Книга: Сердце – одинокий охотник
Назад: 4
Дальше: 6

5

В городе не помнили такой холодной зимы. На стеклах блестел иней, и крыши домов белели от изморози. Зимний день тлел туманно-лимонным светом и отбрасывал нежно-голубые тени. Лужи на мостовой покрывались ледяной корочкой; поговаривали, будто на второй день рождества всего в десяти милях к северу выпало немножко снега.
С Сингером произошла странная перемена. Он часто совершал дальние прогулки: раньше, в первые месяцы после отъезда Антонапулоса, они помогали ему отвлечься. Во время этих прогулок он вышагивал целые мили по всему городу. Он бродил по густозаселенным улицам вдоль реки, где сейчас царила еще большая нищета, потому что с работой на фабриках в эту зиму было негусто. У многих в глазах читалась гнетущая тоска. Людей вынудили к безделью, и они томились. Проснулась жадная тяга к новым вероучениям. Некий молодой человек, работавший на фабрике у красильного чана, вдруг объявил, что в нем пробудилась великая святая сила и его долг возвестить людям от божьего имени новые заповеди. Этот молодой человек открыл молельню, и по ночам сотни людей приходили к нему, катались по земле и трясли друг друга, веруя, что им является нечто свыше. Не обошлось и без кровопролития. Женщина, которая не могла заработать себе на хлеб, заподозрила, что мастер обжулил ее на рабочих жетонах, и воткнула ему в горло нож. В крайний дом на одной из самых нищих улиц въехала негритянская семья, и это вызвало такой взрыв возмущения, что соседи дом сожгли, а негра избили. Но это были только отдельные вспышки. По существу же ничего не менялось. Забастовка, о которой поговаривали, так и не началась, потому что люди не смогли сговориться. Все было так же, как раньше. Даже в самые холодные вечера аттракционы «Солнечного Юга» были открыты для посетителей. Люди, как всегда, мечтали, ссорились и спали. И по привычке не позволяли себе задумываться, заглядывать в темную неизвестность за пределами завтрашнего дня.
Сингер бродил по широко раскинутым вонючим городским окраинам, где скученно ютились негры. Здесь было больше веселья, но больше и драк. В переулках часто стоял резкий приятный запах джина. Теплые, сонные отсветы очага румянили оконные стекла. Почти каждый вечер в церквах происходили сборища. Удобные маленькие дома стояли посреди бурых лужаек, Сингер прогуливался и мимо них. Здесь дети были здоровее и дружелюбнее к чужим. Сингер бродил и по богатым кварталам. Тут высились величественные старые особняки с белыми колоннами и замысловатым кружевом кованых оград. Он проходил мимо больших кирпичных вилл, где на аллеях, ведущих к подъезду, сигналили автомобили, а из каминных труб пышно стлался по небу дым. А оттуда – к городской черте, куда выходили из пригородов улицы; в тамошних лавках торговали всякой всячиной, туда по субботам съезжались фермеры – посидеть вокруг печки и обменяться новостями. Он часто бродил по четырем ярко освещенным кварталам делового центра, а потом сворачивал в пустынные переулки. Не было такого уголка, которого Сингер не знал бы. Он смотрел, как желтые квадраты света падают из тысяч окон. Прекрасны были зимние ночи. Небо сияло холодной лазурью, и в ней ярко горели звезды.
Теперь во время таких прогулок с ним часто разговаривали прохожие. Он перезнакомился с самыми разными людьми. Если к нему обращался чужой, Сингер подавал ему свою визитную карточку, чтобы объяснить, почему он молчит. Его скоро узнал весь город. Он ходил очень прямо и всегда держал руки глубоко в карманах. Казалось, от его серых глаз ничто не может укрыться, а лицо выражало глубочайший покой, что часто бывает у людей очень мудрых и очень печальных. Он всегда был рад постоять с тем, кто искал его общества. Ведь, в конце концов, он просто бродил без всякой цели.
И вот постепенно о немом пошли по городу самые разные толки. В прежние годы, когда он жил с Антонапулосом, они вместе ходили на работу и с работы, а в остальное время сидели вдвоем у себя в комнате. Тогда ими никто не интересовался, а если люди и обращали на кого-нибудь из них внимание, то больше на толстого грека. Сингера в те годы никто и не помнил.
Итак, слухи о немом шли густо и самые разноречивые. Евреи говорили, что он еврей. Лавочники на Главной улице утверждали, будто он получил большое наследство и теперь очень богат. В одном запуганном властями профсоюзном комитете текстильщиков шепотом передавали, что немой – организатор из КПП. Одинокий турок, который забрел много лет назад в этот город и с тех пор изнывал здесь, торгуя в лавчонке полотном и холстиной, страстно убеждал жену, что немой – турок. Он доказывал, что, когда он заговорил с ним на своем родном языке, тот его понял. И, говоря об этом, он словно оттаивал, забывал переругиваться с детьми и был полон сил и энергии, планов на будущее. Какой-то деревенский старик утверждал, будто немой – из одного с ним округа и отец немого собирал лучший урожай табака во всей округе. Вот какие пересуды шли вокруг Сингера.

 

Антонапулос! В душе Сингера неотступно жила память о друге. По ночам, когда он закрывал глаза, лицо грека выступало из темноты – круглое, лоснящееся, с мудрой ласковой улыбкой. В его снах они всегда были вместе.
Прошло больше года с тех пор, как друг уехал. Год этот не показался Сингеру ни чересчур долгим, ни чересчур коротким. Скорее у него было выключено обычное ощущение времени, как у пьяного или у человека в полудреме. За каждым прожитым часом всегда стоял Антонапулос. И эта скрытая жизнь с другом менялась и шла попутно с тем, что происходило вокруг. В течение первых месяцев он больше думал о страшных неделях перед тем, как грека забрали, – о неприятностях, связанных с его болезнью, о вызовах в суд, о своих мучительных попытках обуздать причуды друга. Он думал о том времени, когда они с Антонапулосом были несчастны. Особенно преследовало его одно воспоминание из далекого прошлого.
У них не было друзей. Изредка они встречались с другими глухонемыми – за десять лет они познакомились с тремя. Но каждый раз что-то мешало завести с ними дружбу. Один переехал в другой штат через неделю после знакомства. Другой был женат, имел шестерых детей и не знал ручной азбуки. Но знакомство с третьим глухонемым Сингер вспоминал после того, как расстался с Антонапулосом.
Звали немого Карл. Это был изможденный молодой парень, работавший на одной из местных фабрик. Глаза у него были бледно-желтые, а зубы такие ломкие и прозрачные, что они тоже казались бледно-желтыми. В своем мешковатом комбинезоне, нелепо висевшем на его костлявом тельце, он напоминал желто-синюю тряпичную куклу.
Друзья пригласили его обедать и договорились встретиться в магазине, где работал Антонапулос. Когда они с Сингером туда пришли, грек был еще занят. Он кончал варить помадку из жженого сахара в кухне за магазином. Золотистая, блестящая масса лежала на длинном столе с мраморной крышкой. Теплый воздух был насыщен пряными запахами. Антонапулосу, как видно, было приятно, что Карл любуется тем, как он ловко выравнивает ножом теплую массу и режет ее на квадратики. Грек протянул новому приятелю на острие намазанного маслом ножа кусок помадки и показал фокус, которым он часто забавлял тех, кому хотел понравиться. На плите кипел чан с сиропом, и грек стал обмахивать лицо и жмуриться, изображая, какой сироп горячий. Потом Антонапулос окунул руку в горшок с холодной водой, опустил руку в кипящий сироп и тут же снова окунул ее в воду. Глаза его выкатились, он высунул язык, словно от нестерпимой боли. Он даже потряс рукой и запрыгал на одной ноге так, что задрожал весь дом. И вдруг улыбнулся, протянул руку, показывая, что это просто шутка, и стукнул Карла по плечу.
Когда они втроем шли по улице, взявшись под руки, стоял зимний светлый вечер и дыхание от холода превращалось в пар. Сингер шагал посредине. Он дважды заставлял их дожидаться, пока заходил в магазины за покупками. Карл и Антонапулос несли кульки с продуктами, а Сингер всю дорогу крепко держал их под руки и улыбался. Дома было уютно, и он весело расхаживал по комнатам, занимая разговором Карла. После обеда они продолжали беседу, а Антонапулос, глядя на них, вяло скалился. Толстый грек то и дело вразвалку подходил к шкафу и разливал джин. Карл сидел у окна и пил только тогда, когда Антонапулос подсовывал ему стакан к самому рту, да и то маленькими, благопристойными глоточками. Сингер не помнил, чтобы его друг был когда-нибудь так любезен с чужими, и радовался, что теперь Карл часто будет их посещать.
Было уже за полночь, когда случилось то, что испортило весь вечер. Антонапулос вернулся из очередного похода к шкафу, побагровев от гнева. Он уселся на свою кровать и стал поглядывать на нового знакомого с вызовом и нескрываемым омерзением. Сингер пытался разговором отвлечь гостя от странного поведения грека, но тот был неукротим. Карл, пораженный и словно зачарованный гримасничаньем толстяка, сгорбился в кресле, обхватив руками костлявые колени. Лицо его пылало от смущения, и он судорожно глотал слюну. Сингер больше не мог делать вид, будто ничего не замечает, и в конце концов спросил Антонапулоса, не болит ли у него живот, не стало ли ему нехорошо и не хочет ли он спать. Антонапулос покачал головой. Он показал рукой на Карла и стал делать все непристойные жесты, какие знал. Жутко было смотреть на его лицо, такое отвращение оно выражало. Карл съежился от страха. Наконец толстый грек заскрипел зубами и поднялся с места. Карл поспешно схватил свою кепку и выбежал из комнаты. Сингер проводил его по лестнице парадного. Он не знал, как объяснить постороннему человеку поведение своего друга. Карл стоял в дверях, сгорбившись и надвинув на глаза кепку, – он как-то сразу обмяк. Постояв, они обменялись рукопожатием, и Карл удалился.
Антонапулос сообщил Сингеру, что их гость украдкой залез в шкаф и выпил весь джин. Никакие уговоры не могли его убедить, что это он сам прикончил бутылку. Толстый грек сидел в постели, и его круглое лицо было горестным и полным упрека. На воротник его рубашки медленно капали слезы, и его никак нельзя было успокоить. Наконец он заснул, но Сингер долго лежал в темноте с открытыми глазами. Карла они больше не видели.
Потом он вспомнил другой случай. Несколько лет спустя Антонапулос взял из вазы на камине деньги, отложенные на плату за квартиру, и проиграл их в игорных автоматах. И тот летний день, когда грек пошел голышом вниз за газетой. Бедняга, он так страдал от жары! Они купили в рассрочку холодильник, и Антонапулос вечно сосал ледяные кубики; он даже брал их с собой в кровать, и они таяли, когда грек засыпал. И тот раз, когда Антонапулос напился и кинул в него миску с макаронами…
В первые месяцы разлуки эти отвратительные сцены вплетались в его воспоминания, как гнилые нити – в ткань ковра. А потом они исчезли. Те времена, когда он был несчастен, забывались. По мере того как проходил год, его мысли о друге спиралью уходили вглубь, пока он не остался вдвоем с тем Антонапулосом, которого знал только он один.
Это был настоящий друг, ему он мог сказать все, что у него на душе. Ведь Антонапулос – чего никто не подозревал – был человек мудрый. Шло время, и друг, казалось, все вырастал в его представлении; лицо Антонапулоса смотрело на него из ночной темноты значительно и серьезно. Воспоминания о нем стали совсем другими – теперь он уже не помнил о греке ничего дурного, а помнил только его ум и доброту.
Он видел, как Антонапулос сидит напротив него в большом кресле. Грек сидит спокойно, не шевелясь. Его круглое лицо непроницаемо. На губах – мудрая улыбка, в глазах – глубокая мысль. Он следит за тем, что ему говорят. И разумом своим все постигает.
Таков был Антонапулос, который теперь постоянно жил в его душе. Таков был друг, которому надо было рассказать обо всем, что творится вокруг, ибо за этот год кое-что произошло. Сингера покинули в чужой стране. В одиночестве. И, открыв глаза, он увидел многое, чего не понимал. Он был растерян.

 

Он следил за тем, как губы их складывают слова.
…Мы, негры, хотим наконец получить свободу. А свобода – это прежде всего право вносить свой вклад в общее дело. Мы хотим служить, получать положенную нам долю, трудиться и в свою очередь потреблять то, что нам должно быть дано. Но вы – единственный белый из всех, кого я встречал, кто сознает чудовищное бедствие моего народа.
…Понимаете, мистер Сингер? Во мне все время звучит эта музыка. Мне надо стать настоящим музыкантом. Может, я еще ничего не знаю, но я узнаю, когда мне будет двадцать. Понимаете, мистер Сингер? А тогда я поеду путешествовать по чужим странам, туда, где бывает снег.
…Давайте прикончим с вами бутылку. Налейте мне малость. Ведь мы же думали с вами о свободе. Это слово как червь точит мою душу. Да? Нет? Больше? Меньше? Ведь слово это – сигнал к мятежу, грабежам и коварству. Мы будем свободны, и тогда самые ловкие смогут поработить остальных. И все же! Ведь у этого слова есть и другое значение. Из всех слов это самое опасное на свете. Мы, те, кто это понимает, должны быть бдительны. Слово это облегчает нам совесть, ведь, в сущности, это слово – высочайший идеал человека. Но, пользуясь им, пауки плетут для нас самую гнусную паутину.
Последний только потирал нос. Он приходил изредка и мало разговаривал. Он задавал вопросы.
Все эти четверо постоянно являются к нему в комнату вот уже больше семи месяцев. Они никогда не приходят вместе, только поодиночке. И он неизменно встречает их у дверей с радушной улыбкой. Тоска по Антонапулосу живет в нем всегда – так же, как и в первые месяцы после разлуки, – и лучше коротать время с кем угодно, чем слишком долго оставаться одному. Это было похоже на то, что он чувствовал много лет назад, когда дал Антонапулосу клятву (и даже написал ее на бумаге и приколол кнопками к стене над кроватью): бросить курить, целый месяц не пить пива и не есть мяса. В первые дни было очень тяжело. Он не знал ни отдыха, ни покоя. Он так часто забегал к Антонапулосу во фруктовую лавку, что Чарльз Паркер стал ему грубить. Когда он кончал гравировать все, что ему было поручено на сегодня, он либо бесцельно коротал время в магазине с часовщиком или с продавщицей, либо шел куда-нибудь выпить кока-колы. В те дни ему было легче с чужими. Когда он оставался один, его угнетала неотвязная мысль о том, как ему хочется сигарету, пива или мяса.
Вначале он совсем не понимал этих четверых. Они говорили, говорили, и, по мере того как шли месяцы, говорили все больше и больше. Он так привык к движению их губ, что легко разбирал каждое слово. А потом, некоторое время спустя, он уже заранее знал, что каждый из них скажет, ведь тема у них всегда была одна и та же.

 

Руки его мучили. Они не знали покоя. Они дергались, когда он спал, и порой, когда он просыпался, он ловил их на том, что они даже во сне изображали слова перед его лицом. Он теперь не любил смотреть на свои руки и даже думать о них. Они были узкие, смуглые и очень сильные. Раньше он их холил. Зимой втирал жир, чтобы они не трескались, отодвигал кожицу на ногтях и подпиливал ногти по форме кончика пальца. Он с наслаждением мыл свои руки и за ними ухаживал. А сейчас только наскоро тер их утром и вечером щеткой и поглубже запихивал в карманы.
Когда он шагал по своей комнате, он либо трещал суставами пальцев, дергая их до боли, либо колотил кулаком одной руки по ладони другой. Но иногда, думая в одиночестве о своем друге, он замечал, что руки его бессознательно складывают слова. И, поймав себя на этом, он пугался, как пугаются люди, поймавшие себя на том, что говорят вслух. Словно он совершал что-то безнравственное. Стыд примешивался к горю, он сжимал руки и прятал их за спину. Но они все равно не давали ему покоя.

 

Сингер стоял перед домом, где они жили с Антонапулосом. Вечерело. В воздухе висел серый туман. На западе сквозь него пробивались тускло-желтые и розовые полоски. Встрепанный по-зимнему воробей четко прочертил кривую на фоне дымчатого неба и сел на черепичную крышу. Улица была пустынна.
Сингер не сводил глаз с окон второго этажа в правой половине дома. Это была их комната, а позади помещалась просторная кухня, где Антонапулос готовил еду. В освещенном окне было видно, как по комнате двигалась женщина. Против света она казалась большой и расплывчатой; на ней был фартук. Какой-то мужчина сидел с газетой в руках. К окну подошел ребенок, держа в руке кусок хлеба, и прижался носом к стеклу. Сингер видел комнату такой, какой он ее оставил: широкая кровать Антонапулоса и железная койка, где спал он, большая, туго набитая волосом кушетка и складной стул, разбитая сахарница, в которую они кидали окурки, сырое пятно на потолке, где протекала крыша, ящик для грязного белья в углу. В сумерки, как сейчас, в кухне не зажигали огня, там светились только горелки большой плиты. Антонапулос всегда прикручивал фитили, оставляя в каждой из горелок неровную полоску золотого и синего пламени. В комнате было тепло и вкусно пахло ужином. Антонапулос пробовал кушанья деревянной ложкой, и они стаканами пили красное вино. На коврике из линолеума перед плитой лежали яркие отсветы горелок – словно пять золотых фонариков. Молочные сумерки сгущались, и эти фонарики начинали гореть все ярче и ярче, а к ночи пылали живым и чистым огнем. К этому времени ужин всегда был готов; они зажигали свет и пододвигали к столу свои стулья.
Сингер поглядел на темное парадное. Он вспоминал, как они вместе выходили по утрам и вместе возвращались вечером. На тротуаре была выбоина, где Антонапулос как-то споткнулся и зашиб локоть. А вот почтовый ящик, куда им каждый месяц бросали счет за электричество. Он осязаемо почувствовал пальцами тепло дружеской руки.
На улице стало совсем темно. Он снова поглядел наверх в окно и увидел группу незнакомых людей; женщину, мужчину и ребенка. Внутри у него разлилась пустота. Все ушло. Антонапулоса нет, и ему не с кем делить воспоминания. Мысли друга теперь где-то далеко. Сингер закрыл глаза и попытался вообразить приют для душевнобольных и комнату, где сейчас спит Антонапулос. Он вспоминал узкие белые кровати и стариков в углу, играющих в карты. Он крепко зажмурился, но так и не смог увидеть ту комнату достаточно ясно. Пустота глубоко проникла в его душу; секунду спустя он снова поглядел в окно и пошел прочь по темной улице, где они так часто ходили вдвоем.
Вечер был субботний. В центре теснился народ. У витрины магазина стандартных цен слонялись негры, дрожавшие от холода в своих комбинезонах. Люди семьями стояли в очереди у кассы кинотеатра, парни и девушки глазели на рекламные киноплакаты. На улице было большое движение, и ему пришлось долго ждать, прежде чем он смог перейти на другую сторону.
Сингер прошел мимо лавки Чарльза Паркера. Фрукты на витрине – бананы, апельсины, груши авокадо, маленькие золотистые мандарины и даже несколько ананасов – выглядели очень красиво. Внутри хозяин обслуживал покупателя. Лицо Чарльза Паркера показалось Сингеру безобразным. Несколько раз в его отсутствие Сингер заходил в лавку и подолгу там простаивал. Он даже заглядывал на кухню, где Антонапулос готовил сладости. Но он никогда не входил в лавку, когда Чарльз Паркер был гам. Оба они с того самого дня, когда Антонапулос уехал в автобусе, старательно избегали друг друга. Встречаясь на улице, они отворачивались, не поздоровавшись. Однажды, когда Сингеру захотелось послать своему другу банку любимого меда из цветов черной ниссы, он заказал его у Чарльза Паркера по почте, чтобы с ним не общаться.
Сингер стоял у витрины и наблюдал, как двоюродный брат его друга обслуживает покупателей. В субботу вечером торговля всегда шла бойко. Антонапулосу иногда приходилось работать чуть не до десяти часов. Большой автомат стоял у самых дверей. Продавец сыпал в него кукурузные зерна, и они начинали вертеться, превращаясь в гигантские снежинки. Из лавки доносились знакомые приятные запахи. На полу валялась шелуха от фисташек. Сингер пошел дальше. Ему приходилось искусно лавировать, чтобы его не затолкали. На улицах по случаю праздника висели гирлянды красных и зеленых лампочек. Люди стояли веселыми группами, обнятая друг друга за плечи. Молодые отцы утешали замерзших, плачущих детей, сидевших у них на закорках. На углу девушка из Армии спасения в красно-синем капоре размахивала колокольчиком; она поглядела на Сингера, и ему пришлось бросить монету в стоящую подле нее чашку. Были тут нищие – белые и негры, – протягивавшие кепки или заскорузлые ладони за подаянием. Неоновая реклама бросала оранжевый отсвет на лица толпившихся людей.
Сингер дошел до угла, где они с Антонапулосом как-то в августовский день видели бешеную собаку. Потом он миновал Военно-морской универмаг, где Антонапулос фотографировался каждую получку. У Сингера и теперь в кармане лежали пачки этих фотографий. Потом он свернул на запад, к реке. Как-то раз они взяли с собой еду, перешли мост и устроили пикник на травке.
Сингер битый час прогуливался по Главной улице. Во всей толпе, казалось, только он был один. Наконец он вынул часы и повернул назад, к дому. Быть может, кто-нибудь зайдет к нему вечерком. Дай-то бог, чтобы зашел.

 

Он отправил по почте Антонапулосу большой ящик рождественских подарков. Сделал он подарки и всем четырем своим посетителям, и миссис Келли. А для всех них вместе купил радиоприемник и поставил на стол у окна. Доктор Копленд не заметил этого новшества. Биф Бренной увидел приемник сразу и только поднял брови. Джейк Блаунт слушал радио все время, пока сидел у Сингера, – всегда одну и ту же станцию – и, разговаривая, по-видимому, старался перекричать музыку, у него на лбу даже вздувались вены. Мик Келли сначала даже не поняла, что это радио. Потом она залилась краской и без конца переспрашивала, правда ли, что это его собственное радио, и может ли она его слушать. Она несколько минут вертела ручку, прежде чем нашла нужную волну. А потом села, подавшись вперед и сложив на коленях руки, с полуоткрытым ртом, и на виске у нее быстро билась жилка. Похоже было, что она вслушивается в звуки всем своим существом. Она просидела так чуть не до вечера, и раз, когда она улыбнулась Сингеру, глаза у нее были мокрые, и она беспомощно вытерла их кулаками. Она спросила его, можно ли ей приходить к нему в комнату и слушать радио, когда он на работе, и Сингер кивком ей ответил: «Да». И потом, несколько дней подряд, когда бы он ни отворял свою дверь, она всегда сидела возле приемника. Она то и дело проводила рукой по своим коротким, встрепанным волосам, а взгляд у нее был такой, какого он еще никогда не видел.
Как-то раз вечером, вскоре после рождества, все четверо случайно сошлись у него вместе. Этого до сих пор еще не бывало. Сингер расхаживал по комнате, улыбаясь и угощая своих гостей; он старался выказать как можно больше гостеприимства, чтобы всем было уютно. И все же что-то не ладилось.
Доктор Копленд ни за что не хотел сесть. Он стоял в дверях со шляпой в руке и только холодно поклонился остальным. А они уставились на него, словно не понимая, как он сюда попал. Джейк Блаунт откупоривал принесенное им пиво, проливая на рубашку пену. Мик Келли слушала музыку по радио. Биф Бреннон сидел на кровати, закинув ногу на ногу, глаза его долго изучали присутствующих, а потом сузились и стали сонными.
Сингер ничего не понимал. Ведь каждый из них был мастером поговорить. А теперь, когда они собрались вместе, все молчали. Когда они пришли, он испугался, что произойдет стычка. У него даже появилось предчувствие, что эта встреча чему-то положит конец. Но в комнате ощущалась только непонятная отчужденность. Руки Сингера нервно ходили ходуном, словно он выдергивал невидимые нити из воздуха и старался связать их вместе.
Джейк Блаунт подошел к доктору Копленду.
– Я откуда-то знаю ваше лицо. Мы уже с вами встречались здесь, на лестнице.
Доктор Копленд так четко произносил слова, будто вырезал их ножницами.
– Не думаю, чтобы мы были знакомы, – сказал он. Его негнущееся тело словно съежилось. Он попятился назад и оказался за порогом комнаты.
Биф Бреннон спокойно курил. Дым легкими голубыми волнами стлался по комнате. Он повернулся к Мик, и на щеках его появился румянец. Но он сразу же прикрыл глаза, и лицо его опять стало бескровным.
– Ну, и как у вас идут дела?
– Какие дела? – недоверчиво осведомилась Мик.
– Ну, вообще… жизнь, – сказал он. – Учение и все прочее.
– Да будто ничего, – сказала она.
Каждый из них глядел на Сингера, словно чего-то от него ждал. Он был растерян. Он угощал их и улыбался.
Джейк потер губы ладонью. Он больше не старался завязать разговор с доктором Коплендом и уселся на кровать рядом с Бифом.
– Не знаете, кто писал красным мелом эти грозные предостережения на заборах и стенах фабрик?
– Нет, – ответил Биф. – Какие предостережения?
– Да все больше из Ветхого завета. Меня давно занимает этот вопрос.
Каждый из них обращал свои слова главным образом к немому. Их мысли сходились к нему, как спицы колеса к центральной оси.
– Редкие нынче стоят холода, – под конец сказал Биф. – На днях я проглядывал старые сводки и обнаружил, что в 1919-м температура падала до десяти градусов по Фаренгейту. Сегодня утром было шестнадцать градусов, это самые большие морозы с тех времен.
– Утром на крыше угольного сарая висели сосульки, – сообщила Мик.
– На прошлой неделе мы так мало заработали, что не хватило денег заплатить служащим, – пожаловался Джейк.
Они еще поговорили о погоде. Каждый, казалось, хотел пересидеть остальных. Но вдруг, словно по команде, все поднялись и стали уходить. Доктор Копленд вышел первый, а за ним сразу же двинулись остальные. После их ухода Сингер так и остался стоять посреди комнаты. Не поняв, что произошло, он постарался поскорее обо всем этом забыть. И решил сегодня же вечером написать Антонапулосу письмо.

 

Антонапулос не умел читать, но это не мешало Сингеру писать ему письма. Он отлично знал, что друг не разбирает слов на бумаге, но шли месяцы, и ему начинало казаться, что он, наверное, ошибался и что Антонапулос только держит свое умение читать в тайне от всех. К тому же там, в приюте, может найтись глухонемой, который сумеет прочесть письмо и передать его содержание другу. Сингер придумывал разные оправдания тому, что пишет эти письма, когда растерян или огорчен, он просто испытывал непреодолимую потребность написать обо всем другу. Но, написав, все же писем никогда не отправлял. Он вырезывал комиксы из утренних и вечерних газет и посылал их по воскресеньям Антонапулосу. И каждый месяц переводил ему по почте деньги. Длинные письма, которые он писал своему другу, накапливались у него в карманах, пока он наконец их не уничтожал.
Когда четверо гостей ушли, Сингер, надев теплое серое пальто и серую фетровую шляпу, тоже вышел из дому. Письма он всегда писал в магазине. К тому же он пообещал завтра с утра сдать срочную работу, и ее надо было закончить сегодня, чтобы не задержать заказ. Вечер был свежий, морозный. В небе стояла полная луна в оправе из золотого сияния. Крыши домов чернели на фоне звездного неба. Сингер на ходу придумывал начало письма, но дошел до магазина, так и не сочинив первой фразы. Он отпер дверь неосвещенного магазина своим ключом и щелкнул выключателем.
Работал он в дальнем конце помещения. Его место было отгорожено суконной занавеской и поэтому могло сойти за отдельную каморку. Кроме его рабочего стола и стула, в углу стоял тяжелый несгораемый шкаф, умывальник с зеленоватым зеркалом и полки, заставленные коробками и ломаными часами. Сингер откинул крышку столика и вынул из футляра серебряное блюдо, которое пообещал приготовить к утру. И хотя в магазине было холодно, он снял пиджак и закатал манжеты синей полосатой рубашки, чтобы они не мешали ему работать.
Он долго трудился над монограммой в центре блюда. Изящными, уверенными движениями водил резцом по серебру. Глаза его при этом выражали пронзительную, щемящую тоску. Он обдумывал письмо к своему другу Антонапулосу. Время перешло за полночь, когда работа была кончена. Сингер спрятал готовое блюдо, его лоб был влажен от нетерпения. Убрав со стола, он сел писать письмо. Ему нравилось выражать слова пером на бумаге, и он выписывал буквы так же тщательно, как на серебряном блюде.

 

«Мой единственный друг!
Я прочел в нашем журнале, что съезд Общества произойдет в этом году в Мейконе. Там будут ораторы и банкет из четырех блюд. Могу себе это представить. Помнишь, мы давно собирались побывать на съезде, но так и не выбрались. Теперь я об этом жалею. Как бы я хотел, чтобы мы с тобой поехали на этот съезд, я так живо себе его представляю. Но я, конечно, и не подумаю ехать туда без тебя. Люди соберутся из самых разных штатов, и всех их будут переполнять невысказанные слова и помыслы. В одной из церквей отслужат специальное молебствие, потом устроят какое-нибудь состязание, и победитель получит золотую медаль. Я пишу, что могу себе все это представить. Но тут и правда, и в то же время неправда. Мои руки так долго безмолвствуют, что я уже и не помню, как ими владеть. И когда я представляю себе съезд, все его участники напоминают мне тебя, друг мой.
На днях я стоял против нашего дома. Там теперь живут другие люди. Помнишь большой дуб перед окнами? У него обрубили сучья, чтобы они не мешали телефонным проводам, и дерево умерло. Большие ветви подгнили, и в стволе образовалось дупло. Вот и кошка здесь в магазине (та, которую ты любил гладить и сажать на колени) съела что-то ядовитое и умерла. Мне было так грустно».

 

Сингер держал перо над бумагой. Он долго просидел так, откинув назад плечи, борясь со своим волнением и даже не пытаясь продолжать письмо. Потом встал и закурил сигарету. В магазине было нетоплено и в воздухе стоял затхлый кисловатый запах – смесь керосина, жидкости для полировки серебра и табачного дыма. Надев пальто и кашне, он снова принялся медленно выписывать буквы.

 

«Помнишь тех четырех, о ком я тебе рассказывал, когда приезжал? Я даже нарисовал для тебя их портреты: негра, молодой девушки, мужчины с усами и хозяина „Кафе „Нью-Йорк““. Я хотел бы еще кое-что о них рассказать, но не знаю, смогу ли я выразить это в письме.
Все они люди очень занятые. Такие занятые, что тебе даже трудно себе это представить. Я не хочу этим сказать, будто они день и ночь заняты своей работой, но у них столько забот на уме, что они совсем не знают покоя. Они приходят ко мне и говорят, говорят, пока я не перестаю понимать, как можно так долго открывать и закрывать рот – и не переутомиться. (Однако хозяин „Кафе „Нью-Йорк““ не такой, он не совсем похож на остальных. У него очень черная борода – ему приходится брить ее два раза в день, поэтому у него есть электрическая бритва. Он только наблюдает. А тем троим обязательно нужно что-нибудь ненавидеть. И у всех четверых есть то, что они любят больше, чем еду, сон, вино или общество друзей. Вот почему они всегда так заняты.)
Усач, по-моему, сумасшедший. Иногда он произносит слова очень ясно, как когда-то мой учитель в школе. Но иногда он говорит на таком языке, что я не могу поймать его мысль. Один день он приходит в обычном костюме, а на другой – в рабочем комбинезоне, черном от грязи и вонючем. Он грозится кулаком и спьяну произносит неприличные слова, какие я не хотел бы, чтобы ты слышал. Он думает, что у нас с ним есть общая тайна, но я ничего об этом не знаю. А сейчас я напишу тебе то, во что даже трудно поверить. Он может выпить три бутылки виски „Счастливые дни“ – и после этого еще разговаривает, держится на ногах и даже не хочет спать! Ты мне, конечно, не поверишь, но это чистая правда.
Я снимаю комнату у матери этой девушки за шестнадцать долларов в месяц. Девушка раньше носила короткие брюки, как мальчишка, но теперь ходит в синей юбке и в кофточке. Ее еще не назовешь молодой дамой. Я люблю, когда она приходит меня навестить. А теперь, когда я завел для них радиоприемник, она приходит постоянно. Она очень любит музыку. Интересно, что она там слышит? Она знает, что я глухой, но почему-то думает, что я понимаю в музыке.
Негр болен чахоткой, но для него тут нет хорошей больницы, потому что он черный. Он врач и работает больше всех людей, каких я знал. Разговаривает он совсем не как негр. Других негров мне трудно понимать – язык у них слишком неповоротливый. Этот черный иногда меня пугает. Глаза у него горят. Он меня пригласил в гости, и я пошел. У него много книг. Однако детективов он совсем не держит. Не пьет, не ест мяса и не ходит в кино.
„Ах, свобода грабителей. Ах, капитал и демократия“, – говорит усатый урод. Потом противоречит себе и говорит: „Свобода – высочайший из идеалов“. „Мне нужно только одно: чтобы я умела записать эту звучащую во мне музыку, тогда я стану музыкантом. Ах, если бы у меня была такая возможность!“ – говорит девушка. „Нам не разрешают служить людям, – говорит черный доктор. – Это священная потребность моего народа“. „Ага“, – говорит хозяин кафе. Он вдумчивый человек.
Вот так они говорят, приходя ко мне. Эти слова, которые они носят в своем сердце, не дают им покоя, поэтому им всегда так некогда. Можно подумать – дай им сойтись, и они будут вести себя так, как наши, из Общества, когда соберутся на съезд в Мейконе на этой неделе. Но ничего подобного. Вот сегодня, например, все они пришли ко мне вместе. И вели себя так, будто приехали из разных городов. Даже грубо. Ты же знаешь, я всегда говорил, что вести себя грубо и не считаться с другими людьми очень дурно. А у них было именно так. Я их совсем не понимаю, поэтому и пишу тебе, ты ведь, наверное, все поймешь. У меня от них какое-то странное ощущение. Но хватит об этом писать, небось я тебе наскучил. Да и себе тоже.
Уже прошло пять месяцев и двадцать один день. Все это время я жил без тебя. И думать я могу только о том, когда же я снова с тобой увижусь. Если в ближайшее время я не смогу к тебе поехать, просто не знаю, что со мной будет».

 

Сингер опустил голову на стол, чтобы передохнуть. Запах и прикосновение шелковистого дерева к щеке напомнили ему школу. Глаза его закрылись, и ему стало дурно. Перед глазами стояло лицо Антонапулоса, и тоска по другу была такой пронзительной, что он боялся перевести дух. Немного погодя Сингер поднял голову и потянулся за пером.

 

«Подарок, который я для тебя заказал, еще не получен, и я не поспел отправить его с другими рождественскими подарками. Рассчитываю скоро его получить. Надеюсь, он тебе понравится и тебя повеселит. Я все время думаю о нас с тобой и все помню. Я скучаю по блюдам, которые ты готовил. В „Кафе „Нью-Йорк““ стало гораздо хуже, чем раньше. Недавно я нашел у себя в супе муху. Она плавала среди овощей и вермишели в виде буковок. Но это неважно. Мне так тебя недостает, что я не могу вынести этого одиночества. Скоро я опять к тебе поеду. Отпуск мне полагается еще только через полгода, но я надеюсь получить его раньше. Думаю, что мне просто необходимо это сделать. Я не создан, чтобы жить один, без тебя – без того, кто все понимает.
Твой как всегда – Джон Сингер».

 

Было уже два часа ночи, когда он наконец вернулся домой. Большой населенный дом погрузился в темноту, но Сингер ощупью поднялся по лестнице, ни разу даже не споткнувшись. Вынув из карманов карточки, которые всегда носил с собой, часы и вечное перо, он аккуратно повесил костюм на спинку стула. Его пижама из серой фланели была теплой и мягкой. Едва успев натянуть до подбородка одеяло, он заснул.
Из черноты забытья проступили контуры сна. Тусклые желтые фонари освещали темные каменные ступени. На верху лестницы на коленях стоял Антонапулос. Он был голый и теребил какой-то предмет, который держал над головой, воздев кверху глаза, словно в молитве. Сам Сингер тоже стоял на коленях, но на полпути вниз. И он был голый, ему было холодно, но он не мог отвести глаз от Антонапулоса и от того, что тот держит над головой. За своей спиной, внизу, он ощущал присутствие усача, девушки, черного доктора и четвертого гостя. Они тоже стояли голые на коленях, и он чувствовал на себе их взгляды. А еще дальше за ними стояли в темноте на коленях бессчетные толпы людей. Его собственные руки превратились в огромные мельничные крылья, и он глядел как завороженный на незнакомый предмет, который Антонапулос держал над головой. Желтые фонари раскачивались в темноте, но, кроме них, все было неподвижно. И вдруг началось какое-то брожение. Все вздыбилось, лестница рухнула, и он почувствовал, что летит вниз. Сингер вздрогнул и проснулся. Ранний рассвет выбелил окно. Ему было страшно.
Прошло так много времени, что с другом могла случиться какая-то беда. Так как Антонапулос ему не писал, узнать об этом он не мог. А вдруг он упал и расшибся? Сингер почувствовал такую потребность с ним еще раз увидеться, что решил сделать это во что бы то ни стало, и притом немедленно.
По дороге на работу он нашел в своем почтовом ящике извещение: на его имя пришла посылка. Это был подарок Антонапулосу на рождество, полученный с запозданием. Подарок был прекрасный. Сингер купил его в рассрочку с погашением в течение двух лет. Комнатный кинопроекционный аппарат с полудюжиной комических мультипликаций, которые так любил Антонапулос.
В то утро Сингер пришел в магазин последним. Он передал ювелиру, у которого служил, письменное заявление об отпуске на пятницу и субботу. И хотя на этой неделе предполагались четыре свадьбы, ювелир кивком головы показал, что его отпускает.
Он никому не сказал о своем отъезде, но на двери приколол записку, что уезжает по делу на несколько дней. Ехал он ночью: поезд подошел к месту назначения, когда занимался зимний рассвет.

 

После обеда, чуточку раньше, чем был разрешен прием посетителей, Сингер отправился в приют для душевнобольных. Руки его были нагружены разобранным киноаппаратом и корзиной с фруктами, которые он нес своему другу. Он отправился прямо в палату, где в прошлый раз навещал Антонапулоса.
Коридор, дверь и ряды кроватей были такими же, какими он их помнил. Остановившись на пороге, он стал жадно искать глазами своего друга. И сразу же увидел, что, хотя все стулья заняты, Антонапулоса тут нет.
Сингер положил на пол свертки и написал на одной из своих карточек: «Где Спирос Антонапулос?»
В палату вошла сиделка, он подал ей карточку. Она его не поняла, помотала головой и пожала плечами. Он вышел в коридор и стал совать карточку всем встречным. Никто не мог ему ответить. Его охватила такая паника, что он стал размахивать руками. Наконец ему попался врач-практикант в белом халате. Сингер вцепился ему в рукав и сунул свою карточку. Практикант внимательно ее прочел и повел Сингера по коридорам. Они вошли в маленькую комнату, где за письменным столом сидела молодая женщина и просматривала какие-то бумаги. Она прочла то, что было написано на карточке, и стала рыться в папках, лежавших у нее в ящике.
От беспокойства и страха глаза Сингера застилали слезы. Молодая женщина принялась аккуратно писать на листке из блокнота. Сингер не удержался и заглянул ей через плечо – ему не терпелось узнать, что пишут о его друге.
«Мистера Антонапулоса перевели в больницу. Он болен нефритом. Я распоряжусь вас туда проводить».
По дороге он задержался в коридоре, чтобы захватить свертки, оставленные за дверью палаты. Корзину с фруктами украли, но остальные пакеты были в целости. Он вышел вслед за практикантом из здания и пересек газон между больничными корпусами.
Антонапулос! Когда они добрались до его палаты, Сингер мгновенно увидел своего друга. Его койка помещалась посредине комнаты, он восседал, опираясь на подушки. На нем был алый халат, зеленая шелковая пижама, а на пальце кольцо с бирюзой. Кожа у него стала бледно-желтой, а глаза – совсем темными и мечтательными. Черные волосы заметно посеребрились у висков. Он вязал. Толстые пальцы медленно шевелили длинные костяные спицы. Грек не сразу заметил друга. Потом, когда Сингер встал прямо против него, он благодушно улыбнулся, не выказав ни малейшего удивления, и протянул свою руку с кольцом.
Сингер почувствовал такую робость и смущение, каких еще никогда не испытывал. Он сел возле кровати и сложил руки на краешке покрывала. Глаза его не отрываясь смотрели в лицо другу: он был смертельно бледен. Роскошное одеяние Антонапулоса его поразило. Он сам посылал ему эти вещи в разное время, но не представлял себе, как они будут выглядеть вместе. Грек стал еще громадное, чем он его помнил. Под шелковой пижамой были видны огромные дряблые складки живота. Голова на белой подушке выглядела гигантской. Лицо его дышало безмятежным покоем, и казалось, он едва замечает присутствие Сингера.
Сингер несмело поднял руки и заговорил. Его сильные, умелые пальцы складывали знаки с заботливой точностью. Он говорил о холодной зиме и о долгих месяцах разлуки. Он вспоминал далекое прошлое, кошку, которая умерла, ювелирную лавку, место, где он теперь жил. При каждой паузе Антонапулос милостиво кивал головой. Сингер рассказывал о четырех своих знакомых и об их долгих бдениях у него в комнате. Глаза друга были влажными, темными, и Сингер видел в них свои маленькие квадратные отражения, которые он замечал там и раньше множество раз. Горячая кровь снова прилила к его щекам, и руки задвигались быстрее. Он долго рассказывал о черном докторе, о том, другом, с дергающимися усами, и о девушке. Его руки все торопливее и торопливее складывали слова. Антонапулос важно кивал. Сингер жадно наклонялся к нему: он глубоко вздыхал, и в глазах его стояли светлые слезы.
Вдруг Антонапулос медленно прочертил в воздухе круг своим пухлым указательным пальцем. Палец сделал круг в сторону Сингера и потом ткнул его в живот. По лицу толстого грека расплылась улыбка, и он высунул большой розовый язык. Сингер засмеялся, и руки его заплясали с бешеной скоростью. Плечи у него дрожали от смеха, а голова беспомощно откинулась назад. Он сам не знал, чему смеется. Антонапулос завращал глазами. Сингер продолжал закатисто хохотать, пока у него не сперло дыхание и не задрожали пальцы. Он ухватился за руку друга, чтобы почувствовать опору и успокоиться. Хохот у него теперь вырывался отрывисто, спазмами, как икота.
Антонапулос первый принял серьезный вид. Его маленькие пухлые ступни вылезли из-под покрывала. Улыбка сошла с лица, и он стал капризно лягать одеяло. Сингер поспешно поправил постель, но Антонапулос нахмурился и царственным жестом подозвал проходившую по палате сиделку. Когда она расправила одеяло по его вкусу, толстый грек так величественно наклонил голову, что его кивок скорее напоминал благословение, чем благодарность за услугу. Потом он снова важно повернулся к своему другу.
Разговаривая, Сингер не чувствовал, как бежит время. Но когда сиделка принесла Антонапулосу на подносе ужин, он сообразил, что уже поздно. В палате зажгли электричество, и за окнами потемнело. Перед другими больными тоже поставили подносы с ужином. Все отложили свою работу (кое-кто плел корзины, другие мастерили что-то из кожи или вязали) и вяло принялись жевать. Рядом с Антонапулосом все они казались очень больными и бесцветными. Многим не мешало бы постричься, да и одеты они были в ветхие серые ночные рубахи с разрезом на спине. Они с удивлением глазели на двух глухонемых.
Антонапулос поднял крышку на своей тарелке и внимательно обследовал еду. Это была рыба с овощным гарниром. Он взял руками рыбу и поднес поближе к свету, чтобы получше ее разглядеть. Потом с аппетитом принялся есть. Во время ужина он показывал Сингеру своих соседей по палате. Ткнув рукой в сторону какого-то человека в углу, он скорчил гримасу отвращения. Тот в ответ зарычал на него. Грек рукой показал Сингеру одного юношу, заулыбался ему, закивал и замахал пухлой рукой. Сингер был слишком счастлив, чтобы чувствовать неловкость. Но все же, чтобы отвлечь приятеля, он взял свои свертки и положил на кровать. Антонапулос развернул пакеты, но киноаппарат его нисколько не заинтересовал. Он снова принялся за ужин.
Сингер написал сиделке записку, объяснив насчет киноаппарата. Она вызвала врача-практиканта, а тот в свою очередь – доктора. Все трое посовещались, с любопытством поглядывая на Сингера. Новость дошла до больных, и они стали возбужденно приподниматься со своих подушек. Один Антонапулос был невозмутим.
Сингер заранее научился крутить кинокартины. Он поставил экран так, чтобы его было видно всем больным. Потом запустил в ход проекционный аппарат и стал крутить пленку. Сиделка собрала подносы с посудой, и свет в палате выключили. На экране замелькала комическая мультипликация с Мики-Маусом.
Сингер следил за лицом своего друга. Сначала Антонапулос был поражен. Он приподнялся, чтобы лучше видеть, и совсем встал бы с кровати, если бы его не удержала сиделка. Потом, сияя, он впился глазами в экран. Сингер видел, что другие больные переговариваются и тоже смеются. Из коридора появились санитары и сиделки, вся палата пришла в движение. Когда Мики-Маус кончился, Сингер пустил мультипликацию о приключениях бывалого моряка. Когда кончилась и она, он решил, что на первый раз развлечений достаточно, и включил свет. В палате воцарился покой. Когда врач-практикант спрятал аппарат под кровать Антонапулоса, Сингер заметил, что его друг исподтишка обводит глазами больных, проверяя, все ли сознают, что эта вещь принадлежит ему.
Сингер снова заговорил. Он знал: скоро его попросят уйти, но мыслей накопилось много, и он боялся, что не успеет их высказать в такое короткое время. Он, лихорадочно спеша, старался выговориться. В палате лежал старик, голова у него тряслась после паралича, и он беспомощно дергал себя за седые бровки. Сингер позавидовал этому старику – ведь он каждый день проводит рядом с Антонапулосом. Сингер с радостью поменялся бы с ним местами.
Грек стал шарить у себя на груди. Он достал медный крестик, который раньше носил на грязной веревочке. Теперь крест висел на шелковой красной ленте. Сингер вспомнил свой сон и рассказал его другу. Он так торопился, что иногда даже путался в знаках, и ему приходилось, встряхнув руками, начинать все сначала. Антонапулос следил за ним своими темными сонными глазами. Неподвижная фигура в дорогих ярких одеждах напоминала мудрого короля из легенды.
Дежурный врач продлил Сингеру время свидания на целый час… Но в конце концов он, протянув худую волосатую кисть, показал на часы. Больные укладывались на ночь. Рука Сингера замерла в воздухе. Он схватил друга за плечо и пристально заглянул ему в глаза, как делал дома каждое утро, когда они расставались перед работой. Наконец он, пятясь, вышел из палаты. В дверях его руки судорожно простились с другом, а потом сжались в кулаки.

 

В лунные январские вечера Сингер, если только он не был чем-нибудь занят, по-прежнему бродил по улицам города. Судачили теперь о нем напропалую. Старая негритянка рассказывала кому ни попадя, что немой знает все повадки духов с того света. Один рабочий на сдельщине утверждал, будто служил с немым на фабрике в этом же штате, и бог знает что о нем плел. Богатые думали, что Сингер богат, а бедные считали его таким же бедняком, как они сами. А так как опровергнуть эти слухи было некому, они обрастали чудесами и обретали правдоподобие. Каждый рисовал немого таким, каким ему хотелось его видеть.
Назад: 4
Дальше: 6