2
Наша семья обосновалась в Грейт-Фолсе, штат Монтана, в 1956 году — так же, как семьи других военных оседали после войны там, где оседали. До того мы жили на авиабазах Миссисипи, Калифорнии и Техаса. Мать с ее полученной в колледже степенью всегда находила место учителя-дублера. В Корею отца не отправили, на каждой базе он занимался кабинетной работой по снабженческой части. Ему позволили остаться дома, поскольку у него имелись ленты за участие в боевых действиях, но звания выше капитанского он так и не получил. И в определенный момент — мы тогда жили в Грейт-Фолсе, отцу было тридцать семь — он решил, что никакого будущего Военно-воздушные силы предложить ему не способны, поэтому самое для него лучшее — выйти, прослужив двадцать лет, на пенсию. Он полагал, что, быть может, сделать карьеру ему помешало отсутствие у нашей матери общественных интересов, ее нежелание приглашать кого бы то ни было из служащих базы пообедать у нас дома, — и, вероятно, был прав. Честно говоря, я думаю, что, если бы кто-то из его сослуживцев понравился маме, она бы его пригласила. Однако мама всегда считала, что понравиться ей в таких местах никто просто-напросто не может. «Здесь только и есть что коровы да пшеница, — говорила она. — По-настоящему организованное общество отсутствует». Так или иначе, я думаю, что отец устал от службы, а Грейт-Фолс ему нравился, он рассчитывал преуспеть там — даже в отсутствие организованного общества. Говорил, что хочет податься в масоны.
К тому времени уже шла весна 1960-го. Моей сестре Бернер и мне было по пятнадцать лет.
Нас приняли в среднюю школу, которую все называли «Льюисом» (она носила имя Мериуэзера Льюиса), стоявшую к реке Миссури достаточно близко для того, чтобы я мог видеть из окна поблескивающую воду, слетавшихся на нее уток и иных птиц; выше по реке — железнодорожная станция направления Чикаго — Милуоки — Сент-Пол, на которой пассажирские поезда больше не останавливались, и совсем вдали муниципальный аэропорт на Гор-Хилл, принимавший и отправлявший два рейсовых самолета в день; а ниже — великанская труба металлургического завода и завод нефтеперерабатывающий, оба стояли над водопадами, от которых город и получил свое название. В ясные дни я различал даже — в дымке, в шестидесяти милях к востоку, — заснеженные пики, которые тянулись на юг, к Айдахо, и на север, к Канаде. Мы с сестрой никакого представления о «западе» не имели, не считая того, что получили от телевизора, да уж если на то пошло, и об Америке тоже, просто полагали само собой разумеющимся, что лучшей страны на свете нет. Настоящая наша жизнь шла в семье, мы были частью ее непакуемого багажа. А из-за все возраставшей отчужденности матери от людей, ее затворничества, чувства собственного превосходства и желания, чтобы Бернер и я не прониклись «умонастроением города торгашей», которое, как она считала, душит в Грейт-Фолсе все живое, наша жизнь не походила на жизнь большинства детей, предполагавшую наличие друзей, к которым можно ходить в гости, доставку газет, поступление в скауты и танцы. Если мы станем здесь своими, считала мама, то здесь же и закончим. Правдой было и то, что когда твой отец работает на военной базе — неважно, где она находится, — то друзей у тебя всегда не много, а с соседями ты встречаешься редко. Не покидая пределов базы, мы делали все: посещали врача, дантиста, стриглись, покупали продукты. И люди это знали. Знали, что долго мы среди них не пробудем, так зачем же трудиться, знакомиться с вами? База была своего рода позорным клеймом, как если бы происходившее здесь относилось к разряду вещей, о которых порядочным людям и знать не стоит, и связываться с ним не следует, — к тому же наша мать была еврейкой, походила на иммигрантку и представлялась существом в определенном смысле богемным. То же говорилось и обо всех нас — как если бы защита Америки от ее врагов была делом недостойным.
И все-таки Грейт-Фолс мне нравился, во всяком случае, поначалу. Его называли «Электрическим городом», поскольку на водопадах были построены электростанции, от которых он получал энергию. Он казался городом, построенным начерно, простым, удаленным от всего на свете, — и все же остававшимся частью бескрайней страны, с которой мы уже успели свыкнуться. Правда, мне не очень нравилось, что улицы его не имели названий, одни номера, — это сбивало с толку и означало, по словам матери, что проектировали его сквалыжные банкиры. И разумеется, зимы здесь были холодные, неустанные, северный ветер налетал на город, словно товарняк, а от вечных сумерек у всех опускались руки — даже у завзятых оптимистов.
Впрочем, сказать по правде, мы с Бернер никогда не думали о себе как о людях, происходящих из какого-либо определенного места. Всякий раз, как наша семья переезжала куда-то — на одну из разбросанных по всей стране баз, — устраивалась в новом арендованном доме и отец, надев отглаженную синюю форму, уезжал на работу, а мама начинала учительствовать в очередной школе, Бернер и я старались придумать, что нам сказать, если нас спросят, откуда мы родом. И всякий раз, направляясь в новую школу, где бы она ни находилась, мы практиковались, повторяя это друг дружке. «Здравствуйте, мы из Билокси, штат Миссисипи». «Здравствуйте, я из Оскоды, это в Мичигане». «Здравствуйте. Я живу в Викторвилле». Я старался также выяснить основные, хорошо известные другим мальчикам вещи, говорить, как говорили они, набираться слэнговых выражений, вести себя так, точно к перемене мест мне не привыкать и удивить меня невозможно. Так же поступала и Бернер. А потом мы опять переезжали, и нам с сестрой приходилось осваиваться заново. Я понимаю, конечно, что такое взросление может обратить человека в вечно плывущего по течению изгоя, а может и сделать его гибким умельцем по части приспособления к обстоятельствам — качество, коего мама не одобряла, поскольку сама этим качеством не обладала и полагала, что ее все-таки ждет другое будущее — какое воображалось ей до встречи с нашим отцом. Мы же с сестрой были лишь второстепенными актерами в драме, которая, мнилось ей, неумолимо разворачивается у нее на глазах.
В результате превыше всего на свете я стал ценить школу, единственную, кроме родителей и сестры, неразрывную нить, пронизывавшую мою жизнь. Я никогда не ждал с нетерпением окончания уроков. Я проводил в школе столько времени, сколько удавалось, — сидел над выданными нам книгами, заводил разговоры с учителями, впитывал школьные запахи, которые везде были одинаковы и ни на что другое не походили.
Для меня стали важными знания — все едино какие. Наша мать знала и ценила многое. Я хотел походить в этом отношении на нее, навсегда сохранять то, что узнал, понемногу обращаясь в человека всесторонне образованного и многообещающего — характеристики, которым я придавал огромное значение. То, что я повсюду оставался чужим, казалось мне несущественным, зато я был своим в каждой школе. Я делал успехи в английском, истории, естественных науках и математике — предметах, в которых была сильна и мама. Каждый раз, как мы укладывали вещи и переезжали, я боялся лишь одного: что меня по какой-то причине не примут в новую школу или что, уезжая, я упущу какие-то важные познания, которые могли бы обеспечить мое будущее и получить которые можно только в покидаемом нами месте. Или что мы заедем туда, где школы для меня не найдется вообще (одно время родители поговаривали о Гуаме). Я боялся кончить тем, что и вовсе ничего знать не буду, мне не на что будет опереться, нечем отличиться от других. Разумеется, это было наследием отношения мамы к ее жизни, которую она считала ничем не окупавшейся. А возможно, причина состояла в том, что наши родители, у которых головы шли кругом от того, что молодые жизни их запутывались все сильнее, — они не подходили друг другу и, вероятно, даже не испытывали обоюдного физического влечения, посетившего их только на краткий миг, постепенно становились всего лишь попутчиками и в конце концов прониклись взаимным негодованием, сами того не поняв, — не стали для нас с сестрой крепкой опорой, а для чего же тогда и существуют родители?
Впрочем, обвинять родителей во всех бедах твоей жизни — значит избрать для себя путь, который никуда в конечном счете не ведет.