Саваны Вероники
© Перевод Н. Хотинской
Каждый год, в июле, толпы любителей и профессионалов стекаются в Арль на "Международные встречи фотографов". В эти несколько дней на каждом углу расцветают фотовыставки, на террасах кафе звучат многоумные речи, а по вечерам почетные гости демонстрируют свои творения на большом белом экране, натянутом во дворе Архиепископства, пожиная не только похвалы, но порой и улюлюканье молодых, азартных и беспощадных зрителей. Знатоки и ценители фотографии радуются, как дети, узнавая в переулочках города и на маленьких площадях Анселя Адамса и Эрнста Хааса, Жака Лартига и Фульвио Руатье, Робера Дуано и Артура Тресса, Еву Рубинштейн и Жизель Фрёнд. Любопытные показывают друг другу знаменитостей: вот Картье-Брессон идет, прижимаясь к стенам, потому что ему кажется, будто когда его видят, он теряет зоркость, вот Жан-Лу Сифф, такой красивый, что ему бы снимать одни автопортреты, а вот и Брассай, сумрачный, таинственный, даже под ярким провансальским солнцем не выпускает из рук старенького черного зонта.
— Брассай, зачем вам зонт?
— Пунктик такой. С того дня, когда я бросил курить.
Должно быть, впервые я увидел Гектора и Веронику одновременно; но сначала — и это вполне простительно — я заметил только Гектора. Это было на одной из узких полос земли, что тянутся по краю Камарги и отделяют море от последних соленых водоемов, на которые стаи фламинго опускаются, словно огромные бело-красные сети. Группа фотографов под предводительством одного из организаторов "Встреч" собралась, чтобы на этих полузатопленных клочках суши поснимать обнаженную натуру. Натурщик разгуливал во всей своей великолепной, роскошной наготе; он то бежал в пене прибоя, то ложился ничком, вытянувшись на песке или свернувшись клубочком, в позе зародыша, то шагал в недвижной воде пруда, раздвигая сильными ногами водоросли и соляной налет.
Гектор являл собой классический тип средиземноморца: среднего роста, мускулистый и крепко сбитый; его круглому, почти детскому лицу придавал некоторую мрачность крутой, как у молодого бычка, лоб, над которым клубилась черная курчавая шевелюра. Он вовсю демонстрировал обаяние животной силы, на редкость удачно гармонировавшее с незамысловатым, первозданным фоном этих мест — бурлящими или, наоборот, стоячими водами, рыжей травой, сизо-серым песком, седыми от ветров и времени корягами. Разумеется, он был обнажен, но не совсем: на шее у него висел на кожаном шнурке большой просверленный зуб. Это дикарское украшение, пожалуй, даже прибавляло ему наготы, и он принимал массированный огонь нацеленных на него фотоаппаратов с простодушным самодовольством, как заслуженную дань, с полным основанием воздаваемую его восхитительному телу.
В Арль возвращались в пяти или шести машинах. Волею случая я оказался рядом с невысокой, худенькой и шустрой молодой женщиной. Она была не очень красива, но привлекала живым умом и какой-то лихорадочной подвижностью и безжалостно заставила меня разделить с нею тяжесть громоздкой фотоаппаратуры, которую таскала с собой. Соседка моя была, похоже, не в духе и всю дорогу ворчала по поводу утренней съемки; не могу даже с уверенностью сказать, обращалась ли она ко мне.
— Ну что это за снимки… ни одного стоящего. Этот берег! Этот Гектор! Банально — хоть плачь! Какие-то открытки! У меня, правда, был с собой сорокамиллиметровый широкоугольник. Такой супер-широкий угол может дать интересные искривления перспективы. Если, скажем, Гектор протянет руку к объективу, на снимке получается гигантская ладонь, а за ней — крошечное тело и воробьиная головка. Забавно. Но вообще-то дешевые штучки. Ладно, неважно. Море, песок, трухлявые коряги — это все реквизит, а вот из мальчика, из этого Гектора в принципе можно было бы кое-что сделать. Только это потребует немало труда. Труда и определенных жертв…
В тот же день, позже, я отправился на прогулку по вечернему Арлю и увидел их вдвоем — Гектора и Веронику — на террасе "Воксхолла". Она говорила что-то. Он слушал с удивленным видом. Уж не о труде ли и о жертвах толковала она ему? Я шел медленно и успел услышать его ответ на какой-то вопрос Вероники. Из-под ворота рубашки он вытащил украшение, которое я заметил на нем утром.
— Да, это зуб, — объяснял он. — Зуб тигра. Мне привезли его из Бенгалии. Тамошние жители считают, что, пока на человеке этот талисман, он может не бояться, что его растерзает тигр.
Он говорил, а Вероника глядела на него сумрачно и неотступно.
"Встречи" закончились. Я потерял из виду Гектора и Веронику, а потом, за зиму, и вовсе забыл о них.
Год спустя я снова был в Арле. Они тоже. Вероника нисколько не изменилась. Зато Гектора было не узнать. Ничего не осталось от его чуть детской неуклюжести, от горделивости прекрасного зверя, от его лучезарного жизнелюбия. Уж не знаю, в силу какой перемены в жизни, но он похудел так, что это почти пугало. Вероника, казалось, заразила его своей нервозностью и ни на миг не сводила с него взгляда собственницы. Она сама охотно и многословно рассказывала о его преображении.
— В прошлом году Гектор был красив, но недостаточно фотогеничен, сказала она мне. — Он был красив, и фотографы могли, если хотели, сделать копии — достаточно точные и, стало быть, тоже красивые — его тела и лица. Но, как и любая копия, эти снимки, несомненно, уступали живому оригиналу.
Теперь же он стал фотогеничным. А что такое фотогеничность? Это такое свойство модели, которое позволяет делать снимки, превосходящие оригинал. Попросту говоря, фотогеничный человек поражает всякого, кто, зная его, впервые видит его снимки: они красивее, чем он сам, они как будто открывают в нем красоту доселе скрытую. Только на самом деле фотографии эту красоту не открывают — они ее создают.
Потом я узнал, что они живут вместе, в скромном домике, который сняла Вероника в Камарге, неподалеку от Межанна. Она пригласила меня побывать там.
Эти домишки, такие низкие, да еще крытые тростником, в камаргском пейзаже не заметишь, пока не наткнешься на ограду. Я плохо представлял себе совместную жизнь Гектора и Вероники в нескольких скудно обставленных комнатушках. Настоящей хозяйкой была здесь фотография. Кругом — мощные софиты, электронные вспышки, зеркальные отражатели; отдельная комната лаборатория для проявления и печати снимков, где я увидел изобилие всевозможных химических реактивов в бутылках, банках, запечатанных коробках и пластмассовых стаканчиках с делениями. Но одна из комнат, как я понял, предназначалась Гектору. Там, рядом с грубым столом и душем за прорезиненной занавеской, расположился целый арсенал интенсивной физической культуры; все здесь говорило об усилиях, тяжком труде, неустанных повторениях одного и того же движения, мучительно отягощенного чугуном или сталью. Одну из стен целиком занимала шведская стенка. Напротив, на специальных подставках — гири и гантели всех размеров и полный набор булав из полированного дуба. На оставшемся пространстве теснились эспандеры, тренажеры, доска для тренировки брюшного пресса, турник и штанги. Все это напоминало одновременно операционную и камеру пыток.
— В прошлом году, если помните, — объясняла Вероника, — Гектор походил на ядреный спелый плод, крепкий и налитой. Аппетитно, но для фотографии интереса не представляет. Свет скользил по этим гладким округлостям, нигде не задерживаясь и не играя. Три часа интенсивных упражнений каждый день — и все изменилось. Надо вам сказать, что с тех пор, как я им занялась, весь этот физкультурный инвентарь кочует с нами, куда бы мы ни поехали. Это как бы естественное дополнение к фотоаппаратуре, которую я тоже вожу с собой. Наш "пикап" всегда набит битком.
Мы перешли в другую комнату. На столе, сделанном из положенной на козлы доски, лежали увеличенные снимки, много снимков — все вариации на одну и ту же тему.
— Вот, — сказала Вероника, и в голосе ее зазвучали восторженные нотки, — вот настоящий, единственный Гектор! Взгляните!
Да Гектор ли это вообще — эта изрытая маска, на которой так выступают скулы, подбородок, так глубоки глазницы, под шапкой аккуратных, как будто покрытых лаком кудрей?
— Один из основных законов обнаженной натуры в фотографии, продолжала Вероника, — первостепенное значение лица. Сколько раз мастера надеялись сделать великолепные снимки — и они могли быть, должны были быть великолепными, но их портило неподходящее, да просто не гармонирующее с телом лицо! Люсьен Клерг — в Арле мы все в какой-то степени его гости нашел выход, отрезав головы своим ню. Поистине радикальное решение проблемы! Логически, это должно было бы убить фотографию. Однако, напротив, отсечение головы наделяет снимок более насыщенной, потаенной жизнью. Как будто душа перетекла из отрезанной головы в оставшееся на фотографии тело и проявляется в нем множеством мелких, но поразительно живых деталей, каких не увидишь на обычных ню: это и поры, и пушок, и пупырышки гусиной кожи, и еще — мягкая полнота округлостей, которые ласкают и лепят вода и солнце.
Да, это большое искусство. Но на мой взгляд, его следует оставить женскому телу. Мужская обнаженная натура не поддается на такую игру, в которой тело в каком-то смысле поглощает голову. Взгляните на этот снимок. Лицо здесь — шифр тела. Я хочу сказать: это само тело, только переданное в иной системе знаков. И в то же время оно — ключ к телу. Посмотрите как-нибудь в запасниках музеев на разбитые статуи. Мужчина без головы становится загадкой без разгадки. Он ничего не видит: у него нет глаз. А посетитель, глядя на него испытывает тягостное чувство — как будто это он, посетитель, ослеп. Тогда как фигура женщины, лишившись головы, будто расцветает во всем буйстве плоти.
— Однако, — заметил я, — нельзя сказать, чтобы лицо Гектора, которое вы создали, светилось умом и интересом к окружающему миру.
— Разумеется, нет! Оживленное, любопытное, открытое внешнему миру лицо — гибель для обнаженного тела. Оно опустошило бы его, лишило сущности. Тело стало бы не стоящей внимания подставкой для этого направленного на окружающее света: так башня маяка, погруженная во тьму, существует лишь для того, чтобы луч вращающегося фонаря мог озарять небо. Нет, подходящее лицо для обнаженного — лицо замкнутое, сосредоточенное, обращенное в себя. Возьмите хоть роденовского "Мыслителя". Человек — воплощение животной силы, упершись лицом в сжатые кулаки, совершает отчаянное усилие, дабы извлечь слабую искру из своего неразвитого мозга. Все его мощное тело пронизано и словно преображено этим усилием — от повернутых внутрь ступней до богатырской спины и бычьего затылка.
— Я как раз подумал о глазах статуй — у них странный взгляд, кажется, что они смотрят сквозь нас, не видя, как будто каменные глаза и видеть могут только камень.
— Глаза статуй — замурованные родники, — обронила Вероника.
Мы помолчали, рассматривая три фотографии, отпечатанные на очень плотной бумаге. Тело Гектора на ровном черном фоне — мне знакомы эти большие рулоны ватмана всевозможных оттенков, которыми пользуются фотографы, чтобы изолировать свою модель, подобно насекомому, наколотому на булавку в коробке энтомолога, — как бы рассеченное отчетливыми границами между тенью и пятнами света от единственного мощного источника, застывшее в неподвижности, просматривалось, казалось, до костей, точно препарированное рукой паталогоанатома в анатомическом театре.
— Это, пожалуй, не совсем то, что называют "живым мгновением", пошутил я, пытаясь стряхнуть с себя чары — недобрые чары, — исходившие от этих снимков.
— Живая натура никогда мне особенно не удавалась, — согласилась Вероника. — А вы вспомните Поля Валери: "Истина нага, но под наготой есть живое мясо". Знаете, существуют две школы фотографов. Одни ловят кадр неожиданный, трогательный, страшный. Их можно встретить в городах и деревнях, в толпе бастующих и на полях сражений, они колесят повсюду в погоне за сиюминутными сценками, мимолетными жестами, мерцающими мгновениями, которые — все до единого — служат иллюстрацией убийственной ничтожности удела человеческого: мы вышли из небытия и обречены вновь туда вернуться. Так вот, лучшие из них сегодня — Брассай, Картье-Брессон, Дуано, Вильям Клейн. Но есть и другое течение, его родоначальник — Эдвард Вестон. Это школа продуманного, рассчитанного, неподвижного кадра, когда фотоаппарат ловит не мгновение, но вечность. Среди ее представителей можно назвать Дени Бриа, вы, может быть, видели его здесь: с бородой и в очках, похож на Хемингуэя. Он безвыездно живет в Любероне и вот уже двадцать лет фотографирует только растения. А сказать вам, кто его злейший враг?
— Кто же?
— Ветер! Ветер, который колышет цветы.
— И он поселился в этом краю мистралей!
— Школа неподвижного кадра охватывает четыре области — это портрет, обнаженная натура, натюрморт и пейзаж.
— С одной стороны — живое мгновение, с другой — натюрморт, мертвая натура. Мне, право, хочется скаламбурить и сказать: живая натура и мертвое мгновение.
— Это бы меня не смутило, — кивнула Вероника. — Меня интересует смерть, и это не праздный интерес. Все идет к тому, что я буду снимать в морге. Есть в мертвом теле — настоящем, так сказать, необработанном, не том, что аккуратненько уложено на кровать со скрещенными на груди руками, готовое безучастно принять окропление святой водой, — да, так вот, в мертвом теле есть достоверность… как бы это назвать… достоверность мрамора. Вы замечали: когда маленький ребенок не хочет, чтобы его уносили, — как он умеет стать тяжелым; откуда только берется в нем этот мертвый груз? Мне никогда не приходилось поднимать мертвое тело. Уверена, что если бы я попробовала, меня бы расплющило.
— Вы пугаете меня!
— Полноте, не смущайтесь, как девица! Мне просто смешно это новое ханжество, когда шарахяются от смерти и мертвых. Мертвые — повсюду, и в искусстве — в первую очередь. Вот, кстати! Скажите-ка точно — что такое искусство Возрождения? Ему можно дать немало определений. Но вот вам, на мой взгляд, лучшее: это открытие мертвого тела. Ни в античности, ни в средневековье не препарировали трупы. Греческая скульптура, безупречная с анатомической точки зрения, зиждется целиком на созерцании тела живого.
— Живое мгновение.
— Именно. Пракситель наблюдал атлетов в движении. По причинам религиозного порядка, или морального, или каким-либо еще, он никогда не вскрывал трупов. Надо было дождаться XVI века, и прежде всего — фламандца Андреаса Везалия, чтобы родилась настоящая анатомия. Это он первым осмелился препарировать мертвое тело. И с тех пор художники ринулись на кладбища. Почти вся обнаженная натура той эпохи отдает трупным духом. Не только манускрипты Леонардо да Винчи и Бенвенуто Челлини полны анатомических гравюр — во многих изображениях живого обнаженного тела угадывается, как наваждение, то самое мясо. Святой Себастьян Беноццо Гоццоли, фрески Луки Синьорелли в соборе Орвието походят на фигуры пляски смерти.
— Несколько неожиданный взгляд на эпоху Возрождения.
— В противоположность здоровому средневековью, Возрождение предстает эрой паталогии и страхов. Это золотой век Инквизиции с ее процессами о колдовстве, камерами пыток и кострами.
Я положил на стол снимки обнаженного Гектора: мне вдруг показалось, что я держу в руках вещественные доказательства какого-нибудь процесса о колдовстве.
— Дорогая Вероника, не кажется ли вам, что, перенесись мы с вами в те далекие времена, вы бы очень рисковали окончить свои дни на костре?
— Совсем не обязательно, — ответила она, не задумываясь, как будто уже не раз задавалась этим вопросом. — Тогда существовал очень простой способ заниматься колдовством, сколько душе угодно, не подвергая себя ни малейшему риску.
— Какой же?
— Стать членом суда святой инквизиции! Если уж говорить о костре, я, по многим причинам, нахожу, что куда удобнее не на нем, но поблизости, в первых рядах зрителей.
— Чтобы смотреть и фотографировать.
Я собрался уходить, но последний вопрос вертелся у меня на языке.
— Кстати, мне было бы жаль покинуть вас, так и не посмотрев на Гектора.
Я заметил — или мне только показалось, — что ее лицо, перед тем просиявшее в ответ на мою шутку, вдруг замкнулось, как будто я допустил бестактность.
— На Гектора?
Она взглянула на часы.
— В это время он спит. У меня — не то что раньше. Он жил по неправильному режиму, теперь ему надо поменьше есть и побольше спать.
Помолчав, она все же улыбнулась и добавила:
— Это золотое правило здоровья: кто спит, обедает.
Я направился было к двери, но Вероника вдруг передумала:
— Вообще-то увидеть его вы можете. Я знаю Гектора. Его из пушки не разбудишь.
Я последовал за ней в маленькую, похожую на камеру комнатку, которой заканчивался коридор. В первый момент мне показалось, что в ней нет окон, но потом я разглядел задернутые занавески — они сливались со светлым фоном стен и потолка. Здесь было так бело и голо, как может быть, пожалуй, внутри яичной скорлупы. Гектор спал, лежа ничком на низком и широком топчане — в подобных позах я видел его год тому назад в Камарге. Он лежал, не прикрытый ни одеялом, ни простыней — в комнате было достаточно тепло. В густом молочном полумраке его смуглое тело, ассиметрично застывшее — одна нога согнута в колене, рука по другую сторону свесилась с постели, — выражавшее одновременно полнейшую отрешенность и какую-то сосредоточенность, желание спать, забыться, забыть, отринуть вещи и людей внешнего мира, являло собой, что ни говори, красивое зрелище.
Вероника окинула его взглядом собственницы, затем с победоносным видом посмотрела на меня. То было ее творение, ее бесспорный большой успех скульптурно вылепленная, отливающая золотом глыба в центре белой яйцеподобной камеры.
Три дня спустя я наткнулся на Веронику в задней комнате маленького бара на площади Форума — этот бар посещали только цыгане да жители квартала Рокетт, городских трущоб. Я не поверил своим глазам, но факт оставался фактом — Вероника напилась. Хмель к тому же привел ее в дурное расположение духа. Мы обменялись равнодушными замечаниями о вчерашней корриде, о "Елизавете Английской" Россини, которую давали назавтра в Античном театре, об открывшейся сегодня выставке Билла Брандта. Она отвечала короткими, вымученными фразами, явно думая о другом. Повисло неловкое молчание. Внезапно ее прорвало:
— Гектор ушел.
— Ушел? Куда?
— Если бы я знала!
— Он ничего вам не сказал?
— Нет. То есть, да, в общем, он оставил письмо. Вот!
И она бросила на стол надорванный конверт. Потом угрюмо замолчала, как бы давая мне возможность спокойно прочесть. Почерк был аккуратный, чистенький, почти школьный. Меня поразил тон письма — нежный, но без фамильярности, что было подчеркнуто утонченно-вежливыми "вы".
"Милая Вероника!
Знаете ли Вы, сколько раз Вы снимали меня за те тринадцать месяцев и одиннадцать дней, что мы с Вами провели вместе? Нет, Вы конечно, не считали. Фотографировали без счета. Зато я считал. Это вполне естественно, не правда ли? Двадцать две тысячи двести тридцать девять раз Вы сняли сняли с меня — мой облик. Как Вы понимаете, у меня было достаточно времени, чтобы подумать, и я многое понял. Я был очень наивен прошлым летом, когда позировал в Камарге для всех желающих. Тогда это было не всерьез. Иное дело с Вами, Вероника. Несерьезная фотосъемка не затрагивает натурщика. Не задевает его даже вскользь. Серьезная же устанавливает неразрывную связь между натурщиком и фотографом. Это как система сообщающихся сосудов. Я Вам многим обязан, Вероника, милая. Вы сделали меня другим человеком. Но Вы и взяли у меня очень много. Двадцать две тысячи двести тридцать девять раз что-то мое отторгалось от меня и уходило, как в ловушку, в Ваш "черный ящичек" (камера обскура) — так Вы это называете. Вы ощипали меня, как цыпленка, вычесали, как ангорского кролика. Я отощал, отвердел, высох, не в результате диеты или гимнастики, но оттого, что Вы каждый день изымали, стирали частицу моего существа. Надо ли говорить, что это было бы невозможно, оставь я при себе мой зуб? Но Вы не дурочка, Вы первым делом заставили меня его снять — мой чудодейственный зуб. Теперь я опустошен, выпотрошен, вычерпан до донышка. Ваши трофеи — двадцать две тысячи двести тридцать девять частиц моего "я", которые вы рассортировали, зарегистрировали, датировали с ревностной тщательностью, — я оставляю Вам. У меня остались только кожа и кости, их я хочу сохранить. Ободрать меня до костей Вам не удастся, нет уж, дорогая Вероника! Найдите себе кого-нибудь другого или другую, кого-нибудь неискушенного, еще нетронутого, владеющего непочатым капиталом облика. Я же дам себе отдых и попытаюсь вновь нарастить лицо и тело, после того как Вы меня так безжалостно обобрали. Не думайте, я не держу на Вас зла, напротив, искренне люблю Вас, в ответ на любовь, которую Вы щедро изливали на меня, любовь на Ваш лад — ненасытную. Искать меня бесполезно. Вы нигде меня не найдете. Даже перед самым Вашим носом, если волею случая наши пути пересекутся, Вы не заметите меня, насквозь просвечивающего, прозрачного, невидимого, каким я теперь стал.
Целую вас.
Гектор.
P.S. — Зуб я забираю".
— Зуб? Что это за зуб? — не понял я.
— Да вы же прекрасно знаете, — раздраженно бросила Вероника, — тот амулет на шнурке, что он носил на шее. Сколько я билась, чтобы заставить Гектора снять эту штуку, когда я его фотографировала.
— Ах, да, талисман — бенгальцы верят, что он может защитить от кровожадных тигриц?
— Тигриц? Почему вы сказали "тигриц", а не "тигров"? — спросила она уже со злостью.
Я, наверно, и сам не мог бы объяснить, почему употребил женский род. Снова повисло молчание — тяжелое, враждебное. Но уж коль скоро я ввязался в отношения между нею и Гектором, надо было высказать все, что лежало на сердце.
— В последний раз, когда мы с вами виделись, — начал я, — вы много говорили об анатомах эпохи Возрождения, и в частности о фламандце Андреасе Везалии. Мне стало любопытно, и я не поленился сходить в библиотеку, чтобы побольше узнать об этом человеке, подлинном создателе анатомии. Мне открылась бурная жизнь, полная тайн и опасностей, превратностей, взлетов и падений, подчиненная от начала до конца одной-единственной страсти — жажде познания.
Везалии родился в Брюсселе и с молодых лет стал завсегдатаем кладбищ и мест казни, богаделен и камер пыток — короче, он частый гость всюду, где умирают. Часть жизни он проводит под сенью виселицы в Монфоконе. Некрофил, вампир, стервятник? Это было бы и впрямь ужасно, если бы не очистительный свет разума. Карл V, тоже фламандец, сделал его своим личным врачом и увез в Мадрид. Там-то и разразился скандал. Поползли слухи: Везалий-де не довольствуется одним только вскрытием трупов. Дело в том, что тело, из которого ушла жизнь, может, конечно, многое сказать о своей анатомии. Но о физиологии оно хранит молчание — это и понятно. Тут требуется тело живое. И вот неутомимому исследователю Везалию доставляют заключенных. Их одурманивают опиумом, затем он их вскрывает. Короче говоря, после анатомии Везалий изобрел вивисекцию. Это было уж чересчур, даже для тех, весьма суровых времен. Везалий предстал перед судом. Его приговорили к смертной казни. Только вмешательство Филиппа II спасло ему жизнь. Приговор смягчили, и Везалию было предписано совершить паломничество в Святую землю. Но судьба, похоже, окончательно отвернулась от него. Корабль, на котором он возвращался из Иерусалима, потерпел крушение, и Везалия выбросило на пустынный остров Зант. Там он и умер от истощения.
Вероника, выйдя из угрюмой задумчивости, слушала с возрастающим интересом.
— Какая прекрасная жизнь, — сказала она, — и какой достойный конец!
— Да, но, как видите, мертвыми телами Везалий занимался лишь за неимением лучшего. Он все же предпочитал живых.
— Пожалуй, — согласилась Вероника, — но при одном условии: если он мог их вскрывать.
* * *
Мне редко выпадает случай встретиться с моими друзьями-фотографами зимой в Париже. Однако в этот раз я лишь чуть-чуть разминулся с Вероникой на открытии выставки в "Фотогалерее" на улице Кристин.
— Она ушла минут пять назад, — сказал мне Шерио, который был с ней знаком. — Очень жалела, что не увиделась с тобой, но задержаться никак не могла. Между прочим, она тут рассказывала мне интереснейшие, слышишь интереснейшие вещи!
Мне о несостоявшейся встрече жалеть не пришлось. Шерио — живая газета-сплетница мира фотографии, и мне надо было только навострить уши, чтобы узнать все, что поведала ему Вероника, и даже гораздо больше.
— Во-первых, — начал он, — она разыскала и снова прибрала к рукам своего бедолагу-натурщика — ну, помнишь, того паренька, Гектора, которого она подцепила в Арле?
Я помнил.
— Далее, Вероника занялась с ним опытами прямой фотосъемки. Так она называет съемку без фотоаппарата, без пленки и без увеличителя. В общем, это мечта всех истинных фотохудожников — они стыдятся, как позорного изъяна, зависимости их ремесла от техники. Принцип этой прямой фотосъемки сформулировать легко, куда сложнее осуществить ее на деле. Вероника использует большие листы фотобумаги, первым делом просто-напросто выставляя их на дневной свет. В отсутствие проявителя светочувствительная поверхность лишь слегка желтеет. Затем она погружает беднягу Гектора в ванну с проявителем (метол, сульфит натрия, гидрохинон и бура). Потом укладывает его, мокрого, на лист фотобумаги в той или иной позе. После чего остается только погрузить бумагу в кислый фиксационный раствор… а натурщика отправить под душ. Получаются странные, как будто расплющенные силуэты, проекция тела Гектора на плоскости; это чем-то похоже — я дословно цитирую Веронику — на тени, что остались на стенах Хиросимы от японцев, настигнутых и испепеленных атомным взрывом.
— А Гектор? Как он ко всему этому относится? — спросил я, думая о его прощальном письме, которое в моей памяти вдруг предстало криком о помощи, трагическим и жалким.
— Так вот, в том-то и дело! Наша милая Вероника и не подозревала, когда расписывала мне чудеса "прямой фотосъемки", что мне известна другая сторона медали. Мне рассказали — ты ведь знаешь, у меня есть свои источники, — что бедняге Гектору пришлось лечь в больницу с диагнозом "общий дерматоз". Его заболевание озадачило врачей. Поражения кожи, вызванные, очевидно, какими-то химикатами, походили на так называемые профессиональные дерматиты, которые часто наблюдаются у дубильщиков, москательщиков или граверов. Однако у них болезнь локализуется на руках, а у Гектора обширная токсическая эритема захватила такие участки тела например спину, — которые редко бывают открыты, и оттого особенно уязвимы.
Думается мне, — заключил Шерио, — ему надо вырваться из когтей этой ведьмы, иначе она заживо обдерет его до костей.
Обдерет до костей… Эти слова были и в письме. Но тогда я был далек от мысли, что несколько месяцев спустя увижу их наглядное подтверждение.
* * *
Да, несколько месяцев спустя "Международные встречи", как обычно, поманили меня в Арль. Я немного опоздал к началу, и об открытии в часовне Мальтийских рыцарей при музее Реаттю выставки под названием "Саваны Вероники" узнал из газеты. Помимо объявления там было помещено интервью с художницей. Вероника объясняла, что после серии опытов с фотобумагой она перешла на более податливый и более богатый возможностями материал льняное полотно. Ткань делали светочувствительной, пропитав бромидом серебра, и выставляли на свет. Затем натурщика, после купания в ванне с проявителем, закутывали в нее с головы до ног, "как мертвое тело в саван", уточнила Вероника. Наконец, ткань обрабатывали закрепителем и промывали. Интересных оттеночных эффектов можно добиться, обмазывая натурщика двуокисью титана или нитратом окиси урана: отпечаток приобретает голубоватые или золотистые полутона. В общем, заключила Вероника, ее изобретение оставило традиционную фотографию далеко позади. Более подходящим словом было бы "дермография".
Надо ли говорить, что первым делом я направился в часовню рыцарей? Из-за высокого потолка ее неф кажется тесным и как бы глубоким, наподобие склепа. Здесь дышится с трудом, а теперь это тягостное ощущение усиливали "саваны" — ими были сплошь завешены все стены и устлан пол. Повсюду вверху, внизу, слева, справа — взгляд наталкивался на черно-золотистые тени человеческого тела — расплющенного, распластанного, скорчившегося, вытянувшегося; то была назойливая и зловещая череда многократно воспроизведенных изображений во всех возможных позах. Невольно думалось о содранных человеческих кожах, вывешенных здесь какими-то варварскими трофеями.
Я был один в этой маленькой часовне, все больше напоминавшей мне морг, и тревога моя росла всякий раз, когда я по какой-нибудь детали узнавал лицо и тело Гектора. Я не без омерзения вспоминал те симметричные кровавые отпечатки, которые получались, когда мы, мальчишками, давили ударом кулака зажатую между двумя листками бумаги муху.
Я хотел уже уйти, как вдруг оказался нос к носу с Вероникой. У меня был к ней один только вопрос, и я задал его, не в силах ждать ни секунды больше.
— Вероника, где Гектор? Что вы сделали с Гектором?
Она загадочно улыбнулась и как-то неопределенно махнула рукой, указывая на саваны, которые окутывали нас со всех сторон.
— Гектор? Но он… здесь. Вот… вот что я сделала. Чего же вам еще?
Я готов был настаивать, заставить ее объясниться, но тут увидел нечто такое, что прикусил язык: спрашивать больше было не о чем.
На шее у нее болтался на кожаном шнурке зуб бенгальского тигра.