Книга: Канада
Назад: 19
Дальше: 21

20

Чарли Квотерс сказал, что история Артура Ремлингера окажется самой удивительной, какую я когда-либо слышал, однако услышать ее я должен, потому что мальчикам моего возраста необходима голая правда (в отличие от того, чему отдает предпочтение большинство людей) — она поможет мне установить для себя строгие пределы. И эти достойные пределы позволят мне удержать за собой место, которое я занимаю в мире. Он и сам знал когда-то голую правду, сказал Чарли, но не сумел правильно установить пределы. Ну и посмотрите на него теперь: живет бобылем в Партро, в жалком трейлере, а все потому, что пределы себе не задал. Чарли всегда говорил именно так — ссылался на какие-то мрачные события своей жизни, не вдаваясь в подробности, но просто намекая, что они были постыдными и отвратительными, и человек, который желает сохранить свою чистоту, а я этого желал, должен стараться в такие истории не попадать. Репутацию Чарли имел сомнительную. Озлобленный и, вероятно, извращенный, мне он, как я уже говорил, не нравился, но отказать ему в уме было нельзя. Однажды Чарли похвастался, что пытался поступить в колледж, да его не приняли — из-за того, что он метис, да еще и слишком умный. Мне оставалось только гадать, не был ли он, по крайней мере когда-то, мальчиком вроде меня и не сохранился ли этот мальчик в каких-то тайниках его души, не проявил ли себя в том же стремлении Чарли рассказать мне голую правду и научить устанавливать названные пределы.
Мы с ним занимались тогда разделкой подстреленных утром гусей, лежавших большой перистой грудой на земле, сразу за распахнутой дверью ангара, у железнодорожной шпалы, которая служила нам разделочной колодой. Некоторые птицы еще подергивали лапками, некоторые открывали и закрывали окровавленные клювы, а мы отсекали топориками их головы и иные части, вспарывали ножами животы, потрошили и пропускали, чтобы избавить тушки от перьев, через самодельную щипальную машину Чарли. В тот день я в первый и единственный раз побывал в его трейлере.
Должен сказать, что интерьер трейлера не походил ни на что из виденного мной в жизни. В определенном смысле он смахивал на внутренность моей лачуги — та же теснота, духота и зловоние. Но также и вмещал все, что Чарли скопил за свою жизнь, — во всяком случае, такое осталось у меня впечатление. Это была большая прямоугольная перетопленная комната с окнами, обклеенными картоном и липкой лентой. В одном ее углу стояла черная жестяная, покрытая припекшейся грязью печка с дымоходом, уходившим в дыру, прорезанную в низком потолке. Постелью Чарли служила грязная, синяя, заваленная одеялами кушетка. Остальное представляло собой жуткую мешанину из стульев, поломанных картонных чемоданов, груд высушенных звериных шкур, которые продавал Чарли, его гольфовых клюшек, гитары, маленького, ни к чему не подключенного телевизора; в одном углу возвышалась груда вскрытых упаковок корма для птиц, который поворовывали крысы, консервных банок с едой — кукурузой, рыбой, чаем «Ко-Оп», венскими сосисками, крекерами, — грязных тарелок и кухонной утвари; компанию всему этому составляла коробка с косметикой Чарли, зеркальце в узкой оправе и множество его серебристых вертушек с поломанными, нуждавшимися в починке пропеллерами, ящик со щепой для растопки, настольный вентилятор, банка из-под пикулей с желтой жидкостью в ней и пара висевших на стене боксерских перчаток. Был здесь и старенький холодильник, и узкий комод с выдвинутыми ящиками, покрытыми лохмотьями облицовки. На комоде лежали книги, которые читал Чарли. Одна называлась «Восстание на Ред-Ривер», две другие — «ФКС и метисы» и «Жизнь Луи Риэля». Рядом с ними покоились стопки бумажных листов, исписанных, решил я, стихотворениями Чарли, — приглядываться к ним я не стал. На стенах висели обрамленные фотографии. Гитлер. Сталин. Рокки Марчиано. Человек, идущий с длинным шестом в руках по канату, натянутому высоко над рекой. Элеонора Рузвельт. Выпятивший нижнюю челюсть Бенито Муссолини, а рядом он же, повешенный на фонарном столбе вверх ногами, со сползшей с живота рубашкой; бок о бок с ним висела его любовница. Эту галерею дополняли фотография самого Чарли, гологрудого мальчика с кривыми ногами, готовившегося метнуть копье, портрет пожилой женщины, сурово глядевшей в объектив, и еще один снимок Чарли — в военной форме, с гитлеровскими усиками и рукой, поднятой в нацистском приветствии. Я тогда признал не всех изображенных на снимках людей. Хотя Муссолини мне был известен: я видел его старые газетные фотографии, и живого, и мертвого, оставшиеся у отца после войны.
Говоря формально, Чарли послал меня в трейлер за изогнутым оселком, которым он собирался наточить свой топорик, чтобы с большей легкостью перерубать гусиные шеи, лапки и крылья. Думаю, впрочем, что он хотел показать мне, как выглядит жизнь, в которой не установлены правильные пределы. В трейлере стоял запах тухлых яиц, смешанный с чем-то сладковатым, химическим, имеющим отношение к еде, — так пахли дубильные растворы Чарли, да и сам он, а в натопленном, замкнутом пространстве этот запах только усиливался. Он становился почти видимым и осязаемым, как стена, несмотря даже на то, что железную дверь трейлера я оставил открытой и за две минуты, что я там провел, в комнату задувал холодный ветер. Мне хотелось побыстрее выбраться на свежий воздух. Впрочем, я иногда улавливал тот же душок и снаружи — если подходил к Чарли поближе или оказывался с подветренной его стороны. Казалось, этот запах исходит от его засаленной одежды, от крашеных волос. Вы наверняка думаете, что привыкнуть к такой особенности человека невозможно и мне приходилось терпеть ее сцепив зубы. Однако я к ней привык и всякий раз, приближаясь к Чарли, замечал, что начинаю да и продолжаю потом, уже бессознательно, принюхиваться, как будто в запахе его присутствовало нечто притягательное. Некоторое время она будоражила меня — потребность обонять то, что обонять не следует, пробовать на вкус вещи, которые — я понимал это — покажутся мне омерзительными, смотреть, широко раскрыв глаза, на то, от чего другие отводят взгляд, — иными словами, забывать о пределах. Конечно, все они теряют привлекательность, когда ты становишься старше и в достаточной мере насыщаешься ими. Однако тяга эта — часть взросления, такая же, как осознание того, что пламя жжется, вода бывает слишком глубокой, а упав с большой высоты, ты можешь навсегда лишиться возможности рассказать, что чувствовал, пока падал.

 

Чарли держался об Артуре Ремлингере дурного мнения, хоть ничем это и не показывал. Тем не менее мне он сказал, что Ремлингер — личность лживая, опасная, безжалостная, хаотичная и бесстыдная и человеку вроде меня следует быть с ним осторожным и даже побаиваться его, поскольку он способен лестью довести до опасного положения кого угодно, — именно это, намекнул Чарли, с ним самим и случилось, хотя подробностей он, по обыкновению, никаких не поведал. Мы возились с гусиными тушками. Чарли поднял взгляд от шпалы, на которой мы их потрошили, оглядел пустой городок Партро, и тот, похоже, внушил ему новую мысль. Он набрал в легкие побольше сигаретного дыма, подержал его там, выпустил через широкие ноздри дымную струю и сообщил: «люди» уже направляются сюда.
— Он знает об этом и пытается придумать стратегию, которая поможет ему спастись.
Под «он» подразумевался Ремлингер. Я, наверное, заметил уже, что ведет он себя страннее обычного, продолжал Чарли. Вот этого мне и следует опасаться и держаться от него на изрядном расстоянии, поскольку странности поведения могут приводить к жутким событиям, участвовать в которых мне не захочется, — я должен положить для себя пределы, способные оградить меня от них. Все это, конечно, смешно, сказал Чарли. Но именно так в мир нередко и приходят очень дурные вещи. (Разумеется, я уже знал по собственному опыту — независимо от того, мог я описать это знание словами или не мог, — что неправдоподобное часто становится таким же правдоподобным, как восход солнца.)
Во время учебы в колледже, начал свой рассказ Чарли, Ремлингер придерживался непопулярных взглядов — некоторые из них мне уже известны. Он с отвращением относился к правительству. Ненавидел политические партии, профсоюзы, Католическую церковь и многое другое. Однокашники его недолюбливали. Он писал для изоляционистских, антивоенных и (как считали некоторые) прогерманских журналов памфлеты, которые внушали его профессорам и подозрения, и желание, чтобы он поскорее убрался в свой Мичиган. Когда Артур был подростком, его отца, машиниста, незаконно уволили с работы, а профсоюз ничего для него делать не стал, потому что он был адвентистом и пацифистом. Семья столкнулась с серьезными трудностями, репутация юного Артура пострадала, и в итоге он еще старшеклассником проникся идеями радикального толка. Родные его взглядов не разделяли. Они махнули рукой на злую судьбу, перебрались в сельскую местность и принялись выращивать свеклу. Они не понимали сына — Арти, так его звали в семье, — красивого, умеющего ясно выражать свои мысли, умного, предназначенного для успешной юридической, а то и политической карьеры, принятого благодаря его блестящим способностям в Гарвард. (Чарли произносил слово «Гарвард» так, точно хорошо знал этот университет и бывал в нем. По его словам, Ремлингер рассказал ему все это не один год назад.)
Каждое лето Артур приезжал из колледжа домой, а затем устраивался на автомобильный завод в Детройте, где снимал квартирку в бедном районе. Заработок позволял ему скопить деньги на оплату учебы в следующем году. Родные с ним в то время виделись не часто, но считали готовность Артура работать ради оплаты колледжа знаком того, что в будущем его ожидает успех.
Однако на третьем году учебы, летом 1943-го, Артур, получивший на фабрике, которая выпускала «шевроле», хорошо оплачиваемую работу уборщика, поругался с уполномоченным профсоюза, задача которого состояла в том, чтобы наблюдать за условиями труда и вовлекать в профсоюз рабочих. Ссора их произошла из-за того, что Артур вступить в профсоюз не пожелал. Уполномоченный, по словам Артура, знал, что он писал подстрекательские антипрофсоюзные статьи. (Профсоюзы следили за такими публикациями и имели связи в Гарварде.) В результате Артура уволили, сказав ему, что никакой работы он в этом городе больше не найдет — пусть едет куда хочет.
Это была настоящая беда, ведь, потеряв работу, Артур лишился денег, которыми оплачивал учебу. Он, можно сказать, потерпел полный крах: за жилье платить нечем, а на честолюбивых планах можно поставить крест. Артур обратился к администрации Гарварда, попросил дать ему стипендию. Но, поскольку взгляды его были хорошо известны и одобрения не вызывали, получил отказ. Двери Гарварда перед ним закрылись, рассказывал он Чарли, и в последние годы его молодости жизнь Артура пришла в совершенный беспорядок.
В голове его все перевернулось вверх дном. «Духовный срыв», так назвал это Артур. Он впал в уныние, поругался с родными, разговаривал, да и то от случая к случаю, только с сестрой, с Милдред, которая не лезла к нему с вопросами — в частности, и о том, как он добывает средства к существованию. Отчаявшись, Артур начал искать утешение в чем угодно и у кого угодно. А в Чикаго и на севере штата Нью-Йорк были люди, которые разделяли его, ставшие к тому времени еще более ожесточенными, антипрофсоюзные, антицерковные, изоляционистские взгляды. Себя они считали борцами за всеобщее право на труд и уже не один десяток лет резко конфликтовали с профсоюзами. Оставив Детройт, Артур перебрался в Элмайру, штат Нью-Йорк, поселился в семье таких борцов, работал на принадлежавшей им молочной ферме и понемногу восстанавливал душевное равновесие. Однако те фермеры и сами были людьми обозленными, их переполняли негодование и обиды на профсоюзы и правительство, поступавшие с ними несправедливо. Артур впитал их идеи и в скором времени начал разделять их негодование, потребность в мести и познакомился с немалым числом опасных замыслов и планов, в том числе с идеей заложить бомбу в детройтском Доме профсоюзов — не для того, чтобы убить кого-нибудь, но дабы подчеркнуть справедливость борьбы за право на труд.
Артур, в голове которого все ходило еще ходуном из-за невозможности вернуться в колледж, позволил убедить себя, что именно он должен заложить бомбу — в мусорный бак, стоявший за Домом профсоюзов. Чарли он сказал, что, если бы родители не отвернулись от него, он не докатился бы до положения кандидата в пациенты сумасшедшего дома. Скорее всего, Милдред помогла бы ему — она уже стала к тому времени медицинской сестрой. Увы, этого не случилось.
И Артур отправился в Детройт на взятой напрокат машине, везя в багажнике динамит, заложил бомбу в назначенное место, включил самодельный таймер и уехал. Однако перед самым взрывом — около десяти вечера — в здание вернулся за забытой им шляпой вице-президент профсоюза мистер Винсент. Как раз когда он выходил через заднюю дверь на улицу, бомба Артура и взорвалась, и мистер Винсент получил тяжелые ожоги. Спустя неделю он скончался.
Сразу же начались усердные поиски бомбиста, его хоть и не видел никто, но считалось, что он состоит в одной из воинствующих группировок, которые лезли из кожи вон, чтобы придушить американские профсоюзы.
Артур, узнав, что он убил человека, — чего делать вовсе не собирался — пришел в ужас; ужасала Артура еще и мысль о том, что его схватят и бросят в тюрьму. Предполагалось, что преступник жил где-то в Детройте, впрочем, на двадцатитрехлетнего Артура Ремлингера никакие подозрения не пали. Полиция, стоявшая на стороне профсоюзов, имя его, разумеется, знала, однако в ходе расследования оно ни разу упомянуто не было. Ко времени, когда поиски бомбиста набрали полную силу, он уже вернулся на ферму в Элмайре; от взглядов своих Артур публично не отрекся (этого так никогда и не случилось), но образумился в мере достаточной для того, чтобы понять: отныне он — объявленный в розыск преступник, окончательно загубивший свою жизнь.
Вариантов у него было два: либо явиться с повинной, взять на себя ответственность за содеянное и сесть в тюрьму, либо, как он сказал Чарли, убраться как можно дальше — благо в преступлении его не обвинили и даже не заподозрили — и постараться поверить, что никто его никогда не найдет и с ходом времени ему удастся сжиться с тем, что он натворил.
Чарли взглянул на меня — слушаю ли я. Я слушал затаив дыхание, даже гуся потрошить забыл, так потряс меня его рассказ. Чарли сунул в рот новую сигарету. Кровавое пятнышко в белке его левого глаза сместилось и, казалось, светилось и подрагивало. Губы накрашены не были — общаясь с охотниками, Чарли обходился без помады. Впрочем, на рябых щеках его различались румяна, смазавшиеся в окопчике, а на ресницах — черная тушь. Чарли был в черном переднике сварщика, забрызганном спереди кровью, она же покрывала кисти его рук и предплечья, а пахло от него гусиными потрохами. В общем, картина, которая огорошила бы всякого. В дверь ангара залетали и порхали вокруг нас жесткие снежинки. Они таяли в волосах Чарли, понемногу смывая черную краску. Мои же руки и щеки саднило и покалывало. Ветер уносил в высохшую траву и к вертушкам Чарли выщипанные нами гусиные перья. Появился белый пес миссис Гединс, сунул нос в коробку с потрохами, вылизал ее. Содержимое коробки мы каждый день сжигали в железной бочке из-под нефти, а лапки, крылья и головы Чарли разбрасывал на потребу койотам и сорокам, по которым ему очень нравилось стрелять.
Он приподнял густые брови, мясистый лоб его наморщился.
— Ты ведь слышал от него эти слова, нет? Знаком с ними? «Духовный срыв». «Пришел в ужас». «Связанные с колледжем честолюбивые планы». «Превыше всего и вся». — Губы Чарли презрительно покривились. — Вот тогда он сюда и прискакал. В сорок пятом. Сразу после окончания войны. Думал — или так думали люди, которые опекали его и сейчас еще опекают, — что здесь-то самый край света и находится, никто сюда не доберется. Теперь-то все они уже поняли, что это не совсем так.
Губы Чарли раздвинулись, показав большие неровные зубы. Кончиком широкого языка он перекатил сигарету из одного угла рта в другой, — похоже, последнее обстоятельство его радовало.
— Теперь ему придется взглянуть судьбе в лицо. И перепуган он, разумеется, до смерти.
Чарли опустил взгляд к железнодорожной шпале, на которой застывала гусиная тушка. Потом поднял наточенный топорик, перерубил гусю шею и смахнул голову на землю, под нос псу.

 

Борцы за право на труд постарались найти для Артура убежище. Конечно, никто его не разыскивал. Однако Артур был уверен, что рано или поздно такие поиски начнутся, а мысль об аресте была для него невыносимой. К тому же его «подельники» полагали, что долго ему не продержаться, что человек он ненадежный, со странностями и представляет для них угрозу, поскольку способен сдать их всех до единого. Артур признавался, что и поныне не понимает, почему его не убили тогда и не закопали на ферме в Элмайре. «Я так и сделал бы, даже задумываться не стал», — обронил Чарли.
Вместо этого, рассказал Артур, они обратились с просьбой спрятать его в Саскачеване к владельцу «Леонарда», маленькому, пройдошливому, суматошному человечку по имени Гершель Бокс, на которого Чарли работал еще мальчишкой. Бокс был австрийским иммигрантом, разделявшим опасные взгляды заговорщиков из Элмайры и Чикаго и несколько раз выполнявшим, пересекая для этого границу, их зловещие задания: организовал поджог дома в Спокане (в результате сильно пострадал один человек), участвовал в ограблениях и избиениях. Бокс согласился принять Ремлингера из-за его немецкой фамилии, а также потому, что Артур учился в Гарварде и представлялся Боксу интеллигентом.
Осенью 1945 года Артур приехал поездом из Оттавы в Реджайну, а оттуда Бокс довез его на машине до хижины в Партро — где, как говорил мне сам Артур, тогда еще жили люди. Так началась его новая канадская жизнь.
Он выполнял ту же работу, что и я: приезжал на велосипеде в Форт-Ройал, мыл полы, бегал по поручениям охотников, которых Бокс селил в отеле, беря с них плату за охоту. Однако в отличие от меня в гусиные поля не ездил, убитую птицу не потрошил и окопчиков не рыл. Бокс считал его недостаточно сильным для грубой работы и для начала определил Артура в портье, затем в бухгалтеры, затем в ночные управляющие, а когда Бокс вернулся в Галифакс, где жила его дочь и брошенная им жена, Артур остался здесь, чтобы управлять «Леонардом» в одиночку. Он говорил Чарли, что в течение трех лет каждую неделю переводил Боксу деньги — пока старик не умер, завещав, всем на удивление, «Леонард» Артуру, человеку, к которому он привязался и относился, как к сыну, которого стремился защитить. «Хорош сынок, — заметил Чарли. — Не хотел бы я получить такого».
Однако Артура его положение не удовлетворяло — прозябание в тесных комнатках Бокса с глядевшими в прерии окнами и Самсоном, земляным попугаем прежнего их хозяина, занимавшим насест в гостиной, ощущение оторванности от сколько-нибудь привычной жизни, тоска по Гарварду, постоянный страх перед чужаками, которые могут приехать и покарать его за «непоправимый поступок» и за «взгляды». Взгляды эти, уверял Артур, он просто-напросто выдумал, чтобы покрасоваться перед профессорами, — достижению этой же цели служило и все им написанное. Он говорил, что ему ничего не стоило бы забыть и о том и о другом и стать адвокатом. «А вместо этого человека угрохал», — сказал Чарли. Однако Артуру последнее обстоятельство представлялось второстепенным.
По словам Чарли, Артур начал испытывать приступы мрачного негодования и уныния из-за того, что жизнь его несправедливо свелась всего-навсего к короткой карьере убийцы, а ведь она обещала ему столь многое, — впрочем, теперь уже ничего изменить или поправить было нельзя. В те ранние дни, считал Артур, он постепенно обращался в зрелого человека. Однако и зрелость ничего ему не дала. Было бы лучше, сказал Чарли, если б его арестовали и посадили, он расплатился бы за свое преступление и сейчас уже вышел бы на свободу и жил в Америке, где ему самое место, а не отсиживался в маленьком городке посреди прерий, жители которого относились к нему с подозрением и неприязнью, считая его «недопеченным». (Словечко Чарли, которое любил и мой отец.) Горожане обменивались слухами и домыслами о нем: он был чудаковатым миллионером, или гомосексуалистом, или изгнанником, который временами уезжает по чьим-то поручениям в Америку (что не было правдой); его оберегают заграничные сообщники (а вот это было); он — гангстер, совершивший загадочное преступление и теперь скрывающийся. («Каждый слух в чем-нибудь да верен, так?» — сказал Чарли.) Но никто в Форт-Ройале не дал себе труда докопаться до истины. Слухи удобнее. Городок так никогда и не принял старого Бокса: тот предлагал услуги распутных индианок, в его отеле шла карточная игра и происходили шумные попойки, почтенные отцы семейств, фермеры, тайком приезжали туда и предавались разгулу, да еще ночами появлялись, а потом исчезали какие-то чужаки. Горожане терпели Бокса, потому что не хотели поднимать шум и еще потому, что городок вроде Форт-Ройала предпочитает игнорировать то, чего не одобряет. Как только Бокс перебрался в Приморские провинции, которые ни один, как сказал Чарли, из здешних жителей Канадой не считает («туда и не ездит никто»), городок, придерживаясь сложившейся традиции, стал терпеть Артура, отнюдь, вообще-то говоря, не желавшего стать членом его общества.
Он все еще чувствовал себя «обездвиженным», так сам Артур говорил Чарли, — я этого слова не понял, и Чарли пояснил, ухмыльнувшись: «связанным по рукам и ногам» людьми, с которыми он, собственно, сближаться и не хотел. Это внушало ему неприязнь к себе, чувство своей никчемности, безнадежности — и ярые сожаления о том, что он, бывший в 1945-м слишком молодым и испуганным, забрался в такую глушь, а теперь, полностью изменившись, не может покинуть ее, потому что «обездвижен» страхом поимки. Возвратиться домой и предстать перед судом ему не по силам, объяснял Артур. Да он и не понимал, как сможет сделать это, точно так же, как не понимал, почему ему не позволили вернуться в колледж, почему профессора, воспользовавшись случаем, лишили его права на пристойную жизнь. Места Артуру не нашлось нигде, и его томило желание уехать еще дальше. («Заграничное путешествие», о котором он мне говорил. Италия. Германия. Ирландия.) Ему было без малого тридцать девять, хотя выглядел он с его светлыми волосами, ясными глазами и гладкой кожей лет на десять моложе. Время для него словно остановилось, он перестал стареть и обратился в особое существо: в Артура Ремлингера, вечно живущего в настоящем. Он говорил Чарли, что часто помышляет о самоубийстве, что его донимают ночные приступы ярости, полного помутнения рассудка, наступающие внезапно, без всякого предупреждения (вспомните задавленных фазанов), и противоречащие его подлинной натуре. Он стал изысканно одеваться (чего в молодости никогда не делал), заказывать в бостонском магазине щегольские костюмы и отдавать их Флоренс, которая подгоняла по фигуре всю его одежду, чинила ее и стирала в прачечной Медисин-Хата. Временами, сказал Чарли, — я, впрочем, ничего такого от Артура не слышал — он называл себя адвокатом («консультантом»), временами серьезным писателем. По словам Чарли, Артур воздействовал на все, что его окружало (всегда отрицательно), но не был человеком, способным оставить четкое впечатление. Я сообразил, что эта его особенность и представлялось мне непоследовательностью. Артур знал о ней, страдал от этого знания и желал от нее избавиться, да не мог.
Чарли давным-давно бросил бы эти края и уехал, чтобы никогда больше Ремлингера не видеть, да только старый немчура Бокс, черт бы его подрал, кое-что порассказал о нем Артуру — о событиях его прошлого, которым лучше бы (как и в случае Артура, моих родителей, да и моем тоже) остаться никому не известными. Чарли сказал, что «завяз» здесь и никуда отсюда выбраться не может, если не будет на то воли Ремлингера, — так и останется его слугой, работником, вынужденным конфидентом, мишенью для шуточек, прислугой за все и тайным врагом. Он уже пробыл всем этим пятнадцать лет — полный срок моей жизни.

 

— Теперь он, видать, за тебя принялся, — сказал Чарли и, набрав охапку голых, морщинистых тушек, понес их в глубь сумрачного ангара. — Нашел тебе место в своей стратегии выживания. Если я не ошибаюсь. А я не ошибаюсь.
Морозильник Чарли стоял среди растянутых, сохнувших звериных шкур, банок с солью, груд требовавших починки приманок, рядом с его мотоциклом, лопатами и кирками, пахло здесь растворителями и дубильными веществами.
— Меня он не восхищает, — сказал я, принеся к морозильнику выпотрошенных и ощипанных мной гусей, чтобы опустить туда и их. Хоть я и был совсем недавно к восхищению близок.
— Человек, которому хочется избежать более чем заслуженного им наказания, способен на отчаянные поступки, — сказал Чарли и повернулся ко мне широкой спиной, отчего в полумраке блеснула его стразовая заколка для волос. А затем ворчливо прибавил: — Ты этого не понимаешь. Ты вообще ничего не понимаешь — и даже меньше.
В ангаре стоял жуткий холод, все здесь закоченело, ко всему было больно притронуться.
— А что тут понимать? — поинтересовался я. — Как он может меня использовать?
Чарли Квотерс повернулся ко мне, по-прежнему держа в руках охапку гусиных тушек, и улыбнулся — бессердечно, как в первую нашу ночную встречу на темной дороге к северу от Мейпл-Крик, когда он схватил мою ладонь и стиснул ее и мне захотелось выскочить из кабины и убежать.
— Я же тебе сказал. Сюда уже едут люди, сейчас. Он свое положение сознает. И себя знает лучше, чем я. Но он слаб. И я его не виню.
Чарли поднял локтем тяжелую крышку морозильника. Я увидел промерзшие добела тушки, твердые, как слитки стали. Он со стуком ссыпал на них свою охапку, отступил на шаг назад. Я ссыпал мою и повернулся к освещенной двери ангара. Мне не нравилось оставаться с ним наедине, да еще и в такой близи. Я не знал, что он может вдруг сделать.

 

Эти люди, двое мужчин, продолжил рассказ Чарли (мы уже возвращались на его грузовичке в Форт-Ройал), — американцы из Детройта, в котором Ремлингер пятнадцать лет назад совершил преступление. Артур узнал о них в конце лета: прежние подельники, которые поддерживали с ним связь, уведомили его о скорых гостях, дабы он подготовился к встрече. (Они по-прежнему считали его ненадежным, признался Артур.) Полицейское расследование давным-давно закрыли. Однако еще оставались те, кто помнил о взрыве и держал глаза и уши востро. И тут вдруг всплыло имя Артура Ремлингера. «Чистой воды случайность», — сказал Артур. Ничего подозрительного, позволявшего связать его с преступлением или просто счесть достойным официальной беседы, не существовало. Поэтому действовать тем людям приходилось частным порядком. Родные и соратники убитого взрывом человека постарели, да они и не верили никогда, что убийство мог совершить Артур. Однако едва лишь выяснилось, что он поселился в крошечном, далеком саскачеванском городке и живет там в необъяснимом одиночестве, да еще и в отеле, — и выяснилось к тому же, что он был некогда связан со старым, теперь уже покойным Гершелем Боксом, чье имя тем людям было хорошо известно, — они сложили вместе все, что знали об Артуре (состоявшаяся за пару лет до взрыва ссора с представителем профсоюза, брошюрки, неприятности в Гарварде), и решили, что, возможно, стоит поехать и посмотреть на этого Ремлингера, американца, непонятно почему ставшего канадцем. Если удастся понаблюдать за ним без его ведома, — незаметно войти, так сказать, в его жизнь, — то, пожалуй, можно будет решить, способен ли он на преступление. А уж затем — в предположении, что его сочтут виновником или хотя бы соучастником убийства, — можно будет подумать и о том, как с ним поступить. «Он, видать, считает, что мне его долбаная жизнь дороже всего на свете», — заметил, ведя машину, Чарли.
Артур сказал, что, по его мнению, ему беспокоиться не о чем — ну послали двоих мужчин взглянуть на него, ну и что? Он будет вести себя как обычно, в бега не подастся, признаваться ни в чем не станет, вообще не совершит ни одного поступка, в чем-то его уличающего, способного внушить этой парочке подозрения насчет того, что он действительно взорвал Дом профсоюзов. («Что он как раз и сделал, — сказал Чарли, — потому как нарочно такого не придумаешь».)
Предупредившие Артура подельники полагали, что двое мужчин, которые сейчас уже находились в пути — пересекали в черном «крайслере» Средний Запад, чтобы затем повернуть на север, к границе с Канадой, — к миссии своей относятся с прохладцей. Имена их были известны. Кросли, молодой муж дочери погибшего мистера Винсента, и мужчина постарше, отставной полицейский Джеппс, — не член семьи, его подключили к делу как человека опытного и здравомыслящего. И тот и другой не считали Ремлингера тем, кого они разыскивают. И поездка в далекий Саскачеван представлялась им не столько поисками преступника, сколько интересным приключением. Оба надеялись, что, если она обернется пустой затеей, им, глядишь, удастся пострелять гусей. И ни один из них не задумывался особо о том, что они будут делать, если Артур Ремлингер и вправду окажется преступником, а им удастся изобличить его, — что смогут предпринять, если предпринимать что-то придется, в чужой стране, где они никого и ничего, кроме языка, не знают: потребовать, чтобы он возвратился в Детройт (а как его заставишь?); вернуться назад без него и убедить полицию снова открыть дело (на основании каких улик?); похитить Артура, полноправного канадского гражданина, и перевезти его через государственную границу? (Как? И опять-таки, что с ним делать потом? Застрелить? Пистолеты у обоих имелись, это также было известно — и оказалось их роковой ошибкой.) Оба были рядовыми, незатейливыми трудягами, больше похожими на охотников, толпившихся по ночам в баре нашего отеля, чем на мстителей или вершителей правосудия. Скорее всего, сообщили Ремлингеру, они уже прикидывают, как приедут в «Леонард», присмотрятся к Артуру, ничего необычного в нем не увидят (хотя необычного в нем хватало), развернут «крайслер» и покатят обратно в Детройт. Две тысячи миль.
Если верить Чарли, беда — она же и причина, по которой мне следовало соблюдать осторожность и не разыгрывать идиота, — была в том, что Артур, услышав эту новость, помрачнел, обозлился и остервенился, а от мысли, что какие-то чужаки, знающие, кто он и что натворил, приедут сюда с намерением перетащить его через границу и поставить лицом к лицу со всеми его неудачами, в голове у него и вовсе помутилось. Его отец все еще жив. Будущее загублено. Обратившись к прошлому, он видит лишь совершенные им глупости. Психическое состояние Артура, сказал Чарли, и так-то оставляло желать лучшего. Способностью предъявлять себе обвинения он не обладал. В результате их предъявляла Артуру вся его жизнь. В его поведении произошли перемены, на которые мне следовало бы обратить внимание, но я не обратил.
Он провел здесь столько лет, продолжал Чарли, ожидая, что кто-то приедет и разоблачит его — исстрадавшегося от ожидания. Жизнь, проведенная в стоящем посреди пустыни, изнуряемом ветрами городке человеком отчужденным, одиноким, бессемейным; всей и компании-то у него было что Бокс, да Чарли, да Флоренс. Теперь еще я. Как он ее выдержал? — удивлялся я впоследствии. Кошмарный климат, нескончаемый календарь, безликие дни и все вокруг навсегда останется чужим. Невозможно, решил бы любой. Вот это и было тем, о чем «правильнее было бы спросить», — вопросом, которого Ремлингер не назвал, когда мы с ним сидели в кафе «Модерн». Просто сказал мне, что приспособился.
Но именно это и обратило Артура в того, кем он стал. В человека эксцентричного. Нетерпеливого. Подавленного. Отчасти помешанного. Ожесточенного разочарованиями. Застрявшего на одном этапе жизни и неспособного его завершить. (Завершить-то он мог бы, если б ему хватило смелости или воображения, чтобы уехать в места еще более чуждые и там спрятаться снова.) Чарли не без пренебрежения сказал: Артур все еще считает себя умным, наивным студентом, который никого убивать не собирался и страдает от того, что убил — по глупости и случайности, — но хочет, чтобы его избавили от наказания, потому что наказанием и без того уже стала вся его жизнь.
— Ты, — сказал Чарли. Мы успели миновать знак въезда в Форт-Ройал, в горстку приземистых зданий плюс «Леонард», в разросшуюся точку на карте прерий, и ехали по пыльной главной улице, с наступлением холодов опустевшей (пикапы больше не стояли у тротуаров, на зданиях почтовой конторы и банка пощелкивали под ветром флаги, закутанные горожане старались держаться поближе к стенам домов). — Ты смотри никому о нашем разговоре не проболтайся. Ни А-Эр. Ни Фло. Иначе я с тебя шкуру сдеру.
Он рассказал мне все это (повторил Чарли) в предостережение, чтобы я мог поставить себе необходимые пределы и «уберечься» от того, что произойдет, если «определенные события» приведут не к тому, к чему они, надо полагать, должны привести. Чарли явно думал об этих событиях, но описывать их не стал, а я так и вообразить не попытался.
О чем думал я, пока мы катили по Мэйн-стрит, так это о двух американцах, ехавших сюда из Детройта. Отец говорил, что в Детройте каждый может найти хорошо оплачиваемую работу и жить припеваючи. Этот город был плавильным котлом Америки. Средоточием ее могущества. Ее ризой пестрой. Он притягивал к себе весь остальной мир. «Детройт производит, мир принимает». И так далее. Те двое ехали оттуда, чтобы узнать правду и встать на ее защиту. Я никогда не был в Детройте, но интересовался им, поскольку родился в Оскоде, то есть лишь немногим севернее него. Человек может представлять себе или воображать очень многое, не имея по его части никакого настоящего опыта.
Я спросил:
— А какое отношение имею к этому я?
К тому времени я уже посмелел и с потрясением справился. Мы подъехали к маленькой парадной двери «Леонарда», на которой черной краской было написано «вестибюль». Ветер бился в окна грузовичка. Я смотрел на странный, комковатый какой-то профиль Чарли, на еще сохранившую остатки румян щеку. Лицо карлика, но крупного и сильного.
— Повезет, так и не будешь иметь, — ответил он. Его большие мясистые губы напучились, словно для поцелуя, это означало, что он размышляет о чем-то. — Был бы ты поумнее, собрал бы все деньги, какие скопил, да сел на автобус. Сошел бы с него поближе к границе, проскользнул на ту сторону, и больше тебя никто в этих местах не увидел бы. Оставаясь здесь, ты обращаешься всего лишь в его опорную точку, в часть его стратегии. А что с тобой случится, на это ему наплевать. Он просто-напросто пытается доказать сам не знает что.
— Меня там поймают и отправят в сиротский приют, — сказал я.
— Мне бы в приюте лучше жилось, — отозвался Чарли. — Человек всегда думает, будто он знает, что на свете самое худшее. Но что такое самое-самое, не знает никогда.
Он считал, что мне жилось бы лучше, если бы я вернулся в Грейт-Фолс, явился в полицейский участок, признался, что я — пропавший Делл Парсонс, и позволил полицейским взяться за меня всерьез: запереть в комнате с решеткой на окне, чтобы я смотрел сквозь ее прутья на мерзлую землю и ничего, кроме восемнадцатилетия, не ждал. Мама думала, похоже, что это самое худшее и есть. И мне оно все еще представлялось именно таким. Ответа для Чарли у меня не нашлось. Как почти и всегда. Чарли знал только себя. Ну и я знал, что будет самым худшим для меня, — какая бы участь ни ожидала Артура Ремлингера. И что бы ни случилось со мной, как с опорной точкой, каковые два слова означали, по моим понятиям, что я понадоблюсь ему для осуществления какой-то его прихоти, а когда все закончится, он обо мне забудет.
Чарли не хотелось рассказывать мне что-либо еще. И слушать меня сверх необходимого тоже. Я вылез из его старого грузовичка на занесенную песком, ветреную улицу Форт-Ройала, захлопнул дверцу.
— Большинство неудачников — это люди, которые пытались добиться успеха своими силами, — сказал Чарли. — Не забывай об этом.
Я промолчал. И Чарли уехал, предоставив меня моему будущему.
Назад: 19
Дальше: 21