7
Теперь у нее никогда не бывало в кармане даже пяти центов. Так они обеднели. Деньги стали главной заботой в доме. Только и слышно было: деньги, деньги, деньги. Им пришлось платить втридорога за отдельную палату для Бэби Уилсон и за отдельную сиделку. Но это составило только малую часть их расходов. Стоило им за что-нибудь расплатиться, как тут же появлялись новые счета. Они задолжали около двухсот долларов, которые необходимо было немедленно отдать. Дом им уже не принадлежал. Папа передал банку закладную и получил за это сто долларов. Потом он занял еще пятьдесят долларов, и мистер Сингер подписал вместе с ним обязательство. И теперь их уже каждый месяц мучила тревога. Но уже не из-за налогов, а из-за арендной платы за дом. Они стали почти такими же бедными, как фабричные. Правда, перед ними никто не смел задирать нос.
Билл получил работу на бутылочной фабрике и зарабатывал десять долларов в неделю. Хейзел работала помощницей косметички и получала восемь долларов в неделю. Этта за пять долларов продавала билеты в кино. Все они отдавали половину заработка в семью на свое содержание. В доме было шестеро жильцов с пансионом по пять долларов с брата. И мистер Сингер, аккуратно плативший за комнату без пансиона. Вместе с тем, что удавалось подработать папе, семейные доходы составляли около двухсот долларов в месяц, а на эти деньги им надо было прилично кормить шестерых пансионеров, хоть как-то кормить семью, вносить плату за аренду дома и выплачивать взносы за мебель. Ни она, ни Джордж больше не получали денег на завтраки. Ей пришлось прекратить уроки музыки. Порция кормила их после школы остатками от обеда. Ели они теперь всегда на кухне. Билл, Хейзел и Этта либо тоже ели на кухне, либо садились за стол с жильцами – это зависело от того, сколько в доме бывало еды. На кухне за завтраком давали овсянку, жир, грудинку и кофе. За ужином то же самое – с добавкой того, что оставалось от постояльцев. Взрослые дети ворчали, когда им приходилось есть на кухне. А они с Джорджем иногда просто ходили голодные по два и по три дня.
Но все это затрагивало только ее внешнюю жизнь. И не имело отношения ни к музыке, ни к путешествиям по чужим странам, ни к планам на будущее. Зима выдалась холодная. На стеклах лежала изморозь. По вечерам в гостиной жарко потрескивал огонь. Вся семья сидела у камина вместе с жильцами, и Мик могла побыть в средней спальне одна. Она надевала два свитера и вельветовые штаны Билла, из которых он вырос. Однако она была так поглощена своим делом, что забывала о холоде. Вытаскивала из-под кровати свою коробку и, сидя на полу, принималась за работу.
В большой коробке хранились картины, которые она рисовала на бесплатных курсах живописи. Она унесла их из комнаты Билла. Кроме них, там лежали три детективных романа, подаренные папой, прессованная пудра, коробочка с колесиками от часов, ожерелье из фальшивых бриллиантов, молоток и тетради. Одна из тетрадок была сверху надписана красным карандашом: «Личное. Не трогать. Личное» – и перевязана веревочкой.
В этой тетрадке она всю зиму занималась музыкой. Она перестала готовить по вечерам уроки, чтобы больше времени оставалось на музыку. Записывала она большей частью мелодии – песни без всяких слов и даже без басовых нот к ним. Мелодии были очень короткие. Но даже если они занимали всего полстраницы, она давала всем им название и выводила внизу свои инициалы. В этой тетради не было ни одной целой вещи или законченного сочинения. Это были просто песни, которые рождались у нее в голове и которые ей хотелось запомнить. Она давала им названия по тому, что, они ей напоминали: «Африка», «Большая драка», «Снежная буря».
Она не умела записывать мотив так, как он звучал у нее в голове. Ей приходилось сводить все к нескольким нотам: иначе она совсем запутывалась. Ведь она так мало знает о том, как пишут музыку. Но, может, когда она научится быстро записывать эти простенькие напевы, она постепенно сумеет занести на бумагу и всю ту музыку, которую слышит.
В январе она начала сочинять замечательную вещь под названием «Чего хочу, сама не знаю». Это была потрясающая песня – очень медленная и нежная. Сначала она вздумала сама написать к ней стихи, но не смогла сочинить к такой музыке ничего подходящего. И очень трудно было найти слово для третьей строки, которое рифмовалось бы с «знаю». От этой новой песни ей было и грустно, и как-то, тревожно, и в то же время весело. Но над такой музыкой вовсе не легко работать. Всякий мотив надо уметь записать. У нее уходила чуть не целая неделя, чтобы записать в тетрадку то, что она могла напеть себе под нос за какие-нибудь две минуты. Ведь надо было найти тональность, размер, а потом подходящие ноты.
Ей приходилось отчаянно напрягать внимание и чуть не сто раз напевать мелодию. Голос у нее всегда был хриплый. Папа говорил, что это потому, что она здорово орала в детстве. Папе приходилось каждую ночь вставать и носить ее на руках, когда она была такая, как Ральф. Унималась она, по его словам, только когда он пел «Дикси», отбивая такт кочергой по угольному ведерку.
Она лежала плашмя на холодном полу и думала. Скоро, когда ей будет двадцать, она станет самым знаменитым в мире композитором. У нее будет целый симфонический оркестр, и всей своей музыкой она будет дирижировать сама, стоять на подмостках перед огромной толпой людей. И когда она будет дирижировать, на ней будет либо самый настоящий мужской фрак, либо красное платье, расшитое искусственными бриллиантами. Занавес на сцене будет из красного бархата, а на нем золотом вышиты буквы «М.К.». В зале будет сидеть мистер Сингер, а потом они пойдут в ресторан есть жареного цыпленка. Он придет от нее в полный восторг, и она станет его лучшим другом. Джордж вынесет на сцену громадные венки цветов. Все это будет либо в Нью-Йорке, либо даже где-нибудь за границей. На нее будут показывать пальцами всякие знаменитости: Кэрол Ломбард, и Артуро Тосканини, и адмирал Бэрд.
И тогда она сможет играть симфонию Бетховена, когда только ей захочется. Странная вещь случилась с той музыкой, которую она слышала прошлой осенью! Симфония, как видно, жила у нее где-то внутри и потихоньку все росла и росла. Дело, наверное, в том, что вся эта симфония отпечаталась у нее в голове. Иначе быть не могло. Недаром она слышала каждую ноту; внутри у нее вся эта музыка так и ожила, точно такая, как ее тогда играли. Но вызвать ее наружу она не могла. Оставалось только ждать и готовиться. Ждать, чтобы в ней вдруг возникла новая часть, проросла, как медленно прорастают весной почки на ветках дуба.
Во внутренней комнате, рядом с музыкой, жил мистер Сингер. Каждый день, как только она кончала играть на пианино в гимнастическом зале, она шла на Главную улицу, к магазину, где он работал. Сквозь витрину она не могла увидеть мистера Сингера. Он сидел в самой глубине, за занавеской. Но она смотрела на магазин, где он каждый день проводил столько времени, и видела людей, с которыми он был знаком. А по вечерам она ждала на крыльце его возвращения. Иногда она провожала его наверх, садилась на кровать и смотрела, как он убирает шляпу, расстегивает пуговицу на воротничке и приглаживает щеткой волосы. Почему-то от этого ей казалось, что у них есть общая тайна. Или они вот-вот расскажут друг другу что-то такое, чего никто никогда не рассказывал.
Мистер Сингер был единственным обитателем ее внутренней комнаты. Когда-то там были и другие. Она мысленно возвращалась назад, вспоминая, кто же там был до того, как он появился. Девочка, еще в шестом классе, которую звали Селестой. У этой девочки были прямые светлые волосы, вздернутый нос и веснушки. Она носила красный шерстяной джемпер поверх белой кофточки. И ходила, загребая носками внутрь. Каждый день на маленькой перемене она съедала апельсин, а на большой – завтрак из голубой жестяной коробки. Другие ученики быстро проглатывали всю свою еду на маленькой перемене, а потом бегали голодные. Но Селеста вела себя иначе. Она отдирала корочку со своих бутербродов и съедала только мякиш. Ей давали с собой фаршированное крутое яйцо, и она держала его в руке, придавив желток большим пальцем так, что на нем оставался отпечаток этого пальца.
Селеста никогда с ней не разговаривала, и она никогда не разговаривала с Селестой. Несмотря на то, что ей хотелось этого больше всего на свете. По ночам она не спала и думала о Селесте. Она мечтала, что Селеста придет к ней ужинать и останется ночевать. Но этого так и не произошло. Чувство, которое она испытывала к Селесте, не позволяло подойти к ней и подружиться, как с другими детьми. Через год Селеста переехала в другую часть города и стала ходить в другую школу.
Потом появился мальчик, которого все звали Козел. Высокий и прыщавый. Когда она стояла за ним в строю во время утренней гимнастики, от него дурно пахло. Козел как-то боднул директора, и его исключили. Когда он смеялся, он вздергивал верхнюю губу и трясся всем телом. Она думала о нем так же часто, как раньше думала о Селесте. Потом появилась дама, продававшая билеты на лотерею, где перед рождеством разыгрывалась индейка. Потом мисс Энглин, учительница в седьмом классе. И Кэрол Ломбард из кино. Словом, их было много.
Но с мистером Сингером все было по-другому. То, что она к нему чувствовала, возникало постепенно, и она теперь даже не могла вспомнить, как это произошло. Все другие люди были обыкновенные, а мистер Сингер нет. В первый же день, когда он позвонил и спросил насчет комнаты, она долго приглядывалась к его лицу. Эта она открыла ему дверь и прочла карточку, которую он ей подал. Потом она позвала маму и побежала на кухню, чтобы рассказать о нем Порции и Братишке. Она пошла с мамой за ним наверх и видела, как он пробует, не продавлен ли матрац и поднимаются ли жалюзи. В тот день, когда он к ним переехал, она уселась на перила и стала наблюдать, как он выгружает из такси свой чемодан и шахматную доску. А потом прислушивалась, как он топает наверху в комнате, и пыталась представить, что там делается. Все остальное произошло постепенно. А вот теперь между ними возникли эти тайные отношения. Она рассказывает ему то, чего никогда не могла рассказать другим. И если бы он умел говорить, он рассказал бы ей многое про себя. Ей казалось, будто он какой-то великий учитель, но только не может учить, потому что он немой. Ночью, в постели, она воображала, будто она сирота и живет с мистером Сингером – только они вдвоем – в каком-то доме за границей, где зимой идет снег. Может быть, в маленьком швейцарском городке с высокими-высокими ледниками и горами вокруг. И прямо над всеми домами – скалы, а крыши крутые и остроконечные. Или во Франции, где люди носят хлеб из булочной без обертки. Или в заграничной стране Норвегии, у серого зимнего океана.
Утром, проснувшись, она прежде всего думала о мистере Сингере. Так же, как и о музыке. Когда она надевала платье, она думала о том, где его сегодня увидит. Она выпрашивала у Этты немножко духов или капельку ванильной эссенции, чтобы хорошо пахнуть, когда встретит его в прихожей. И даже опаздывала в школу, чтобы увидеть, как он спускается по лестнице, уходя на работу. А после обеда и вечером никуда не ходила, если он бывал дома.
Все, что она о нем узнавала, было необычайно важно. Он держал свою пасту и зубную щетку на столе в стакане. Поэтому и она перестала класть свою зубную щетку на полочку в ванной, а ставила ее в стакан. Он не любил капусту. Ей об этом сказал Гарри, он работал у мистера Бреннона. Теперь и она не могла заставить себя есть капусту. Когда она узнавала о нем что-то новое или когда она что-нибудь говорила ему, а он писал ей в ответ несколько слов своим серебряным карандашиком, ей хотелось побыть одной, чтобы все это хорошенько обдумать. Но когда она бывала с ним, главная ее забота была получше все запомнить, чтобы потом заново это пережить и вспоминать.
Но в ее жизни была не только внутренняя комната с музыкой и мистером Сингером. Много всякой всячины случалось и в наружной комнате. Например, она скатилась с лестницы и выбила передний зуб. Мисс Миннер поставила ей две плохие отметки по английскому. Она потеряла двадцать пять центов на пустыре, и, хотя они с Джорджем лазали там целых три дня, монета так и не нашлась.
А потом произошло вот что.
Как-то раз после обеда она готовилась на заднем крыльце к контрольной по английскому. Гарри колол дрова по ту сторону забора на своем дворе, и она его окликнула. Он пришел и разобрал для нее несколько предложений. Глаза его живо поглядывали на Мик из-за роговых очков. После того как он объяснил ей грамматику, он так и остался стоять, то смущенно запихивая руки в карманы брезентовой куртки, то вытаскивая их обратно. Гарри всегда был очень деятельный и нервный – он все время либо разговаривал, либо что-нибудь вертел в руках.
– Видишь ли, в наши дни человек должен выбирать одно из двух.
Он любил, ошеломить собеседника, и она иногда просто не находила, что ему ответить.
– Да, одно из двух.
– Что?
– Боевую демократию или фашизм.
– А республиканцы тебе не нравятся?
– Чушь, – бросил Гарри. – Я совсем не про то говорю.
Как-то раз он уже объяснял ей насчет фашизма. Он ей рассказал, как немецкие фашисты заставляют еврейских детей становиться на четвереньки и есть траву. И сказал, что мечтает убить Гитлера. Он все очень подробно обдумал. Говорил, что у фашистов нет никакого правосудия и никакой свободы. А газеты нарочно врут, и люди понятия не имеют, что творится на белом свете. Немецкие фашисты – это просто кошмар, все это знают. Она решила вместе с Гарри убить Гитлера. Лучше, если в заговоре будут участвовать четверо или пятеро, тогда, если ты в него не попадешь, его прикончат другие. И даже если они умрут, все равно они будут героями. А быть героем почти то же, что быть великим музыкантом.
– Либо то, либо это. И хотя я против войны, я готов драться за свои убеждения.
– И я, – сказала она. – Я бы хотела драться с фашистами. Могу даже переодеться мальчишкой, так что никто меня не узнает. Остричь волосы, и все такое.
Стоял ясный зимний день. Небо было зеленовато-синим, и ветки дубов на заднем дворе выделялись на его фоне своей голой чернотой. Но солнце грело. В такую погоду она чувствовала, что ей некуда девать свои силы. В голове звучала музыка. От нечего делать она взяла большой гвоздь и несколькими здоровенными ударами всадила его в ступеньку. Папа, услышав стук молотка, вышел на крыльцо в купальном халате. Под деревом стояло двое козел, и маленький Ральф деловито клал на одни козлы камушек, а потом переносил его на другие. Туда и обратно. Он топтался, растопырив руки, чтобы не упасть. Ноги у него были колесом, а подгузник висел мешком до колен. Джордж кидал шарики. Он давно не стригся, и лицо его от этого казалось худым. У него уже выросло несколько настоящих зубов, но они были мелкие и синеватые, словно он наелся черники. Он провел на земле черту и, лежа на животе, целился в первую лунку. Когда папа вернулся в дом чинить часы, он унес с собою Ральфа. А скоро и Джордж убежал один в переулок. С тех пор как он стрелял в Бэби, он ни с кем не желал водиться.
– Мне пора идти, – сказал Гарри. – Я должен попасть до шести на работу.
– А тебе нравится там, в кафе? Небось можешь бесплатно есть всякие вкусные вещи?
– Сколько хочешь. И потом, туда приходит уйма всякого народа. Мне там работать нравится больше, чем во всех других местах. И платят больше.
– А я ненавижу мистера Бреннона, – вдруг сказала Мик. Правда, он никогда не сказал ей ничего дурного, но почему-то всегда разговаривал с ней грубо и как-то странно. Да, он наверняка знает про то, как они с Джорджем слямзили тогда пакетик жевательной резинки. И потом, чего ради он ее допрашивает про ее дела, как тогда, в комнате мистера Сингера? Небось думает, что они всегда что-нибудь тибрят? А вот и нет. Чего нет, того нет. Только раз и стибрили коробочку с акварелью за десять центов в магазине стандартных цен. Да еще точилку для карандашей за пять.
– Терпеть не могу мистера Бреннона.
– Он ничего, – сказал Гарри. – Тоже, конечно, чудило, зато не ворчит. Нет, он совсем ничего, когда узнаешь его поближе.
– Я вот о чем думала, – сказала Мик. – Мальчишкам ведь куда легче, чем девчонкам. Мальчишка может найти работу на неполный день, не бросая школу, и у него еще остается свободное время на все другое. А для девчонки такой работы нет. Если она хочет работать, ей надо бросить школу и наниматься на весь день. Ей-богу, я бы тоже хотела зарабатывать хоть несколько долларов в неделю, как ты, но это невозможно.
Гарри присел на ступеньку и стал перевязывать шнурки на ботинках. Он затягивал их так туго, что один шнурок лопнул.
– К нам в кафе ходит один тип, некий Блаунт. Мистер Джейк Блаунт. Интересно слушать, что он говорит. Я очень много узнаю от него, пока он пьет пиво. Он меня натолкнул на кое-какие мысли.
– Я отлично его знаю. Он приходит сюда каждое воскресенье.
Гарри расшнуровал ботинок и подтянул лопнувший шнурок, чтобы снова завязать его бантиком.
– Послушай… – Он нервно потер очки о полу своей куртки. – Ты ему не говори, что я тебе сказал. Понимаешь, он вряд ли меня даже помнит. Со мной-то он не разговаривает. Он разговаривает только с мистером Сингером. Ему даже покажется странным, если ты… словом, сама понимаешь…
– Ладно… – Она поняла между строк, что он неравнодушен к мистеру Блаунту, а это чувство было ей знакомо. – Ничего не скажу.
Стало темно. На синем небе появилась белая, как молоко, луна. Похолодало. Было слышно, как Ральф, Джордж и Порция возятся на кухне. Огонь плиты отсвечивал в кухонном окне горячим оранжевым пятном. Пахло дымом и ужином.
– Знаешь, я об этом никому не говорил, – начал Гарри. – Даже самому противно подумать…
– Что?
– Ты помнишь, когда начала читать газеты и разбираться в том, что прочла?
– Ага.
– Я был фашистом, вернее, воображал, что я – фашист. Дело было вот как. Помнишь снимки в газетах, там еще такие ребята, как мы, в Европе маршируют, поют песни и ходят в ногу? Мне казалось, что это так замечательно. Все друг с другом связаны клятвой, и у всех у них один вождь. У всех одинаковые идеалы, и все шагают в ногу. Меня не интересовало, что там происходит с еврейским нацменьшинством, я просто не хотел об этом думать. Еще и потому, что в то время мне не хотелось считать себя евреем. Понимаешь, я ничего не знал. Я просто рассматривал картинки, читал подписи и ни черта не понимал. Понятия не имел, какой это ужас. Я думал, что я фашист. Конечно, потом я выяснил, что это такое.
В его словах слышалась злость на себя, и голос у него ломался – звучал то как у мужчины, то как у мальчишки.
– Но ты ведь еще не знал… – вставила она.
– Это ужасный грех. Моральное преступление.
Вот такой он человек. Все для него либо черное, либо белое, ничего посередке. Нельзя до двадцати лет притрагиваться к пиву или к вину и курить сигареты. Страшный грех жульничать на экзамене, но вовсе не грех списывать домашние уроки. Девчонкам безнравственно красить губы и носить платья с вырезом для загара. Ужасный грех покупать вещи с немецкими или японскими этикетками, пусть даже они стоят всего пять центов.
Она вспоминала, каким Гарри был в детстве. Вдруг он начал косить и косил целый год. Сидел на крылечке, зажав руки коленками, и смотрел, что творится вокруг. Молчаливый и косой. Он перескочил через два класса начальной школы и в одиннадцать лет подготовился к профессиональному училищу. Но там ребята прочли о еврее в «Айвенго» и стали его дразнить, а он уходил домой и плакал. Тогда мать забрала Гарри из школы. Он целый год просидел дома. Вырос и растолстел. Каждый раз, когда она лазила на забор, она видела, как он готовит себе на кухне что-нибудь поесть. Они с ним играли на улице, а иногда боролись. В детстве она любила драться с мальчишками – не по-всамделишному, а так, для интереса. Пробовала вперемежку приемы джиу-джитсу и бокса. Иногда Гарри удавалось ее повалить, иногда она клала его на обе лопатки. Гарри никогда не бесился. Когда малыши ломали игрушки, они приходили к нему, и он не жалел на них времени и все чинил. Он умел починить все на свете. Соседки вечно просили его починить то электричество, то швейную машинку. Потом, когда ему уже было тринадцать, он опять пошел в профессиональное и стал очень здорово учиться. Перестал покупать газеты, работал по субботам и без конца читал. Долгое время она видела его только изредка – до той вечеринки, которую она устроила. Он очень изменился.
– Видишь ли, – сказал Гарри, – раньше я всегда мечтал, что у меня будет большое будущее. Хотел стать знаменитым инженером, знаменитым врачом или адвокатом. А сейчас меня занимает совсем другое. Теперь я думаю только о том, что творится в мире. О фашизме, о тех ужасах, которые творятся в Европе. И наоборот – о демократии. Понимаешь, я больше не могу думать о том, кем я хочу стать, и добиваться этого, потому что я слишком много думаю о другом. Каждую ночь мне снится, что я убил Гитлера. И я сразу просыпаюсь, хотя еще совсем темно, и мне хочется пить и чего-то страшно, сам не знаю чего.
Она поглядела на Гарри, и ее захлестнуло такое глубокое, серьезное чувство, что ей сразу стало грустно. Волосы у него свисали на лоб. Верхняя губа тонкая, а нижняя пухлая и дрожит. Гарри выглядел моложе своих пятнадцати лет. С наступлением темноты задул холодный ветер. Он выл в ветках дубов на улице и хлопал ставнями о стены домов. Невдалеке миссис Уэллс звала домой Слюнтяя. Темные сумерки совсем нагнали на нее тоску. «Я хочу пианино… я хочу брать уроки музыки», – вертелось у нее в голове. Она поглядела на Гарри – он снова и снова переплетал свои худые пальцы. От него шел теплый мальчишеский запах.
Что ее на это толкнуло? Может, вспомнилось детство? Может, грусть вызвала этот странный порыв? Но она вдруг так двинула Гарри, что он чуть не слетел со ступенек.
– Катись ты… к своей бабушке! – заорала она ни с того ни с сего. И побежала. Соседские ребята всегда кричали эти слова, когда хотели затеять драку. Гарри встал, вид у него был растерянный. Он поправил на носу очки и секунду молча смотрел ей вслед. А потом кинулся бежать за ней по переулку.
Холод придал ей силы. Она захохотала, и эхо отозвалось коротко и часто. Она пихнула Гарри плечом, а он ее охватил. Хохоча, они стали бороться. Она была выше, зато руки у него были сильнее. Но дрался он неважнецки, и она его повалила. И тут он замер, а следом за ним притихла и она. Она чувствовала на шее его теплое дыхание: он, видно, притаился. Коленками она упиралась в его ребра и, сидя на нем верхом, слышала, как тяжело он дышит. Потом они разом поднялись на ноги. Теперь она уже не смеялась, и в переулке вдруг стало как-то очень тихо. Когда они возвращались назад через темный двор, она вдруг почувствовала себя как-то странно. В общем, непонятно было, что это за чувство, но так вдруг получилось. Она легонько его толкнула, и он толкнул ее в ответ. Тогда она опять засмеялась, и все прошло.
– Пока! – сказал Гарри. Он уже был слишком взрослый; чтобы лазать через заборы, и побежал по переулочку к своему парадному.
– Фу, какая жара! – сказала она. – Прямо задохнуться можно.
Порция грела ей в духовке ужин. Ральф заколотил ложкой по передку высокого стульчика. Джордж с отсутствующим видом подбирал овсянку зажатым в грязной ручонке куском хлеба. Мик наложила себе мяса с подливкой, овсяной каши, добавила изюму и все это перемешала. Она съела целых три тарелки, прикончила всю овсянку, но так и не наелась.
Весь день она думала о мистере Сингере и сразу после ужина пошла наверх. Когда она поднялась на третий этаж, она увидела, что дверь в его комнату открыта и там темно. На душе у нее сразу стало пусто.
Она не могла усидеть на месте, хотя ей надо было готовиться к контрольной по английскому. Какой-то избыток энергии мешал ей спокойно посидеть в комнате, как все люди. Казалось, что сейчас она порушит тут стены, а потом зашагает по улицам, громадная, как великанша.
В конце концов она вытащила из-под кровати заветную коробку, легла на ковер и стала просматривать свою тетрадь. Теперь в ней было уже около двадцати песен, но они ей не нравились. Вот если бы она могла написать симфонию! Для целого оркестра. Но как их пишут? Иногда ведь несколько инструментов играют одну и ту же ноту, поэтому нотные линейки должны быть очень широкими. Она начертила на большом листе бумаги для контрольной пять линеек, расстояние между ними было сантиметра по три. Когда нота предназначалась для скрипки, виолончели или флейты, она помечала рядом название инструмента. А когда все играли одну и ту же ноту, она ее окружала кружочком. Сверху она написала заглавными буквами: СИМФОНИЯ. А ниже – такими же – МИК КЕЛЛИ. Но дальше этого дело не пошло.
Эх, если бы она могла брать уроки музыки!
Эх, если бы у нее было настоящее пианино!
Она долго не могла начать. Мелодии сидели у нее в голове, но она никак не могла придумать, как их записывают на бумаге. Да, видно, это труднее всего на свете. Но она продолжала ломать себе голову, пока не пришли Этта и Хейзел, не легли в постель и не сказали ей, чтобы она тушила свет, потому что скоро одиннадцать часов.