Книга: Пятница, или Тихоокеанский лимб
Назад: ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Дальше: ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Дневник. Нынче утром, разбуженный еще до зари какой-то непонятной тоскою, я поднялся и долго бродил среди камней и растений, удрученных затянувшимся отсутствием солнца. Серое марево ровной завесой стекало с мертвенно-бледного неба, смазывая все контуры, размывая цвета. Я взобрался на самый верх скалистого хаоса, призывая на помощь все присутствие духа, чтобы побороть телесную слабость. Нужно будет приучить себя просыпаться как можно позже, ближе к восходу солнца. Один лишь сон позволяет перенести нескончаемое ночное одиночество, для того-то он, как видно, и существует.
Над восточными дюнами слабо затеплилась багровая свеча; там, в небесах, таинственно и скрытно готовился апофеоз солнца. Я преклонил колени и сосредоточился, готовясь к тому мигу, когда завладевшая мною тошнотворная мука обернется мистическим нетерпением, которое разделят с человеком животные, растения и даже камни. Наконец я поднял глаза: мерцание угасло, на его месте воздвигся гигантский алтарь, заполонивший своими пурпурно-золотистыми переливами чуть ли не весь небосклон. Первый же луч, брызнувший сверху, лег на мои рыжие волосы, точно бережная, благословляющая отцовская ладонь. Второй очистил мне уста от скверны, как некогда «горящий уголь», ожегший уста пророка Исайи («Тогда прилетел ко мне один из серафимов, и в руке у него горящий уголь… И коснулся уст моих и сказал: вот… беззаконие твое удалено от тебя, и грех твой очищен» (Исайя, 6:6-7). Вслед за тем два огненных меча коснулись моих плеч, и я встал во весь рост: солнце пожаловало Робинзону рыцарство. Тотчас же град огненных стрел осыпал мое лицо, грудь и руки; так завершалась торжественная церемония посвящения, а тем временем тысячи сияющих корон и скипетров украшали меня, сверхчеловека.
Дневник. Сидя на скале и закинув лесу в волны, Пятница терпеливо поджидает, когда ему попадется морской петух. Его босые ноги полощутся в воде, опираясь на камень лишь пятками, и оттого чудится, будто пальцы переходят в длинные, тонкие перепончатые плавники, какие только украсили бы его бронзовое тело тритона. Я только теперь замечаю, что, в отличие от индейцев с их маленькими ступнями и высоким подъемом,у Пятницы ступни длинные и плоские — характерный признак черной расы. Может быть, между этими частями ноги существует некая обратная связь: мускулы щиколотки опираются на пяточную кость, как на рычаг. И чем длиннее рычаг, тем меньше усилий требуется щиколотке для движения ступни. Этим и объясняются развитые щиколотки и маленькие ноги индейцев в противоположность неграм.
Дневник. Солнце, избавь меня от тяжести тела! Разгони мою кровь, растопи ее ледяные сгустки, которые защищают меня, конечно, от легкомыслия и расточительности, но вместе с тем крадут молодой задор и способность радоваться жизни. Созерцая в зеркале свой унылый, мрачный лик гиперборейца, я понимаю, что оба смысла слова благодать — та, что снисходит на святых, и та, что означает райскую жизнь, — могут соединиться под небом Тихого океана, на моем острове. Научи меня иронии! Научи меня беспечности, веселой готовности принимать сиюминутные дары наступившего дня без расчета, без благодарности, без страха!
Солнце, сделай меня похожим на Пятницу! Даруй мне лицо Пятницы, сияющее улыбкой, созданное для улыбки. Подари такой же лоб — высокий, убегающий назад, под шапкой черных кудрей. И эти вечно смеющиеся, озорные глаза, то иронически прищуренные, то взволнованно распахнутые навстречу невиданному, странному. И эти лукаво изогнутые, с приподнятыми уголками губы, чувственные, плотоядные. И эту откинутую назад голову, сотрясающуюся от жизнерадостного хохота надо всем в мире, что достойно насмешки, а главное, над двумя самыми нелепыми вещами — глупостью и злобой.
Но если мой ветреный, приверженный Эолу товарищ так влечет меня к себе, то не для того ли, чтобы обратиться к тебе?! Солнце, довольно ли ты мною? Взгляни на меня! Согласуется ли мое преображение с твоей блистательной сутью? Я сбрил бороду, ибо ее волосы росли вниз, к земле, словно уходящие в почву тоненькие корешки. Но зато голова моя увенчана огненной гривой, и буйные рыжие космы взвиваются к небу, точно языки пламени.
Я — стрела, нацеленная в твое жгучее обиталище — маятник, чей вертикальный луч утверждает твое владычество на земле, я — острие солнечного циферблата, где стрелка тени отмеряет твое движение на небосклоне.
Я — твой свидетель, стоящий на этой земле, как меч, закаленный в твоем обжигающем огне.
Дневник. Что более всего изменилось в моей жизни, так это ход времени, его скорость и даже направление. Раньше каждый день и час, каждая минута тяготели, если так можно выразиться, к следующему дню и часу, к следующей минуте, а все они вместе словно бы жаждали того мига, чье краткое небытие создавало род вакуума. Оттого-то время и проходило быстро и плодотворно — чем плодотворнее, тем быстрее, — оставляя позади себя нагромождение памятников и отходов, именуемое моей историей. Возможно, эта хроника, в которую вовлекла меня судьба, после несчастных перипетий «замкнула бы свой круг», вернувшись вспять, к истокам. Но боги хранили в тайне круговорот времени, и моя короткая жизнь казалась мне прямым отрезком с концами, нелепо торчащими в бесконечность, — так по садику в несколько арпанов (Арпан — старинная французская земельная мера (от 35 до 50 аров)) нельзя судить о шарообразности земли. И однако некоторые признаки свидетельствуют о том, что ключи к вечности существуют — по крайней мере в человеческом понимании: взять, например, календарь, где времена года являют вечный возврат к самим себе, или же обыкновенный часовой циферблат со стрелками.
Для меня отныне жизненный цикл сузился до такой малости, что его трудно отличить от мгновения. Круговое движение вершится столь быстро, что больше не отличается от неподвижности.
Можно подумать, будто дни мои восстали. Они больше не переливаются, не переходят один в другой. Теперь они стоят вертикально, гордо утверждаясь в своей истинной ценности. И поскольку они больше не отмечены последовательными этапами очередного, приводимого в исполнение плана, они уподобляются друг другу, как две капли воды, они неразличимо смешиваются у меня в памяти, и мне чудится, будто я живу в од ном-единственном, вечно повторяющемся дне. С тех пор как взрыв уничтожил Мачту-календарь, я ни разу не ощутил потребности вести счет времени. Воспоминание об этом незабвенном злоключении и обо всем, что его подготовило, живет во мне с неизменной яркостью и новизной — вот дополнительное свидетельство тому, что время застыло в тот момент, когда клепсидра разлетелась на куски. И с тех пор мы
— Пятница и я — поселились в вечности, разве не так?
Я еще не до конца проникся всей значимостью того странного открытия. Не следует забывать о том, что подобная революция — какой бы внезапной, взрывной, в буквальном смысле этого слова, она ни оказалась — была провозглашена и, быть может, предвосхищена несколькими скрытыми признаками. Например, этой моей привычкою останавливать клепсидру, дабы избавиться от тирании времени у себя на острове. Сперва я бежал от него, спускаясь в недра горы, как погружаются во вневременное пространство. Но не эту ли вечность, гнездившуюся в глубинах земных, взрыв изгнал наружу, с тем чтобы она теперь простирала свое благословение на наши мирные берега?! Более того, не сам ли взрыв явился вулканическим извержением вечного покоя недр, державших его в плену, словно зарытое в земле семя, — покоя, который, вырвавшись на волю, завладел всем островом; так дерево, вырастая из тоненького побега, накрывает своею тенью все более и более обширное пространство. Чем дольше я размышляю над этим, тем сильнее убеждаюсь, что бочки с порохом, трубка ван Дейсела и дикарское ослушание Пятницы прикрыли своей забавной видимостью предначертанную судьбой неизбежность — вторую, после крушения «Виргинии». Вот и еще пример: те краткие, изредка настигавшие меня озарения, которые я прозвал, не без подсказки высших сил, «мгновениями невинности». На какую-то секунду перед моим взором представал другой остров, обычно прячущийся под теми постройками и возделанными полями, что моими усилиями преобразили Сперанцу. Та, иная Сперанца… Ныне я перенесен на нее, поселился на ней, живу в этом «мгновении невинности». Сперанца более не дикий остров, подлежащий обработке, Пятница более не дикарь, подлежащий воспитанию. Теперь оба они требуют полного моего внимания — вдумчивого, пристального, восхищенного, — ибо мне кажется — нет, я уверен! — что каждую минуту открываю их для себя впервые, и эта волшебная новизна не померкнет уже никогда.
Дневник. Глядя в зеркальную поверхность лагуны, я вижу Пятницу, идущего ко мне своим ровным упругим шагом; небеса и воды вокруг него так пустынны и необъятны, что невозможно определить его истинный рост: то ли это крошечный трехдюймовый Пятница, подошедший на расстояние моей протянутой руки, то ли великан шести туазов (старинная французская мера длины (1,949 м)) высотой, удаленный на полмили.
Вот он. Научусь ли я когда-нибудь шагать с таким же естественным величием? Могу ли, не боясь насмешки, написать, что он облачен в свою наготу, словно в королевскую мантию? Он несет свое тело с царственной дерзостью, он подает его, как ковчег плоти. Прирожденная, первозданная, звериная красота, все вокруг обращающая в небытие.
Он выходит из лагуны и приближается ко мне, сидящему на берегу. Едва лишь ноги его взрывают песок, усеянный осколками ракушек, едва он минует кучку лиловых водорослей и выступ скалы, вновь возвращая меня к привычному пейзажу, как красота его меняется: теперь она обратилась в грацию. Он с улыбкой показывает на небо — жестом ангела с какой-то благочестивой картины, — желая, верно, сказать этим, что юго-западный ветер разгоняет тучи, вот уже несколько дней нависающие над островом, собираясь надолго установить безраздельное владычество солнца. Он делает легкое танцующее движение, подчеркивающее благородство пропорций его тела. Подойдя вплотную, он не говорит ни слова, молчаливый мой сотоварищ. Обернувшись, он озирает лагуну, по которой только что прошествовал. Душа его витает в дымке туманных сумерек этого переменчивого дня, тело обеими ногами твердо зиждется на песке. Я разглядываю его ногу, видную мне сзади: подколенная впадина мерцает перламутровой бледностью, выступающая жилка образует прописное «Н». Когда нога напряжена, жилка вздувается и пульсирует, теперь же, когда колено расслаблено, она опала и почти не бьется.
Я прижимаю руки к его коленям. Я делаю из своих ладоней два наколенника, бережно хранящих их форму и вбирающих жизненное тепло. Колено, с его жесткостью и сухостью, так непохоже братом и соседом, ближним и дальним?.. Все чувства, какие человек изливает на окружающих его мужчин и женщин, я вынужден обращать на этого единственного «другого», а иначе во что бы они превратились? Что стал бы я делать с моей жалостью и ненавистью, восхищением и страхом, если бы Пятница не внушал мне одновременно все те же чувства? Впрочем, моя неодолимая тяга к нему в большей степени взаимна, тому есть множество доказательств. Например, третьего дня я дремал на морском берегу, когда он подошел ко мне. Долго, долго он смотрел на меня — гибкий черный силуэт на фоне сияющего небосвода. Потом опустился на колени и принялся разглядывать в упор, с пристальным, необыкновенным интересом. Его пальцы пробежали по моему лицу, скользнули по щекам, исследовали абрис подбородка, попробовали на упругость кончик носа. Потом он заставил меня поднять руки над головой и, нагнувшись, дюйм за дюймом ощупал все мое тело с вниманием анатома, собравшегося рассекать труп. Казалось, он совершенно позабыл о том, что я жив, что я гляжу, дышу, могу удивиться его поведению, раздраженно оттолкнуть его. Но я слишком хорошо понимал эту жажду человеческого, влекущую его ко мне, и не пресек его манипуляции. Наконец он улыбнулся — так, словно стряхнул с себя наваждение и заметил мое присутствие, — обхватил мне запястье и, прижав палец к синеватой жилке под прозрачной кожей, сказал с притворной укоризной: «О! Видеть твой кровь!»
Дневник. Уж не возвращаюсь ли я к культу солнца, который исповедовали некоторые язычники? Не думаю, да, впрочем, почти ничего и не знаю о верованиях и обрядах этих легендарных «язычников», которые, может быть, и существовали-то разве лишь в воображении наших пастырей. Ясно одно: пребывая в нестерпимом одиночестве, которое предлагало мне на выбор безумие или самоубийство, я бессознательно стал искать точку опоры, которой лишился из-за отсутствия человеческого общества. И в то же время моральные установки, созданные и поддерживаемые в моем сознании благодаря окружению мне подобных, обращались в ничто, бесследно исчезали. Таким образом, ставши сам первобытным существом, я был принужден инстинктивно, ощупью отыскивать спасение в общности с первозданными стихиями. Земля Сперанцы дала мне первое решение сей задачи — вполне удовлетворительное и долговременное, хотя не идеальное и не безопасное. Потом явился Пятница и, подчинившись внешне моему земному владычеству, подорвал его всей энергией своего существа. Однако здесь-то и возник спасительный выход, ибо, если Пятница находился в абсолютной несовместимости с этой землей, он тем не менее являлся столь же естественным ее порождением, каким я стал по прихоти случая. Под его влиянием, под градом тех ударов, что он наносил мне, я прошел путь долгих и мучительных преображений. Человек земли,вырванный из своей норы Эолом, не стал от этого Эолом сам. Слишком уж он был тяжел и неуклюж, слишком медленно шло развитие. Но вот солнце коснулось своим сверкающим жезлом этой огромной жирной белой личинки, укрывшейся в подземной тьме, и она обернулась бабочкой с серебристым забралом, с переливчатыми золотыми крылышками — дитя солнца, неуязвимое и стойкое в его жарком сиянии, но поражаемое зловещей слабостью, когда лучи бога-светила перестают согревать его.
Дневник. Андоар — это был я. Старый самец, одинокий и гордый, со своей бородою патриарха и шерстью, воняющей блудом; горный фавн,упрямо впечатавший в камень все свои четыре тонких и крепких ноги, — это был я. Пятница проникся к нему необъяснимой симпатией, и между ними завязалась жестокая игра. «Я заставить Андоар летать и петь», — с таинственным видом твердил арауканец. Но каким только испытаниям не подверг он голову старого козла, дабы превратить ее в инструмент ветра!
Эолова арфа. Живущий исключительно настоящим моментом, категорически отвергающий терпеливый, последовательный труд, Пятница с безошибочной интуицией нашел единственный музыкальный инструмент, который идеально отвечал его природе. Ибо эолова арфа — не просто инструмент стихий, заставляющий петь все ветры разом. Это еще и единственный инструмент, чья музыка, вместо того чтобы распространяться во времени, вся, целиком вписывается в один миг. Можно сколько угодно увеличивать число струн и настраивать их на те или иные ноты — все равно музыка ее будет мгновенной симфонией, которая прозвучит одновременно, от первой до последней ноты, стоит лишь ветру коснуться инструмента.
Дневник. Я гляжу, как он со смехом убегает от захлестывающих его волн, и мне приходит на ум одно позабытое слово: пленительность. Пленительность Пятницы. Не могу точно объяснить все оттенки этого довольно изысканного существительного, но именно оно упорно приходит на ум, когда я вижу атласную упругую кожу Пятницы, его танцующие, чуть замедленные морским прибоем движения, отмеченные естественной, беззаботной грацией.
И это лишь одна нить из запутанного клубка понятий, относящихся к Пятнице, над разгадкой которых я бьюсь в последнее время. Вторая нить — этимология самого слова «пятница» — Vendredi, что означает «день Венеры». Добавлю, что для христиан пятница — еще и день смерти Христа. Рождение Венеры, смерть Христа… Невольно чувствую в этом совпадении — вполне вероятно, случайном — важный смысл, пока для меня непостижимый и пугающий того набожного пуританина, какой жил во мне когда-то.
Третью нить дало мне воспоминание о последних человеческих словах, услышанных за миг до крушения «Виргинии». Слова эти, в некотором роде духовное напутствие перед тем, как человечество отдало меня на волю стихий, должны были бы огненными буквами запечатлеться в моей памяти. Увы, от них остались лишь невнятные, жалкие обрывки! Я выслушивал, как помнится, предсказания, которые капитан Питер ван Дейсел читал — или притворялся, будто читает, — по картам. Так вот, имя Венеры несколько раз прозвучало в его речах, столь шокирующих молодого человека моего склада. Не объявил ли он, что, сделавшись отшельником в пещере, я буду изгнан оттуда с приходом Венеры? И не предсказал ли, что существо, вышедшее из волн морских, превратится в лучника, посылающего свои стрелы к солнцу? Но это еще не самое главное. Я смутно припоминаю карту с двумя детьми-близнецами, невинными, держащимися за руки перед стеною — символом Солнечного города. Ван Дейсел объяснил этот образ кольцеобразной сексуальностью, замкнутой на самое себя, и упомянул о змее, кусающей собственный хвост.
Но если говорить о моей сексуальности, я твердо уверен в том, что Пятница ни разу не возбудил во мне противоестественных желаний. Во-первых, он появился слишком поздно: сексуальность моя уже стала первозданной и обращена была к Сперанце. А главное, Венера вышла из волн и ступила на мои берега не для того, чтобы соблазнить меня, но для того, чтобы силой обратить к отцу своему, Урану. Ее целью было не вернуть меня к любви человеческой, — но, оставив в первозданном состоянии, привлечь к иной стихии природы. И ныне цель эта достигнута. В моих любовных отношениях со Сперанцей было еще слишком много человеческого. Иначе говоря, я оплодотворял эту землю, как оплодотворял бы супругу. Пятница же произвел во мне коренной переворот. Та жгучая судорога сладострастия, что пронизывает чресла любовника, превратилась для меня нынче в сладостный, пьянящий душу восторг, коим упиваюсь я все то время, что Бог-Солнце омывает мое тело своими лучами. Это не потеря семенной субстанции, ввергающая животное в печаль post coitum (после случки), — совсем напротив. Любострастие под эгидой Урана дарует жизненную энергию, которая вдохновляет меня весь день и целую ночь. Если задаться целью выразить человеческим языком суть этого солнечного соития, то вернее всего было бы назвать меня супругою неба. Но сей антропоморфизм противоречил бы самому себе. На самом деле мы с Пятницей достигли той высшей стадии, где различие полов утратило свое значение: Пятницу можно уподобить Венере, тогда как я, выражаясь человеческим языком, готов к оплодотворению Высшим Светилом.
Дневник. Полная луна изливает столь яркий свет, что я могу писать, не пользуясь лампой. Пятница спит, свернувшись клубком у моих ног. Загадочная атмосфера, исчезновение привычных вещей вокруг меня, все это ночное одиночество сообщают моим мыслям беспечную легкость, которая сравнима разве что с их эфемерностью. И размышления мои будут не серьезнее, чем лунный отблеск. Ave, spiritu (Здравствуй, разум!), идущие на смерть мысли приветствуют тебя!
Великое Ночное Светило плывет в небесах, завороженных его сиянием, как гигантское переливчатое яйцо. Его очертания безупречно четки, зато поверхность непрестанно меняется, словно под нею идет бурная скрытая работа. Какие-то смутные тени, разрозненные члены тела, улыбающиеся лица то и дело затмевают молочную белизну, чтобы затем, медленно растаяв, уступить место неясным завихрениям. Они движутся все быстрее и быстрее, пока не сольются в одну сплошную, словно бы неподвижную полосу. Студенистая лунная масса кажется теперь застывшей именно в силу чрезмерной судорожной дрожи. Мало-помалу опутавшие ее туманные волокна проступают все отчетливей. На обоих полюсах шара возникают два пятна, от одного к другому бегут причудливые арабески. Пятна превращаются в головы, арабески становятся двумя сплетенными телами.: Близнецы, походящие друг на друга как две капли воды, зарождаются, появляются на свет от Матери-Луны. Слитые воедино, они тихонько шевелятся, словно пробуждаясь от векового сна. Движения их, сперва подобные рассеянным вялым ласкам, постепенно принимают иной смысл: теперь близнецы силятся разорвать скрепляющие их путы. Каждый борется со своим подобием, неотвязной тенью во плоти, — так ребенок борется с влажным мраком материнского чрева, стремясь наружу. И наконец, освободясь один от другого, они с вольным ликованием начинают ощупью отыскивать путь к братскому единению. Из яйца Леды, оплодотворенного Лебедем-Юпитером, вышли братья Диоскуры, близнецы Солнечного города. Они связаны более тесными братскими узами, нежели человеческие близнецы, ибо разделяют одну и ту же душу. Человеческие близнецы многодушны. Солнечные Близнецы единодушны. Отсюда невиданная весомость их плоти — в два раза меньшей, чем одухотворенная разумом, в два раза менее пористой, в два раза более тяжелой и плотной, чем плоть обычных близнецов. И отсюда же их вечная молодость и неземная красота. В них есть что-то от стекла, от металла, от зеркальных поверхностей, от лакового глянца — в них блеск неживой природы. Ибо они не являются звеньями в цепи человеческих поколений, сменяющих друг друга в превратностях истории. Они — Диоскуры, существа, упавшие с неба, как метеоры, дети вертикального, отвесного поколения. Отец-Солнце благословляет их, объяв своим пламенем, дарующим вечную жизнь.
Маленькое облачко, приплывшее с запада, ложится тенью на яйцо Леды. Пятница испуганно вскидывает голову и быстро, невнятно бормочет что-то, потом вновь погружается в сон, боязливо поджав колени к животу и прикрыв стиснутыми кулаками черные виски. Венера, Лебедь, Леда, Диоскуры… я ощупью пробираюсь по лесу аллегорий в поисках самого себя.
Назад: ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Дальше: ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ