Соляной ад
В мертвенно-бледном свете зари шли путешественники через деревню, которую окутывало безмолвие, изредка нарушаемое рыданиями. Шепотом передавали, что избиение совершили киммерийские легионеры Ирода, отряд рыжих наемников, явившихся из страны туманов и снегов и говоривших между собой на никому не понятном наречии, — им деспот поручал вершить самые жестокие расправы. Они исчезли так же внезапно, как ворвались в деревню, но Таор отвернулся, чтобы не видеть, как оголодавшие собаки лижут лужу крови, застывающую на пороге какой-то хижины. Сири настоял, чтобы караван отклонился к юго-востоку, предпочитая бесплодие Иудиной пустыни и степей Мертвого моря военным гарнизонам в Хевроне и Вирсавии, через которые можно было идти напрямик. Дорога все время спускалась под гору, и порой склоны были такие крутые, что под широкими ступнями слонов осыпались громадные комья серой земли. К концу дня на пути каравана стали все чаще попадаться белые зернистые скалы. Путешественники всмотрелись в них — это были соляные глыбы. Они вступили в жиденькие заросли белых безлистых кустиков, с виду как бы покрытых инеем. Ветви их были хрупкими, как фарфор, — здесь тоже оказалась соль. А когда наконец за спиной путешественников село солнце, они увидели вдали, в просвете между двумя вершинами, отливающую голубизной металла плоскость — Мертвое море. Караван уже располагался на ночной привал, когда внезапно, как это часто бывает в сумерках, налетел порыв ветра и на путешественников пахнуло резким запахом серы и нефти.
— В Вифлееме, — мрачно сказал Сири, — мы переступили порог Ада. И с тех пор все глубже спускаемся в царство Сатаны.
Таор не был ни удивлен, ни встревожен. А если даже был, страх и тревогу превозмогало страстное любопытство. С тех пор как они покинули Вифлеем, он то и дело сопоставлял два образа, возникшие перед ним одновременно, хотя они и были противоположны друг другу: избиение младенцев и пиршество в кедровом саду. Таор был убежден, что две эти сцены таинственно сопряжены друг с другом, при всем их контрасте дополняют друг друга и, если ему удастся наложить одну на другую, его жизнь и даже судьбу всего мира озарит яркий свет. Одних детей истребляли в то самое время, когда другие наслаждались вкусными яствами. В этом было какое-то нестерпимое противоречие и в то же время ключ ко множеству обетовании. Таор понимал, что пережитое им этой ночью в Вифлееме было подготовкой к чему-то иному, было, в общем, как бы неумелой и в конечном счете сорванной репетицией другой сцены, в которой две эти крайности — дружеская трапеза и кровавое жертвоприношение — сольются воедино. Но его мысль не могла пробить смутную толщу, сквозь которую ему провиделась истина. Одно только слово всплывало в его сознании, таинственное слово, услышанное им впервые совсем недавно, но в нем для Таора было больше темной двусмысленности, нежели внятного урока, — это было слово жертва.
Наутро они продолжили свой спуск к морю, и чем дальше шли они среди оврагов и осыпей, тем сильнее насыщался минеральными испарениями неподвижный и жгучий воздух. Наконец у их ног во всю свою ширь распростерлось Мертвое море — с севера в него впадал Иордан, а на восточном берегу очерчивались изломы горы Нево. Внимание путников привлекло странное явление — синее, со стальным отливом зеркало моря было сплошь усеяно белыми точками, словно мощный ветер взвихрил пенистую волну. Меж тем давивший свинцовой крышкой воздух был совершенно неподвижен.
Хотя они могли обойти море стороной, они не устояли перед притягательной силой, которую те, кто странствует по пустыне, всегда ощущают при виде водной глади — будь то пруд, озеро или океан. Решено было продолжать путь на восток до самого берега, а потом идти вдоль него на юг. Оказавшись на расстоянии полета стрелы от моря, люди и животные в едином порыве ринулись к воде, манившей их своей чистотой и маслянистым покоем. Самые проворные погрузились в воду одновременно со слонами. И тут же выскочили на берег, протирая глаза и с отвращением отплевываясь. Дело в том, что эта прекрасная, правда, не прозрачная, а едва просвечивающая вода химически синего цвета, прочерченная сиропообразными дорожками, не просто в избытке напитана солью, настолько, что ею, а не песком, устланы берега и дно, — она перенасыщена бромом, магнезией, нефтью, воистину колдовское варево: оно отравляет рот, обжигает глаза, вскрывает свежие рубцы и покрывает все тело вязким налетом, который, высыхая под лучами солнца, превращается в кристаллический панцирь. Таор, подошедший к берегу одним из последних, захотел сам это испытать. Он осторожно сел в теплую жидкость и, словно устроясь в невидимом кресле, поплыл скорее как лодка, чем как пловец, орудуя руками как веслами. Но когда он вылез из воды, то с изумлением обнаружил, что руки его все в крови. «Должно быть, ты недавно поранил руки и забыл об этом, а раны плохо зарубцевались, — объяснил Сири. — Похоже, эта вода алчет крови, и, когда чувствует, что она близко и отделена еще не уплотнившейся пленкой кожи, она накидывается на нее, и кровь бьет струёй». Все это Таор и сам понял и почувствовал с первого мгновения. Странно было другое — он совершенно не помнил, чтобы на его ладонях был хоть какой-нибудь свежий рубец. Нет, что бы там ни говорил Сири, он ошибался: ладони Таора сами стали внезапно кровоточить, словно повинуясь таинственному приказу.
Зато Таор без труда объяснил загадку белых барашков на этом жидком, тяжелом и ленивом полотне, совершенно неспособном вспениваться и бурлить. На самом деле это были огромные, выросшие на дне соляные грибы, шапочки которых, словно рифы, торчали из воды. Каждый раз, когда волна накрывала их, она оставляла на них новый пласт соли.
Таор и его спутники разбили лагерь на берегу, усеянном побелевшими обломками — ни дать ни взять скелеты доисторических животных. Похоже было, что одни только слоны получают удовольствие от необычного моря, которое пророк назвал «великим озером Божьего гнева». Погрузившись до самых ушей в едкую жидкость, они поливали друг друга из хоботов. Уже темнело, когда путникам пришлось стать свидетелями маленькой драмы, которая произвела на них впечатление еще более тягостное, чем все остальное. В их сторону с другого берега над морем, приобретшим в сумерках свинцовый оттенок, летела черная птица. Это был пастушок, перелетная птица, которая любит болотистые места. Словно нарисованная тушью на фосфоресцирующем небе, птица летела все с большим трудом и быстро теряла высоту. Ей надо было преодолеть не такое уж далекое расстояние, но тлетворные испарения, поднимавшиеся от воды, убивали все живое. Вдруг, словно в последнем отчаянном порыве, птица учащенно забила крыльями. Но хотя крылья хлопали все чаще, пастушок неподвижно завис в пространстве. А потом, будто сраженный невидимой стрелой, рухнул в воду, без единого звука, без единого всплеска сомкнувшуюся над ним.
— Проклятая, проклятая, проклятая страна! — бормотал Сири, закрываясь в своей палатке. — Мы спустились более чем на восемьсот локтей ниже уровня моря, и все нам говорит о том, что мы в царстве демонов. Хотел бы я знать, удастся ли нам когда-нибудь выбраться отсюда!
Несчастье, обрушившееся на них на другой день, казалось, подтвердило их самые мрачные предчувствия. Вначале путешественники обнаружили пропажу двух последних слонов. Но вскоре прервали свои поиски; сомнений не было: слоны находились здесь рядом, на их глазах, просто к другим соляным глыбам, загромождавшим прибрежные воды, добавились два громадных гриба в форме слонов. Поливая друг друга из хоботов, слоны одевались все более толстым панцирем соли и еще больше уплотнили его, продолжая омовение ночью. Да, это были слоны, обездвиженные, задохнувшиеся, раздавленные соляной массой, но зато на многие сотни, на многие тысячи лет защищенные от разрушительного действия времени.
Поскольку это были два последних слона, катастрофа была непоправима, всеобъемлюща. До сих пор караванщики навьючивали оставшихся животных кладью, которую прежде несли потерянные слоны. На этот раз все было кончено. Громадные запасы съестного, оружия и товаров пришлось бросить, потому что некому было их нести. Но еще страшнее было другое: те из караванщиков, кто существовал только при слонах, более не чувствовали себя связанными с экспедицией, да и все остальные поняли вдруг, что толстокожие были не просто вьючными животными, а символом родной страны, воплощением их мужества и верности принцу. Еще накануне на берегу Мертвого моря раскинул свои палатки караван принца Таора Мангалурского. Утром эта горстка потерпевших крушение двинулась к югу в смутной надежде спастись.
Путникам понадобилось три дня, чтобы добраться до южной оконечности моря. В последний день их путь пролегал у подножия гигантских скал, прорезанных пещерами, в большей части которых, по-видимому, кто-то жил. К пещерам и в самом деле вели тропинки, проложенные человеком, ступени, прорубленные в отверделой земле, и даже грубые приставные лесенки или мостки из кое-как обтесанных стволов. Но при отсутствии дождей и растительности эти сооружения могли веками оставаться невредимыми, поэтому невозможно было определить, покинули ли их обитатели, а если покинули, то когда.
Постепенно берега моря начали сближаться, и путники поняли, что недалек час, когда они сойдутся, как вдруг их глазам предстало величавое и фантастическое в своей печали зрелище. Да, это, безусловно, был город, некогда, наверно, великолепный, но то, что от него осталось, нельзя было назвать даже руинами. Слово «руины» наводит на мысль о медленном и незлобивом действии времени, о чем-то, что долго разъедали дожди, сжигало солнце, о камне, который расслаивают сорняки и лишайники. Здесь ничего подобного не было. Этот город, без сомнения, рухнул мгновенно, в расцвете своих сил и молодости. Дворцы, террасы, портики, громадная площадь и, посередине ее, окруженный статуями фонтан, театры, крытые рынки, аркады, храмы — все мягким воском растаяло в огне гнева Божия. Камень поблескивал черным антрацитовым блеском, поверхность его казалась остекленевшей, углы были сглажены, ребра оплавлены, словно от пламени тысячи солнц. Ни звука, ни движения — ничто не нарушало покоя этого громадного некрополя, его можно было бы назвать необитаемым, если бы его не населяли соответствовавшие его облику тени — силуэты мужчин, женщин, детей и даже ослов и собак, которые впечатало в стены и дороги дохнувшее на них светопреставление.
— Ни одного часа, ни одной минуты мы не останемся здесь, — простонал Сири. — Таор, мой принц, мой господин, мой друг, ты видишь: мы достигли последнего круга Ада. Но разве мы мертвы и прокляты, чтобы оставаться здесь? Нет, мы живы, мы невинны! Так уйдем же! Бежим отсюда прочь! Наши корабли ждут нас в Эйлате.
Таор не слушал этих молений, его внимание было поглощено другими голосами, которые невероятно, но властно звучали в его ушах со времени Вифлеема. В его глазах собственная его жизнь все больше превращалась в многоярусное строение, где каждый следующий ярус был неотделим от предыдущего, причем в каждом из них он не мог узнать самого себя, и в то же время каждый поражал неожиданной новизной, терпкой и в то же время возвышенной. Таор покорно присутствовал при том, как его жизнь превращается в судьбу. Сейчас он находился в аду, но разве не началось все с фисташек? Куда же он идет? И чем все это кончится?
Они подошли к храму, от него сохранились только обломки колонн, лестница, а чуть поодаль большой каменный куб, наверно бывший когда-то алтарем. Таор поднялся по ступеням паперти, таким истертым, словно они исхожены бесчисленным множеством ангелов и демонов, потом обернулся к своим товарищам. Он был полон любви и благодарности к землякам, преданно сопровождавшим его в предприятии, в котором они ровным счетом ничего не понимали, но теперь для них пришла пора знать, решать и больше не быть детьми, не ведающими ответственности.
— Вы свободны, — сказал он им. — Я, Таор, принц Мангалурский, освобождаю вас от всех верноподданнических обязательств. Рабы, вы отпущены на свободу. Те, кто связан со мной словом или договором, вы мне ничего не должны. Верные мои друзья, заклинаю вас больше не жертвовать собой ради меня, если никакая внутренняя потребность не побуждает вас следовать за мной. Мы пустились в путешествие, которое в силу своей легкомысленной цели обещало быть приятным, предсказуемым, ограниченным задуманными рамками. Но началось ли вообще когда-нибудь это путешествие? Порой я в этом сомневаюсь. Так или иначе, оно закончилось той ночью в Вифлееме, когда ребятишки сидели за пиршественным столом, а в это время их братья умирали. С этой минуты началось другое путешествие — мое личное, не знаю, куда оно меня приведет, совершу ли я его один или с кем-то из друзей, решать вам самим. Я вас не гоню, но и не держу. Вы свободны!
И, не прибавив ни слова, Таор смешался с остальными. Они долго брели по улочкам, петлявшим среди провалов. Наконец, когда начало темнеть, они сгрудились в пространстве, которое когда-то, наверно, было внутренним двориком виллы, а теперь походило на подземный застенок. Громкий шорох где-то внизу уведомил их, что своим приходом они растревожили семейство крыс или змеиное гнездо.
Из событий, которые за этим последовали, Таор сделал вывод, что проспал несколько часов. В самом деле, он очнулся, услышав на улочке гулкие шаги, сопровождаемые стуком посоха. И тут же по стенам заплясали свет и тени, несомненно отбрасываемые фонарем, кто-то держал его на вытянутой руке. Потом шум удалился, блики исчезли. Но сон не возвращался. Немного погодя шум и блики появились снова, словно какой-то страж обходил дозором окрестности. На сей раз человек вошел во двор. Свет поднятого им вверх фонаря ослепил Таора. Человек был не один. За ним виднелся чей-то силуэт. Человек сделал несколько шагов и склонился над Таором. Он был высокого роста, в одежде черного цвета, составлявшей резкий контраст с мертвенной бледностью его лица. Товарищ ждал его с тяжелой палкой в руке. Человек распрямился, отступил на шаг и обвел взглядом разоренный двор. Потом лицо его прояснилось, и он звонко рассмеялся:
— Благородные чужеземцы, — произнес он. — Добро пожаловать в Содом!
И расхохотался еще громче. Потом повернулся и исчез так же неожиданно, как появился. Однако в пляшущем свете фонаря Таор рассмотрел его спутника и, пораженный, ужаснулся. Принцу хотелось бы сказать, что этот человек совершенно обнажен, но дело было в другом. Человек был красного, кроваво-красного цвета, и на всем его теле явственно просвечивали мускулы, нервы и сосуды, в которых трепетала жизнь. Нет, человек не был наг, с него живьем содрали кожу, а он продолжал жить и с дубинкой в руке обходил погруженный в темноту Содом.
Последующие часы Таор провел в полудреме, в которой перемешались и сон, и явь, и какие-то, безусловно, бредовые видения. И однако шум, доносившийся из города, — стук колес, цоканье копыт по мостовой, оклики, брань, глухой гул толпы и уличного движения — свидетельствовал о том, что Содом обитаем и живет тайной ночной жизнью. Эта жизнь заглохла, а потом и совсем вымерла с рассветом. И тогда, оглядевшись, Таор увидел, что с ним рядом остался лишь один человек. Конечно, Сири? Но Таор не мог быть в этом уверен, потому что человек спал, с головой накрывшись одеялом. Принц тронул его за плечо, потом потряс и окликнул. Спящий вдруг вынырнул из-под одеяла, обернув к Таору взлохмаченную голову. Нет, это был не Сири, а Драома, жалкий человек, на которого Таор никогда не обращал внимания, который существовал в тени, отбрасываемой Сири, добросовестно исполняя щекотливые и важные обязанности казначея экспедиции.
— Что ты здесь делаешь? Где остальные? — жадно расспрашивал принц.
— Ты вернул им свободу, — сказал Драома. — Они ушли. Почти все отправились с Сири, в сторону Эйлата.
— А что сказал Сири, как объяснил свой отъезд?
— Он сказал, что это проклятые места, но что-то необъяснимым образом удерживает тебя здесь.
— Он так сказал? — удивился Таор. — Он прав, я не могу решиться покинуть эту страну, не найдя того, за чем, сам не подозревая, сюда явился. Но почему Сири не поговорил со мной перед уходом?
— Он сказал, что ему это слишком тяжело. Он сказал, что своей короткой речью ты поставил нас перед дьявольским выбором: по-воровски уйти или остаться.
— И он ушел по-воровски. Но я ему прощаю. А почему остался ты? Неужели ты один захотел сохранить верность своему принцу?
— Нет, принц, нет, — честно признался Драома. — Я бы тоже с радостью ушел. Но я отвечаю за казну нашей экспедиции, и ты должен выслушать мой отчет. Я не могу явиться в Мангалуру без твоей печати. Тем более что мы потратили много денег.
— Стало быть, как только я подпишу твои счета, ты тоже сбежишь?
— Да, принц, — без стыда ответил Драома. — Я всего лишь скромный счетовод. А моя жена и дети…
— Хорошо, хорошо, — прервал его Таор. — Я поставлю свою печать. Но уйдем из этой дыры.
Под косыми лучами утреннего солнца город обретал очертания, утраченные им после гибели, но оставался нереальным, призрачным, фантасмагоричным. Пространство заполняли не башни, капители и крыши, а громадные черные тени, отброшенные на порозовевшие в лучах восхода плиты. Таор попирал эти тени, окрыленный чувством счастья, причину которого не пытался себе объяснить. Он потерял все — свои лакомства, своих слонов, своих спутников, — он не Знал, куда он идет; бедность и готовность ко всему, что может с ним случиться, пьянили его каким-то звенящим хмелем.
Смутный гул, блеяние верблюдов, глухие удары, проклятья и стоны направили его стопы в южную часть города. Таор с Драомой вышли к широкой площадке, где в дорогу собирался караван. Вьючные верблюды, к нижней челюсти которых была прикреплена грубая веревка, обводили все вокруг горделиво-печальным взглядом. Передние ноги у них были связаны, поэтому передвигались они мелкими торопливыми шажками. Путы с них снимали для того лишь, чтобы заставить их подогнуть колени, верблюды падали, подаваясь сначала вперед, потом назад и при этом раздраженно ворча. Затем их навьючивали солью — единственным товаром, который вез караван, — в виде четырехугольных полупрозрачных пластин, по четыре на каждого верблюда, или в виде конусов, обернутых в циновки из пальмовых листьев. Площадка выходила прямо в пустыню, и Таор невольно подумал о порте, Эйлате или Мангалуру, где корабли торопливо готовятся к дальнему плаванию. Ибо и впрямь ничто так не напоминает монотонное, равномерное плавание по спокойному морю, как поступь каравана среди золотистых дюн, волнами уходящих к самому горизонту.
Таор залюбовался движением молодого погонщика, который искусно сплетал шнуровку, предназначенную для того, чтобы груз не сползал на спину животного, когда полдюжины солдат, окликнув погонщика, окружили его плотным кольцом. Произошла перебранка, смысл ее ускользнул от Таора, но солдаты схватили погонщика и потащили за собой. Грузный мужчина, опоясанный счетными шариками, какими обычно пользуются торговцы, внимательно наблюдал за происходящим — казалось, он ищет глазами свидетеля, чтобы излить ему свое негодование, которое теперь было удовлетворено. Заметив вдруг Таора, он ему объяснил:
— Этот прохвост, задолжавший мне деньги, собирался улизнуть с караваном. Но его вовремя схватили!
— А куда его ведут? — спросил Таор.
— В суд, конечно!
— А что будет потом?
— Потом? — рассердился торговец. — Потом его обяжут уплатить мне долг, а так как уплатить он не сможет, что ж, его отправят в соляные копи!
И, пожав плечами в негодовании на столь невежественного собеседника, торговец побежал догонять солдат.
Соль, соль, всегда и всюду соль! Со времени Вифлеема Таор только это слово и слышал, навязчивое, сущностное слово, составленное из четырех букв, как хлеб, вино, рожь, вода — основная пища, насыщенная символами и даже определяющая облик цивилизаций. Но если существуют цивилизации зерновых культур, можно ли представить себе цивилизацию соли? Разве может породить она что-нибудь живое и доброе, разве не препятствует этому горечь и едкость, заключенные в ее кристалле? Шагая вслед за пленником и солдатами, Таор обратился к Драоме:
— Скажи мне, казначей-счетовод, что такое, по-твоему, соль?
— Соль, принц, — это огромное богатство! Этот кристалл драгоценен подобно драгоценным камням и металлам. Во многих областях он служит разменной монетой, на этой монете нет никаких изображений, и поэтому она неподвластна государям и их мошенничествам. А стало быть, эта монета нетленна, но хождение она может иметь только в тех краях, где сухой климат, потому что при первых же каплях дождя она растворяется и исчезает.
— Неподвластная человеку, но зависящая от дождя!
Таор восхищался гением этого кристалла, который продолжал обрастать противоречивыми свойствами и способен был пробудить остроумие и красноречие в простаке счетоводе.
Солдаты и их пленник, за которыми неотступно следовал толстяк торговец, скрылись за развалинами стены. Таор и его спутник обнаружили там узкую лестницу и ступили на нее в свой черед. Наклонный проход привел их затем в красивый просторный подвал, над ним в былые времена, судя по стенам с контрфорсами и стрельчатому потолку, должно быть, возвышалось величавое здание. Молчаливая толпа бродила по подвалу, ничем, если не считать как раз молчания, не выказывая, что она знает: в углублении, имеющем форму апсиды, заседает суд. Таор с жадным любопытством разглядывал мужчин, женщин и детей, всех этих жителей Содома, обитателей проклятого города, существование которых было тайной для их соседей (впрочем, может, соседи по молчаливому уговору делали вид, что о нем не знают), — остатки целого народа, уничтоженного небесным пламенем тысячу лет назад. «Надо полагать, это племя неистребимо, — подумал Таор, — раз сам Господь не сумел его извести!» Он искал в их лицах, в их фигурах каких-то характерных, присущих именно содомитам черт. Из-за худобы и оттого, что они казались очень сильными, они производили впечатление людей высоких, хотя на самом деле были не выше среднего роста. Но даже в детях и женщинах не было ни свежести, ни нежности — тела их были поджарыми и легкими, а на лицах — выражение настороженности, в любую минуту готовой смениться сарказмом, что и притягивало, и пугало одновременно. «Сатанинская красота», — подумал Таор, потому что ни на минуту не забывал, что речь идет об осужденном и ненавидимом за свои нравы меньшинстве, но манеры этих людей и все их поведение, лишенное вызова, но не лишенное гордости, свидетельствовали о том, что они не намерены отрекаться от своего племени.
Таор и Драома подошли ближе к судьям, перед которыми должен был предстать погонщик. К солдатам и к истцу присоединились несколько любопытных и женщина с искаженным горем лицом, прижимавшая к себе четырех маленьких ребятишек. Люди показывали друг другу на трех мужчин в красной кожаной одежде, которые не спускали глаз с устрашающего вида орудий; добродушные лица этой троицы никого не вводили в заблуждение, столь несомненно было их палаческое ремесло.
Суд был скорым, судья и его помощники едва слушали ответы и возражения обвиняемого.
— Если вы меня арестуете, я не смогу работать, а тогда откуда же мне взять денег, чтобы расплатиться с долгом? — твердил он.
— Тебя устроят на другую работу, — с иронией заметил истец.
Каким будет приговор, сомнений не было, женщина и дети стали кричать громче. Тогда Таор подошел к судьям и попросил, чтобы ему разрешили сказать несколько слов.
— У этого человека жена и четверо малолетних детей, приговор отзовется на них тяжелым и несправедливым ударом. Не позволят ли судьи и истец богатому путешественнику, который проездом оказался в Содоме, заплатить долг обвиняемого?
Предложение было настолько необычным, что вокруг судей начала собираться толпа. Председательствующий знаком подозвал торговца, и они несколько мгновений шепотом совещались. Потом судья стукнул ладонью по пюпитру, требуя тишины. И объявил, что предложение чужеземца принято, при условии, что требуемая сумма будет уплачена немедля и в надежной монете.
— О какой сумме идет речь? — спросил Таор.
По толпе пробежал гул изумления и восторга — стало быть, щедрый чужеземец даже не знал, какую сумму взялся уплатить.
Ответил Таору торговец:
— Не стану считать проценты за просрочку платежа, а также судебные издержки, которые мне пришлось взять на себя. Округлю сумму до ее нижнего предела. Короче, я готов согласиться, чтобы мне уплатили тридцать три таланта.
Тридцать три таланта? Таор понятия не имел, велика ли ценность одного таланта, как, впрочем, и любой другой денежной единицы, но цифра тридцать три показалась ему скромной, а стало быть, приемлемой, так что он со спокойной душой, повернувшись к Драоме, приказал: «Уплати!» Теперь все с любопытством уставились на казначея. Неужели он и впрямь магическим жестом освободит несостоятельного должника? Кошелек, который Драома извлек из своего плаща, показался всем до смешного тощим, но еще большее разочарование вызвали его слова.
— Принц Таор, — сказал он, — я не успел отчитаться перед тобой в наших расходах и потерях. С тех пор как мы отплыли из Мангалуру, им не было числа. Так, например, когда мы отдали Боди на съедение хищным птицам…
— Уволь меня от подробных описаний нашего путешествия, — перебил его Таор, — и скажи напрямик, что у тебя осталось?
— Два таланта, двадцать мин, семь драхм, пять серебряных сиклей и четыре обола, — без запинки перечислил казначей.
Толпа разразилась громовым хохотом. Выходит, этот уверенный в себе путешественник с замашками богатого вельможи на самом деле самозванец! Таор покраснел от гнева не столько на гикающую толпу, сколько на самого себя. Как! Меньше часа тому назад он радовался лишениям, как радуются нежданно подаренному судьбой возврату молодости, он опьянялся сознанием собственной бедности и независимости, как неведомым вином, которого впервые хлебнул, но стоило ему подвергнуться испытанию, встретив этого задавленного долгом человека, эту обремененную детьми женщину, он повел себя как купающийся в золоте принц, которому довольно сделать знак своему министру финансов, и все препятствия устранены. Таор поднял руку, чтобы еще раз попросить слова.
— Господа судьи, — сказал он. — Я дважды провинился перед вами. Во-первых, я не представился. Меня зовут Таор Малек, принц Мангалурский, я сын магараджи Таор Маляра и магарани Таор Маморе. Сценка, которая только что разыгралась на ваших глазах, — сценка, согласен, довольно комичная — объясняется просто тем, что я ни разу в жизни не держал в руках и даже не видел ни одной монеты. Талант, мина, драхма, сикль и обол — это все слова языка, на котором я не говорю и которого не понимаю. Стало быть, сумму, потребную для спасения этого человека, составляют тридцать три таланта? Мне и в голову не пришло, что у меня может их не быть! Но выходит, у меня их нет. Что ж! Я могу вам предложить нечто иное. Я молод, я здоров. Может, даже слишком здоров, если судить по моему округлому животу. Но главное, у меня нет ни жены, ни детей. Господа судьи и ты, истец, я торжественно прошу вас позволить мне занять место осужденного в вашей тюрьме. Я буду работать до тех пор, пока не выплачу сумму в тридцать три таланта.
Смех в толпе заглох. Жертва была так грандиозна, что все почтительно умолкли.
— Принц Таор, — заговорил тогда один из судей. — Только что ты не мог представить себе, сколь велика сумма, необходимая для выкупа должника. Теперь ты нам сделал предложение куда более серьезное, ибо ты выразил желание заплатить чужой долг своим телом и своей жизнью. Хорошо ли ты подумал? Не поступаешь ли ты так в порыве досады, потому что над тобой посмеялись?
— Господин судья, душа человека потемки, и я не могу поручиться за то, что таится в глубине моего собственного сердца. В заключении у меня будет время разобраться, что побудило меня так поступить. Тебе достаточно знать, что я принял решение сознательно, что оно твердо и необратимо. Я еще раз предлагаю занять место этого человека в неволе, чтобы отработать его долг.
— Что ж, будь по-твоему, — сказал судья. — Наденьте на него кандалы.
Палачи со своими орудиями тотчас присели у ног Таора. Драома, все еще державший в руках кошелек, испуганно озирался по сторонам.
— Друг мой, — сказал Таор, — оставь эти деньги себе, они пригодятся тебе в пути. Ступай! Возвращайся в Мангалуру, где тебя ждет твоя семья. Я прошу только о двух вещах: во-первых, не рассказывай никому на родине о том, что ты видел и какая участь меня ждет.
— Хорошо, принц Таор. Обещаю. Я буду хранить молчание. А вторая просьба?
— Поцелуй меня, потому что я не знаю, когда мне придется свидеться с кем-нибудь из земляков.
Они обнялись, и счетовод смешался с толпой, тщетно пытаясь скрыть свою поспешность. Палачи продолжали копошиться у ног Таора. Освобожденного должника осыпало ласками его семейство. Когда Таора уводили, он в последний раз обернулся к судье.
— Я знаю, что должен работать, чтобы выплатить тридцать три таланта, — сказал он. — Но сколько времени понадобится узнику, чтобы отработать эту сумму?
Казалось, вопрос удивил судью, который уже углубился в папку с очередным делом.
— Сколько времени понадобится каторжнику в соляных копях, чтобы отработать эту сумму? Да ведь это же ясно: тридцать три года! — И, пожав плечами, он отвернулся.
Тридцать три года! Когда был назван этот срок, практически бесконечный, у Таора помутилось в глазах. Он покачнулся, и его замертво унесли в соляные подземелья.
* * *
Режим первых дней пребывания в соляных копях был одинаков для всех узников. Перемена условий жизни и среды приводила к такому потрясению даже самые крепкие натуры, что надо было прежде всего предупредить возможное самоубийство. Поэтому закованного в кандалы узника помещали в одиночную камеру. В случае необходимости его насильно кормили через трубку. Многовековой опыт научил тюремщиков, что акклиматизация проходит тем успешнее, чем она более радикальна. После того как миновал первый кризис отчаяния — а он мог тянуться от шести дней до шести месяцев, — соледобытчик узнавал, что дневной свет он увидит не раньше чем через пять лет. До тех пор ему предстояло встречать только тех, кто работал в копях в таких же условиях, что и он сам, а пища его отныне была всегда одна и та же: сушеная рыба и горьковато-соленая вода. Понятно, что именно в этом последнем отношении Таору, принцу Сладкоежке, особенно мучительно давалась перемена вкусов и привычек. С первого же дня его глотку воспламенила мучительная жажда, но все же эта жажда гнездилась пока еще только в глотке, это была жажда поверхностная, локализованная. Мало-помалу она исчезла, но ее сменила другая жажда, пожалуй менее жгучая, но зато глубинная, сущностная. Это уже не рот, не глотка взывали о пресной воде, это весь организм, каждая его клеточка, страдавшие от полного обезвоживания, сливались воедино в общем безмолвном вопле. Таор знал, что на утоление жажды, голос которой он теперь ощущал в себе, уйдет весь остаток его дней, если он выйдет на свободу живым.
Соляные копи представляли собой громадную сеть подземных галерей, залов и карьеров, вырубленных в сплошных залежах соли, — воистину погребенный, дважды погребенный город, ведь он находился под жилыми домами и общественными зданиями Содома, также захороненными. Добыча соли делилась на три этапа. И соответственно рабочие были солекопами, солеломами и солетесами. Последние распиливали на беловатые пластины глыбы, вырубленные солеломами в соляных недрах. А солекопы рыли землю и исследовали почву — работа эта длилась веками, и конца ей не предвиделось. Залежи соли были такими твердыми, что крепления были не нужны, и однако солекопов подстерегали неожиданности и опасности. Иногда в толще стен или потолка появлялся вдруг странный темный призрак фантастических очертаний, громадный спрут, больная лошадь с вздувшимися конечностями, чудовищная птица. Это был карман рыхлой глины, замкнутый в слое соли, словно гигантский пузырь в прозрачности кристалла. Появление такого «призрака» побуждало солекопов обходить препятствие, размеры которого они не могли определить. Поэтому галереи были населены такими вот неподвижными чудищами, притаившимися в брюхе горы, и порой одно из них, наскучив маневрами и булавочными уколами муравьишек-людей, со страшным грохотом взрывалось, погребая под тоннами жидкой глины целую копь.
Копей было всего девяносто семь, они снабжали товаром два каравана, отправлявшиеся из Содома каждую неделю. Кроме соляных пластин их груз составлял еще изрядное количество морской соли, которую собирали в водоемах, высушенных солнцем, и формовали в деревянных конусах. Поскольку эти работы велись на свежем воздухе, соледобытчики, работавшие под землей, мечтали о них, видя в них частичное возвращение к нормальной жизни. Некоторые подхалимы добивались того, что их там использовали. Но копи неохотно выпускают из своих лап однажды попавшую в них добычу. Жаркое солнце, от которого отвыкли эти люди, сжигало их кожу и глаза, и им приходилось возвращаться в сумрак подземелий с неизлечимыми заболеваниями кожи и глаз. Если человек приспособился к своему несчастью настолько, что изменить его положение к лучшему невозможно, значит, он достиг последней степени падения. Подвергаясь постоянному воздействию влажного воздуха, пропитанного парами натрия, кожа некоторых соледобытчиков истончалась, становясь совершенно прозрачной, похожей на пленку, затянувшую совсем еще свежую рану, и начинало казаться, что с этих людей содрали кожу. Их называли красными людьми. Одного из таких людей и увидел Таор первой ночью, проведенной им в Содоме. Как правило, эти люди ходили голыми, потому что не выносили прикосновения одежды, в особенности той, которую носили в копях и которая становилась шершавой от соли, а если они отваживались выйти на улицу, то, из боязни солнца, только ночью. Индийское происхождение уберегло Таора от участи превратиться в сплошную рану, но губы его стали похожими на пергамент, рот иссох, из больных глаз по щекам непрерывно струился гной. Живот его впал, а тело стало телом маленького согбенного старичка.
Долгое время Таор видел только гигантское подземелье, похожее на обширный храм, где он обтачивал и обстругивал соляные пласты, видел сырые проходы, которые вели из одного конца разработок в другой, и еще громадную гостиную из соли, где он ел и спал с пятью десятками других рабочих и где узники на досуге вырезали в соляных пластах столы, стулья, шкафы, ниши и даже, ради украшения, люстры, которые не могли гореть, и статуи.
После периода полного заточения Таору, уже потерявшему счет времени, разрешили выйти на дневной свет. Вначале ему пришлось принять участие в лове морской рыбы — она составляла единственную пищу узников. Это был довольно странный лов, ведь море не терпело никакой жизни — ни растительной, ни животной. Речь шла о том, чтобы добраться до противоположной оконечности моря, туда, где в него впадает Иордан, — идти до этого места приходилось три дня, обратный путь с корзинами, полными рыбы, занимал четыре.
Вид Иордана, который струился к Мертвому морю и потом исчезал, поглощенный его тяжелыми водами, произвел глубокое впечатление на Таора — он усмотрел в этом образ агонии и смерти. Вот бежит река, веселая, поющая, кишащая рыбой, над ней нависли ветви бальзамических тополей и тамариндовых деревьев, где щебечут птицы. С юношеской отвагой устремляет она в грядущее свои лепечущие волны, но участь ее ужасна. Она рушится в жерло желтой земли, которая отравляет реку, убивая ее порыв. Отныне это жирный непрозрачный поток, что медленно катит к роковому исходу. Растения, еще упорно цепляющиеся за берега реки, тянут к небу скрюченные ветви, уже покрытые солью и песком. И в конце концов Мертвое море поглощает реку, уже больную, и переваривает ее всю до конца, ни капли не упустив из своей пасти, ибо на юге море замкнуто. А чуть поодаль разыгрывается другая драма, о ней оповещает могучий полет кружащих над водой орлов-рыбаков. Рыбы, обитающие в Иордане, — в основном это лещи, усачи и сомы, — задушенные химикалиями морской воды, тысячами всплывают вверх брюхом, правда, всплывают ненадолго, потому что вскоре, покрывшись солью, камнем идут на дно. Этих-то дохлых, окаменелых рыб и пытались выловить сетью каторжники, которым иногда приходилось оспаривать свою добычу у орлов, стервеневших от этого вторжения. Странный лов, погребальный и призрачный, в духе самих этих проклятых мест. И все же при всей диковинности этого лова ему было далеко до единственной в своем роде охоты с гарпуном, в которой Таору также пришлось принимать участие. Лодка медленно доплывала до середины моря, где оно, как известно, достигает наибольшей глубины, а тем временем на носу опытный ловец, перегнувшись через борт, зорко всматривался в сиропообразную бездну; под рукой у него лежал привязанный веревкой гарпун. Кого же подстерегал ловец? Злобное черное чудище, оно не водится ни в одном другом море и зовется ацефалотавр, иначе говоря, безголовый бык. В самой гуще металлической жидкости появлялась вдруг его вертлявая тень, которая росла на глазах, нацеливаясь на лодку. И вот тут-то важно было загарпунить его и втащить на борт. На самом деле чудище было не чем иным, как сгустком смолы, извергаемой пучиной и под напором плотной воды быстро поднимающейся со дна на поверхность. Смоляные чудища обладали неприятным свойством прилипать к судну, цепляясь за него тысячью тягучих нитей. Чтобы отклеить их, содомиты применяли отвратительную смесь из мужской мочи и менструальной крови. Смола эта считалась очень ценной, ее использовали не только для конопачения судов, но и для приготовления лекарств — вот почему за нее давали много денег.
Зато совершенно бесполезным и бескорыстным был, судя по всему, сбор содомских яблок на просоленных отложениях гипса и мергеля, которые оставляло за собой после каждого своего наступления смоляное озеро. В этих отравленных полях растет колючий кустарник с остроконечными ломкими листьями, и на нем зреют плоды, напоминающие дикий лимон. Вид у этого фрукта очень соблазнительный, но это жестокая ловушка, потому что, созрев, он наливается едким соком, обжигающим рот, а высохнув, разбрасывает похожую на пепел серую пыльцу, разъедающую глаза и ноздри. Таор так никогда и не узнал, для чего его заставляли собирать содомские яблоки.
Во время этих вылазок Таор пытался угадать, где же тот берег, на котором, спускаясь из Вифлеема, он провел ночь со своим караваном. Но, казалось, все приметы, сохраненные его памятью, стерлись. Он не мог найти даже одетых солью слонов, которые не должны были бы исчезнуть. Казалось, все его прошлое уничтожено. И однако оно в последний раз предстало перед ним в самом неожиданном и комичном облике.
Речь шла о шарообразном, словно бы раздувшемся от собственного величия человечке, который однажды появился в шестом руднике, там, где работал Таор. Звали его Клеофант, он был родом из Антиохии Писидийской, города в Галатийской Фригии, — не путать, предостерегал он всех и каждого, с Антиохией Сирийской, расположенной на Оронте. Человечек этот был из тех, кто всячески подчеркивает свою отличку, с видом школьного учителя воздевая назидательный перст. Клеофант пользовался особыми привилегиями и, судя по всему, оказался узником соляных копей по недоразумению, которое, уверял он, скоро разъяснится. Он и впрямь через неделю исчез, притом не испытав на себе ни кандалов, ни одиночной камеры. Внимание Таора Клеофант привлек тем, что отрекомендовался кондитером, знатоком левантийских сладостей. Однажды ночью они оказались рядом, и Таор, не удержавшись, спросил:
— Клеофант, скажи мне, знаешь ли ты, что такое рахат-лукум? Слышал ли ты о нем?
Кондитер из Антиохии привскочил и посмотрел на Таора таким взглядом, будто видел его впервые. Что общего могло быть у этой развалины с рахат-лукумом?
— С чего это тебе вздумалось интересоваться рахат-лукумом? — спросил он.
— Слишком долго рассказывать.
— Так знай же, что рахат-лукум благородное лакомство, изысканное и прихотливое, ему не место во рту и на устах такого отребья, как ты.
— Я не всегда был жалким отребьем, но ты, конечно, не поверишь, если я скажу тебе, что когда-то отведал рахат-лукума, и, если уж говорить начистоту, даже фисташкового. И заплатил, и даже очень дорого, за желание узнать его рецепт. Но, как видишь, я по сей день не узнал этого рецепта…
Наконец-то Клеофант встретил среди подонков-каторжников собеседника, достойного его кулинарных познаний. Он напыжился.
— Слышал ли ты когда-нибудь об адраганте? — спросил он.
— Об адраганте? Нет, никогда, — смиренно признался Таор.
— Это сок кустарника из семейства астрагалов, произрастающих в Малой Азии. В холодной воде он разбухает и становится похожим на клейкую и густую белую слизь. Адрагант занимает привилегированное положение в высших сферах общества. Аптекари делают с его помощью снадобья от кашля, парикмахеры — помаду для волос, прачки употребляют при стирке, а кондитеры — при изготовлении желе. Но своего высшего торжества адрагант достигает в рахат-лукуме. Первым делом адрагант очищают в холодной воде. Для этого его заливают водой в глиняной миске и оставляют так на десять часов. На другой день надо прежде всего нагреть воду в большом сосуде — это будет водяная баня. Содержимое глиняной миски переливают в кастрюлю, а кастрюлю ставят в водяную баню. Потом ждут, пока адрагант станет жидким, время от времени помешивая его деревянной ложкой и снимая пену. Потом процеживают расплавленный адрагант сквозь сито и опять оставляют на десять часов. По прошествии этого времени его снова ставят в паровую баню. Добавляют сахар, розовую воду и флёрдоранж. Помешивая, варят до тех пор, пока не получится вязкое тесто. Тогда его снимают с огня и оставляют ровно на одну минуту. Потом вываливают тесто на мраморный стол и ножом нарезают на кубики, не забывая вкладывать в каждый из них ядрышко ореха. Потом оставляют в прохладном месте до затвердения.
— Хорошо, а фисташки?
— Какие фисташки?
— Я говорил тебе о фисташковом рахат-лукуме.
— Ничего нет проще. Ядрышки фисташек измельчают до фисташковой пыли, понял? И добавляют в тесто вместо розовой воды или флёрдоранжа, о которых я упоминал. Ну как, ты удовлетворен?
— Конечно, конечно, — задумчиво прошептал Таор.
Из боязни рассердить своего соседа он не сказал, насколько далека от него теперь вся история с рахат-лукумом, — жалкая пустая скорлупка маленького ядрышка, которое, пустив громадные корни, опутало и перевернуло всю его жизнь, но цветение которого сулило охватить небо.
* * *
Высшее содомское общество не считало для себя зазорным с разрешения администрации соляных копей использовать соледобытчиков-каторжан на тяжелых хозяйственных работах или для временной помощи при каких-нибудь чрезвычайных обстоятельствах. Администрации весьма не нравился этот обычай, пагубный, по ее мнению, для узников, но отказать некоторым лицам в их просьбе было трудно. Таким образом, во время долгих ужинов, на которые собирался цвет Содома, Таор, исполняющий обязанности слуги или виночерпия, узнавал содомских вельмож. Эти обязанности, отвечавшие его гастрономическому призванию, предоставляли ему несравненный наблюдательный пост. Для хозяев и гостей он как бы не существовал, а он все видел, все слышал, все замечал. Если управляющие соляными разработками опасались, что часы, проведенные в этой роскошной и изысканной среде, подорвут физическую и моральную сопротивляемость узников, они ошибались, во всяком случае в отношении Таора. Наоборот, ничто не укрепляло так бывшего принца Сладкоежку, как вид этих мужчин и женщин, которые, по их словам, были не солью земли, ведь в Содоме нет земли, но солью соли и даже, добавляли они, солью соли из солей. Но это вовсе не означало, что Таор безоговорочно принимал этих проклятых, осужденных, которых объединяли едкий дух отрицания и насмешки, закоснелый скептицизм и умело культивируемое самоутверждение. Слишком бросалось в глаза, что содомиты — пленники предвзятой решимости все хулить и предаваться разврату, которой они скрупулезно следовали как единственному племенному закону.
Одно время Таор находился в услужении в родовитой семье, у четы, жившей на широкую ногу и обиравшей у себя за столом самых блестящих и разнузданных представителей Содома. Супругов звали Семазар и Амрафелла, и, хотя они были мужем и женой, они походили друг на друга как брат и сестра: лишенные ресниц глаза, никогда не смыкающиеся веки, дерзко вздернутый нос, узкие, искривленные в насмешке губы, а щеки прорезаны двумя глубокими горькими складками. Лица, освещенные умом, всегда улыбаются, но не способны смеяться. Семазар и Амрафелла, несомненно, были дружной и даже гармоничной парой, но в содомском духе, и человек пришлый поразился бы той настороженной злости, которая неизменно царила в их общении друг с другом. С инстинктом бьющего без промаха стрелка каждый выискивал уязвимое место партнера, то, где он себя приоткрыл, чтобы тотчас направить в эту мишень тучу маленьких отравленных стрел. Следуя неписаному правилу содомского общежития, содомиты тем более жестоко терзали друг друга, чем сильнее друг друга любили. Здесь всякая снисходительность была равнозначна безразличию, а доброжелательство — презрению.
Таор как тень бродил взад и вперед по наглухо закрытым залам, где ночи напролет происходили пирушки. От напитков всевозможных ядовитых оттенков, которые перегонялись в лабораториях Асфальтового Озера, воображение разыгрывалось, речи становились громче, телодвижения все циничнее. Здесь говорились и делались чудовищные вещи — Таор становился вынужденным их свидетелем, но отнюдь не сообщником. Он уже понял, что содомская цивилизация зиждилась на трех тесно спаянных основах — соль, резкое понижение уровня земной поверхности и известная форма любви. Что такое соляные копи, их расположение в глубочайших недрах, Таор испытывал на своем теле и душе уже много лет, и скоро должен был настать день — а может, он уже настал? — когда окажется, что он прожил в этом аду дольше, чем в каком-либо другом месте. Это, конечно, помогало ему в известной мере — чисто умозрительно и отвлеченно — понять содомский склад ума. Он вспоминал о своих первых шагах в этом испепеленном городе, когда он заметил, что от всех привычных объемов, от всех естественных высот здесь остались только тени. Ввергнутый в подземную жизнь города, он позднее понял, что рельефы, очертания которых рисовали эти тени, были не просто сплющены пятой Яхве, но вдавлены, превращены в отрицательные величины. Каждая высота в городе отражалась, таким образом, в перевернутой форме глубины, которая одновременно и походила на нее, и была ей прямо противоположна. Этот «мир наоборот» находил свое соответствие в умах содомитов, которые воспринимали окружающее в виде черных, угловатых, острых теней, уходящих в бездонные бездны. У содомита высота взгляда сводилась к глубинному анализу, подъем — к проникновению, теология — к онтологии, а радость от приобщения к свету разума оледенял страх ночного кладоискателя, который подкапывается под самые основы существования.
Но далее этого Таор в своем понимании проникнуть не мог, ибо он видел, что два известных ему элемента содомской цивилизации — соль и расположение во впадине земли — оставались как бы случайными, один с другим не связанными, если эротизм не обдавал их своим жаром, не одевал своей плотью. Таор не был местным уроженцем, и родители его не были содомитами — вот почему такого сорта любовь внушала ему инстинктивный ужас, и хотя он не мог не восхищаться этими людьми, к его чувству примешивались жалость и отвращение.
Таор внимательно слушал, как содомиты восхваляют свою любовь, но ему недоставало сочувствия, без которого все можно понять только отчасти. Содомиты хвалились, что не позволяют калечить себе глаза, фаллосы, сердце, — увечье это находит свое материальное выражение в обрезании, которое закон Яхве предписывает сынам его народа, отчего вся доступная им сексуальность сводится к деторождению. Жители Содома издевались над безудержным размножением всех остальных евреев — оно неизбежно приводит к бесчисленным преступлениям, начиная со всяческих попыток вытравить плод и кончая тем, что детей бросают на произвол судьбы. Они вспоминали подлость Лота, содомита, предавшего свой город и принявшего сторону Яхве, а в награду его напоили допьяна и изнасиловали собственные дочери. Содомиты радовались тому, что живут в бесплодной пустыне, они славили ее кристаллическую плоть, то есть плоть, являвшую себя в нагромождении геометрических форм, свою чистую, до конца усвояемую пищу, благодаря которой их кишечник не уподоблялся сточной канаве, наполненной нечистотами, а оставался полой колонной, главным стержнем их тела. По словам содомитов выходило, что два «о» в названии Содом (как и в названии Гоморра, только в обратном смысле) означали два противоположных отверстия человеческого тела — ротовое и анальное, которые сообщаются, перекликаются друг с другом, являясь альфой и омегой человеческой жизни, и любовный акт содомитов один лишь соответствует этому мрачному и величин. кому тропизму. Они утверждали также, что благодаря содомии обладание не замыкается тупиковым мешком, а вливается в кишечный лабиринт, орошая каждую железу, возбуждая каждый нерв, волнуя каждую клеточку внутренностей, и выходит наружу на лице, преображая все тело в органическую трубу, полостную тубу, слизистый офиклеид с бесчисленными разветвлениями завитков и излучин. Таор лучше понимал их речи, когда они заявляли, что содомия не подчиняет фаллос продолжению рода, а возвеличивает его, открывая перед ним царственный путь пищеварительного тракта.
Поскольку содомия оберегает девственность и не затрагивает опасного механизма оплодотворения она пользовалась особенным сочувствием женщин, вполне уживаясь с истинным матриархатом. Вообще ведь именно женщину, супругу Лота, весь город почитал как свою богиню-покровительницу.
Предупрежденный двумя ангелами о том, что небесный огонь поразит город, Лот предал своих сограждан и вовремя бежал со своей женой и двумя дочерьми. Однако им было запрещено оглядываться. Лот и его дочери подчинились приказу. Но жена Лота не удержалась и обернулась, чтобы сказать последнее прости любимому городу, уже объятому пламенем. Этот жест любви ей не простили. Яхве превратил несчастную в соляной столп.
Чтобы восславить эту мученицу, содомиты каждый год собирались на своего рода национальный праздник вокруг статуи, которая вот уже тысячу лет покидала Содом, но так неохотно, что ее перекрученное тело было обращено лицом к городу — великолепный символ мужественной верности. Содомиты пели гимны, плясали, совокуплялись «на наш лад» вокруг Мертвой Матери, как они ласково называли ее, обыгрывая аналогию с Мертвым морем, и покрывали всеми видами местной флоры — · песчаными розами, окаменелыми анемонами, фиалками из кварца, гипсовыми ветвями — эту женщину, удаляющуюся и в то же время обездвиженную в жесткой спирали своих отверделых покрывал.
Некоторое время спустя в шестой соляной копи появился новый узник. Свежий цвет лица, упитанное тело и, главное, испуг и удивление, с каким он оглядывал подземелье, — все выдавало в нем человека, только недавно отторгнутого от цветущей земли и ласкового солнца и еще благоухающего той жизнью, которая течет на поверхности. Красные люди тотчас окружили его, желая дотронуться до него и его расспросить. Его звали Демас, он был родом из Мерома, селения на берегу небольшого озера Хуле, через которое протекает Иордан. Эта заболоченная область богата рыбой и водоплавающей птицей, и Демас добывал пропитание охотой и рыбной ловлей. Отчего он не остался в своих родных краях! Надеясь на более богатую добычу, он спустился вниз по течению Иордана сначала до Геннисаретского озера, где оставался довольно долго, потом дальше на юг, пересек Самарию, остановился в Вифании и в конце концов добрался до устья реки у Мертвого моря. Проклятая страна, страшная фауна, зловещие встречи! — стонал он. Почему он сразу же не повернул обратно к улыбчивому зеленому северу? Он повздорил с каким-то содомитом и раскроил ему череп топором. Товарищи убитого схватили Демаса и приволокли в Содом.
Красные люди, посчитав, что выведали от узника-чужестранца все, что могли, отступились от него, а он предался унынию и отчаянию, через которое, прежде чем смириться со своим ужасным положением, проходили все новички. Таор взял Демаса под свое покровительство, ласково, но настойчиво принудил его понемногу начать принимать пищу и потеснился в своей соляной нише, чтобы тот мог вытянуться с ним рядом. Целыми часами они беседовали шепотом в лиловом мраке соляной копи, когда, с ног до головы разбитые усталостью, не могли забыться сном.
И вот тут Демас мимоходом упомянул о проповеднике, которого слышал на берегах Тивериадского озера и в окрестностях Капернаума и которого люди звали обычно Назареянин. Сначала Таор пропустил эти слова мимо ушей, но потом в его сердце вспыхнул вдруг жаркий и яркий огонек — он понял, что речь идет о том самом человеке, которого он упустил в Вифлееме и ради которого отказался вернуться на родину вместе со своими спутниками. Он не стал задавать никаких вопросов и сделал вид, что не обратил внимания на рассказ Демаса, — так рыбак, увидевший великолепную рыбу, которую подстерегал годами, делает вид, что не заметил ее, чтобы не спугнуть, ибо заманить ее в сеть можно, только совершенно затаившись; поскольку времени у них было сколько угодно, Таор предоставил Демасу капля по капле выжимать из своей памяти все, что тот знал о Назареянине по рассказам или как очевидец. Демас вспомнил о трапезе в Кане Галилейской, где Иисус превратил воду в вино, потом об огромной толпе, которая окружила его в пустыне и которую он досыта накормил пятью хлебами и двумя рыбами. Сам Демас не присутствовал при этих чудесах. Но зато он был на берегу, когда Иисус попросил рыбака отплыть на середину озера, на самое глубокое место, и забросить сеть. Рыбак повиновался неохотно, потому что трудился всю ночь, но ничего не поймал, но на этот раз он испугался, что его сеть порвется, столько в ней оказалось рыбы. Это Демас видел собственными глазами — и свидетельствовал об этом.
— Мне кажется, — сказал наконец Таор, — этот Назареянин больше всего заботится о том, чтобы накормить тех, кто следует за ним…
— Ты прав, — подтвердил Демас, — ты прав, но нельзя сказать, чтобы мужчины и женщины, окружающие его, спешили принять его приглашение Я даже слышал, как он рассказывал довольно горькую притчу, несомненно внушенную ему холодностью и равнодушием тех, кого он хотел сделать счастливыми. Это притча о богатом и щедром человеке, который потратил много денег, чтобы устроить роскошный обед для своих родных и друзей. Когда все было готово, а гости не явились, он послал к ним раба, чтобы напомнить о пиршестве. Но все под разными предлогами уклонились от приглашения. Одному понадобилось обойти свои новые пашни, другому испытать пять пар только что купленных волов, третий собрался в свадебное путешествие. И тогда щедрый богач приказал рабу созвать к нему всех нищих, увечных, слепых и хромых, кого он встретит на улицах и площадях, чтобы те прекрасные яства, которые я приготовил, не пропали втуне, сказал он.
Слушая Демаса, Таор вспомнил слова, которые произнес сам, выслушав рассказы Бальтазара, Мельхиора и Каспара, — в самом деле, на него сошло тогда, наверно, боговдохновение, потому что, признавшись, что ему чужды художественные, политические и любовные заботы трех волхвов, он высказал надежду, что Спаситель и к нему обратится на языке его задушевных чаяний. И вот устами бедного Демаса Иисус рассказывал ему истории о свадебном пире, о размножившихся хлебах, о чудесном улове, о пиршествах для бедняков, — ему, Таору, вся жизнь которого вплоть до его великого странствия на Восток вращалась вокруг мыслей о пище.
— Это еще не все, — продолжал Демас. — Мне рассказали о проповеди, которую он произнес в Капернаумской синагоге, такой необычайной проповеди, что мне до сих пор не верится, хотя на свидетеля, мне о ней рассказавшего, можно вполне положиться.
— Что же сказал Назареянин?
— Вот его речь слово в слово: «Я есмь хлеб, сшедший с небес… если не будете есть Плоти Сына Человеческого и пить Крови Его, то не будете иметь в себе жизни… Ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь пребывает во Мне, и Я в нем». Эти слова вызвали скандал, и большинство тех, кто следовал за ним, разбежались.
Таор молчал, потрясенный зловещей очевидностью этих священных слов. Ощупью бредя в лучах света, слишком ослепительного для его ума, он, однако, увидел, как события его прошлой жизни приобретают вдруг новые очертания и новую связь, однако он понял еще далеко не все. Так, например, пиршество, устроенное им для вифлеемских детей, и совершившееся в это же самое время избиение младенцев стали сближаться, проясняя друг друга. Иисус не удовлетворился тем, что насыщал людей, он приносил себя в жертву, чтобы напитать их своей собственной плотью и кровью. Не случайно пиршество и жертвоприношение человеческое в Вифлееме произошли одновременно: это были две стороны одного таинства, неудержимо тяготеющего к сближению. Само пребывание Таора в соляных копях осмыслялось вдруг в его глазах. Ибо бедным вифлеемским детям он предложил только лакомства, доставленные слонами, зато ради детей неплатежеспособного должника он пожертвовал своей плотью и жизнью.
Но из всех речей Назареянина, пересказанных Демасом, глубже всего запали в душу Таора те, где говорилось о свежей воде и о бьющих родниках, потому что вот уже долгие годы каждая клеточка его тела изнывала от жажды, но пытаться утолить ее можно было только горьковато-соленой водой. Каково же было волнение человека, обреченного на муки в соляном аду, когда он услышал такие слова: «…всякий, пьющий воду сию, возжаждет опять; а кто будет пить воду, которую Я дам ему, тот не будет жаждать вовек; но вода, которую Я дам ему, сделается в нем источником воды, текущей в жизнь вечную». Кто, как не Таор, понимал, что это вовсе не метафора. Он знал, что вода, которая утоляет плотскую жажду, и та, что брызжет из духовного источника, имеют общую природу, если ты свободен от раздвоения греха. Он вспомнил о наставлениях Рабби Риццы с острова Диоскорид, который упоминал о пище и питье, способных насытить и утолить одновременно плотские и духовные голод и жажду. То, что говорил Демас, так соответствовало душевным потребностям Таора, так точно отвечало на извечные для него вопросы, что не было сомнений: это сам Иисус обращался к нему устами меромского рыбака.
Наконец однажды ночью Демас рассказал, что Иисус, возвратившись из Тира и Сидона, поднялся на гору, называемую Рога Хаттина, ей дали такое имя потому, что, располагаясь вблизи деревни с таким же названием в трех часах пути от озера, она формой своей напоминает продавленное в середине седло с торчащими кверху краями. Там Иисус наставлял народ. Он сказал: «Блаженны нищие духом; ибо их есть Царство Небесное… Блаженны кроткие; ибо они наследуют землю».
— А что еще он сказал? — тихо спросил Таор.
— Он сказал: «Блаженны алчущие и жаждущие правды; ибо они насытятся».
Никакое другое слово не могло быть столь непосредственно обращено к Таору — человеку, который так давно страдал от жажды, ибо возжаждал справедливости. Он снова и снова просил Демаса повторять ему эти слова, которые вобрали в себя всю его жизнь. Потом он откинул голову назад, упершись в гладкую лиловую стену своей ниши, и тут совершилось чудо. О крохотное, незаметное чудо — свидетелем его был один лишь Таор: из его разъеденных солью глаз, из гноящихся век на его щеку, а потом на его губы скатилась слеза. Он слизнул эту слезу — это была пресная вода, первая капля воды без соли, которую он испил более чем за тридцать лет.
— Что еще он сказал? — настаивал Таор в восторженном ожидании.
— Он сказал еще: «Блаженны плачущие; ибо они утешатся».
* * *
Вскоре после этого Демас умер — как видно, не мог вынести жизни в соляных копях, — и тело его отправилось в огромную погребальную солильню, куда уже были сброшены те, кто умер до него, и где под воздействием натрия плоть постепенно высыхала, все гнилостные бактерии погибали и мертвецы превращались сначала в негнущихся пергаментных кукол, а потом в статуи из ломкого просвечивающего стекла.
И снова потянулась череда дней без ночи, настолько схожих между собой, что казалось, это один и тот же день возобновляется снова и снова и нет никакой надежды, что он кончится, что наступит развязка.
И однако как-то утром Таор оказался в одиночестве у Северных ворот города. На дорогу ему выдали льняную рубаху, мешочек с инжиром и горсть оболов — и ничего больше. Выходит, тридцать три года, которыми он обязался оплатить долг, миновали? Может статься. Таор никогда не умел считать, он положился на своих тюремщиков, к тому же само ощущение протекшего времени стерлось в нем настолько, что ему стало казаться, будто все случившееся после его прибытия в Содом произошло одновременно.
Куда идти? Ответ на этот вопрос был предрешен рассказами Демаса. Прежде всего надо выбраться из преисподней Содома, подняться на нормальный уровень человеческой жизни. Потом двинуться на запад, в столицу, где легче всего напасть на след Иисуса.
Страшная слабость во всех членах отчасти восполнялась необычайной легкостью его тела. Кожа да кости, ходячий скелет, Таор парил на поверхности земли так, как если бы его с двух сторон поддерживали невидимые ангелы. Хуже было другое — его глаза. Они давно уже не выносили яркого света, веки кровоточили, воскообразные выделения образовали на них корочки, которые сходили мелкими сухими чешуйками. Оторвав подол рубахи, Таор сделал повязку и обмотал ею лицо так, чтобы оставить только узкую щелку, сквозь которую мог различать дорогу.
Так шел Таор берегом моря, хорошо ему знакомым, и, однако, ему понадобилось семь дней и семь ночей, чтобы добраться до устья Иордана. Отсюда он повернул на запад, к Вифании, до которой добрался на двенадцатый день. Это было первое селение, увиденное им с тех пор, как он вышел на свободу. После тридцати трех лет, прожитых рядом с содомитами и их узниками, он не мог наглядеться на мужчин, женщин и детей с человеческим обликом, которые так естественно чувствовали себя среди зелени и цветов; это зрелище было настолько живительным, что повязка на глазах стала лишней, и Таор ее снял. Он подходил к разным людям, расспрашивая их, знают ли они проповедника по имени Иисус. Пятый из спрошенных посоветовал Таору обратиться к человеку, который, кажется, был другом проповедника. Звали его Лазарь, он жил со своими сестрами, Марфой и Марией. Таор отправился в дом Лазаря. Дом был заперт. Сосед объяснил Таору, что сегодня 14 Нисана — в этот день благочестивые евреи празднуют Пасху в Иерусалиме. До Иерусалима не больше часа пути, и, хотя уже поздно, он, наверно, еще застанет Иисуса и его друзей у некоего Иосифа Аримафейского.
Таор пустился в путь, но по выходе из деревни его охватила вдруг страшная слабость — он ведь давно не принимал пищи. Однако, подхваченный таинственной силой, он все же продолжал путь.
Таору сказали, не больше часа. Но ему понадобилось три, и он вошел в Иерусалим глубокой ночью. Он долго искал дом Иосифа, который сосед Лазаря описал ему довольно невнятно. Неужели он опять опоздает, как когда-то в Вифлееме, в такие далекие для него теперь времена? Таор стучался во многие двери. Поскольку была Пасха, ему отвечали приветливо, несмотря на столь поздний час. Наконец отворившая ему дверь женщина подтвердила: да, это дом Иосифа Аримафейского. Да, Иисус и его друзья собрались в комнате наверху, чтобы отпраздновать Пасху. Нет, она не уверена, что они все еще там. Пусть он сам поднимется наверх и посмотрит.
Стало быть, снова надо подниматься вверх. С тех пор как Таор покинул копи, он только и делал, что поднимался вверх, но ноги его больше не слушались. И все же он заставил себя подняться, толкнул дверь.
Комната была пуста. Он снова пришел слишком поздно. За этим столом недавно трапезовали. На нем еще стояли тринадцать чаш — неглубоких и очень широких кубков, на низкой ножке, с двумя маленькими ручками. В некоторых чашах на дне оставалось красное вино. А на столе валялись крошки того пресного хлеба, который евреи едят в этот вечер в память исхода их предков из Египта.
У Таора закружилась голова: хлеб, вино! Он протянул руку к одной из чаш, поднес ее к губам. Потом схватил кусочек мацы и проглотил его. И тут он пошатнулся, однако не упал. Два ангела, которые хранили его с той минуты, как он вышел на свободу, подхватили его своими огромными крыльями, ночное небо распахнулось, просияв необозримым светом, и ангелы унесли того, кто, быв последним, вечно опаздывающим, первым причастился Святых Тайн.