Книга: Спортивный журналист
Назад: 2
Дальше: 4

3

К четверти одиннадцатого я отдаюсь на милость дня и качу в моем «шевроле-малибу» по Хоувинг-роуд, направляясь к Грейт-Вудс-роуд и кооперативному поселку «Фазаний луг и ручей», где живет Викки, – он находится ближе скорее к Хайтстауну, чем к собственно Хаддаму.
Думаю, стоит коротко описать Хаддам, где я прожил четырнадцать лет и мог бы прожить всю остальную жизнь.
Понять его характер нетрудно. Представьте себе городок в Коннектикуте – скажем, Реддинг-Ридж, или Истон, или какой-нибудь еще и посимпатичнее, построенный из бута поселок Меррит-Вэя, – Хаддам в большей мере походит на них, чем на типичный город Штата садов.
Основанный в 1795 году торговцем шерстью с Лонг-Айленда, Уоллесом Хаддамом, это скорее заросший деревьями поселок с населением в двенадцать тысяч душ, укрывшийся в центральной части Нью-Джерси, к востоку от реки Делавэр, среди невысоких, покатых холмов. Он стоит на железнодорожной линии, соединяющей Нью-Йорк с Филадельфией, ровно в ее середине, и потому сказать, чье мы предместье, нелегко – жители наши ездят на работу в оба города, кто куда. И хотя в результате ощущение маленького, затерявшегося на обочине большой жизни городка въелось в их сознание точно так же, как в сознание любого из граждан Нью-Гэмпшира, Хаддам сохраняет лучшее, что может предложить Нью-Джерси: гарантию того, что он никогда не пожелает обзавестись загадочностью, однако и чураться осмысленных загадок не станет. Вот она, причина, по которой такой город, как Новый Орлеан, сам себя погубил. Слишком уж он рвался к загадочности, каковой в нем нет и никогда не будет, да навряд ли она там и была. Прими мой совет, Новый Орлеан, и бери пример с Хаддама, где буквалист может созерцать мир без каких-либо затруднений.
Город у нас не набожный, хоть верующих в нем и хватает благодаря расположенному здесь крошечному Библейскому институту (завещательный дар Уоллеса Хаддама). У них имеется собственный кирпичный, с медной крышей, храм, состоящий в подчинении Ассамблеи реформатских церквей Шотландии, – с хором и органом, который три раза в неделю создает оглушительный шум. Однако и о мирских делах город отнюдь не забывает.
В центре – маленькая, открытая с севера площадь в колониальном стиле, обставленная белыми домами, а вот настоящей главной улицы в Хаддаме нет. Большинство его жителей работает в каких-то других местах, нередко в корпоративных исследовательских центрах, построенных в местности совсем уж сельской. Остальные – семинаристы, или ушедшие на покой богатые люди, или сотрудники стоящей у 160-й магистрали Академии де Токвиля. На площади находится несколько дорогих магазинов со сводчатыми окнами, особенно бросаются в глаза магазин мужской одежды и другой, с ценами от производителя, – женского белья. У книжных дела идут так себе. Магазинами в основном заправляют агрессивные, сварливые разведенные дамы (некоторые были прежде женами семинаристов); магазины сообщают площади дух суетный и примитивный, напоминающий жизнь, какой ее изображают каталоги (мне эти картинки, пожалуй, нравятся). Впечатления очень деловитого наш город не производит.
Особенно видное место занимает у нас почтовая контора, поскольку мы – получатели рекламных рассылок и приверженцы покупок по почте. Тут ничего не стоит зайти, прогуливаясь по улице, в парикмахерскую и мигом подстричься или, если отправляешься ночью на одинокую прогулку, а я часто делал это после развода, получить в «Августе» даровую выпивку от старикана в клетчатых штанах, который сидит там и смотрит бейсбол и только рад услышать от тебя доброе слово об Айке, вместо того чтобы тащиться домой, к жене. Иногда, потратившись на несколько «дайкири» и пылко побалабонив о том о сем, ты можешь даже уговорить томную секретаршу страхового маклера поехать с тобой в шумный кабак на берегу Делавэра и провести там теплый весенний вечер. Подобные вечера часто заканчиваются очень недурно, и в первые несколько месяцев я провел таким манером не один из них и не пожалел об этом.
В городе проживает небольшой контингент состоятельных эмигрантов из Новой Англии, работают они по большей части в Филадельфии, владеют летними домиками на Кейпе или на озере Уиннипесоки. Живет здесь и некоторое число южан – прежде всего, каролинцев, так или иначе связанных с Семинарией, а на зиму уезжающих в Бофорт или в Монтигл. Я ни с теми ни с другими близко так и не сошелся (даже когда мы с Экс только-только переехали сюда) и принадлежу к другой, куда более многочисленной группе, которая с удовольствием живет здесь круглый год и ведет себя так, точно мы обнаружили в этих краях нечто фундаментальное, – дело тут, думаю, не в деньгах, но в определенном складе сознания: все мы учились в колледжах и узнали там, как жить, и жить правильно, никогда не покидая одного места, а теперь, когда мы повзрослели, пришло время применить эти знания на практике.
Заправляют у нас республиканцы, что совсем не так плохо, как может показаться. Это либо высокие светловолосые молодые увальни из Йеля с острыми подбородками, влажными голубыми глазами и богатым опытом временных отчислений из университета, либо отставные жулики из торговой палаты, мелкие мужички, выросшие в нашем городе, обладающие собственным кругом местных друзей и четкими консервативными представлениями о стоимости здешней недвижимости и тонкостях частного предпринимательства. Полицией ведают вечно прищуренные итальянцы – потомки иммигрантов, которых привезли сюда в двадцатых, чтобы они построили библиотеку Семинарии, и которые обосновались в «Президентском» районе, где живет сейчас Экс. И республиканцы, и итальянцы очень серьезно относятся к правилу «место жительства – это все», и жизнь города идет так тихо, что лучшего и желать не приходится, заставляя лишь дивиться – почему эта же компания страной-то управлять не может получше? (Мне повезло, я попал сюда еще с теми долларами, какими они были до 1975-го.)
С другой стороны, налоги тут высоки, как небеса. Канализационной системе очень не помешал бы облигационный займ, особенно в районе, где живет нынче Экс. Ну, зато преступлений против личности у нас не водится. Много врачей, хорошая больница. А благодаря южным ветрам климат здесь такой же целительный, как в Балтиморе.
Издатели, редакторы, авторы «Таймс» и «Ньюсуик», агенты ЦРУ, юристы из шоу-бизнеса, бизнес-аналитики плюс президенты немалого числа огромных, кующих общественное мнение корпораций – все они живут в этих краях вдоль извилистых дорог или в уединенных сельских особняках и ездят поездом в Готэм либо в Филадельфию. Даже люди услужающие, а это по преимуществу черные, выглядят довольными жизнью в своих скромных домах с брезентовыми навесами, которые образуют, выстроившись в ряд, что-то вроде клавиатуры на боковых улочках Уоллес-Хилла, за больницей.
В общем и целом жизнь в нашем городе интересной не назовешь. Ну так это-то нам и нравится.
По перечисленным причинам в кинотеатре нашем шумно после премьерных показов не бывает, чему способствуют и таблички «Спасибо, что не курите». Еженедельная газета города печатает в основном объявления о продаже недвижимости, новости большого мира ее интересуют слабо. Учащиеся Семинарии и школы-интерната на глаза нам попадаются редко, похоже, им и за их железными воротами хорошо. Оба винных магазина, книжные и заправочная станция только рады вести торговлю в кредит. «Кофе Спот», в который я иногда езжу поутру на стареньком велосипеде Ральфа, открывается в пять утра, кофе там бесплатный. Три банка чеки ваши не отфутболивают (в случае чего, вам просто звонят оттуда). Черные и белые мальчики – Ральф был среди них – играют в одних и тех же спортивных командах, учатся в нашей маленькой кирпичной школе и вечерами вместе готовятся к поступлению в колледж. И если вы теряете, как я однажды, бумажник на какой-нибудь затененной ильмами улице с восстановленным историческим обликом, – напротив моего тюдоровского дома возвышается большой особняк времен Второй империи, принадлежащий бывшему члену Верховного суда штата Нью-Джерси, – можете быть уверены, что к ужину вам позвонят, а следом появится подросток, сын кого-то из соседей, вернет бумажник с нетронутыми кредитками и о вознаграждении не заикнется.
Вы можете посетовать, что такой город не отвечает тому, как ныне живет весь мир. Заявить, что реальная жизнь и хуже, и коварнее, и сложнее нашей, что мне следует влиться в нее и смириться с Рондами Матузак современного мира.
Что же, в течение двух минувших со времени развода лет мне случалось иногда, отправляясь по тем или иным делам, задумчиво проходить после наступления темноты по нашим извилистым тенистым улицам, вглядываться в дома, в окна, залитые бронзоватым светом, в темные автомобили, заехавшие передними колесами на тротуары, слушать плывущий по воздуху смех, и звон бокалов, и звуки оживленных бесед и думать: как хороши эти жилища. Как полна эта звучная жизнь, – к примеру, жизнь того же судьи. И хоть сам я в ней не участвую, да мне это, верно, и не понравилось бы, меня волнует мысль, что все мы ведем здесь существование надежное и ответственное.
Как знать? Возможно, и самому судье случалось проводить на улице мрачные часы его жизни. Возможно, жизнь какого-то бедняги из Ярдвилля висела в это время на волоске, а свет в моем доме – обычно я оставляю его включенным – приносил судье успокоение, наводил на мысль, что каждый из нас заслуживает еще одного шанса. Я мог находиться и дома, вникать в таблицы средних показателей бейсболистов, или читать «Ринг», или листать, сидя в кухонной нише, какой-нибудь каталог, не питая надежд ни на что, кроме доброго сна. Но именно для таких дел улицы пригородов и идеальны, только так соседи и могут жить по-добрососедски.
Верно, разумеется, и то, что, поскольку в теперешнем мире всего так много, стало труднее решать, выбирая место для жительства, что существенно, а что нет. И это еще одна причина, по которой я забросил настоящее сочинительство и ухватился за настоящую работу в солидном спортивном журнале. Я не знал с уверенностью, что мне сказать о большом мире, а рисковать, строя домыслы, не хотел. Да и сейчас не хочу. Каждый из нас смотрит на него с какой-то определенной точки, каждый надеется, что от нас ему будет польза, – вот почти и все, что я, как выяснилось, мог сказать, итог моих самых старательных и честных усилий. Для литературы этого как-то маловато, что меня, впрочем, и не заботило. Ныне я готов принять столько всего, сколько мне будет по силам, – мой город, мое соседство, моего соседа, его машину, ее лужайку, и живую изгородь, и водосточные желоба. Пусть все вокруг будет лучше, чем может. И посылай нам, пока не настал конец, добрый ночной сон.
* * *
Хоувинг-роуд в это утро испятнана солнцем и дышит весной, как заросшая бирючиной улочка Англии. Над городом плывет звон колоколов Святого Льва Великого, бодро сзывая верующих на богослужение, что и объясняет, почему ни один итальянец-садовник не трудится сейчас на соседских лужайках, наводя порядок под форзициями и обрезая пираканты. Солнце освещает на дверях некоторых домов пасхальные лилии, обитатели других придерживаются давней епископальной традиции сохранять до наступления пасхального утра рождественские венки. Над каждой улицей витает приятное экуменическое ощущение праздника.
Площадь заполнена сегодня пасхальными покупателями, и я, чтобы не застрять в заторе, удираю с нее «задней дверью» – через Уоллес-Хилл, по узким улочкам с односторонним движением, что тянутся за воротами больничного отделения неотложной помощи и железнодорожным вокзалом. И вскоре выбираюсь на Грейт-Вуд-роуд, ведущую к Первой магистрали, и пересекаю большую железнодорожную ветку, чтобы окунуться в учтивую, ласковую буквальность нью-джерсийского прибрежного шельфа. Вот этим самым путем я ехал вчера в Брилле. И хоть чувствовал себя тогда неуверенно – меня еще ожидали дела нынешнего утра, – сейчас настроение мое повышается и едва ли не взлетает в небеса.
Шесть миль позади, по 33-му шоссе текут машины, остатки утреннего тумана еще цепляются за дорогу, но сам он, колыхаясь, уходит в сторону Асбери-парка. Шелестящий занавес легкого дождика затягивает яблочную зелень Юга и окрестный ландшафт, смягчая очертания пустых в это время года овощных ларьков, крошечных ферм, площадок для мини-гольфа и безрадостных траншеекопателей. Нет, сказать, что недоволен Нью-Джерси, я не могу. Для меня порок подразумевает существование добродетели, а добродетель многого стоит. Американец, отвергающий такое место, был бы безумцем, ведь это самый увлекательный и удобочитаемый ландшафт, и язык у него – американский.
* * *
Впереди тебя ждет приятный покой.
* * *
Лучше сойти на землю в Нью-Джерси, чем не сойти вообще. Или, еще того страшнее, чем увидеть свет в каких-нибудь населенных призраками местах вроде Колорадо и Калифорнии. Или так и летать в сумеречном воздухе, отыскивая подходящее место, которого никогда не было и не будет. Бросайте искать. Встретьтесь с землей там, где получится. Без преувеличения говоря, это все, что вам остается. И ей-ей, в самых безыскусных его уголках и обличиях штат наш выглядит таким же непритязательным, каким мог представляться когда-то Кейп-Код, а присущий ему многосложный уклад жизни – за-городом-но-до-хорошей-работы-рукой-подать – обращает его в квинтэссенцию идеи слияния города и деревни.
«Приятный покой» – это как раз «Фазаний луг и ручей» и есть. Я сворачиваю на ведущую к нему извилистую дорогу, что проходит вплотную к огромной водонапорной башне, окрашенной в глянцевитые голубые тона космической эры, а затем разветвляется, позволяя попасть на тот край заброшенного кукурузного поля, какой вам требуется. Далеко впереди – быть может, в миле отсюда – клубятся, поднимаясь в платиновое небо, зеленые липы, а за ними различаются высокие Y из перекрещенных железных балок – опоры высоковольтной линии с оранжевыми шарами на верхушках – маяками для снижающихся самолетов.
«Фазаний ручей», к нему налево, представляет собой стилизованный жилой массив, каждая упирающаяся в тупик улочка коего снабжена указателем – «Живая изгородь» или «Чертополохи», – написанным на дощечке, словно выломанной из какого-нибудь амбара Эндрю Уайета. Деревья здесь юны, а на подъездных дорожках стоят шикарные автомобили. Мы с Викки однажды заезжали сюда – как туристы, – чтобы полюбоваться на крытые гонтом якобы фермерские дома из старого кирпича с закрепленными на них «ценниками», стоит каждый из них больше, чем я заплатил четырнадцать лет назад за мой трехэтажный особняк. Семья Викки живет в таком же поселении Барнегэт-Пайнса, и, сдается мне, она мечтает когда-нибудь перебраться сюда с будущим мужем.
«Фазаний луг» стоит по другую сторону утыканного стерней поля. Это неживописное скопление приземистых коричневых домов, глядящих на мутное искусственное озеро и желтый бульдозер при нем, часть их пока не достроена. При идеальном раскладе селятся здесь люди еще молодые, только начинающие жить и делать карьеру, – секретарши, продавцы автомобилей, медицинские сестры, кое-кто из них когда-нибудь доживет до возможности купить выставленный на продажу основательный дом в «Фазаньем ручье». Я называю таких «людьми на старте».
Аквамариновый Виккин «дарт» цвета морской волны стоит, поблескивая полировкой, перед гаражным боксом номер 31, номера на машине еще техасские, черно-белые. Остановившись рядом, я слышу треньканье дождика, уносимого ветром на север, к Брансуику; в воздухе ощущается какой-то чистый, химический запах. А еще не успев вылезти из машины, с удивлением обнаруживаю на переднем сиденье «дарта» почти скрытую высоким подголовником Викки. Я опускаю стекло пассажирского окна, она смотрит на меня с водительского места, черные волосы ее уложены на манер Лоретты Линн, два плотных фестона уходят к затылку и за уши, а там локонами спадают на плечи.
Напротив нее с недостроенного второго этажа нового дома ухмыляются двое рабочих в касках. Сразу видно – до моего появления их что-то сильно веселило.
– Я подумала, вдруг ты не появишься, – робко, как школьница, сообщает в открытое окно Викки. – Сидела там, ждала, что ты позвонишь, вывалишь на меня неприятную новость, а потом решила спуститься сюда, посидеть в машине, послушать музыку, которую я включаю, когда мне грустно.
Она улыбается, мягко и неуверенно.
– Ты не сердишься, правда?
– Рассержусь, если ты через две секунды не усядешься рядом со мой, – отвечаю я.
– Так я и знала. – Она торопливо поднимает стекло, хватает сумку и мигом перескакивает из «дарта» в мою жизнь. – Я сказала себе: слушай, если выйдешь наружу, он точно приедет, наверняка.
Все мои страхи улетучиваются бесследно, вот только на крыше так и покачивает головами парочка строителей. Я был бы не прочь помигать им фарами, сдавая машину назад, и пожелать хотя бы половину тех радостей, какие ожидаю для себя. Но, боюсь, они неправильно меня поймут. Впрочем, разворачиваясь, я улыбаюсь им, и мы выезжаем из «Фазаньего луга», направляясь к 33-му шоссе и платной магистрали. Викки приникает ко мне, стискивает мою руку и счастливо вздыхает.
– Почему ты решила, что я не появлюсь? – спрашиваю я, когда мы проезжаем через намоченный дождем Хайтстаун, и радуюсь тому, что сиденья у моей машины старомодные, без подлокотников посередке.
– Да обычные мои глупости. Наверное, решила, что все у меня слишком уж хорошо.
На Викки черные слаксы, облегающие ее не слишком плотно, белая, с оборками, блузка, синий жакет из синтетического микроволокна (наследие Далласа) и туфельки на светлых пластиковых каблуках. Это ее выездной наряд, добавлением к коему служат нейлоновая сумка для уик-эндов «Le Sac» и черный ридикюль, в котором она среди прочего держит «диафрагму». Викки – современная женщина, готовая к любому повороту событий, и я уже обнаружил, что мне, оказывается, интересны малейшие подробности ее жизни. Она смотрит в окно, на проскальзывающие мимо федералистские здания Хайтстауна.
– Плюс. Ночью меня выгнал из своей палаты больной, я только два слова ему и успела сказать, спросила, как он себя чувствует и прочее, я и дежурить-то не должна была, просто одна наша девушка заболела. Он цветной. Когда его клали в больницу, у него уже был рак печени в последней стадии, уремия началась, хотя, если случай не настолько запущен, больные обычно принимаются вспоминать свое прошлое, стараясь отвлечься от теперешних проблем. (Узнав, где она была этой ночью, я неприметно вздыхаю от облегчения. Я ведь звонил ей и не застал, и худшие мои опасения разгулялись как только могли.) Но свыкнуться с такими смертями невозможно, я потому и перешла из онкологии в неотложку. Считается, что мы привыкаем и так далее, а я не смогла. Я лучше буду возиться с каким-нибудь разбитым, изодранным, истекающим кровью мужиком, чем с тем, у кого внутри верная смерть сидит. Думаю, из-за этого мне и стало не по себе. К тому же я знала, что ты утром на кладбище пойдешь.
– Там все прошло нормально, – говорю я. Ну, в основном так оно и было.
Викки достает из ридикюльчика сигарету – «Мерит Лайт», – закуривает. Вообще говоря, она почти не курит, разве что любит подымить, когда разнервничается. Я кладу ладонь на ее мягкое бедро, притягиваю Викки поближе, нога к ноге. Она приспускает стекло, выдувает дым в щель.
– Кстати, когда у тебя день рождения?
– На следующей неделе.
– Ну да, я примерно такого ответа и ждала. Нет, а правда, когда?
– Это и есть правда. И стукнет мне тридцать девять.
Я кошусь на нее, чтобы понять, не настроило ли ее это сообщение против меня. За восемь недель нашего знакомства мы о моем возрасте ни разу не говорили. Она, наверное, думала, что я намного моложе.
– Не может быть. Врешь.
– Увы, не вру, – отвечаю я и пытаюсь улыбнуться.
– Ладно, может, я тебе подарок сделаю – запишу все мои любимые песни на стерео-восемь. Как тебе это?
Вот и вся ее реакция на новость о моем возрасте. Есть женщины, которых возраст мужчины заботит, а есть такие, кого не заботит. Экс не заботил, и я всегда считал это признаком здравомыслия. Хотя что касается Викки, причина ее равнодушия к моим годам, возможно, в том, что первый ее брак сложился плохо и потому ей хочется связать свою жизнь с кем-то, кто, по крайней мере, добр, – еще один приятный для меня сюрприз, и число их все возрастает. Может быть, мы поженимся в Детройте, вернемся, поселимся в «Фазаньем ручье» и заживем счастливо, как все остальные братья наши американцы. Что в этом будет плохого?
– Я бы обрадовался, – отвечаю.
– Ты не сердишься, что я выставляюсь из машины, точно девка какая-нибудь?
– Ты слишком красива, чтобы я на это сердился.
– Те кретины так обо мне и подумали.
Мы выезжаем на платную магистраль, оплачиваем и мчим на север по плоским, невыразительным, промоченным дождем джерсийским равнинам – ландшафту, куда замечательно встраиваются незатейливые гольфовые поля, автомастерские и барахолки.
Мне нравятся племенные ритуалы, к каким прибегает Викки, готовясь к свиданию, – даже если знает, что я останусь потом ночевать, – потому она сейчас и беспокоится, не рассердился ли я, застав ее сидящей в машине перед домом. Как и положено, я прихожу с подарком – обычай, которого я одно время придерживался и с Экс, отправляясь на пикник или загородную прогулку, но потом забросил. Так ведь мы с ней жили вместе, а обыкновения подобного рода легко забываются. Что касается Викки, я, как правило, привожу ей что-нибудь из Нью-Йорка, где она была всего один раз и который, по ее уверениям, терпеть не может. Она же, со своей стороны, неизменно оказывается почти готовой и изображает все так, будто я ее тороплю, – убегает в спальню, зажав в губах булавки, или собирает волосы на затылке, потому что ей необходимо подшить подол юбки, отутюжить складки платья. Мы словно отступаем в эпоху более раннюю, однако мне по душе участие в этих нервных, нарочитых представлениях. Похоже, мы понимаем желания каждого из нас, даже не зная друг дружку толком, чего нельзя было сказать под самый конец про меня и Экс. Мы с ней словно тянули наш воз в разные стороны. Возможно, впрочем, что дело, опять-таки, в моем возрасте – ныне я довольствуюсь малым и предпочитаю обходиться без осложнений.
Впрочем, какова бы ни была причина, я всегда радуюсь приглашению провести ночь, а то и всего лишь час в чистенькой и опрятной, как кабинет медицинской сестры, квартирке Викки, оплаченной ее отцом и обставленной ими обоими после однодневной умопомрачительной поездки в Парамус, к его «Миле мебельных чудес».
Викки сама выбрала все: пастельных тонов плотные шторы; круглое зеркало в раме, изображающей солнце с лучами; яркие коврики с абстрактным рисунком; двухместный диванчик с допотопным узором; кленового дерева гарнитур для гостиной, включающий маленький обеденный стол; покрытый черной китайской эмалью кофейный столик; коричневые бытовые приборы и чудовищных размеров телевизор «Сони». Все, что осталось сделать Уэйду Арсено, это выписать чек на обалденную сумму и тем возвратить его девочку на верный жизненный путь после всего дурного, что пережила она с мужем Эвереттом.
Входя в квартирку Викки, я неизменно вижу: она осталась точь-в-точь такой же, какой была в прошлый раз, все в ней словно приколочено к своим местам и чисто, как свежая газета. Новый номер журнала «Медсестра», фильмотека мыльных опер, «ТВ-гид» на столике с рельефной столешницей. Поблескивающий в стойке саксофон, к которому Викки не прикасалось со времен школьного оркестра. Безупречно чистая гостевая уборная. Вымытые и убранные тарелки. Все надежно, все исправно, как в гостиничном номере для новобрачных.
Мой же дом нацелен совсем на другое – при всей его комфортабельной избыточности, переполненной журнальными стеллажами, выцветшими тюлевыми кружевами, скрипучими порожками и общим оттенком эклектичности, свойственной зрелому возрасту, артефактам прежней жизни и прежних целей (в значительной степени не достигнутых), которые тем не менее дают материальные свидетельства подлинного качества жизни, пусть и не более красноречивые, чем покойное кожаное кресло или кухонный комбайн, что бы вам о них ни говорили. На самом деле я обратился в человека, у которого ни забот ни хлопот. И меня привлекает идея начать новую жизнь в новой брачной среде, первым делом расцветив ее красочными, новехонькими предметами обстановки, еще не успевшими обзавестись отпечатками чьей-либо личности. Я, может быть, и проделал бы это, если бы не Пол и Кларисса и если б не мысли о том, что я не столько начну новую жизнь, сколько сделаю новую ставку на старую. И если бы не считал по-прежнему деньги, вложенные в наш дом, потраченными разумно. Все это приводит меня к мысли, что я поступил правильно, и потому бо́льшую часть ночей я погружаюсь в сон (где бы я ни был – в Сент-Луисе, Атланте, Милуоки и даже в «Фазаньем лугу») уверенным, что мне довелось, что называется, и рыбку съесть, и на елку влезть, к чему все мы, собственно говоря, и стремимся.
* * *
Викки гасит сигарету и принимается теребить свои локоны, глядя в зеркальце на солнцезащитном козырьке.
– Тебе не кажется странным, что мы едем куда-то вместе? – спрашивает она и морщит, прижав пальцем, нос, а после прижимает и мой, словно ожидает услышать ответ, которому не поверит.
– Так уж заведено у взрослых людей – ездить куда-нибудь вместе, останавливаться в отелях, приятно проводить время.
– Правда?
– Правда.
– Ну да. Наверное. – Викки вытягивает из-под манжеты заколку, сует ее в рот. – Просто со мной такого никогда не случалось. Мы с Эвереттом иногда ездили в Галвестон. А еще я была в Мексике, но недолго – пересекла границу, покрутилась там немного и назад.
Она вынимает заколку изо рта, втыкает в свои черные волосы.
– Ты, кстати сказать, кто?
– Спортивный журналист.
– Это я знаю. Читала твои статьи. (Вот так новость! Какие?) Я о другом спрашиваю – Весы, Близнецы? Ты же говоришь, у тебя день рождения не позже чем через месяц. Вот я и хочу понять, кто ты.
– Телец.
– И что это означает? – Она с интересом косится на меня, продолжая возиться с волосами.
– Довольно умен. Не циничен, хотя интуитивно постигаю людей и от этого могу показаться циником. – Я пересказываю услышанное от миссис Миллер, моей хиромантки. Одна из услуг, которые она оказывает, состоит в том, чтобы сообщать людям, если они ее о том попросят, подобного рода сведения – вдобавок к рассуждениям об их будущем. Я стараюсь бывать у нее раз в две недели, самое малое. – Ну а еще я довольно щедрый.
– Вот это я признаю, со мной, по крайней мере, ты щедрым был. Интересно, помогают такие качества сбываться твоим мечтам? Я в этом почти ничего не смыслю. Стоит, наверное, узнать побольше.
– А твои мечты когда-нибудь сбывались?
Викки складывает, точно школьница, руки под грудью и на протяжении нескольких миль молча глядит на дорогу. Ее легко принять за невинную девушку шестнадцати лет, а не за тридцатилетнюю разведенку; она словно и не видела никогда ничего дурного, печального, а ведь едва ли не каждый день сталкивается с увечьями и смертями.
– Ну вот смотри, – говорит она, вглядываясь в шоссе. – Ты знаешь, что меня всегда тянуло в Детройт?
– Нет.
– Ну вот. А меня тянуло. И когда ты предложил поехать туда, я чуть со стула не свалилась. – Она опускает голову, словно погружаясь в серьезные размышления, прищелкивает языком. – Если бы ты попросил меня поехать с тобой в Вашингтон, Чикаго или Тимбукту, я, наверное, отказалась бы. Но когда я была маленькой, папа вечно повторял: «Детройт производит, мир принимает». Наверное, эти слова привели меня в такое недоумение, что я почувствовала себя просто обязанной его увидеть. Знаешь, я думала, он ни на что не похож. И романтичен. После войны в Корее папа уехал туда работать, а вернувшись, привез почтовую открытку с изображением огромного, вертикально стоящего колеса. Вот на него-то я и хотела посмотреть, но так там и не побывала. Вышла вместо этого замуж – и попала в город, где нет ничего интересного. А потом встретила тебя.
Викки ласково улыбается мне, кладет ладонь на мое бедро, изнутри, она никогда еще так не делала, и я еле удерживаюсь, чтобы не вильнуть в сторону и не устроить на дороге кучу-малу из машин. Мы как раз проезжаем мимо Девятого съезда, на Нью-Брансуик, и я украдкой бросаю взгляд на череду стеклянных будок (вывески «Открыто» светятся только у двух), на минующие их машины. Неразличимые серые фигуры склоняются из будок, выпрямляются, объясняют, как куда проехать, отсчитывают сдачу, называют усталым водителям дороги с хорошим покрытием.
Какой веселый соблазн – притормозить у кабинки того самого сборщика дорожной платы, единственная дочь которого сидит рядом с тобой, подбираясь нежными, искусными пальцами к твоему парню.
– Тебе нравится мое имя? – Ладонь Викки остается на моей ноге, отбивая по ней ухоженными ноготками подобие чечетки.
– По-моему, оно прекрасно.
– Да? – Викки снова морщит нос пальцем. – Спасибо, хоть мне оно никогда и не нравилось. Против Арсено я ничего не имею, но «Викки» похоже на имя с браслета вроде тех, какие продают в аптеках «Уоллгринс».
Коротко глянув на меня, она переводит взгляд на широкую дельту Раритана, на заболоченные земли, уходящие от реки, подобно пшеничным полям, к острию Стэйтен-Айленда и Амбоям.
– Похоже на край света, верно? Мне нравится, – говорю я. – Иногда здесь можно вообразить, что ты попал в Египет. А иногда отсюда даже Всемирный торговый центр видать.
Она дружески щиплет мою ногу и, убрав ладонь, выпрямляется.
– Египет, да? Думаю, и он тебе понравился бы. Ты же у нас малость чокнутый. Скажи, от чего умер твой сын?
– От Рея.
Она качает головой, словно не понимая, как такое могло случиться.
– Бедный мальчик. А что ты сделал, когда он умер?
Это тема, углубляться в которую мне не хочется, но я понимаю, что Викки не стала бы спрашивать, если б не беспокоилась обо мне и не думала, что ответ мой мне чем-то поможет. В подобных делах она такой же буквалист, как я, а в мужчинах разбирается намного лучше, чем я в женщинах.
– Мы оба сидели в его палате. Было раннее утро. Еще не рассвело. На самом-то деле мы, я думаю, задремали. Тут вошла медсестра и сказала: «Мне очень жаль, мистер Баскомб. Ральф скончался». Мы просидели несколько минут, оглушенные, хоть и знали, что это должно было случиться. Потом жена немного поплакала, я тоже. А потом я поехал домой, поджарил бекон, тосты и уселся смотреть телевизор. У меня была запись лучших матчей чемпионата НБА, вот их я и смотрел, пока не рассвело.
– От смерти всякий свихнуться может, верно? – Викки откидывает голову на спинку сиденья, подтягивает на него ноги, обнимает свои черные, поблескивающие колени. Далеко впереди я вижу самолет – большой, реактивный, опускающийся туда, где, насколько я знаю, находится аэропорт Ньюарка; многообещающая картина. – Знаешь, что мы сделали, когда умерла мама?
Она поворачивается ко мне, словно желая убедиться, что я еще здесь.
– Нет.
– Пошли в полинезийский ресторан. Конечно, неожиданностью ее смерть ни для кого не стала. У нее каких только болячек не было, а я тогда работала в больнице «Техасских храмовников», разговаривала с докторами и все у них выяснила, не думаю, правда, что мне от этого польза была. Ну вот, Эверетт, папа, Кэйд и я заявились посреди жаркого дня в «Гарленд-Мэлл» ради какой-то дерьмовой свинины. Просто поесть захотели. Думаю, когда умирает кто-то из близких, на тебя сразу нападает голод. А потом отправились сорить деньгами. Я купила золотое ожерелье на бисерной нитке, которое мне было ни к чему. Папа – костюм-тройку и новые часы. Кэйд – не помню что. А Эверетт – красный «корвет» с совсем небольшим пробегом, думаю, он на нем и сейчас разъезжает. Он всегда такой хотел.
Она выпячивает нижнюю губу и насупливается, представляя себе «корвет» Эверетта, который теперь рисуется ее памятью яснее, чем смерть матери. Такова натура Викки – в вещи она верит больше, чем в сущности. И это делает ее идеальной – во многих смыслах – подругой.
Впрочем, рассказ ее погрузил меня в неожиданную мрачность. Была в этой скрытой от меня прежде жизни какая-то безысходная заданность, которая мне нисколько не нравится. Я и глазом бы не моргнул, услышав, что кто-то из этой семьи обнаружил у остальных болезнь Герига, или боковой амиотрофический склероз, или опухоль мозга, и, осознав, что жить им осталось всего ничего, бежал от них куда подальше. А так я оказался беззащитным перед ощущением – и очень живым – подлинной смерти и вдруг остро почувствовал, несясь по огороженной решетками платной дороге, то же, что этим утром: сиротство и набирающую силу опасность осиротения еще пущего.
Женщины всегда облегчали мое бремя, укрепляли оробелый дух, подбодряли меня извечными уверениями, что, дескать, все проходит, хотя ничто, разумеется, не проходит и никогда не проходило.
Однако на сей раз дух утешения словно унесло из машины ветерком, поднятым пролетевшим мимо автофургоном, и я сидел со сведенным животом и скорбно поджатыми губами – словно со мной случилось самое худшее. На миг я впал в состояние, в котором и женщины не способны помочь мужчине освященными временем способами (и связано это было, конечно, со словами, сказанными нынче утром Экс и пропущенным мною мимо ушей). Я не то чтобы лишился прежних страстных стремлений, нет, просто понял вдруг, что стремлениям этим не устоять перед фактами, которые ты не можешь обойти стороной, – перед самой сутью краткого мига пустоты.
Викки, приподняв брови, бросает на меня быстрые, сердитые взгляды.
– В чем дело, какая муха тебя укусила?
Мы уже добрались до самой северной на Нью-Джерсийской магистрали площадки отдыха имени Винса Ломбарди, я заезжаю на нее и провожу полчаса, любуясь небольшим собранием принадлежавших ему вещей – бронзовым бюстом, Пятью Гранитными Плитами, знаменитым габардиновым пальто. Времени у нас более чем достаточно. Отсюда путь наш лежит мимо стадиона «Гигантов», и мы едем к нему среди пылающих факелов нефтеперегонных заводов, дым которых закрывает от нас небеса.
– Обними меня покрепче, – прошу я. – Ты чудесная.
Викки мгновенно обвивает рукой мою шею и с грозящей переломить ее силой пережимает бедняжку локтевым захватом.
– Ох-х-х, – выдыхает она мне в ухо, и по такой-то вот мелкой причине я впадаю (без всяких шуток) в так называемый экстаз. – Ты счастлив, что я с тобой?
Она похлопывает меня по щеке, в упор глядя на нее.
– Мы отлично проведем время, уж ты мне поверь.
– Баловник ты, баловник, – бормочет она – Ах ты мой баловник.
И принимается целовать мое ухо – и целует, пока у меня не начинает иголочками покалывать ноги и я не проникаюсь желанием закрыть глаза и забыть обо всем на свете. Этого хватает, чтобы мы вернулись на землю и продолжили путь к аэропорту, и мы едем, и надежды мои все возрастают.
Спасти меня – не великий труд, уж это точно.
* * *
И вот тут мне стоит, пожалуй, сказать вам пару слов о спортсменах, которых я всегда обожал, не питая потребности стать одним из них или относиться к ним с полной серьезностью, и которые тем не менее представляются мне истинными буквалистами, погруженными в себя, что твои древние греки (хоть свойственная им, спортсменам, предприимчивость неизменно наполняет их души надеждой).
Спортсмены – это, в общем и целом, люди, которые позволяют своим поступкам говорить за них, они рады быть тем, что делают. Когда вы разговариваете с ними, чем постоянно занимаюсь я – в раздевалках, в гостиничных кофейнях и холлах, стоя рядом с дорогими автомобилями, – они, даже почти не замечая вас, что обычно и происходит, никогда не кажутся хотя бы в малой мере утратившими свою цельность или отчужденными, в них нет и намека на экзистенциальное отчаяние. Спортсмен может думать в этот момент о ящике пива, о барбекю, об искусственном озере в Оклахоме, по которому было бы здорово прокатиться на водных лыжах, или о какой-нибудь девушке, или о новом спортивном «шевроле», или о дискотеке, которую он приобрел в качестве налогового прикрытия, или просто о себе самом. Но можете поспорить на что угодно – ни вы, ни что вы там себе думаете его нисколько не интересует. Он эгоист, каких мало, а означает это вот что: он не вглядывается в свои эмоции то с одной, то с другой стороны, не гадает об альтернативных способах самовыражения и мышления. По сути дела, пребывающий в расцвете сил спортсмен обращает свой буквализм в отдельную загадку, просто-напросто с головой уходя в то, чем он занимается.
Годы тренировок учат его одному – необходимости отбросить сомнения, двойственность, самокопание и отдать предпочтение приятной, умеющей постоять за себя одномерности, которая в спорте вознаграждается мгновенно. Более того, вы можете бесповоротно погубить спортсмена, просто заговорив с ним вашим повседневным голосом, полным, быть может, умозрительности и непредсказуемости. Покажите ему, что мир, в котором спортсмены столь часто приживаются не без труда, а после окончания карьеры нередко страдают от депрессий, финансовых неурядиц, а то и чего похуже, сложнее того, к чему он готовился на тренировках, и вы перепугаете его до потери сознания. Потому-то спортсмены и предпочитают слушать собственные голоса или болтовню товарищей по команде (даже если болтают те на испанском). Если же вы спортивный журналист, вам придется приладиться к их голосам и ответам. «Как вы собираетесь побить эту команду, Стю?» – «Да просто выйдем на поле и будем играть нашу игру, Фрэнк, ведь она же и позволила нам подняться так высоко». И это будет их простенькая правда, а не ваша сложная, если, конечно, вы с ними не соглашаетесь, что я, например, зачастую и делаю. (Разумеется, спортсмены далеко не всегда такие тупицы, какими их порою изображают, они нередко способны вполне разумно рассуждать о том, что им интересно, – и делать это, пока у вас уши не завянут.)
К примеру, спортсмен никогда не позволит истории вроде той, что рассказала мне Викки, растревожить его, даже если чувства, подобные тем, что испытала она, проймут его до самого донышка. Спортсмен обучен не давать таким чувствам воли, не допускать, чтобы они слишком уж волновали его, а если все-таки разволнуют, он пойдет на тренировочное поле и пятьсот раз выбьет мяч со стартовой площадки, или отправится на пробежку и будет бежать, пока не упадет, или уйдет с головой в разборку и сборку какого-нибудь сложного механизма. Он знает, что может порадовать его, а что вывести из себя и что следует делать и в том и в другом случае. В этом смысле он человек по-настоящему взрослый. (И как раз по этой причине он не может стать вашим другом.)
В последний год нашего с Экс брака я был неизменно готов «рассматривать то с той, то с другой стороны» все, что чувствовал. Злясь или приходя в восторг, я всегда понимал, что могу с легкостью чувствовать и поступать противоположным образом – приуныть или обидеться, впасть в иронию или в великодушие, – даже если не сомневался, что мои поступки отражают, скорее всего, мои настоящие чувства; даже если не видел перед собой никакого другого пути. Довольно привлекательный способ существования, при котором ты всегда можешь сказать себе, что, по сути дела, ты – снисходительный обладатель широкого кругозора, способный понять других людей.
Вообще говоря, у меня имелся даже целый набор самых разных голосов, к одному из них я прибегал, когда хотел выглядеть убедительным, произвести приятное впечатление, сделать людей счастливыми, – даже если я врал без зазрения совести и был так же далек от правды, как Афины от Аляски. То был голос человека, напрочь лишенного убеждений, но, возможно, пользуясь им, я подходил к самому себе близко как никогда. Он и был моим голосом, особенно если я обращался к тому, кого любил, – голосом взаимного согласия без сколько-нибудь существенной ироничности.
Именно это подразумевают люди, говоря, что такой-то «дистанцируется от своих чувств». Да только я считаю, что, когда вы взрослеете, эта «дистанция» должна сокращаться и сокращаться – до тех пор, пока вы не перестанете видеть возможности выбора и не начнете просто делать, что делаете, и чувствовать, что чувствуете. Разумеется, это относится и к супружеству, узы коего вы разрываете. А «разглядывание с разных сторон» есть именно то, чем я занимался в моих рассказах (хоть сам того и не ведал) и в заброшенном романе, и это еще одна причина, по которой мне следовало прекратить писать. Я всегда мог придумать для себя какое-нибудь новое отношение к тому, что пишу, какие-то новые голоса, коими могу изъясняться. Строго говоря, мне, как правило, ничего не стоило придумать множество занятий, которым я мог бы предаваться в любой данный миг! А настоящее писательство требует, понятное дело, авторской цельности, его-то я так и не смог достичь – барахтался, барахтался, а все же пошел на дно. Вот Экс, та всегда была прозрачна, как ключевая вода, всегда точно знала, что она чувствует и по какой причине делает то или это. Она была абсолютно надежной, обладала иммунитетом к сомнениям и нюансам, и это делало ее изумительной спутницей жизни – для такого, как я; не уверен, впрочем, что сейчас она так уж точно все знает.
А о спортсменах я хочу сказать еще лишь одно: вы можете узнать о них слишком много, можете даже научиться их не любить, хотя то же самое можно сказать о ком угодно. Чем лучше вы их узнаете, тем прочнее становится впечатление, что все они одинаковы – сюрпризов от них ждать не приходится, только фактов. И потому я иногда рассказываю о них меньше, чем знаю, коллеги же мои, берущиеся за «глубинные» интервью со спортсменами, совершают, сдается мне, большую ошибку.
Я бы на их месте постарался растрогать читателей. Написал бы о тощем пареньке-негре из Брадентона, штат Флорида, безграмотном, переболевшем рахитом, не ладившем с законом и все же принятом, как подающий надежды баскетболист, в большой университет Среднего Запада, где стал звездой, выучился читать, специализировался по психологии, женился на белой девушке и в конце концов открыл в Акроне консалтинговую фирму. Хорошая получилась бы статья. У белой девушки могли бы найтись восточноевропейские корни. Родители ее противились такому замужеству, но их удалось уломать.
Если все сказанное создает впечатление, что спортивная журналистика – занятие несерьезное, то лишь потому, что так оно и есть. И по этой причине профессия эта весьма неплоха. Готов также признать, что мне она не очень подходит.
* * *
В терминал А мы входим бывалыми путешественниками. Я занимаю очередь к кассам «Юнайтед», пока Викки отправляется попудрить носик и купить нам полетную страховку. Выяснилось, что она такой же завсегдатай аэропортов, как и я. Пока мы ехали на эскалаторе, Викки рассказала, что, когда ее отношения с кобелем Эвереттом портились, она ехала в новый аэропорт Далласа, смотрела, как взлетают самолеты, и воображала себя в одном из них.
– Если проторчать в аэропорте один год, – сказала она с улыбкой официантки из придорожного кафе, когда мы вошли в кассовый зал, забитый пассажирами и потерявшими друг дружку в толпе супругами, – то увидишь всех на свете. А уж Чарли Прайда раз сто, не меньше.
Викки считает, что покупка страховки – самая выгодная сделка на свете, и кто я такой, чтобы спорить с этим? Правда, я советую ей не указывать в качестве получателя страховой премии меня.
– Да уж конечно, – отвечает она и морщится, едва ли не с отвращением. – Я всегда назначаю наследницей Католическую церковь.
– Ладно, тогда все в порядке, – говорю я, хоть мы с ней ни разу еще о религии и не беседовали.
– Если тебе интересно, я подалась в католички после того, как вышла за Эверетта, – сообщает она, и на лице ее появляется какое-то странное выражение. – Они многое делают для больниц. И Папа – старикан, по-моему, неплохой. А до того я была паршивой методисткой, как и все в Техасе, не считая баптистов.
– Ну и отлично, – говорю я, крепко сжимая ее руку.
– Свобода выбора. – И она легкой походкой направляется к продающим страховки автоматам.
Я уже снова повеселел. Людные места неизменно оказывают на меня целительное действие, если я чем и страдаю, то никак не противоположностью агорафобии. Мне нравится дышать одним воздухом с толпой. В определенном смысле, такие места – моя стихия. Даже залитые желтым светом автовокзалы и мрачные станции метро наполняют меня ощущением безопасности, чувством, что созданы они для меня и ближних моих. Женившись на Экс, я возненавидел мучительные летние недели, которые мы проводили сначала в клубе «Гора гурона», а после в бирмингемском клубе «Сумаховые холмы», одним из учредителей которого был ее отец. Я ненавидел атмосферу привилегированности и покоя, приглушенный, нервный шумок среднезападной исключительности. Думал, что они дурно влияют на детей, и удирал с Ральфом в Детройтский зоопарк, в Ботанический сад на острове Бель-Айл, а однажды добрался даже до Анн-Арборского дендрария. У Экс вся жизнь была напичкана привилегиями – клубы, зарезервированные столики, абонементы на бейсбольные матчи, – впрочем, я думал, что оно ничего не значит, хватало бы сил, чтобы все это вынести, а у нее хватало.
Разглядывая табло прилетов, я обнаруживаю неподалеку знакомое лицо и проникаюсь надеждой увернуться от него не замеченным. Это длинная физиономия Финчера Барксдейла. В руке его белеет билет «Юнайтед», с плеча свисает большая, украшенная эмблемой TWA сумка для гольфовых клюшек. Финчер – мой врач-терапевт, я уже рассказывал, как обращался к нему по поводу бухающего сердца и услышал, что это, скорее всего, возрастное, что многие мужчины, приближаясь к сорока, начинают страдать от симптомов, которые медицинская наука объяснить не в состоянии и которые исчезают затем сами собой.
Финчер – один из долговязых, широких в бедрах, неопределенно женственных южан с волосистыми руками, такие господа обычно становятся скучающими адвокатами или врачами, я их не люблю, хотя, когда наша семья только перебралась в Хаддам, а я был малого калибра знаменитостью, чью фотографию напечатал «Ньюсуик», мы с Экс дружили с ним и его женой Дасти. Выпускник университета Вандербильта, он старше меня года на три, но выглядит моложе. Медицину Финчер изучал в университете Хопкинса, там же закончил ординатуру, и, хоть он мне ни капельки не нравится, я рад иметь такого врача. Я быстренько отворачиваюсь к большому окну, за которым виднеются безжизненные очертания Ньюарка, не питая, впрочем, сомнений, что Финчер заметил меня и ждет подтверждений того, что я его тоже заметил. Заговаривать с ним мне нисколько не хочется, пусть начинает сам.
– Кого я вижу! Куда это мы собрались, братец Фрэнк?
Это бухающий южный баритон Финчера, я, еще не обернувшись, знаю, что он пытается сдержать белозубую лукавую улыбку и озирается по сторонам, дабы выяснить, кто еще его услышал. Он протягивает мне не глядя мягкую ладонь. Вообще-то, мы с ним в одном студенческом братстве не состояли. Я принадлежал к «Сигма Хи», он к «Фи Дельта», хотя однажды Финчер и высказал предположение, что у нас может иметься общая дальняя родственница, некая тетушка Баскомб из Мемфиса. Я тогда эту его иллюзию разрушил.
– Дела, Финчер, – небрежно сообщаю я, тряся его длинную, костлявую руку и надеясь, что Викки вернется еще не скоро. Финчер – ходок со стажем, он получит изрядное удовольствие, заставив меня поеживаться, объясняя, кто моя спутница. Таков один из недостатков публичных мест, временами вы натыкаетесь там на людей, от свидания с коими были бы рады откупиться.
На Финчере дурацкие зеленые штаны с узором из перекрещенных красных флажков, синий пуловер с надписью «Национальный гольф-клуб Огасты» и низкие двухцветные туфли с черными кожаными кисточками. Выглядит он дурак дураком и, несомненно, летит куда-то играть в гольф – на Киава-Айленд, где он владеет на паях с кем-то еще кооперативной квартирой, или в Сан-Диего, куда отправляется раз шесть-восемь в год на съезды врачей.
– А вы, Финчер? – без малейшего интереса осведомляюсь я.
– Да вот решил заскочить в Мемфис, Фрэнк, немного отдохнуть в Мемфисе. – Финчер покачивается на каблуках взад-вперед, позвякивает в кармане мелочью. О жене – ни слова. – С тех пор как мы потеряли папу, Фрэнк, я, естественно, стал разъезжать побольше. Матушка моя, счастлив сказать, справляется хорошо, очень хорошо. Да и друзья сплотили вокруг нее ряды.
Финчер из тех южан, что разговаривают с людьми словно сквозь густую пелену шутовской южанистости, он полагает, что каждый, до кого доносится его голос, знает о его родителях и семейной истории все-все и жаждет при любой возможности услышать, что у них новенького. Выглядит он моложаво, но все равно ухитряется вести себя как шестидесятипятилетний остолоп.
– Рад это слышать, Финчер.
Я украдкой поглядываю в сторону стоек «Дельты» и «Аллегейни», не появится ли с той стороны Викки. Если выяснится, что мы с Финчером летим одним самолетом, я поменяю билеты.
– Фрэнк, я затеял небольшое дельце и хочу рассказать вам о нем. Всерьез разбираться в деталях я начал лишь пару дней назад, но вроде все идет как по маслу, я даже не успеваю следить за событиями. Вы просто обязаны поразмыслить об этом. Стадию вложения рискового капитала мы уже прошли, но вы еще можете вскочить на подножку последнего вагона.
– Мы с минуты на минуту улетим, Финчер. Давайте поговорим на следующей неделе.
– Так-так, и с кем же это вы улетите, Фрэнк?
Вот тут я промашку дал. Пустил Финчера по следу, как охотник ищейку.
– С другом, Финчер.
– Понятно. Собственно, все можно рассказать за одну минуту, Фрэнк. Понимаете, мы с кое-какими ребятами основали в Южном Мемфисе норковую ферму. Я, по какой-то, черт ее подери, причине, всегда мечтал об этом.
Финчер улыбается, по-дурацки дивясь сам себе. Ну понятно, воображает свою кретинскую ферму, крошечные, ящеричьи глазки его мутнеют от унылой, тусклой сосредоточенности на этой картине. Идиотические гляделки, иначе их не назовешь.
– А не жарковато там для норок?
– Ну, существуют же кондиционеры, Фрэнк. Определенно. Эту гору не объедешь. Вообще, начальные затраты высоки до чрезвычайности.
Финчер кивает, совершенно как банкир, светловолосая с сединой голова его приятно озабочена недавними препирательствами касательно денег. Он впихивает обе руки в карманы и опять принимается бренчать тем, что у него там лежит. На миг меня поражают волосы Финчера, поредевшие на макушке, в которую упирается мой взгляд, когда он поворачивает голову, чтобы ритуально обозреть тех, кто не спускает с него глаз. Светлые волосы его подстрижены ежиком – этакая придурковатая щеточка на манер Таба Хантера 1959 года, рассыпчатая, как крекер, лишь некоторое количество ничем не пахнущего геля и заставляет ее сохранять форму. Ну вылитый южанин в изгнании, из тех, что, вырядившись самым жутким образом, прогуливаются, выворачивая ступни, по улице, позвякивая мелочью в кармане, – разновидность, встречающаяся только вне Юга. В Ванди он был высоковатым, педантичным мемфийцем, стремившимся познать мир более широкий, – все тот же ежик, приунывший загар, слизанные со студента «Лиги плюща» повадки, офицерский брючный ремень и мешковатая оксфордская рубашка с длинными рукавами, – руки он держал в карманах, вид имел надменно скучливый, но и до крайности удовлетворенный: орел, привычно озирающий окрестности со своей высокой скалы. (Собственно, он и сейчас таков.) В Хопкинсе Финчер познакомился – и женился на ней – с девушкой из Гаучер-колледжа, на дух не переносившей Юг и так жаждавшей жизни в пригороде, точно это Афины времен Перикла, и с тех пор мог привольно звенеть сдачей в кармане и волокитничать вместе с другими ренегатами Юга, среди которых попадаются, как я уже говорил, и люди довольно симпатичные. Когда для Финчера придет ужасный час расплаты, я предпочел бы оказаться где-нибудь далеко от него, в море, это могу сказать наверняка.
– Фрэнк, – говорит Финчер, так и продолжавший, пока я витал в облаках, молоть что-то о норковой ферме, – скажите, вам не кажется, что это может стать для Нового Юга высшим его достижением? Вас ведь интересуют подобные вещи, не так ли?
– Не очень, – отвечаю я (сказать по правде, не интересуют совсем).
– Ну, знаете, Фрэнк, Тома Эдисона все тоже считали чокнутым, верно?
Финчер вытаскивает из заднего кармана брюк свой билет, шлепает им по ладони и ухмыляется.
– Я почти уверен, что Эдисона все считали умницей, Финчер.
– Ладно. Вы же понимаете, о чем я, сынок.
– Во всяком случае, ваша затея свидетельствует о дальновидности, этого я не признать не могу.
И – словно мои слова были сигналом, которого он ожидал, – Финчер вдруг принимает ошарашенный вид. Недолгое время мы молча стоим в толпе из сотен толкущихся вокруг нас пассажиров, как могли бы стоять в Мемфисе у окна «Нефтяного клуба», обмениваясь идеями касательно задуманной нами на следующий год вечеринки, которая воспоследует за традиционным футбольным матчем «Коммодоров» с командой «Старой Мисс». И все-таки Финчеру удается взбодриться снова, несмотря на мои сомнения в успехе его норковой затеи, и, должен признаться, мне это нравится.
– Знаете, Фрэнк. Я бы, наверное, так никогда и не решился сказать вам это, – Финчер покачивает головой, точно мудрый старый судья, – но мне дьявольски нравится то, что вы делаете и как живете. Многим из нас хотелось бы делать то же, да вот духу не хватает и самоотверженности тоже.
– То, что я делаю, довольно просто, Финчер. У вас, вероятно, получилось бы не хуже, чем у меня. Вы бы попробовали.
Я поджимаю пальцы ног.
– Ну, Фрэнк, чтобы я начал писать, меня нужно заковать в цепи и палкой колотить. У меня нынче мурашки по коже бегают, даже когда я выписываю рецепт.
Уголки его рта отдергиваются вниз, это у него такая насмешливая гримаса. Про себя-то он знает, что мог бы писать не хуже, чем я, а то и лучше, но считает нужным сделать мне неискренний комплимент.
– А кроме того, Фрэнк, очень многие из нас были бы не прочь улизнуть из дома с крошкой-медсестрой, – добавляет Финчер и картинно подмигивает.
Я оборачиваюсь, обвожу глазами заполненный людьми зал и вижу неуверенно идущую на высоких пластиковых каблуках Викки со страховочными документами в руке. Она походит на секретаршу, которая бредет к копировальной машине, – локти немного раздвинуты для поддержания равновесия, ноги переступают, как на шарнирах. Финчер видел ее раньше в больнице и узнал, а я попался.
На физиономии Финчера появляется достойная «белого отребья» двусмысленная улыбочка, доведенная им до совершенства в вандербильтовском клубе «Фи Дельта», он явно собирается посмеяться надо мной или добиться от меня смачных откровений. Нас обоих охватывает низменное смущение. Финчер заслуживает доверия еще в меньшей, чем мне казалось, степени, я насторожен, как человек, которому есть что защищать, – и злюсь на себя за то, что вообще позволил ему втянуть меня в разговор. Финчер грозит поставить крест на всех моих радостных предвкушениях, но будь я проклят, если позволю ему сделать это.
– Не лезьте не в свое дело, Финчер, – говорю я, глядя ему прямо в глаза. Я мог бы дать ему в морду, залив его идиотские штаны кровью, и полетел бы он тогда в Мемфис со швами на носу.
– Ну-ну-ну. – Финчер вздергивает подбородок и отступает от меня на полшага, глядя поверх моего плеча на Викки. – Мы же с вами белые люди, Фрэнк.
– Я больше не женат, – яростно сообщаю я. – И ничего дурного не делаю.
– Несомненно.
Лицо Финчера озаряется большезубой улыбкой, однако предназначена она Викки, не мне. Я разбит наголову и поневоле принимаюсь гадать, не прошелся ли уже Финчер дорожкой, по которой теперь топаю я.
– Вот видишь, что получается, когда не берешь с собой в дорогу оружия, – говорит Викки, крепко сжимая мою руку и посылая Финчеру недобрую улыбочку, означающую, что она его игру раскусила. Я люблю ее так, что и выразить не могу.
Финчер бормочет что-то насчет того, «как тесен мир», но гонору в нем поубавилось ровно вдвое, если не больше.
– Я оплатила страховку, – говорит Викки, помахивая бумагами и полностью игнорируя Финчера. – Если заглянешь в нее, увидишь знакомое имя. И религию я тоже сменила.
От серьезности, с какой она сообщает это, милое лицо ее становится простоватым. Еще пару секунд назад я такого выражения и видеть-то не хотел, но теперь радуюсь ему, как сердечному другу. Я перелистываю плотные тонкие листы с шапкой «Омаха – Фонд взаимного страхования» и вижу имя Викки – Виктория Ванда Арсено, а немного ниже мое, получателя страховой премии. Сумма страховки – 150 000 долларов.
– А как же Папа? – спрашиваю я.
– Все тот же милый старичок. Но я же его в глаза не видела. – Она смотрит на меня, растерянно моргая, точно вокруг головы моей засветился нимб. – А вот тебя вижу.
Мне хочется обнять ее, крепко, чтобы она ойкнула, но только не в присутствии Финчера. Это даст ему пищу для размышлений, а я ничего ему давать не желаю. Он так и стоит рядом, сложив губы в маленькое, совершенной формы «о».
– Спасибо, – говорю я.
– Мне понравилась мысль, что ты будешь сорить этими деньгами и вспоминать обо мне. А я буду счастлива, где бы ни оказалась. Ты мог бы купить «корвет», хотя тебе, наверное, милее «кадиллак».
– Мне милее ты, – отвечаю я. – Но вообще-то, если он разобьется, то вместе с нами обоими.
Викки округляет глаза и возводит взгляд к высокому, залитому чистым светом потолку аэропорта:
– Неужели такое возможно?
После чего отбирает у мня полис и приседает на корточки, чтобы засунуть его в свою сумку.
– Ну, я, пожалуй, пойду, – говорит Финчер, глаза его рыскают туда-сюда – он столкнулся с чем-то, находящимся за пределами его умственного кругозора. Он словно даже немного согнулся, подступив к самой грани смущения, коего не испытывал, по всем вероятиям, лет уже двадцать.
Зал вокруг нас начинает бурлить от движения людей с бумажными табличками «На посадку» на груди. Возникшие не пойми откуда, они устремляются к выходам 36–51. Воздух наполняется запахами леденцов и арахиса. Самолет задержали, чтобы он дождался запоздавших пассажиров, и чувство облегчения овевает нас со всех сторон, точно весенний ветерок.
– Приятно было повидаться, Финчер, – говорю я. Конечно, он не больший ходок, чем каждый из нас, и все-таки я испытываю облегчение при мысли, что он и его ихаводова физиономия вот-вот скроются с глаз моих.
– Ага, еще бы, – произносит Викки и поднимает на Финчера неприязненный взгляд, однако он и такой принимает, сдается мне, с благодарностью.
Финчер озаряется улыбкой:
– По-моему, нашу посадку объявили рановато.
– Счастливого пути, – говорю я.
– Да, да, – соглашается Финчер и поднимает на костлявое плечо сумку с клюшками.
– В озеро не упадите, – говорит Викки.
Но Финчер ее уже не слышит, я вижу, как он приноравливает свой шаг к поступи других предположительных получателей страховой премии, пересаживающихся с линии «Баффало», клюшки его торчат вверх, он счастлив, что оказался в толпе направляющихся на Юг незнакомцев, с которыми можно наговориться на серьезные темы, а напоследок пожать каждому руку.
– Вы с Финчером на ножах? – дружески спрашиваю я.
– Вроде того. – Викки стоит на коленях, пытаясь нашарить что-то на дне смуки. Близится наш черед предъявлять билеты для проверки. – Тот еще пройдоха. Все норовит к тебе со спины подобраться, если ты понимаешь, о чем я. Малый с гнильцой. Мы все от него подвоха ждем.
– Он и к тебе со спины подбирался?
– Нет, сэр. – Она поднимает на меня удивленный взгляд. – Какая грязная мысль. Я всегда слежу за тем, кто у меня за спиной.
– Что, по-твоему, я подумал?
– Да у тебя на лице все написано крупными буквами.
– Я просто ревную, – говорю я. – Ты разве не понимаешь?
– Ну, не знаю. – Она наконец находит в сумке крошечный флакончик, свинчивает крышку и, по-прежнему стоя на коленях, прикладывает его к шее и рукам. И улыбается порочной улыбкой, которая, как она, по моим сведениям, уже поняла, мне нравится. – Позвольте сказать вам, мистер, у вас нет поводов для беспокойства. Вы – numero uno, а номера два не существует.
– Ну так расскажи мне про Финчера.
– Когда-нибудь. Пока скажу, что я тебя не удивлю.
– Ты сильно удивилась бы, узнав, что меня удивляет.
– И что не удивляет меня. Никогда. – Она встает со мной в очередь, берет меня за руку. Ладонь у нее влажная, в воздухе веет «Шанелью № 5».
– Твоя взяла.
– Правильно. Моя всегда берет, – беззаботно отзывается она.
И если бы я мог продлить этот миг – наполненный предвкушениями безопасного полета, смертоносного крушения, триумфального успеха, горького до скрежета зубовного провала, – я продлил бы и никогда не покинул аэропорт, никогда ничего не добился бы и не стал бы тягаться с собой, не узнал бы, что мне предстоит, а ведь всегда хочется знать это, хоть и предстоит тебе все то же самое, то, чего ты ждешь.
Назад: 2
Дальше: 4