскому языку. Но в самый большой восторг приводил барона хор льстивых шепотков и намеков, окружавший его облаком ладана на обедах в офицерском клубе, в манеже, в оружейном зале. Его счастье становилось вдесятеро полнее, оттого что обрастало слухами.
Все это помогало ему выносить мрачную и тягостную атмосферу, которую баронесса, при самой деятельной помощи Эжени, поддерживала в доме. Казалось бы, дело шло к неминуемому разрыву. Однако произошло обратное.
В тот день стояла чудесная погода, и барон возвращался домой весьма игриво настроенный. Окна на первом этаже были открыты, но ставни притворены — так распорядилась баронесса. Подходя к дому, барон прервал свое веселое пение и украдкой бросил лукавый взгляд в щель между ставнями на окне малой гостиной. Баронесса сидела за своим столиком для рукоделия с книгой в руках. Вероятно, заслышав какой-то шорох, она захлопнула книгу, спрятала ее в рабочую корзинку, встала и вышла.
И вот барон тихонько смеется: надо же, он застиг жену за чтением чего-то постыдного. "Так-так, — подумалось ему. — Она дозрела. И то сказать, пора!" На цыпочках крадется он в малую гостиную, подходит к столику, извлекает из корзинки книгу и — все еще посмеиваясь — идет к окну, чтобы посмотреть ее.
Улыбка застывает на его лице. Он ничего не понимает. Вместо слов выпуклые точечки, расположенные геометрическими прямоугольниками. Он все еще не может понять, но в нем уже шевельнулось подозрение. Он бросается в коридор, зовет жену. Наконец он находит ее в спальне. Высокий темный силуэт вырисовывается на белой стене под распятием.
— А, вы здесь, наконец-то! Что это такое?
И он вкладывает книгу ей в руки. Баронесса садится, раскрывает книгу, прячет за ней лицо, будто собираясь заплакать.
— Я так хотела, чтобы вы не узнали правду! Или узнали бы как можно позже.
— Какую правду? Что это за книга, зачем она вам?
— Я учусь читать. Алфавит Брайля. Для слепых.
— Для слепых? Но вы же не слепы!
— Пока еще не совсем. Левый глаз еще видит на две десятых, а правый на одну. Не пройдет и месяца, как все будет кончено. Непроглядная ночь. Мой врач сказал однозначно. Так что, сами понимаете, мне надо поскорее выучить шрифт Брайля! Это все-таки легче, когда еще немного видишь.
Барон потрясен. Все в нем протестует против подобного положения вещей: его доброта, прямодушие, чувство чести и страх перед суждением, которое не преминут вынести в клубе, в манеже, в оружейном зале.
— Но это безумие, этого не может быть, — запинаясь, бормочет он. — А я-то ничего не понимал! Очки, капли, вы сидите взаперти в этой темноте. Какой же я идиот! Бесчувственный эгоист! И все это время… Нет, ей-богу, я просто не хотел ничего понимать! Ох, как же я себя ненавижу за такие вещи!
— Да нет же, нет, Гийом, я сама все скрывала. Что делать, я стыжусь этой ужасной напасти, которая сделает из меня обузу для всех.
— Вы слепы! Не могу поверить. Но что сказал врач?
— Сначала я поговорила с нашим старым другом, доктором Жираром. Потом показалась двум специалистам. Конечно, они всячески старались обнадежить меня. Но я — полноте, я поняла правду! Все слова утешения разбиваются об эту горькую правду: мое зрение слабеет день ото дня, и я уже почти ничего не вижу.
Барон не из тех, кто склоняется под ударами судьбы. Не в его характере смириться, опустить руки. Он гордо распрямляется, собираясь с силами. Тетеревок снова берет в нем верх.
— Ну, вот что, Огюстина, — решительно заявляет он. — Теперь мы будем бороться вместе. Довольно. Я больше не оставлю вас. Я возьму вас за руку, вот так, и мы с вами пойдем потихоньку вместе, пойдем к исцелению, к свету.
Он обнимает ее, нежно укачивает.
— Моя Титина, мы будем любить друг друга, как прежде, ты и я, мы снова будем счастливы. Помнишь, когда мы были молодыми, я пел, чтобы подразнить тебя, на мотив "Моей цыпочки": "Титина, Титина, ах, моя Титина!"
Баронесса слабеет в объятиях мужа. Она прижимается к нему, улыбаясь сквозь слезы.
— Гийом, вы никогда не станете серьезным! — ласково журит она его.
Да, невозможно обманывать незрячего человека. Пользоваться слепотой супруги подло. На другой же день барон принялся разрушать свое счастье с таким же пылом, с каким прежде строил его. Он увиделся с Мариеттой только раз, чтобы проститься. Обещал, что будет по-прежнему платить за ее квартирку. Что поддержит ее до тех пор, пока она не найдет какую-нибудь работу — ему и в голову не пришло, что вместо работы девушка может найти нового покровителя. Она горько плакала. Ему удалось не пролить ни слезинки, но сердце его разрывалось, когда он навсегда покинул гнездышко, свитое для его последней весны.
В следующие несколько недель барон выказывал трогательную и самоотверженную преданность жене-инвалиду. За столом он нарезал мясо на ее тарелке. Читал ей вслух. На прогулках медленно вел ее под руку, помогая обходить препятствия и называя всех, кого они встречали по пути и кто с ними здоровался. Весь Алансон был уже в курсе.
Для баронессы наступила пора безоблачного счастья. Она не сидела больше целыми днями затворясь в потемках. Все чаще снимала черные очки. Ей даже случалось ловить себя на том, что она листает газету или открывает книгу. Могло и вправду показаться, что она потихоньку поднимается вверх по склону, с которого столкнуло ее горе.
Однажды баронесса попросила аббата Дусе прийти как можно скорее и, как только он явился на зов, закрылась с ним у себя.
— Я попросила вас прийти, потому что должна вам кое-что сказать. Это очень серьезно, — без околичностей начала она.
— Серьезно, Боже мой! Надеюсь, не какое-нибудь новое несчастье…
— Нет, скорее даже счастье. Серьезное, очень серьезное счастье.
Она приблизила к нему лицо и резким движением сняла черные очки. Потом, сощурив глаза, устремила на него пристальный взгляд.
Аббат, в свою очередь пристально вгляделся в нее.
— Нет, я… Как странно! — пробормотал он. — Слепые так не смотрят. Сколько жизни в ваших глазах!
— Я вижу, аббат! Я больше не слепа! — воскликнула баронесса.
— Боже милостивый, какое чудо! Как вознаграждено ваше смирение, и заботы барона, и мои молитвы тоже! Но давно ли…
— Сначала я видела смутно, будто жила в сумерках, которые пронзал время от времени луч света, но лишь на мгновение. Какие это были мгновения? Те, когда я чувствовала, что мой Гийом особенно близок мне. А потом, мало-помалу забрезжил день.
— Так значит, ваше исцеление было вызвано или, по крайней мере ускорено тем, что…
— Да, любой другой, кроме вас, только усмехнулся бы моим словам, до того это… назидательно.
— Назидательно? Это верно, назидательность сейчас только смешит, мало того — страшит, похуже любого позора. Что за странные времена!
— Что ж, аббат, вы сможете рассказывать о нас вашей пастве, и право, ничего удивительнее я в жизни не слышала. Моему исцелению есть одно только имя. И это имя — Гийом!
— Барон?
— Да, мой муж. Я исцелена любовью, супружеской любовью. И подумать только — придется это скрывать, чтобы не насмешить людей!
— Как это прекрасно! Я безмерно счастлив, что мне, недостойному слуге Господа, довелось узнать такое! Но что же сказал барон, когда вы сообщили ему радостную новость?
— Гийом? А он ничего не знает! Вы первый, кому я решилась признаться, что вижу. Не правда ли, я говорю об этом, как о дурном поступке!
— Так надо немедленно сказать барону! — горячо воскликнул аббат. Хотите, я…
— Нет, ни в коем случае! Не надо спешить. Все не так просто.
— Я вас не совсем понимаю.
— Подумайте сами. У Гийома связь с этой девкой. Я заболеваю… ну, то есть, слепну. Он порывает с ней, чтобы посвятить себя мне. Проходит несколько недель — и зрение ко мне возвращается.
— Какое чудо!
— Вот именно. Это так прекрасно, и это чистая правда. Но скажите, не слишком ли это прекрасно, чтобы быть правдоподобным?
— Барон не сможет не признать очевидного.
— А что, по-вашему, очевидно? Для него будет очевидно, что его провели, вы не находите? Мысль о том, что он может счесть меня симулянткой, мне невыносима. Не все же верят, как вы, в чудеса.
— Рано или поздно все равно придется…
— Можно посмотреть на это и с другой стороны. Только мой недуг вырвал Гийома из лап этой девки. А что если мое исцеление снова ввергнет его в разврат? Мне нужен ваш совет, аббат, а может быть, даже ваше пособничество.
— Действительно, стоит подумать. Ради блага самого барона надо будет какое-то время скрывать от него ваше исцеление. Этот маленький обман, я думаю, оправдан вашими самыми лучшими побуждениями.
— Речь идет лишь о том, чтобы подготовить его. Потихоньку подвести к радостному известию о моем исцелении.
— В общем, выиграть время, только и всего.
— Да, время, чтобы он успел забыть свою девку.
— В таком случае это будет даже не ложь, а просто промедление, отсрочка, вы откроете правду постепенно.
— Но, разумеется, пока никто не должен и заподозрить правду. Впрочем, я не сказала никому, кроме вас, и знаю, что могу рассчитывать на ваше молчание.
— Можете, дитя мое. Мы, священники, приучены хранить тайну исповеди и потому умеем помалкивать. Ведь в самом деле, было бы ужасно, если бы барон от кого-то постороннего узнал, что вы больше не слепы. А языки у людей такие длинные!
— И главное — такие злые! — добавила баронесса.
* * *
Баронесса и аббат могли сколько угодно сговариваться о том, как постепенно открыть барону правду. Увы, правда не всегда нам послушна. В один прекрасный воскресный день она вышла наружу внезапно и грубо на променаде Деми-Люн.
Этот променад в Алансоне в летнюю пору представляет собою незыблемый ритуал. Все сливки местного общества прогуливаются здесь парами под ручку по обсаженной вязами аллее, раскланиваются друг с другом, или же не раскланиваются, задерживаясь ровно настолько, насколько полагается, в зависимости от сложного сплетения взаимоотношений и светской табели о рангах. Чета Сен-Фюрси занимала на этой шахматной доске привилегированное место, с тех пор как барон принял на свои плечи все бремя долга перед ослепшей супругой. Аура почтительного умиления окружала его. И надо же было, чтобы именно здесь, где он был в центре всеобщего внимания, разыгралась драма!
Барон едва не остановился как вкопанный, завидев под деревьями что-то необычное, поразительное; вернее, не что-то, а кого-то: молодую женщину, Мариетту, да, Мариетгу, по-весеннему свежую и хорошенькую, как никогда. Но если бы только это. Крестьяночка из Пре-ан-Пая была не одна. На Деми-Люн никто не гуляет в одиночку. Ее вел под руку мужчина, молодой мужчина. И как же хорошо они смотрелись рядом, оба сияющие молодостью, какими выглядели счастливыми!
Видение длилось не больше минуты, но оно так сильно задело барона за живое, что его жена, которая шла, тесно прижавшись к нему, не могла этого не заметить. Но почему же она ни о чем его не спросила — когда она то и дело задавала вопросы о каждом встречном? Он поднял на нее встревоженный взгляд. И то, что он увидел, ошеломило его еще больше, чем появление Мариетты среди алансонских буржуа: баронесса улыбалась. Она улыбалась не кому-то, как все люди вокруг, которые здоровались, встречаясь. Нет, это была улыбка чему-то глубоко личному, очевидно, непроизвольная; эта улыбка расплывалась по всему ее лицу, перечеркнутому темными очками, оно просияло, и — чего не случалось уже давно — баронесса рассмеялась, просто не смогла удержать серебристого глумливого смешка.
Почему она улыбается, почему смеется? И, во-первых, почему не спросила, что случилось, когда почувствовала, как ее муж весь содрогнулся рядом с ней? Почему? Да потому, что она увидела то же, что и он — Мариетту под руку с молодым мужчиной, — потому что она на самом деле видит не хуже его!
Барон был потрясен вдвойне. Как и следовало ожидать при его характере, реакция была немедленной. Он повернулся к жене, с минуту всматривался в ее лицо, а потом резким движением сорвал с нее очки, которые упали на землю.
— Сударыня, — глухо произнес он, — мне только что нанесены две раны. Вами и другой женщиной. В том, что касается вас, я намерен внести полную ясность. И я имею все основания полагать, что вы не нуждаетесь в моей помощи, чтобы добраться домой.
И барон быстрым шагом удалился.
Из дому он позвонил доктору Жирару. Тот сказал ему имя и адрес офтальмолога, а также порекомендовал некоего специалиста по прикладной психологии из Парижа. К этому последнему, по его совету, барон и отправился на другой же день.
Париж он терпеть не мог и не бывал там уже много лет. Приемная доктора Стерлинга с мебелью плавных очертаний и абстрактными картинами на стенах окончательно выбила его из колеи. Барон опустился в кресло с таким ощущением, будто его проглотила гигантская медуза. Из кресла он едва мог дотянуться до низкого столика, заваленного журналами. Он смахнул один себе на колени. Заголовок бросился ему в глаза, словно атакующая кобра: "Истерические превращения и неврозы внутренних органов". Он с омерзением оттолкнул журнал. Наконец, медсестра пригласила его в кабинет доктора. Тот оказался до смешного щуплым человечком — мальчишка, подумалось барону. Длинные волосы и маленький курносый носик, на котором с трудом держались огромные очки, придавали ему совсем уж несолидный вид. "Ручаюсь, что он присюсюкивает", — мелькнула у барона мысль.
— Чем могу вам помочь?
Нет, не присюсюкивает, с досадой отметил про себя барон.
— Разрешите представиться. Полковник Гийом де Сен-Фюрси. Я пришел поговорить о моей жене, которая обращалась к вам, — объяснил он.
— Мадам де Сен-Фюрси?
— Вот именно!
Доктор нажал кнопку автоматической картотеки и положил перед собой нужную карточку.
— Огюстина де Сен-Фюрси, — протянул он. Потом очень быстро прочел несколько фраз, которых барон не разобрал. — Так-так. Ваш домашний врач направил ее к коллеге-офтальмологу, а тот, в свою очередь, попросил меня ее посмотреть. Чего же вы, собственно, хотите?
— Что ж, все очень просто, не так ли, — оживился барон, с облегчением возвращаясь к своим заботам. — Моя жена ослепла. По крайней мере, я в это верил. То есть, это она заставила меня поверить. А потом вдруг — раз — и она выздоравливает, она видит, как вы и я. Так вот, вопрос, который я задал себе и задаю вам, очень прост: симулянтка ли моя жена? Да или нет?
— Я хотел бы прежде всего, если можно, попросить вас сесть.
— Сесть?
— Да. Дело в том, видите ли, что вопрос действительно простой, но ответ на него далеко не так прост.
Барон, скрепя сердце, согласился присесть.
— Итак, что мы имеем? — начал доктор. — Мадам де Сен-Фюрси страдает расстройством зрения, прогрессирующим до полной слепоты. Она, естественно, обращается в первую очередь к своему домашнему врачу, который, что столь же естественно, направляет ее к специалисту по офтальмологии.
— Я понятия об этом не имел, — вставил барон.
— Далее происходит вот что: офтальмолог самым тщательным образом и с помощью самых совершенных инструментов обследует глаза мадам де Сен-Фюрси. И что же он обнаруживает?
— Да, что же он обнаруживает?
— Ровным счетом ничего. Он ничего не находит. С анатомической и физиологической точки зрения глаза мадам де Сен-Фюрси, зрительный нерв, мозговые центры, отвечающие за зрение, в полном порядке.
— Значит, она симулирует, — заключил барон.
— Не надо так спешить! Что же делает офтальмолог? Он понимает, что столкнулся со случаем, выходящим за пределы его компетенции, и направляет пациентку к психологу — ко мне. Я провожу повторное обследование и прихожу к тем же выводам, что и мой коллега.
— У моей жены абсолютно здоровые глаза, стало быть, ее слепота симуляция. О чем тут еще рассуждать?
— Выслушайте меня, — терпеливо продолжал доктор. — Я приведу для примера крайний случай, к счастью, не имеющий отношения к заболеванию мадам де Сен-Фюрси. Каждый день в психиатрических больницах умирают шизофреники. Смерть наступает после долгого и медленного разрушения личности больного. Так вот, что же обнаруживают при вскрытии трупа человека, умершего от шизофрении? Ничего! С точки зрения медицины это труп абсолютно здорового человека.
— Значит, плохо смотрели! — отрезал барон. — К тому же вы сами сказали, что этот пример с шизо… шизо…
— …френией.
— …френией не имеет никакого отношения к болезни моей жены.
— И да и нет. Имеет в том смысле, что есть недуги, проявления которых очевидно физиологические — смерть больного шизофренией, слепота мадам де Сен-Фюрси, — а причины чисто психические. Такие заболевания называют психогенными. Могу добавить, что лично мне визит вашей супруги доставил большую, очень большую радость.
— Я просто счастлив это узнать! — съязвил барон.
— Да-да, господин полковник! Вы подумайте — психогенная слепота! Какие только больные не приходили ко мне на прием — с психогенными язвами и гастритами, с психогенными анорексиями и сердечными спазмами, с психогенными запорами и поносами, язвенными колитами, бронхиальной астмой, тахикардией, гипертонией, экземой и базедовой болезнью психогенного происхождения, с диабетом, метритами, остеоартритами…
— Довольно! — барон в ярости вскочил. — Я вас спрашиваю в последний раз: моя жена симулянтка? Да или нет?
— Я мог бы вам ответить, будь человеческое существо единым целым, спокойно произнес доктор. — Однако это не так. Есть Я — осознанное, мыслящее, рассуждающее, то Я, которое вы знаете. Но под этим осознанным Я есть еще целый клубок неосознанных, инстинктивных и чувственных побуждений — Оно. А над осознанным Я есть сверх-Я — это как бы небеса, отведенные идеалам, нравственным принципам, религии. Итак, вы видите три уровня, доктор объяснял, оживленно жестикулируя, и барон поневоле заинтересовался. — Подвал — Оно, первый этаж — Я и надстройка — сверх-Я.
Представьте теперь, что устанавливается некая связь между подвалом и надстройкой, а на первом этаже об этом не знают. Представьте, что сверх-Я посылает команду вниз, но эта команда, вместо того, чтобы попасть к Я, минует Я и воздействует непосредственно на Оно. Оно выполнит команду, но выполнит ее как животное, каковым оно и является. Выполнит буквально, абсурдно. Отсюда и психогенные заболевания, то есть такие, причина которых в психике, но сознание и воля Я в них не задействованы. И это не только болезни, но и несчастные случаи, которые на самом деле представляют собой самоубийства, действия, совершенные во исполнение превратно понятого решения сверх-Я. Например, из нескольких тысяч человек, ежегодно попадающих под автомобили, многие — и это доказано — сами неосознанно бросаются под машину, исполняя приговор, вынесенный их сверх-Я. Самоубийства особого рода — намеренные, но бессознательные.
Эта речь убедила барона.
— В общем, вот что получается, — перевел он на более доступный для себя язык. — Ставка главнокомандующего отдает стратегический приказ, который по идее должен быть обработан штабом и уже в виде тактических приказов передан войскам. Но штаб о нем не знает, и приказ попадает прямо к унтер-офицерам, а те толкуют его неправильно.
— Совершенно верно. Я очень рад, что вы меня поняли.
— Ладно, как это делается, ясно. Но почему?
— Почему? Вот это и есть главный вопрос, который задает себе психолог. Ведь правильно ответить на него — значит вылечить больного. В нашем случае этот вопрос можно сформулировать следующим образом: почему Оно мадам де Сен-Фюрси получило от ее сверх-Я команду ослепнуть?
Барон, почувствовав, что речь пойдет о нем, снова распетушился.
— Сгораю от любопытства — почему же?
— К сожалению, ответить на этот вопрос можете только вы, — сказал доктор. — Я — посторонний человек. Мадам де Сен-Фюрси в плену у заболевания. Вы же, господин полковник — одновременно действующее лицо драмы и ее первый зритель.
— Что вы хотите от меня услышать? В конце концов, кто из нас врач?
— Я хочу услышать от вас вот что: есть ли в жизни мадам де Сен-Фюрси нечто, чего она не хочет видеть?
Тут барон снова вскочил со стула и повернулся к доктору спиной, оказавшись прямо перед большим зеркалом над камином.
— На что вы намекаете?
— Что-нибудь безобразное, аморальное, недостойное, унизительное, мерзкое; какая-то гнусность, находящаяся постоянно у нее перед глазами, так что есть только один способ не видеть ее — ослепнуть. Поймите, происходит соматизация, мадам де Сен-Фюрси превращает свое несчастье, невыносимое унижение в соматическое изменение. Она избавляется от чувства унижения, но унижение никуда не исчезает, оно лишь трансформируется в недуг, в данном случае в слепоту.
Все время, пока доктор говорил, барон, не отрываясь, смотрел на свое отражение в зеркале. Наконец он повернулся.
— Сударь, — выпалил он, — я шел сюда с подозрением, что меня водили за нос. Теперь же я убедился, что меня хотят повязать по рукам и ногам!
Сказав это, он быстро вышел.
Вернувшись в Алансон, барон объяснился с женой, да так, что она просто лишилась дара речи.
— Был я у вашего шута горохового, — сказал он. — И наговорил же он мне! Вроде бы ваше сверх-Я в заговоре с вашим Оно без ведома вашего Я. И какова же цель этих хитроумных козней? Соматизация! Они желают трансформировать гнусность, позор, мои похождения, да-да, сударыня! И каков результат? Психогенная слепота! Психогенная — значит, то она есть, то ее нет. Мой муж мне изменяет — хоп! — я слепну. Мой муж возвращается ко мне опля! — я прозреваю! Удобно, ничего не скажешь! Решительно, нет пределов прогрессу! Так вот, я — я говорю: нет! Нет вашему Оно, нет вашему сверх-Я, нет их заговорам! Соматизацией занимайтесь отныне без меня! Прощайте, сударыня!
После этой речи барон хлопнул дверью и вскоре уже был в квартирке на бульваре 1-го Стрелкового. Мариетта, сидевшая в дезабилье за туалетным столиком, оторопела, когда он ворвался к ней без предупреждения — у него оставался свой ключ. Прямо с порога он выложил ей все: о слепоте баронессы, об ее исцелении, о своей короткой поездке в Париж и об окончательном разрыве.
— Опять! — только и сказала девушка.
— Что опять? — растерялся барон.
— Опять окончательный разрыв. Один у вас уже был. Со мной. Шесть недель назад.
Последние двадцать четыре часа барон жил, будто шел в атаку — без оглядки. Первое произнесенное Мариеттой слово — это ее "опять" — внезапно отбросило его назад. Все правда: он порвал с малышкой, чтобы целиком посвятить себя слепой жене! А она — что она делала все это время? Ждала его как паинька? С какой стати?
Барон кружил по комнате, частью от смущения, частью для того, чтобы вновь освоиться на этой территории. Наконец он решил вымыть руки и скрылся в ванной, но тотчас выскочил оттуда, потрясая механической бритвой.
— Это что такое?
— Моя бритва. Для подмышек, — объяснила Мариетта и очаровательным жестом высоко подняла руку, открыв подмышку — гладкую, влажную, соблазнительную. У барона закружилась голова. Он упал на колени, склонился к молочно-белой, благоуханной впадинке и жадно приник к ней губами.
Мариетта, смеясь, вырывалась.
— Гийом, Гийом, мне щекотно!
Он схватил девушку в объятия и хотел отнести на постель, невзирая на ее протесты. Со столика упала пепельница, и по ковру рассыпались черные окурки "голуаз". Барон решил ничего не замечать; на эти минуты он опять стал прежним неотразимым Тетеревком. И как же это было дивно!
Жизнь возобновилась. Барон не изменил ни одной из своих привычек. Его, как и прежде, видели в оружейном зале, на конных состязаниях, он фехтовал, брал препятствия на своей рыжей кобылке. Разумеется, ни для кого не были тайной ни его разрыв с женой, ни связь с Мариеттой. Он попросту избегал бывать в кругах, где его бы осудили — например, на приемах в префектуре и епархии, — и появлялся только там, где мог рассчитывать на снисходительность с примесью восхищения. Немногим закадычным друзьям, которые решались намекнуть на Мариетту, он повторял: "Полное счастье!" — и при этом пошловато-лакомо причмокивал, подмигивал и манерно прижимал к жилету судорожно стиснутые пальцы.
Он кривил душой. Конечно, были минуты блаженства, ослепительного, всепоглощающего, порою жгучего — он и представить не мог, что еще испытает такое в его годы. "Она сведет меня в могилу", — думал он иногда с каким-то мрачным удовлетворением. Но полное счастье…
Барон Гийом даже себе не хотел в этом признаться. Его союз с Мариеттой держался только на ежечасном, ежеминутном усилии, которое прилагали оба, чтобы скрыть существование третьего в этом треугольнике. У Мариетты не было недостатка в свободном времени для того, другого. Но как же приходилось изворачиваться, чтобы одна ее жизнь не наследила в другой, и сколько стараний требовалось от барона, чтобы не замечать следов, которые неизбежно оставлял за собой этот призрак! Как-то вечером он перешел все границы. Ботинки, огромные, растоптанные и заляпанные грязью башмачищи ломовика высовывали из-под шкафа свои круглые носы. Как барон ни принюхивался, запаха он не почувствовал. Это его особенно разозлило. Он был уверен, что эта гадость должна вонять! И потом, как можно было забыться до такой степени? Что же, тот, другой, ушел в носках, или прикажете думать, что он еще здесь, в трех метрах, прячется в шкафу или в уборной?
Не видеть, закрыть глаза, надеть на них повязку из душистых волос Мариетты, заслонить их маленькими грудями Мариетты, темным треугольником лона Мариетты… Закрыть глаза? Эти два слова напоминали о том, что он предпочел бы забыть, тягостный эпизод из прежней жизни, слепоту баронессы. Неужели и ему придется в свою очередь ослепнуть, потому что соматиза-ция трансформирует эту категорическую необходимость, которой он подчинялся — не видеть другого?
Лето было уже в разгаре, и город мало-помалу пустел. Лучезарные солнечные дни так и манили уехать. Иногда барон заводил при Мариетте речь о перемене обстановки, строил планы. Виши, Байрёйт, может быть, Венеция? Однако молодой девушке эти традиционно заманчивые названия ничего не говорили. Она надувала губки, качала головкой, потом, прижавшись к нему, говорила: "А чем нам плохо здесь вдвоем?" — и ластилась, как кошечка.
Однажды, вернувшись после обеда в клубе 1-го Стрелкового в свое любовное гнездышко, барон не нашел там Мариетты. Он ждал. Ее все не было, и он заглянул в шкаф. Все ее вещи исчезли. Привезенный из деревни большой чемодан тоже. Птичка упорхнула. Может быть, она оставила письмо? Он поискал на столе, на кровати, в карманах своих костюмов. Ничего. Наконец в мусорной корзине он заметил скомканную бумажку и развернул ее. Ну конечно. Бедная крошка, она честно пыталась написать ему. Барон живо представил себе эту сцену. Она грызет ручку и старательно выводит слова. А тот, другой, стоит рядом, уже закончив сборы, торопит ее, нервничает, бранится. В конце концов, задача оказалась непосильной. Если уходишь, к чему писать "Я ухожу"? Разве не ясно и так? Он разобрал несколько строчек — забавные глупости, написанные детским почерком.
"Мой дирагой\ (вероятно, в память о его уроках английского)
Так больше невозможно играть в прятки. Нет, правда, не могу я все время врать. А потом, знаешь, я поняла, какие мы разные, когда вы мне предложили поехать в Виши или куда там еще. А мне-то в Сен-Троп охота, что ты тут будешь делать! Но вы в Сен-Тропе — мыслимое ли дело? Вот мы и уезжаем туда с Гийомом. Ну да, его тоже зовут Гийом, интересно, правда? А не то бы я уже сколько раз влипла! Мы еще вернемся. Почему бы нам не быть счастливыми всем троим вместе? Почему бы вам не стать нам"…
На этом письмо обрывалось, и барон тщетно пытался прочесть еще три слова — совсем уж неразборчивые каракули, на которых девушка иссякла.
Почему бы ему не стать им… Кем же, собственно? Рогоносцем, папашей, денежным мешком, стражем опочивальни? Каждое слово больно ранило его, и все время он слышал фоном к своим мыслям, словно хор в греческой трагедии, издевательский и мстительный, смешки и комментарии 1-го Стрелкового. Между тем, он совсем не испытывал гнева, который взыграл бы в нем, взбодрил и придал сил еще несколько лет назад. Наверное, из-за большой разницы в возрасте — Мариетта такая юная, а сам он уже старик — он скорее склонен был расчувствоваться. Ему казалась трогательной неуклюжиесть ее объяснений, особенно ярко проявившаяся в том, что в письме она никак не могла выбрать между "ты" и "вы": бедняжка отчаянно пыталась справиться с ситуацией, которая оказалась ей не по силенкам и не по уму. Разве это ее вина, что все так сложно? Разве не он — умудренный и состоятельный человек — должен был и не смог обеспечить ей простую и веселую жизнь без подвохов?
Он сумел выстоять еще один, последний раз. На конных состязаниях он завоевал все трофеи конца сезона. В оружейном зале самые ловкие, самые азартные противники не избежали уколов его клинка. Никогда еще он так не блистал, наш Тетеревок! В этом убедились все, когда на параде 14 июля он гарцевал на своей рыжей кобылке, о которой сам говорил, что у нее женский нрав и что он любит ее как женщину. Он только никому не признавался, что, кроме этой кобылки, женщин в его жизни не осталось — злая насмешка судьбы.
Потом наступило затишье. В последние дни июля Алансон погружался в дремоту перед глубокой августовской спячкой. Барону были нестерпимы пустота и одиночество. Он бродил по обезлюдевшему городу, изнывая под жарким солнцем, "точно неприкаянный", как сказала потом галантерейщица с улицы Деженетт.
Наконец однажды ноги сами привели его домой, к жене. Дома ли Огюстина? Или уехала на свою виллу в Донвиль пережидать летнюю жару? Дом выглядел совершенно нежилым, ворота на замке, ставни закрыты, сад зарос травой. Даже из почтового ящика, довершая картину, торчала пачка рекламных проспектов и буклетов, как пена писем, которых нет.
Солнечные лучи отвесно падали на улицу, четко рассекая дома на черные и белые глыбы. Яркий свет и пустота — во всем этом было что-то тревожное, томительное, кладбищенское. Отчего-то барона подташнивало. Ему показалось, что кровь бьется в виски со смертоносной силой. И вот тут-то среди этих безмолвных строений, таких знакомых — это ведь был его собственный дом — и в то же время потусторонних, он отчетливо услышал клацающий звук, как будто слабый стук кастаньет или удары палочки по краю барабана. Клацанье приближалось, становясь все более зловещим. Теперь это стучали друг о друга зубы в лихорадочном ознобе. И вдруг перед ним выросли две темные фигуры.
Это были тени двух женщин в черном; тесно прижавшиеся друг к другу, переплетенные, они медленно надвигались на него, словно стена, которая вот-вот рухнет. Лицо женщины повыше скрывали черные очки; концом белой тросточки она непрестанно постукивала по краю тротуара — это и был тот клацающий звук. Стена нависла над бароном, грозно и неотвратимо. Он попятился, оступился и упал в водосточный желоб.
Врачи так и не смогли сказать, был ли апоплексический удар причиной падения или, наоборот, кровоизлияние в мозг произошло оттого, что он стукнулся лбом о булыжники. Когда баронесса и Эжени подняли его, он был без сознания. Постепенно он пришел в себя, но вся правая половина его тела осталась парализованной. Обе женщины ухаживали за ним с достойной восхищения самоотверженностью. В сознании баронессы паралич мужа и ее слепота соединились в некий назидательный диптих во славу супружеской верности. Мариетта же, которая была первопричиной и того, и другого, исчезла с картины совершенно.
Эту и только эту картину видела и публика на Деми-Люн, когда баронесса, от слепоты которой не осталось и следа, шла, прямая, строгая и непоколебимая, как Правосудие, толкая перед собой инвалидное кресло барона. Тетеревок — вернее, оставшаяся от него половина — сидел в нем, скрюченный, усохший и осунувшийся. Закованный в недвижную плоть, он превратился в поясной портрет, в злую карикатуру на себя прежнего — половина лица застыла в игривой усмешке, глаз подмигивает, а стиснутые пальцы манерно прижаты к жилету, как будто он безмолвно и бесконечно повторяет: "Полное счастье! Полное счастье!"
Назад: Амандина, или Два сада © Перевод М. Архангельской
Дальше: Конец Робинзона Крузо © Перевод Т. Ворсановой