IX
СВИДАНИЕ В ПУА
Было, должно быть, начало четвёртого, когда Бернар спрыгнул с козёл на Большой Сен-Мартенской улице города Бовэ.
Он снял цилиндр и осмотрелся вокруг. Лучи солнца, пробивавшиеся сквозь туман, освещали обычную картину суеты, сопровождавшую прибытие парижского дилижанса.
Молодой человек-ибо для прибывшего из Парижа гостя человек лет тридцати ещё молодой человек, — высокий шатен, причёсанный а-ля Титус, шагал взад и вперёд возле почтовой станции. И вид у него был такой, словно он никого не ждёт, а прогуливается хоть и с достоинством, но без цели. Манёвр этот вызывал невольную улыбку. Равно как и его явные потуги следовать в изяществе костюма, достаточно поношенного, тем ценным советам, что дают газетные рубрики мод, согласно коим человек, ежели у него хорошо развиты ляжки и колени не толстые, может смело облекаться в триковые панталоны серого, песочного или бутылочного цвета, памятуя, однако, что к ним не пристали чёрные ботинки. Наш молодой человек щеголял как раз в серых триковых панталонах. Должно быть, он не без колебаний отказался, в силу своей профессии, от розовой вигони, не совсем удобной при чересчур обтянутых панталонах, какого бы мнения ни держались на сей счёт парижские щёголи. На нем был чёрный сюртук по английской моде с бархатным воротником, обшитым шёлковым кантиком, застёгнутый у самой шеи, а также белый галстук. Все это не слишком свежее, даже чуточку залоснившееся от долгой носки, и при этом-светло-серый цилиндр. Через руку он перекинул карик, очевидно с целью придать себе провинциальное обличье, поскольку ему вновь предстояло взгромоздиться в чёрный фургон с зелёным брезентовым навесом над козлами, запряжённый парой белых першеронов, — фургон этот он поставил в сторонке. Однако было что-то странное в этом слишком уж явном несоответствии между внешностью молодого человека, его поношенным, но с претензией на изысканность костюмом и его упряжкой-простой фургон, и вдруг такой возница.
Старик, сошедший с дилижанса, с первого же взгляда понял, что перед ним как раз тот самый незнакомец, с которым у него назначено свидание. Однако он с чувством какого-то удовольствия следил за юношей, который нерешительно поглядывал на вышедших из дилижанса пассажиров, стараясь угадать, с кем из трех-четырех прибывших парижан предстоит ему иметь дело.
Затем старик, как бы невзначай, приблизился к молодому человеку и произнёс явно нелепую фразу, с которой ему рекомендовали адресоваться к тому, кто будет его встречать.
Почему в таких случаях всегда выбирают в качестве пароля нарочито неестественные фразы? Молодой человек вздрогнул от неожиданности и уставился на приезжего, на его потёртый саквояж рыжей кожи, длинный клетчатый редингот бутылочнозеленого цвета, мягкие сапожки с отворотами и фетровую шляпу, из-под которой падали на бархатный засаленный воротник длинные с проседью локоны, придававшие старику сходство с добрым дядюшкой Франклином, каким его обычно изображают на картинках.
— Стало быть, это вы, сударь, — пробормотал молодой человек, и по его тону было ясно, что он узнал прибывшего.
Это не слишком обрадовало последнего. Он считал, что слава его уже миновала, особенно для нынешнего молодого поколения.
И проговорил с еле заметным провансальским акцентом:
— Соблаговолите запомнить, гражданин, что в данных обстоятельствах я зовусь Жубером и приехал закупать для господ Кальвилей, Париж, Каирская улица, вязаные изделия… Полагаю, память у вас хорошая.
Торчать здесь дольше без дела не было никаких причин, тем более что не приходилось рассчитывать на хорошую погоду.
Молодой человек без лишних слов подал руку господину Жуберу и помог ему вскарабкаться на сиденье фургона под брезентовый навес, долженствующий защищать путников от дождя. Потом, укутав колени своего пассажира суконным покрывалом, обшитым по краям кожей, молодой человек надел выцветший от долгой носки и потерявший свой первоначальный цвет карик, зашёл с другой стороны, пошарил рукой под сиденьем и, убедившись, что два крупного калибра пистолета лежат на месте, уселся рядом с гостем, сложил трубочкой свои мясистые бледные губы и издал отрывистый звук, заменяющий щёлканье кнута.
— Извините, сударь, за неудобный экипаж, но ничего не поделаешь. Поверьте, тут повинны не мои личные вкусы, а профессия, — начал он по выезде из города своим глухим грубоватым голосом, нечётко, по-пикардийски выговаривая носовые звуки. — Дело в том, что я развожу нитки и основу, которую изготовляют в Абвиле, и распределяю их по деревням, где работают на дому, а готовые ткани отвожу для окраски в Бовэ.
Но сейчас мы с вами катим налегке.
— Значит, гражданин, — произнёс старик нравоучительным тоном, — вы способствуете эксплуатации сельского населения и занимаетесь делом, которое ущемляет интересы ткачей в городах, где имеются суконные мануфактуры…
В этом повторном обращении «гражданин» чувствовалась известная настойчивость. Его спутник немного покраснел и на сей раз ответил тем же:
— Гражданин, я разъезжаю в качестве скромного приказчика господина Грандена из Эльбефа, чем и зарабатываю себе на хлеб насущный. Он перекупил у господ Ван Робэ в Абвиле фабрику, изготовляющую основу. И вовсе я не коммивояжёр. Конечно, картины, свидетелем которых мне приходится быть в силу моей профессии, образовали мои убеждения, и именно поэтому я прибыл вас встречать сюда, в Бовэ… — Он явно старался избегать в разговоре пикардийского акцента, что, впрочем, не мешало ему говорить вместо насущный-«насущный». — Но сейчас речь идёт вовсе не о том, чтобы оправдывать себя в ваших глазах. Вы прямо из Парижа и, надеюсь, понимаете, что я сгораю от нетерпения… Что там делается?
Сведения господина Жубера мало чем дополнили те, что нынче утром дошли до префекта Бовэ и маршала Мармона, хотя старик передавал их совсем по-другому, а его отчасти иронический тон мог бы неприятно поразить какого-нибудь сторонника Бонапарта, не знай он, что перед ним никак уж не приверженец монархии.
Только одну новость мог дополнительно сообщить путешественник, но откуда, интересно, он её взял? А именно: что Наполеон велел призвать Карно, но встреча их произойдёт только сегодня вечером… Без сомнения, император хочет привязать к своей колеснице Организатора Победы. В свою очередь господин Жубер также задавал спутнику вопрос за вопросом. Все его интересовало: и пейзаж, и улицы Бовэ, запруженные королевской гвардией, заваленные пожитками беглецов, толпы зевак, нищих, мастеровых, не находивших себе работы… Он осведомился также об умонастроении местных жителей. Известно ли, где остановятся королевские войска— здесь или на Сомме? Потому что такая^угроза имеется, и, во всяком случае, в Париже опасаются-господин Жубер выделил голосом окончание этой фразы, как раньше он упирал на слово «гражданин», — что, если Мармон создаст фронт, значит, Бурбоны получили заверение в иностранной поддержке, а в том случае, если пруссаки и казаки снова хлынут к Парижу…
Но откуда было знать скромному приказчику о стратегических планах Людовика XVIII? Не от теренских же красильщиков, в самом деле, которым он только успел завести товар и тут же поспешил на условленное свидание, сумев заметить лишь то, что видел сейчас из окошка дилижанса и сам господин Жубер. В общем, хотя иностранных войск пока нет, все же можно нарваться на лёгкую кавалерию или на гренадеров, поэтому благоразумнее всего опередить войска и поскорее доехать до Пуа.
— Как до Пуа? — воскликнул парижский гость. — Значит, выбор пал на Пуа? Но ведь яснее ясного, что мы с вами окажемся на пути следования войск! Вот уж глупость!
— Все это так, но, когда дело замышлялось, никто не мог даже предполагать, что король свернёт на Кале. Верно ведь? А сейчас, в последнюю минуту, поздно менять место: слишком много народу предупреждено.
— Слишком много? А сколько же нас будет?
Молодой человек пожал плечами: точное количество он назвать затрудняется, но так он по крайней мере понял из разговора, состоявшегося с одним другом (слово «друг» он произнёс подчёркнуто напыщенным тоном, как до этого старик произносил слово «гражданин»). Решено ведь связаться со всеми слоями общества, главным же образом с наиболее бедными слоями.
— Послушайте-ка, Бернар… — начал господин Жубер.
Бернар подскочил и уставился на говорившего. Стало быть, парижскому гостю известно его подлинное имя? Выходит, что осторожности требуют лишь от него, Бернара. Но разве и он в свою очередь не узнал господина Жубера? Правда, это не совсем то же самое.
— Послушай i е-ка. Бернар… — «ачгш госполин Жубер, — мне язвестны причины личного характера. по которым вам было бы желательно пронести вечер в Пуа… но…
Эк, куда метнул! Бернар не нашёлся что ответить. Прежде всего сам он не принимал никакого участия в выборе места встречи, но не стоило ссылаться на это: господин Жубер все равно бы не поверил, поскольку ^нал. А о чем знал господин Жубер. об этом Бернар тоже не смел начать разговор. От кого мог он получить подобные сведения? Отрицать очевидность было просто бессмысленно. Оставался единственный выход-не произносить определённых слов. дабы не подтверждать того, что.
возможно, вовсе не имелось я виду.
— И следовательно, — добавил господин Жубер, — если не ошибаюсь, вы отвезёте меня ночевать в кузниц}/?
Итак. о недоразумении или ошибке не могло быть и речи.
Погоняя лошадей, Бернар ответил:
— Вам, должно быть, известно, гражданин, что кузнец Мюллер-человек вполне надёжный…
— Говорят, что да, — буркнул Жубер и погрузился в глубокое раздумье.
Неужели так сильно разгулялся ветер? Только Бернар вдруг почувствовал, что кровь прилила ему к лицу. Но ведь это гайна, его личная тайна. И то, что старик оказался посвящён в неё, было для Бернара мучительно тяжко, несмотря на все его уважение к гостю. Конечно, никогда не следует смешивать такие вещи, но, скажите сами, где вы сыщете в Пуа более надёжный приют для новоприбывшего, чем кузница Мюллера? И вдруг он подумал о Софи, перед ним всплыло лицо Софи и вытеснило все на свете.
В обычное время дорога была вполне сносная, но после недавних дождей вода во многих местах размыла слой булыжника, обнажив подстилочный щебень, и фургон катил теперь по кремню, которым были усеяны окрестные поля. Недаром здешние крестьяне половину жизни проводили в очистке «глинчатки», как называют на местном наречии глинистую почву, от множества камней и складывали их на пашне рыжими конусообразными кучками. К тому же на козлах фургона каждый толчок-ох как чувствуется! Особенно если едешь порожняком. Старик то и дело морщился, и, когда он снял шляпу, чтобы утереть вспотевшее лицо, Бернар заметил, что его длинные волнистые волосы обрамляют солидную лысину, увеличивающую лоб. Совсем как на известных его портретах. Господин Жубер вдруг повернулся к своему вознице и сказал все тем же тоном без обиняков:
— Так вот, сынок, я хорошо знал твоего отца…
Если и существовало что на свете, что могло бы отвлечь Бернара от мыслей о Софи, так это упоминание о покойном отце.
Как раз в эту минуту мимо фургона на рысях прошла группа кавалеристов, и Бернар, с силой натянув вожжи, свернул с дороги. Это проскакал авангардный отряд мушкетёров на серых своих конях-Бернар поглядел им вслед с чувством раскаяния.
Господин Жубер был решительно прав, говоря о неизбежности подобных встреч. Но только тут до сознания молодого человека дошли слова его спутника.
— Моего отца? — переспросил он, и, как всегда при мысли об отце, его охватило мучительное ощущение ярости и нежности.
Старик решился упомянуть об отце, желая смягчить свой недавний намёк на кузницу, на Мюллера…
— Ты, Бернар, так похож на своего отца, что тебя нельзя не узнать. До сих пор я глубоко скорблю, что нам не удалось его спасти… — Он вздохнул, помолчал с минуту и заговорил снова. — Такие люди, как он… Все горе в том, что он чересчур верил в действенность военной акции, верил, что главное-это заговоры в армии… Эту безумную идею, видишь ли, разделяли тогда многие.
Я сам одно время придерживался подобного мнения, недаром мы столь долго прожили под властью военщины. В конце концов мы смотрели на вещи так, как того хотел Наполеон, его глазами смотрели… — Снова молчание и затем:-Но ты-то ведь местный житель, из-за своей сучёной шерсти ты связан с самым беднейшим населением, проникаешь в его тайны, в его нужды, знаешь, как страдают женщины и дети… Скажи мне, как, ^ по-твоему^, можно объединить города и деревни? Ведь это, пойми, самый больной для Франции вопрос… До сих пор Франциякрестьянская страна… трудящиеся в городах считают крестьянина своим конкурентом. И они бунтуют, но против машин; они сражаются, но между собой… — Он помолчал. — Как поведут себя крестьяне с возвращением Бонапарта?
Слова были подобны дорожной щебёнке-они рассеивались пылью. А под ними чувствовалась, точно твёрдый камень, осязаемая, весомая тревога. Бернар ничего не ответил. Да и что было отвечать? Господин Жубер знал все это лучше его.
— Пойми ты меня, — снова заговорил господин Жубер, — нас тоже не должна вводить в заблуждение видимость: возможно, Наполеон возьмёт верх, сумеет договориться с царём… возможно… Или же месяца через три мы станем свидетелями чужеземного вторжения, полного порабощения Франции. К несчастью, нам не дано выбора. Но все это военная сторона дела, внешний его аспект. Победы, поражения, они нас оглушали, ослепляли нас.
История Франции за последнюю четверть века, начиная со взятия Бастилии,
— не просто непрерывная череда битв. Не только череда битв. За эти двадцать пять лет происходило немало и других схваток, но на них никто не обращал внимания, и ещё долго о них не будут рассказывать в школах детям. Произошла ещё и другая революция. Ты в самой её гуще, и ты её не замечаешь. Я имею в виду развитие промышленности, те перемены во взаимоотношениях людей, и это зависит отнюдь не от кодексов, — потрясения, но потрясения, вызванные машинами, увеличением числа машин. И это ещё только самое начало. Пойми ты меня: когда одна армия одерживает победу над другой армией, меняются кокарды, меняется форма, но кокарда остаётся кокардой, а форма-формой.
Любой генерал похож на другого как две капли воды. Вот возьми хотя бы: год назад я видел в театре принца Шварценбергского… ей-богу, ничего не стоит превратить его, скажем, в Брюна или Нея! Можешь поворачивать свои пушки: ну что же, переместится только страх, а люди, какими они были, такими и останутся. А машины… сколько у вас в департаменте Соммы хлопкопрядильных станков? И дело не в одном только сукне или хлопке… тут ещё и уголь, и кокс, и пар… А думали вы над тем, что происходит в шахтах и кузницах? Что происходит в связи с появлением машин, как изменяются в силу этого взаимоотношения людей, а затем и сами люди?.. Люди, о которых мы в своё время, к великому сожалению, думали слишком мало. Чтобы подчинить себе будущее, ещё недостаточно уметь двигать армии. Любые расчёты могут пойти прахом в силу той непредвиденной перемены, какую приносит с собой невзрачная машина, бездушный станок. Стоит она где-нибудь на фабрике, в мастерской, как животное, которое требуется кормить, а чтобы его прокормить, на необозримых пространствах сменяют одни культуры другими, лучшие умы страны с лихорадочной поспешностью стараются приумножить поголовье скота, приходится менять законы, полиция сбивается с ног, шпионаж повсюду раскидывает свои сети, из чужеземных стран начинают переманивать знающих людей, и в результате всех этих удивительных авантюр, когда прогресс основан на измене и выгоде, люди покидают свою страну, домашний очаг, детей… А войны, они лишь простое следствие всего этого. Идеи и развевающиеся стяги-это только ширма, прикрывающая собой тайны наших дней… Неужели ты всерьёз веришь, что Наполеон потерпел поражение на поле брани? Его сразил промышленный кризис восемьсот одиннадцатого года, безработица, неурядица с рабочей силой…
Тут только старик вспомнил, что задал Бернару вопрос и сам же не даёт ему ни времени, ни возможности ответить. Так как же насчёт городов и деревень?
Очень трудно говорить на такую тему. В ином коротеньком вопросе заключено столь многое, что даже при самом подробном ответе можно лишь коснуться главного. С какой стороны подступиться к делу? Как выразить то, что он сам, Бернар, ощущал только смутно, особенно сейчас, когда в ушах его все ещё звучали слова господина Жубера?
— Так вот, — начал он. — При моем ремесле… Как ставится этот вопрос повсюду, где я разъезжаю по делам фирмы, — от Абвиля до Амьена и Бовэ'7 Деревенские ткачи, работающие на машинах, которыми их снабжают, или прядильщики, пользующиеся ножной или ручной прялкой, чесальщики, работают ли они поодиночке или вместе, зависят ли они от отдельного торговца или связаны непосредственно с мануфактурой, — на всех на них городская юрисдикция не распространяется. В их посёлке есть мэр. Л что нужно этому мэру? Ему нужно, чтобы люди платили налог, как если бы они были коммерсантами. Вы только подумайте, гражданин, эти несчастные, для которых ни пол, ни возраст не являются защитой, разрываются между работой яа своём клочке земли и рабским трудом на фабриканта, гнут спину от зари до одиннадцати часов вечера… и это они-то коммерсанты! Ни пряжа, которую они обрабатывают, ни машины не принадлежат им, а без машин много не наткешь… А вы посмотрели бы на их лачуги, посмотрели бы, как целые семьи ютятся в хижине, слепленной из глины, соломы и дранки, крыша тоже соломенная; и горят такие халупы, как свеча. Пол земляной, люди живут в сырости, стока для воды нет, кругом дома болота, навозная жижа, окон тоже не имеется. Пусть смердит, пусть дым разъедает глаза, зато теплее… Это они-то коммерсанты! Так вот, от меня, человека, связанного с мануфактурой, они ждут спасения, меня они просят защитить их от коммунальных властей. А знаете, в чем они видят главную свою надежду, волшебный ключ к счастливому будущему? В расчётных книжках, в тех самых дьявольских расчётных книжках, которые городские рабочие считают гнуснейшим изобретением Империи, кандалами, довершающими их рабское подчинение фабрике, довершающими-увы! — то, что принесла им с собой Революция, имея в виду закон Лешапелье от тысяча семьсот девяносто первого года. И поэтому-то их так трудно убедить, что Бурбоны страшнее для них, чем Республика и даже чем Наполеон! То, что для одних оковы, другим кажется спасением от всех бед. Мэры не выдают им расчётных книжек, потому что не имеют таковых, и ссылаются на то, что законодательство, принятое на фабриках, им неизвестно… После этого подите приведите их к согласию, найдите общую цель. И совсем в другую сторону гнут какие-нибудь сантеррские ремесленники или вимейскне слесари, ткачи из Гранвилье или Кревкера, гамашские прядильщики, фаянщики из Врона… И стекольщики, и столяры, плотники, каменотёсы, шляпники, красильщики, ножовщики, шорники и прочие-несть им числа: все ремесленные корпорации обособлены, презирают друг друга…
Старик смотрел на Бернара. Он думал, что, к несчастью, проблема гораздо сложнее, и тут он заметил, что его сосед, пожалуй, даже красив собой. «Понятно, почему Софи…» — подумал он. И вспомнил Софи ребёнком ещё в те времена, когда ему после восстания в прериале приходилось тоже скрываться.
Но ему повезло, в отличие от Ромма, Дюруа, Субрани, Гужона…
Скрываться здесь, в этой Пикардии, которую нищета издавна отторгла от христианской веры. Здесь, на исконной родине крестьянских бунтов, у одного из друзей Гракха Бабёфа, здесь, между Абвилем и Амьеном… Белокурая девочка, которую он качал на коленях и которая звала его «дядюсь»… Затем образ её вдруг померк, как только он мысленно произнёс имя Ромма, старого друга своей юности, о котором сейчас, через двадцать лет, никто уже не помнит в этом неблагодарном крае. Сейчас ему, Ромму, было бы шестьдесят пять лет. И он тоже ехал бы сейчас в Овернь или ещё куда-нибудь, как едет он сам, Жубер, в Пикардию. Сидел бы сейчас в такой вот колымаге и болтал бы с каким-нибудь Бернаром… Двадцать лет, как это долго и как быстро они проходят!.. И вот что сталось с ними со всеми через эти двадцать лет! Как-то выглядит сейчас, через двадцать лет, малютка Софи? Узнает ли она, Софи, своего «дядюсю»? Говорила ли она когда-нибудь о нем со своим обожаемым Бернаром?
По дороге им то и дело попадались тяжело шагавшие за своими конями крестьяне, возвращавшиеся с полевых работ. На пашне валялся брошенный плуг. Чуть подальше бороновали.
А он, Бернар, продолжал свой рассказ: рассказывал о ручном труде в исправительных заведениях и о том, как фабриканты отыскивают увечных ткачей в больницах и как те соглашаются работать за полцены. О доме призрения-прямо при выезде из Амьена, рядом со знаменитым променадом Лаотуа, — куда вместе с бродягами и умалишёнными сгоняют каторжников, списанных с галер в силу тех или иных физических недостатков, женщин, заклеймённых палачом у позорного столба, — словом, всех осуждённых департаментскими трибуналами. Корпуса этого дома призрения стоят вплотную друг к другу и разделены восемью узенькими двориками. В иных дворах слышен непрерывный вой-это воют сумасшедшие. Мужчины и женщины живут в разных зданиях, и в каждом есть мастерская примерно на три десятка прялок. Сейчас там хотят установить хлопкопрядильные станки, но не хватает места. Официально считается, что плата здесь такая же, как и у обыкновенных рабочих, но в заведении существует система удержаний. Работа оплачивается сдельно, так что человеку трудно установить подлинные размеры своего заработка. В заведении имеется несколько ткацких станков устарелого образца, принятого ещё в прошлом веке. У всех этих людей-заключённых, нищих, умалишённых-из заработка вычитают также стоимость инструмента.
— Вы только вообразите себе этот ад: сумасшедшие воют, жужжат прялки, станки грохочут… И в этом содоме от зари до зари трудятся люди. Из окон видна одна только часовня, заслоняющая небо и отделяющая женскую половину от мужской.
Единственный отдых-молитва, единственное лакомствоовощная похлёбка. Как же, скажите на милость, можно объединить этих людей с крестьянами и работниками мануфактур? Я слышал, как один фабрикант выражал пожелание, чтобы каторжников заставляли отбывать свой срок в домах призрения, где бы они работали для ткацких мануфактур. И, смотрите вы, какой выискался филантроп: осудил смертную казнь, которая лишает его ткачей.
Слушал ли старик Бернара? Под тяжёлую мерную рысь рабочих лошадей, волочивших тряский фургон по ухабам, он целиком ушёл в свои думы о былом. Лицо застыло, как у статуи, а крупный длинный нос придавал ему какой-то особенно значительный вид, смущавший собеседника. Наконец он заговорил, и слова его не имели никакого отношения к амьенскому дому призрения.
— Твой отец, Бернар, никогда не рассказывал тебе о Ромме?
Я имею в виду Жильбера Ромма, потому что был ещё Шарль Ромм, его брат, тот, что посвятил себя исследованию болот и пережил Жильбера… А о самом Жильбере не рассказывал? У меня хранится любопытная книга, он выпустил её в Третьем году под названием: «Численник землепашца на Третий год Республики». И вообрази, что в первом издании книги, подготовлявшемся в отсутствие автора, по недосмотру наборщика выпал целый месяц-прериаль… получилось так, словно наборщик не желал, не мог допустить, чтобы в книге человека, сложившего свою голову именно в прериале, упоминался этот месяц…
— А это верно, что он погиб? — осведомился Бернар. — Коекто утверждает, что, после того как Ромм ранил себя кинжалом, его не могли сразу отправить на эшафот, и ему удалось бежать, говорят даже, что его видели 18 брюмера в Сен-Клу, где он призывал народ выступить против государственного переворота…
— Увы, — продолжал со вздохом господин Жубер, — все это сказки, придуманные себе в утешение… в его книге нынешний день-первый день жерминаля-назван не в честь святого, а в честь весеннего цветка-белой буквицы… помню даже, какими комментариями сопровождается это слово в календаре Ромма:
«Листья её употребляют в варёном виде; цветы кладут для отдушки в вино, а корни-в пиво; овцы охотно её поедают». В своё время я жил в этом краю у отца Софи, ты был тогда в том возрасте, когда ребят отдают в подручные к ткачам, я вспомнил про эту книгу и отправился по весне с отарой на пастбища-отец Софи неусыпно пёкся об улучшении поголовья и скрещивал местных пикардийских овец с испанскими мериносами, — так вот.
я сам видел в лесу, с какой охотой щиплют овцы белую буквицу…
Ромм не ошибся…
— Вы жили у отца Софи? — воскликнул Бернар. — В СенРикье?
— Да, в Сен-Рикье, сынок… где ваши отцы-твой и еесделали гораздо больше, чем полагают, для экономической независимости страны! Редко кто так всесторонне изучал вопросы воспроизводства овечьего поголовья, а ведь в те времена избавление от засилья английских товаров являлось общенациональным делом. Знаешь ли ты, что послал меня сюда другой патриот, развивавший их взгляды, знаток феодального права, который, роясь в бумагах пикардийских земледельцев, установил причины бедности безземельных крестьян… Имея в виду дальнейший рост стада и его потребность в кормах, он предлагал устраивать искусственные пастбища и разработал особую систему смены культур, в зависимости от времени года, о чем в ту пору и понятия не имели…
— Это Бабёф! — воскликнул Бернар, и собеседник его утвердительно кивнул головой. Оба путника надолго замолчали, погрузившись в раздумье о далёком и близком. Эти общие воспоминания-мечты сближали их вопреки разнице лет в четыре десятка.
Оба они-и молодой развозчик шерсти, и старик, бывший член Конвента, — возможно каждый по-своему, ощущали глубокую связь, существующую между шерстяной промышленностью и разведением тонкорунных овец, улучшением лугов и стараниями патриотов, которые столь прозорливо и столь безошибочно видели, в чем состоят интересы Франции.
День уже клонился к закату, солнце расплывчатым диском катилось вслед за путниками слева от дороги к горизонту, временами исчезая за завесой тумана. Дорога шла по гребню плато, вдоль небольших деревушек, а там, внизу, параллельно дороге, тянулась уже подёрнутая сумраком долина Малой Терэны; последние багряные отблески окрашивали гладь реки, и, даже когда солнце зашло, ещё долго розовела вода, словно покрытая лаком. А крестьяне все продолжали выбирать камни из рыжей земли и складывать их в кучи.
Вдруг господин Жубер заговорил, как бы думая вслух:
— Наполеон… при всех преступлениях Наполеона-Наполеона, вернувшего эмигрантов. Наполеона, совершившего все то, что привело его к гибели, при всем том… видишь ли, надо признать, что Наполеон в той области, о которой мы с тобой говорим, претворял в жизнь наши старинные мечты-конечно лишь потому, что этого требовала его политика континентальной блокады… и все же он многое понимал, он покровительствовал суконной промышленности, велел выписывать из Испании баранов-производителей, отличал людей, старавшихся преобразить землю и улучшить поголовье скота… поощрял изобретателей машин, ouneiчил въезд английских мастеров… Тем нс менее мы имели достаточно веские причины устраивать против него заговоры: эти вечные войны, эта тирания… Твой отец-да и Бабефпоначалу был против Робеспьера… потом открыто, перед термидорианцами… он сказал, он признал его, он боролся за Конституцию девяносто третьего года, за дело Робеспьера… А теперь мы…
Ведь теперь Бонапарт, сваливший Бурбонов, уже не тот Бонапарт, понимаешь? И то, что мы будем предлагать народу…
— Вы не можете так думать всерьёз!.. — воскликнул Бернар.
— Однако это так, сынок. Подобно Бабёфу…
— Но Робеспьер тогда уже умер! Он был только знаменем. А Бонапарт жив!..
— Он жив и именно поэтому может принести нашему делу больше пользы, нежели мёртвый. У него армия. Армия, очистившая себя от аристократов. Необходимо превратить её в народную армию, объединить народ и армию… Не гляди на меня так, я ещё не сошёл с ума. А известно ли тебе, что неделю назад союзники в Вене торжественно лишили Бонапарта всех прав и объявили его вне закона? Новость эта прибыла в Париж одновременно с Маленьким Капралом. Понимаешь, что это значит? Снова девяносто второй год, родина в опасности, чужеземные армии угрожают нашим границам, и, как тогда, победа зависит от народа: или народная война, или измена. Неужели ты не видишь, что вновь начинается Революция? Мы продолжаем её с того, на чем остановился Максимилиан, только с учётом опыта прошедших лет…
— Вот это вы и собираетесь поведать им сегодня вечером? — спросил Бернар.
Оба замолчали. По брезентовому верху забарабанил дождь. У Бернара голова горела как в огне, а ноги застыли. Что такое наговорил ему старик? Как так. Наполеон-в роли продолжателя дела Ромма и Бабёфа! Ему отлично было известно, что «господин Жубер» и Бабёф сильно не ладили между собой. И все-таки они заключили между собой союз, как это иногда бывает. В одном главном вопросе они расходились-в вопросе о собственности.
Но, по-видимому, господин Жубер учитывал, каким уважением окружено в Пикардии имя Бабёфа! И перед этим молодым человеком, чей отец… Так в чем же все-таки заинтересован народ? «Организация» бросила лозунг: установить связь с народом. Народ… когда Бернар произносил, пусть даже мысленно, слово «народ», десятки картин возникали перед умственным его взором: исконная пикардийская нищета, дома призрения, где изнемогающие от непосильного труда мужчины и женщины мрут как мухи. попрошайки у сельских околиц, торфяники, плывущие вниз по Сомме на своих плоскодонках… а в городах странные секты, грызущиеся друг с другом. — дети Мэтра Жака или Отца Субиза, Деворанты, Волки…
Вдруг господин Жубер заговорил, и в голосе его прозвучали задушевные, почти нежные нотки:
— А скажи-ка мне, мальчик… Софи… Должно быть, Софи настоящей красавицей стала?
Бернар затрепетал. Только сейчас, услышав произнесённое дважды любимое имя, он сообразил, что господин Жубер уже упоминал имя Софи, но сделал это так естественно, мимоходом, не говоря о ней прямо, что Бернар не вник в его слова. А старик повторил:
— Действительно Софи стала красавицей?
— Да, — ответил Бернар. — Тут, гражданин, я смело отвечу: да…
Справа от дороги на одном выгоне паслись две коровы, обе чёрные с белыми пятнами. А там вдали земля, вся в меловых проплешинах, казалась почти одноцветной-так незаметно переходила блеклая зелень травы в желтовато-песочные борозды.
Путники приближались к Гранвилье.
Иной раз сведения военного характера распространяются самым странным образом и с той почти стихийной, труднообъяснимой быстротой. В ночь с понедельника на вторник император, едва успев прибыть в Тюильри, решил передать 1-ю дивизию 2-го корпуса под командование Эксельманса. Казалось бы, миссия этой дивизии-преследовать королевскую гвардию-могла стать известной лишь после смотра на площади Карусель, окончившегося около половины первого. И тем не менее в тот же день в четыре часа пополудни новость достигла Бовэ, отделённого от Парижа расстоянием в семнадцать лье. И кто же принёс эту весть? Принесли волонтёры Школы правоведения, когда они, падая от усталости после двухдневного перехода, начавшегося ещё позавчера, явились на пост, где несли дежурство гвардейцы герцога Граммона с зелёными ленточками и солдаты дворцовой стражи. Трех-четырех волонтёров провели к графу де Рейзе, в том числе одного тощего верзилу, который болтал как сорока…
Славные ребята! Граф осведомился, как их звать, и выслушал их рассказ со снисходительным видом: он любил при случае покровительствовать юнцам. А «молодцы ребята», сообщив о выступлении Эксельманса, проявили воистину чудесную осведомлённость, ибо сами егеря в этот час ещё ничего не знали о своём выступлении. Люди Симоно находились не далее Шантильи, а люди полковника Фодоа не достигли ещё Бомона. Трудно сказать, сообщил ли волонтёрам эту весть кто-нибудь из встречных почтальонов или парижан, удиравших из столицы в почтовых каретах, или же все измыслили под влиянием страха сами эти затравленные, измученные мальчуганы. Тем паче что имя инспектора кавалерии Эксельманса было окружено легендой, особенно после недавней истории, взбудоражившей весь Париж. Последняя версия не выдерживала критики, ибо действительно в погоню за королевской гвардией были брошены именно кавалеристы Эксельманса. Так что доля правдоподобия тут имелась. Существовало несколько таких имён, при одном упоминании которых не только эти переряженные студенты-правоведы, но почти вся масса людей бегущей армии-армии только по видимости-сразу же теряла голову; к числу таких имён принадлежали имена маршала Нея, Лабедуайера, Лефевр-Денуэтта, Эксельманса, воплощающих собой гидру мятежа.
Когда накануне вечером мушкетёры, с которыми повстречался Теодор, пытались реально представить себе размеры грозящей им опасности, они первым делом решили, что поблизости находятся части Лефевр-Денуэтта, но тут кто-то, не подумав, назвал части Эксельманса, и назвал не потому, что был в этом уверен, а потому, что это было вполне правдоподобно. Имя Эксельманса, так сказать, носилось в воздухе. Равно как и слово «заговор», в существовании которого никто уже не сомневался. Сторонники короля готовы были биться об заклад, что возвращение Наполеона с острова Эльбы было с начала до конца подстроено в Париже, в салоне королевы Гортензии, и готовилось в течение ряда предшествующих месяцев. Называли даже имена заговорщиков. И в самом деле, за исключением лишь Нея, измена которого была для всех чудовищным сюрпризом, разве не эти люди возглавляли мятеж, разве не они мгновенно перешли на сторону императора; недаром королева Гортензия тут же показалась в окне Тюильри, Шарль де Флаго гарцевал на коне перед воротами дворца, а Фуше стоял в прихожей. В действительности же все, или почти все, были застигнуты врасплох высадкой Бонапарта в Антибах, и многие желали не возвращения императора, а лишь некоторого смягчения режима или же восшествия на престол Орлеанского дома… Они не ожидали такой авантюры и были поначалу напуганы сверх меры, ибо не верили в её успех и боялись репрессий, угрожавших им, быть может, в первую очередь. В течение нескольких дней все переменилось, и кое-кто даже похвалялся своими крамольными деяниями. Поверил ли им император? Во всяком случае, сделал вид, что поверил.
Но вернёмся в Бовэ, где эти мальчуганы, болтавшие без передышки, как то обычно случается с человеком, предельно уставшим, приставали с разговорами к первым попавшимся офицерам, а не только к Тони де Рейзе. И все вдруг почувствовали к ним жалость, смешанную с восхищением: ведь никто и ничто-ни воинская присяга, ни воинский долг-не вынуждало этих верных престолу юношей очертя голову бросаться на защиту дела, явно обречённого на провал, и хранить верность королю; и вот уже все нарасхват 'зазывают их к себе, стараются накормить и наплоить, а они трещат как сороки, усугубляя беспорядок, царивший среди воинских частей. Они рассказывали о том, как защищали на Марне мост Сен-Мор, который никто и не собирался атаковать; как водрузили белое с золотой бахромой знамя, вручённое в дар батальону Школы правоведения дамамизаложницами за покойного короля Людовика XVI… И, слушая их, можно было подумать, что речь шла по меньшей мере об Эпаминондах, уцелевших под Фермопилами… на самом же деле они, в сущности, отступили, капитулируя, и могли беспрепятственно продолжать путь только потому, что перешедшие на сторону Бонапарта войска пожалели этих молокососов с их маскарадными ружьишками и мундирчиками. Послушать их, так переход от Венсена до Сен-Дени был героической эпопеей: шли они прямо по полям без дорог, дабы избежать нежелательных встреч, и, когда на подступах к Бовэ их заметил егерский полк и свернул с шоссе, намереваясь броситься за ними в погоню, они, волонтёры, выстроились вдоль какой-то стены, чтобы все как один сложить голову на поле брани, — отступать дальше все равно было некуда, на себя самих они, видно, не очень-то полагались и дружно закричали: «Да зравствует король!» Рассказывая об этом случае, молодые люди по простодушию своему не отдавали себе отчёта в том, что противник, понявший, с кем имеет дело, просто дал им уйти. И это обстоятельство отчасти меняло смысл их пресловутой эпопеи. Равно как и их верности белому знамени, полученному от дам-заложниц, ибо многие волонтёры по наущению своих же офицеров вышли из-под священной сени королевских лилий ещё в Сен-Дени, чтобы не разлучаться с папочкой и мамочкой, благополучно продолжать учение и сохранить в своём лице для Франции и для будущих времён адвокатов и законоведов, без лести преданных монархии и религии. Но для тех, кто упорно шёл вперёд, ступая по камням стёртыми в кровь ногами, с разбитой поясницей после двухчасового, вернее, полуторачасового привала в Сен-Брисе прямо на булыжной мостовой, — для тех, кто добрался до Бовэ, эта ночь, перед ужасами которой дрогнул их фанатизм, в рассказах их превратилась в ночь подвига, хотя они пугливо шарахались от встречных призраков, неся в себе все иллюзии и поддаваясь всем страхам этого тернистого пути среди отставших от своих частей солдат, лошадиных трупов, в хаосе брошенной на произвол судьбы армии, среди жалких руин монархии. Никто и пальцем не тронул этих студентиков, хотя в отличие от их товарищей, сопровождавших королевскую гвардию, их не обрядили под Генриха IV, а просто выдали з Венсене в ночь с воскресенья на понедельник обыкновенную пехошую форму: триковые панталоны, шинель и кивер с белым плюмажем, заплечный мешок и ружьё на перевязи, которым они не умели пользоваться. Но, шествуя в ночном мраке, студенты то и дело натыкались на чёрные фигуры всадников, устремлявшихся к Парижу, в коюрых они сразу же признали улан, несметное количество улан, перешедших на сторону Узурпатора. Все происходило в полной тишине, и вышеуказанные уланы тоже не попытались узнать, что это за части движутся на Север… Словно в затянувшемся кошмаре, словно в театре теней проплыл мимо студентов среди мрака безлунной ночи, под зловещее цоканье конских копыт нескончаемый лес копий. Откуда могли взяться в ночь с 20 на 21 марта эти уланы, если по приказу королевского генерального штаба гарнизоны из северной части департамента Уазы уже в течение нескольких дней стягивались к столице, — об этом никто не подумал. Как, впрочем, и о многом другом. Как не думают, а просто верят в призраки народы, когда готовы рухнуть их кумиры.
Но в Бовэ из этих сбивчивых рассказов вынесли твёрдое заключение, что императорская кавалерия брошена вдогонку за королевской армией, что Эксельманс лично с минуты на минуту появится у городских ворот и что придётся встретиться с ним лицом к лицу в самых невыгодных условиях, при полном хаосе, когда солдаты перестали быть солдатами, когда большинство подразделений рассеялись, когда люди падают с ног от усталости-и юнцы и старики, вновь вставшие под знамёна, — когда принцы попали в мышеловку, а король остался один, и черт его знает, где он сейчас обретается! Паника в кратчайшее время охватила гражданское население: как же это так, неужели в Бовэ будут драться? И не на шутку драться: каждому известно, что люди Эксельманса-бравые вояки, это те, что стояли бивуаками и проливали кровь на полях битв по всей Европе, ветераны Революции и уцелевшие после Березины офицеры на половинном содержании, люто ненавидевшие королевскую гвардию, и головорезы, решившие во что бы то ни стало свести счёты с теми, кто изгнал их из армии. Да это же будет бойня, побоище, ареной которого станет Бовэ! И вот уже знать и богачи забираются в свои кареты, а на улицах те, кого господин де Масса именовал «сомнительным элементом», ведут себя нарочито вызывающе; женщины рыдают; патрули мечутся без толку взад и вперёд; каждая рота действует на свой страх и риск, не запрашивая командование, не связавшись с остальными… Все ждут катастрофы…
Кто принёс эту новость графу Артуа? Возможно, первым известили его сына, герцога Беррийского? Неважно. Важно то, что никто уже не сомневался в неизбежном появлении Эксельманса у ворот Бовэ, что никто даже не потрудился проверить слухи, узнать, на чем они основаны. Принцы, в качестве военачальников, приняли их во внимание как вполне реальный факт и решили действовать соответственно. Во все концы полетели приказы: мушкетёры, как наиболее подвижная часть войска, были посланы в разведку впереди остальной королевской гвардии, на дорогу в Кале, а гвардейцам Граммона под командованием Тони де Рейзе поручили охранять арьергард, то есть обеспечить флангами пеших, всех, кого удалось собрать среди отставших, а также повозки, наскоро нагруженные войсковым имуществом, изнемогшими ранеными и больными: на тридцать фургонов, собранных ещё с утра, погрузили волонтёров с их белым штандартомподарком дам-заложниц, ради которого они. по всей вероятности, собирались теперь умереть сидя. К тому же владельцы упомянутых выше фургонов сами правили лошадьми, и на каждом перегоне приходилось сулить им деньги, ибо в противном случае-да гони же вперёд! — возницы без дальних слов поворачивали обратно. Увы, бескорыстное служение французов королевскому дому, видно, и впрямь стало редкостью!
Уж не забыл ли в этой суматохе его высочество граф Артуа, что по его же собственному приказу в Амьен нынче утром был отряжен один из гвардейцев-лазутчиков с целью узнать, надёжен ли путь в этом направлении? Как раз такой вопрос и задал герцог Ришелье, случайно встретив во дворе префектуры полковника Фавье, выходившего от Мармона. Но полковник вместо ответа уставился на Ришелье и вдруг ни с того ни с сего спросил: что это на нем за форма? Вопрос этот в другое время, несомненно, прозвучал бы дерзостью. Однако Эмманюэль Ришелье не усмотрел таковой и спокойно объяснил, что это форма генерала русской армии, а нарядился он так потому, что его платье насквозь промокло и волей-неволей пришлось переодеться. Кто знает, не решил ли уже герцог улизнуть за пределы Франции или, возможно, считал, что войска Александра I, стоявшие в Бельгии, не сегодня завтра перейдут границу? Но вот этот последний вопрос Фавье задать поостерёгся.
— Так как же, полковник, вы мне не ответили… — напомнил Ришелье.
Насколько адъютанту маршала Мармона известно, граф Артуа решил не дожидаться лазутчика, посланного в Амьен. Впрочем, с самого начала было ясно, что никто всерьёз ждать ею и не собирался.
— Если люди Эксельманса подойдут к Бовэ, нам останется только одно: уходить просёлочными дорогами и постараться нагнать королевский поезд в Пуа или в Гранвилье. Нельзя же, в самом деле, рисковать нашим войском и принцами, ожидая какого-то лазутчика. А разумно было или нет посылать лазутчика в Амьен, об этом следовало думать утром.
— Но почему Пуа или Гранвилье? Сколько от Бовэ до Гранвилье?
— Семь с лишним лье, а до Пуа-одиннадцать.
— Вряд ли можно считать это особо надёжной дистанцией.
— Совершенно верно, но другого выхода нет. Где-то надо заночевать. Каждое лье требует огромных усилий. Будем надеяться, что Эксельманс не станет слишком торопиться.
Ведь именно Гранвпльс наметили для ночлега принцев, поскольку в Пуа нет достаточного количества помещений для штабов, а вместе с принцами в Гранвилье войдут арьергардные части, кавалеристы, превратившиеся в пехотинцев из-за отсутствия лошадей, и наиболее уставшие из солдат, а затем рота господина де Дама, рота герцога Граммона и артиллеристы Мортемара; более свежие части проведут ночь в Пуа и постараются пораньше утром установить связь с его величеством королём Людовиком, от которого нет ни слуху ни духу. Впрочем, ещё до прихода волонтёров граф Артуа, который с самого утра находился в крайне нервозном состоянии духа, выслал вперёд в три часа тридцать минут полсотни мушкетёров. Как раз они-то обогнали фургон Бернара и господина Жубера.
Потребовалось около часу, чтобы принять решение, отдать приказы и обеспечить отправку головной части, куда входило большинство серых мушкетёров. Теодор как раз посмотрел на часы на башне св. Петра-было ровно пять. Хорошей рысью одиннадцать лье можно покрыть за три часа, таким образом в Пуа будем между восемью и девятью часами. В соответствии с приказом основная масса войска, сопровождавшего принцев, должна была выступить в шесть часов; им, правда, предстояло сделать на четыре лье меньше. Зато с пешими, которым потребуется на дорогу шесть часов, весь марш окончится только к полуночи. Больных уже грузили в повозки, и Теодор увидел студентов-правоведов, ждавших своей очереди. Сразу было заметно, что эти чересчур экзальтированные молодые люди не привыкли к военной форме, да ещё и форма-то была с чужого плеча. И, проходя мимо этого шумного сборища, Жерико почувствовал, как в душе его поднимается жалость-жалость и раздражение. Все эти мальчуганы-и высокие и низкорослые-отличались той особой худобой, которая свойственна затянувшемуся отрочеству; поэтому, встречая их в Латинском квартале под ручку с тамошними девицами, чувствуешь какую-то неловкость: так и кажется, что они ещё не доросли до таких развлечений. А тут у них волосы всклокочены, оружие волочится по земле, полное отсутствие воинской дисциплины-вернее, просто незнание того, что есть дисциплина… все это делало их пребывание здесь каким-то трагическим ребячеством. Для виду они пытались шутить, но вдруг вы замечали их испуганно вопрошающие глаза.
Если угодно, не такие уж они дети, не моложе, в конце концов, юного Монкора, который с мушкетоном на боку ехал как раз впереди Жерико… такой же худой, так же чем-то напоминает заплутавшегося юного бога. Но хотя Монкор был ровесник бо-пыпинства волонтёров, в плечах он казался гораздо шире. Вот это-то обстоятельство особенно и поразило Теодора: разномастное скопище нс успевших побриться студентиков-у одного отрос белесый пушок, у другого подбородок, казалось, тронут тёмной тушью, впрочем, не так уж густо тронут, — всю эту ораву высоких и низкорослых мальчиков, собравшихся со всей Франции, отличала покатая линия плеч в противоположность окружавшим их мушкетёрам, крепким и физически развитым верховою ездой, охотою, войною, будто эти волонтёры принадлежали к какому-то другому народу. Гвардейцы, как бы они ни разнились друг от друга во многих отношениях, производили в массе своей одинаковое впечатление благодаря росту и развороту плеч. Поразило Теодора и то обстоятельство, что по чьей-то нелепой идее этих юнцов объединили с мушкетёрами, и юнцы эти обращались к мушкетёрам с тревожно-почтительными вопросами, обращались.
как дети к взрослым, а сами кучками или поодиночке сидели на своих выпотрошенных вещевых мешках-уж очень натёрло им спину ремёнными лямками,
— сидели в бессильной позе крайней усталости после двух дней пути: одни спали, уронив голову на плечо соседа, другие, напротив, беспокойно ёрзали, все одинаково грязные, оборванные, так что казалось, будто какой-то неразборчивый барышник согнал сюда на площадь неприглядное людское стадо. Эта картина потрясла Теодора своей глупостью и несправедливостью: и дёрнуло же этих дурачков ввязаться в авантюру, которая не имела к ним никакого отношения, хотя в простоте душевной они видели себя рыцарями без страха и упрёка… А тут речь шла о сведении счётов, тут были офицеры из знатных семейств и офицеры, вышедшие из низов, — прихлебатели Империи и прихлебатели монархии. Вдруг Теодору подумалось, что и его самого с тем же основанием можно упрекнуть за то, что он вмешался в драку, вовсе его не касающуюся. При этой мысли он пожал плечами. Слава богу, он-то уже не мальчишка. Прежде всего, он не строил себе никаких иллюзий, не собирался грудью защищать белый штандарт, вручённый дамами-заложницами. Он, Жерико, следует своей судьбе, отнюдь не считая себя участником крестового похода, и он твёрдо знает, что только в силу чистой случайности завербован одной бандой, выступающей против другой банды. Честь и долг для него отнюдь не эти королевские лилии, не эта белая тряпица с бахромой-нет: просто стыдно переходить в другой лагерь.
Мушкетёры строились в колонны. Их командир Лористон с саблей наголо в сопровождении нескольких офицеров проехал вдоль строя. День клонился к закату, только на западе, в стороне Руана, серенькое небо прорезали широкие оранжевые полосы, и при выходе из города мушкетёры увидели, как вокруг ещё голых деревьев кружат стаи воронья, будто, подстерегая эту колонну на марше, готовятся к богатому пиршеству. Потом шумно пронёсся порыв ветра, и начался дождь.
Луи Мюллеру, эльзасцу родом из Верхнею Отгрота, было всего семь лет, когда его отец-каменотёс погиб в результате несчастного случая: на него опрокинулась повозка, гружённая камнем. Мать, оставшись с пятью ребятишками на руках, отдала сына в обучение к дяде-кузнецу в Нижний Оттрот, и в десятилетнем возрасте мальчик, на удивление крепкий для своих лет, уже умел управляться с мехами, называемыми в просторечии «коровкой»; держал во время ковки ноги лошади, научился пользоваться молотком и ковать железо. В тринадцать лет ему пришлось покинуть кузницу: у дяди подрос собственный сын, и Луи поступил на Клингентальскую мануфактуру, расположенную в долине Лам, в полулье от их родной деревеньки. На Клингентальской мануфактуре он приобрёл навык чуть ли не во всех ремёслах, которыми там занимались; вступил в общество Детей Мэтра Жака, но, когда подходил его черёд отправиться в странствие по Франции, грянула Революция. Тут уже стало не до странствий, товарищи по обществу разбрелись кто куда. В Клингентале наспех переплавляли медные колокола, ковали кавалерийские сабли и штыки для защитников Республики. Но Луи втайне скучал без лошадей, он успел к ним привязаться у дяди.
Ему нравилось брать в руки и разглядывать конские копыта, так непохожие одно на другое, и, уж если из него не получилось кузнеца, он решил стать коновалом. Когда отечество было объявлено в опасности, Луи исполнилось девятнадцать лет, и он поступил в гусары. Фландрия, Нидерланды, итальянская армия, Египет, Австрия… — сбылись его мечты: он стал полковым ковалем, что, впрочем, не помешало ему быть раненным чуть ли не десять раз и не однажды валяться в лихорадке. Вернувшись во Францию-его отправили в нестроевую часть куда-то на Сомму, — он и тут ухитрился пострадать: норовистая лошадь повредила ему колено, и нога перестала сгибаться. Хватит, отвоевался! Ещё когда он находился на излечении в Абвиле, он как-то зимой 1810 года случайно попал в Пуа: увидев кузнечное заведение, забрёл туда, влекомый тоской по любимому делу, и упросил хозяина дать ему подковать разбитую на ноги клячу, которую как раз привели в кузницу. Операцию эту он проделал с таким блеском, что хозяин, чей подручный был взят в солдаты (а помогал ему только мальчишка-ученик по имени Фирмен, которого заставил его нанять «посредник» кузнецов Абвиля, то есть их представитель), умолил хромого остаться при кузне. Мюллер уже давно перерос тот возраст, когда прилично ходить в подручных, но хозяин изнемогал от работы и череды бед, обрушившихся на его голову: сын, служивший матросом в императорском флоте, погиб, а дочка медленно угасала в чахотке. Пил он сверх всякой меры, а Луи легко переносил любое количество «шнапса», как звал он все горячительные напитки подряд на своём французском языке, уснащённом армейскими шуточками и с заметным эльзасским акцентом. И к тому же он оказался отменным любителем колбасы, словно и впрямь был коренным пикардийцем.
У владельца кузницы получилась неприятность из-за самовольного найма помощника, что запрещалось компаньонами по цеху, и кузницу собрались было объявить «проклятой», когда Луи весьма ко времени вспомнил, что был принят в Клингентальский союз подмастерьев и мог это доказать, хотя его «дело» было и не совсем в порядке («делом» подмастерья называли профессиональную книжку, без которой не принимали на работу). Война, уход помощника кузнеца в армию-все это создавало совсем особый случай. Казалось, чего проще послать запрос в Страсбур, которому был подчинён Клингенталь. Но в Абвиле атмосфера накалилась, надо прямо сказать, стараниями одного злобного каретника (каретники считались «детьми» кузнецов), и каретник, как это вскоре стало известно, имел на то свои причины, ибо вторая жена хозяина сбежала из дому с этим негодяем. Вслед за тем пошли слухи, что она погибла во время пожара в какой-то деревушке под Амьеном-происшествие в тех местах более чем рядовое. С цехом поладили, тем паче что каретник, обвинявший Мюллера во всех смертных грехах, улизнул, не уплатив своих долгов «Матери», то есть стал «бегуном». Можно себе представить, какую богатую пищу дал этот случай местным острякам: поладили на том, что выдали «посреднику» пятьдесят франков и спрыснули сговор за обедом у «Матери», которая держала в Абвиле на улице дю Прейель кабачок. Пиршество получилось шумное и весёлое благодаря присутствию военнопленных испанцев: они работали на канале Сен-Валери, а жили в двух шагах отсюда, в казармах. Было это в январе 1812 года.
Но кузнец так и не оправился после бегства супруги; он спивался все больше и больше. Через несколько дней его нашли повесившимся; в петлице у него было воткнуто письмо, в котором он просил прощения у императора за то, что осмелился самовольно расстаться с жизнью, а все добро-кузницу и дом, довольно просторный, — завещал своему помощнику Мюллеру Луи из Оттрота.
Таким образом Луи порывал с Цехом подмастерьев, но вовсе не потому, что стал владельцем кузницы не совсем положенным путём, а по другой причине: дело в том, что в этом краю, как и почти повсеместно, кузнецы мало того, что вошли в Цех лишь недавно, в конце прошлого века, но ещё и воспользовались при этом услугами какого-то предателя, выдавшего им цеховые тайны; другие, правда, утверждали, что помог тут вовсе не предатель, а просто подручный, ставший, подобно Мюллеру, владельцем кузницы-одним словом, действовавший в обход правил, — вот почему кузнецы не признавались другими цехами корпорации и были её пасынками.
«Туи минуло в ту пору тридцать восемь лет, и сила у него была Гюппырская-её не смогли подточить ни болезни, ни горячительнее чапитки, ни осколки ядер. Стси-.^о посмотреть, как он своими ручищами бьёт молотом по наковальне! В эти годы по всей Пикардии началось брожение, народ устал от нескончаемых войн, сменявших одна другую, и Мюллер тем охотнее разделял общее недовольство, что сам не мог вследствие ранений принимать непосредственное участие в боях. Весьма скоро после переезда в Пуа он установил связь со всеми республиканцами не только в городе, но и в окрестностях. И в такой же короткий срок его заведение приобрело отличную репутацию, потому что на всем пути от Парижа до Кале не было ни одного кузнеца, который мог бы сравняться с Мюллером в умении подковать неподатливых или бракованных лошадей. Один передавал эту весть другому, другои-третьему; словно семена по ветру, разнеслась о нем добрая слава. С непостижимой ловкостью прибивал он подкову к самому что ни на есть уродливому копыту. Войдя после хозяина в права наследства. Мюллер сделал Фирмена-хотя тот ещё был мальчишкой-своим подручным, наплевав на правила. К чертям все эти хитроумные выдумки уважаемых подмастерьев! Так-то оно так, но члены Цеха, которые отныне перестали признавать Мюллера „своим“, взглянули иначе на незаконное возвышение юного Фирмена, сразу ставшего кузнецом. Они всячески понуждали мальчишку убраться прочь из кузницы и, натолкнувшись на решительный отказ, как-то вечером подстерегли его и исколотили до полусмерти: перебили нос-словом, изуродовали на всю жизнь, да ещё стали величать его „пролазой“ и „сукой“… а в Пикардии нет худшего оскорбления, чем „сука“, ибо в некоторых корпорациях „при приёме в дело“ новичка заставляют приносить торжественную клятву, что он любой „суке“ до потрохов доберётся.
Мюллер разгневался, направился к «Матери», швырнул на стол пятьдесят франков и заявил, что дело так не пойдёт: если его признают мастером, а не подмастерьем, то пусть оставят мальчонку в покое. Пятьдесят франков произвели своё действие не потому, что люди польстились на деньги, а потому, что дар свидетельствовал о честных намерениях Мюллера, к тому же дело его было правое. Однако владельца кузницы по-дружески предупредили, чтобы он не особенно-то доверял своему подручному: ведь Фирмен, оставшись у него в услужении, нарушил свою клятву-сегодня он нас предал ради тебя, а завтра предаст тебя ради ещё кого-нибудь. Мюллер только плечами пожал. Работа у него в заведении не переводилась, потребовался ещё один подручный, и соседи охотно отдали ему в обучение своего сына. Раз уж нарушать правила-так нарушать! Одного Мюллеру недоставало-жены.
Наконец нашлась и жена: в том же году в Пуа из Сен-Рикье на пасхальные каникулы приехала одна девица восемнадцати лет погостить к двоюродной сестре. Старший брат её ещё при жизни покойного хозяина частенько заглядывал в кузницу, а когда хозяин помер, заходил к Мюллеру, и, пока тот ковал лошадей, они толковали о политике.
Хотя у Луи Мюллера не сгибалось колено, хоть он и хромал, зато в отношении молоденьких девиц его уж никак нельзя было назвать безруким. А гостья была такая юная, такая белокуренькая (Мюллеру она напомнила девушек его родного края), что он потерял голову и натворил глупостей. А Софи, впервые очутившись в крепких мужских объятиях, сразу же уступила домогательствам, так что пришлось кузнецу жениться. И естественно, что, породнившись через жену с республиканской семьёй, наш кузнец с головой ушёл в политику. Надо сказать, что в семье этой не только у кузена были свои политические убеждения. Отец Софи, занимавшийся приумножением овечьего поголовья, играл немалую роль в дни Конвента. Наполеон продвигался в глубь России, и местные политики предавались радужным мечтам: уже поговаривали о настоящем перевороте, тем паче что заговор Мале неожиданно для всех показал непрочность существующего режима, особенно очевидную с тех пор, как из Великой армии стали поступать зловещие бюллетени, наполнившие сердца французов страхом и трепетом. В первых числах нового, 1813 года у кузнеца родился ребёнок, мальчик. А тем временем кузница, бывшая раньше ареной бесконечных политических разглагольствований, стала очагом настоящего заговора. В Пикардии имелась некая организация, поддерживавшая связи даже с Парижем. Ожили старые традиции, и руководители заговора, люди самого разного толка, которым удавалось благополучно уходить от полиции за эти двадцать лет неудачных заговоров, поняли наконец, как важно соединить разрозненные течения народных сил. Все это давалось нелегко, приходилось вести тайные переговоры, понадобились люди, могущие под самыми невинными предлогами разъезжать от селения к селению. И Мюллер, по совету тестя из Сен-Рикье, завязал отношения с одним странствующим приказчиком по имени Бернар, который по самому характеру своей работы был незаменим для связи: разъезжая по всему краю с фургоном, нагруженным пряжей для ткачей, работавших на мануфактуру Ван Робэ в Абвиле. он не вызывал ничьих подозрений. Молодого человека, натуру страстную, увлекающуюся, в своё время постиг удар: его отца казнили за участие в военном заговоре в Па-деКале. Во время своих разъездов Бернар взял привычку останавливаться в Пуа, благо у Мюллера дом был просторный и кузнец жил там со всем семейством и со своим помощником Фирменом, теперь уже восемнадцатилетним малым, так и оставшимся с перебитым носом, держал даже служанку, что вызвало настоящий переполох среди соседей, возмущавшихся этой причудой кузнеца, который со всем пылом влюблённости сорокалетнего мужчины в женщину вдвое его моложе считал, что Софи слишком хрупка, чтобы вести дом, стряпать и возиться с «пискуном». Даже когда Бернар оставался ночевать у Мюллера, рядом с комнатой Фирмена, на втором этаже, все равно пустовала ещё одна большая комната-до того дом был обширен.
В «организации» Бернар пользовался безграничным доверием как сын человека, бывшего при Робеспьере уполномоченным коммуны в своём селении, участника чуть ли не всех заговоров во имя Свободы, которого, на его беду, выдали полиции, уличив в связях с одним из полков в Камбрэ. Всякий раз, когда заговоры начинали проникать в армию, в ряды заговорщиков сразу же пробирались провокаторы. Вспомните хотя бы Гризеля, чей заговор решили связать с делом Мале! Кончилось тем, что отца Бернара расстреляли во рву Аррасской крепости. Однако горе, постигшее сына, не лишило его способности видеть и чувствовать.
И произошло то, что неизбежно должно было произойти: волнение, охватывавшее его при виде Софи-а только об одной Софи и мечтал он во время своих бесконечных странствований по дорогам Пикардии, — волнение Бернара не укрылось от этой женщиныдевочки, которую любовь к Мюллеру подхватила внезапно, как шквал, и, как шквал, вскоре же улеглась. Она привыкла поджидать наезжавшего к ним невзначай гостя и тревожилась, если он долго у них не показывался. Софи искренне считала, что ничего тут худого нет. Она просто радовалась Бернару, как обрадовалась бы приезду кузины, думалось ей.
В описываемое нами время по всей Фландрии и графству Артуа пошаливали дезертиры, прятавшиеся в лесах и в болотах, терроризировавшие обывателей своими налётами. Очередь дошла и до Пикардии. И когда в здешних краях произошло несколько вооружённых нападений на мирных путешественников, Софи начала бояться за Бернара: она так долго и так красноречиво твердила, что ему необходимо иметь оружие для защиты от разбойников, что супруг её в конце концов решил преподнести приказчику в дар пару седельных пистолетов, которые остались у него ещё от службы в гусарах. Поглядели бы вы, до какого блеска начистила пистолеты Софи, прежде чем вручить их Бернару!
Чтобы люди зря не болтали, Мюллер велел домашним говорить, что Бернар доводится двоюродным братом Софи-ведь в самом деле ею родная деревушка была неподалёку от Сен-Рикье.
С тех пор так и пошло: «кузен», мол, скоро приедет; —кузен».
мол, что-то задержался в дороге. Так что в конце концов соседи-а среди них были и люди злоязычные-уже не сомневались в воображаемом падении госпожи Мюллер: знаем мы этих кузенов!
А меж тем Бернар никак не решался открыть Софи своё сердце. Только было он собрался излить свои чувства, как началось иностранное вторжение, начались чёрные дни; и говорить о любви было тогда равносильно святотатству. Лишь когда чужеземные войска покинули пределы Франции, он отважился объясниться. Сам он считал себя чудовищем: ведь он был связан с мужем Софи общим делом, участием в заговоре, да и принимали его в доме Мюллера из уважения к памяти покойного отца, которого Бернар боготворил. Потрясённая Софи с первых же слов Бернара поняла, что она уже давно согрешила в душе, да и как могло быть иначе? Впервые в жизни она на досуге начала мечтать о мужчине, и мужчина этот был хорош собою и молод, а полные его губы, казалось, непрестанно молили о поцелуе, о том поцелуе, который она не могла ему позволить. Весь их грех заключался в коротких беглых беседах, которые Софи тут же прерывала, заставляя Бернара клясться, что он никогда больше не заговорит с ней о любви. Впрочем, им редко удавалось побыть наедине: оба смутно чувствовали, что за ними следят. И следит даже не сам Мюллер, а Фирмен, этот кривоносый мальчишка, питавший к хозяйке нежные чувства. Бернар прочёл «Страдания юного Вертера» в переводе Севеленжа; к книжке был приложен портрет г„тевского героя, выполненный Буайи. И приказчику мануфактуры Ван Робэ показалось, что он сам отчасти похож на Вертера, возможно потому, что у обоих от природы в беспорядке вились кудри. Но уж никакого сходства не было в очерке губ: у того на портрете маленький, горестно сжатый рот, тогда как у Бернара полные губы, поражавшие своей чувственностью. Про себя он звал Мюллера «Альбертом»: ведь так звали мужа Шарлотты… и разве не сказала та своему маленькому брату, показывая на юного Вертера при первой их встрече: «Луи, подай ручку твоему кузену». Бернар возил в своём фургоне пару седельных пистолетов, и вечерами в захудалых сантеррских харчевнях долго и любовно поглаживал их ладонью. Тайна его любви стала всеобщим достоянием. И, подметив взгляды, которыми обменивались между собой молодые люди, каждый воображал невесть что. Один только Луи Мюллер ничего не замечал. Но до «друга». 01 которою Бернар получал послания и развозил их по всему краю на своём фургоне, дошли слухи об этом романе: в первом порыве гнева он хотел было распечь своего чересчур чувствительного гонца, но воздержался. Господин Жубер был не лишён черт макиавеллизма и поэтому, поразмыслив, решил, что в данных обстоятельствах можно и поступиться республиканской моралью, исходя из того, чтс любовное приключение в случае необходимости послужит его посреднику убедительнейшим алиби…
Двадцать первого марта 1815 года фургон мануфактуры Ван Робэ прибыл в Пуа уже в сумерках, примерно на полчаса позже головного отряда мушкетёров, готовивших квартиры для королевской гвардии. Квартирьер как раз осматривал жилище кузнеца.
намечая комнаты для постоя, и Софи совсем растревожилась, тем более что Бернар без предупреждения явился к ним с неизвестным ей старым господином. Нет, она его не узнает. Как-как?
Бернар шепнул ей на ухо его имя. Она вопросительно повторила за ним: «Жан-Франсуа?» — и удивлённо открыла глаза: видно, забыла своего «дядюсю». Ничего, все устроится! Если королевские мушкетёры увидят, что кровати уже заняты, пойдут переночуют где-нибудь в другом месте.
— А как же обед?
— Ничего, можешь особенно не торопиться…
— Мне ещё одну сивку надо подковать для колёсника из Сен-Ромена, так что я ухожу, а вы тут пока поболтайте.
— Раньше чем через час я ведь не управлюсь, кровяная колбаса не уварится…
— Смотрите-ка, колбаса! Мадам Мюллер, видать, решила не ударить в грязь лицом, совсем захлопоталась!
— Да ведь я просто так, гостей уважить.
— Ну ладно, ужинать сядем, скажем, в восемь часов, согласна, Фифи?
Мальчишка-ученик убежал домой к своей матери, и теперь им пришлось работать вдвоём, а возчик держал лошади ногу.
— Никак не могу взять в толк, что такое делается с нашим бесценным Фирменом? В иные дни, за что ни возьмётся, все не так. Спит на ходу. Послал же мне бог такого растяпу! Беда да и только… Машет без толку руками, как корова хвостом!
Мюллер крепко выругался по-эльзасски, как и всегда, когда что-нибудь не клеилось: пикардийское наречие было слишком слабо, дабы выразить именно то, что требовалось. Зачем тогда человеку руки даны, если он молота держать не способен…
Словом, кузнец и его подручный несколько замешкались и уже решили за поздним временем не подкладывать больше в горн древесного угля, как вдруг при свете угасавшего пламени на пороге кузницы показался мушкетёр. Он вёл на поводу захромавшую лошадь, а за его спиной виднелась фигура другого военного, верхом на коне.