VI
Когда Лертилуа получил приглашение от госпожи де Персеваль — лиловато-розовую карточку, в верхнем углу которой была вытиснена серна, перескакивающая с одного невысокого пригорка на другой, под девизом, гласившим: «Perce val», — он долго вертел ее в руках, стараясь понять, что сие означает. Полгода тому назад, а может быть, и больше, его представили, кажется в Булонском лесу, вдове одного покойного драматурга, который до войны был довольно известен в театрах на бульварах. А теперь она вдруг его пригласила. И прислала не обычную карточку бристольской бумаги, с короткой надписью «принимает тогда-то». Нет, приглашение было написано от руки: «Только не знаю, помните ли Вы меня? В четверг вечером у меня соберутся несколько друзей, окажите мне ЛЮБЕЗНОСТЬ, дорогой мосье, и приходите тоже к десяти часам. Одежда: смокинг — только потому, что он Вам очень идет!!! Но это совершенно необязательно… Постарайтесь быть минут на пять раньше назначенного срока, мне хочется поговорить с Вами, пока не соберутся гости. Если Вы уж так хотите принести мне что-нибудь, пусть это будет совсем, совсем крохотный букетик фиалок, не пармских, а самых обыкновенных. От тех, кого я очень люблю, я не принимаю ничего другого!!! Мэри де Персеваль».
Он вспомнил Мэри де Персеваль — невысокая, но и низенькой ее не назовешь, с крупной не по росту головой, выкрашенные хной волосы, движения стремительные, словно корабль, рассекающий морские волны, прекрасные ноги, которые она не прочь показать, но слишком полные руки и слишком пышная грудь…
И этот тонкий, алчный рот.
Он снова взглянул на лилово-розовую карточку и поразился множеству восклицательных знаков, по два, по три разом, и слову «любезность», написанному заглавными буквами…
«Не пойду», — решил он и заглянул в записную книжку. Четверг у него был свободен.
Робер де Персеваль был слишком стар для своей супруги и умер в разгар войны, что лишило его вполне заслуженных газетных некрологов. Произошло это в дни наступления войск генерала Нивеля. Кончина, таким образом, была не очень замечена. Но зато вполне своевременна: покойный не успел лишить наследства Мэри (которая обожала авиаторов, томми и даже штатских), хотя супруги разъехались после негласного скандала. Американцы появились уже позже: полосатый платочек с звездной россыпью очень шел к траурной вуали. И авторские гонорары за «Улыбнитесь, бэби», «Туфля и сердце», «Нини, опусти юбочку» и за многие другие произведения, пользовавшиеся шумным успехом, позволили молодой еще вдове, которой шел всего тридцать шестой год, устроить себе вполне сносную жизнь. Свою квартиру на улице Бель-Фей она превратила в нелепую выставку самых необычных предметов, причем непременно белого цвета: тут были надгробные венки, свадебные букетики флердоранжа, вывеска постоялого двора «Белая лошадь», белые вазы из опалового стекла, белые фаянсовые пудели, игрушечные белые виллы английского фарфора; ярмарочный негр в натуральную величину и в ослепительно белом одеянии красовался у входа в столовую, а сама столовая была отведена под удивительную коллекцию манишек, белых сорочек — гладких, затканных и полосатых, — все виды рукоделья белого по белому, которое производят в Ко-о-Ланд и в каких ходят на премьеры в «Гранд-Опера».
В вазах, стоявших по всем углам, — букеты фиалок и позолоченных искусственных цветов, как перед статуей Мадонны. Мебель золоченая, давно вышедшая из моды, кресла и канапе обтянуты белым атласом, оконные занавески тоже белые, подбитые золотой парчой.
Об этой причуде много говорили, и даже писали. В «Фигаро» появилась маленькая заметка. Почему ей, в сущности, не повесить в своей столовой мужские манишки, раз другие вешают на стены тарелки, которым полагается стоять на столе, говорила госпожа де Персеваль. Кое-кто утверждал, что это сорочки ее любовников. Но правда всегда менее сложна, чем вымысел.
Над кабинетным роялем Эрара, тоже белым, красовался портрет хозяйки дома кисти Ван-Донгена. Художник изобразил ее с огромными зелеными кругами под глазами, с ярко рыжей шевелюрой, с сигаретой в руке, над которой вьется синий дымок, и со скрещенными ногами, еле прикрытыми оранжевой юбкой, — все это в довольно смелом ракурсе. Было над чем подумать, сравнивая портрет с оригиналом, как, впрочем, всегда, когда сопоставляешь вечность с тем, что бренно.
Орельен явился ровно за пять минут до половины одиннадцатого, чувствуя всю нелепость положения. Он не знал, были ли приглашены остальные гости к обеду или, напротив, вечер начнется только сейчас. В самом деле у госпожи де Персеваль никого еще не оказалось, и лакей ввел его в огромную гостиную, где среди царившего полумрака призрачно вырисовывались какие-то белые предметы, целое скопище дешевеньких безделушек. Вход в соседнюю комнату с низким потолком охранял фарфоровый негр; в полуотворенную дверь Орельен успел заметить расставленные на столе стаканы, тарелки, горы сандвичей, икру, бутылки, шекер для приготовления коктейлей. Оттуда лился мягкий свет.
Минут двадцать, не меньше, Орельен ждал с букетиком фиалок в руках и все острее ощущал всю нелепость своего визита; особенно же его смущало изобилие присланных до него фиалок, заполнивших все вазы. Должно быть, имелось немало людей, очень сильно любимых госпожой де Персеваль.
Громкий голос, донесшийся откуда-то сверху, с расположенной в дальнем углу галереи, вывел Орельена из состояния терзавшей его глухой ярости:
— Мосье Лертилуа! Я не сомневалась, что вы придете.
Хозяйка дома спускалась с лестницы. На ней было золотое, без рукавов, наглухо закрытое платье, облегавшее ее как кольчуга, а темно-огненную шевелюру сдерживала золотая сетка с двумя куцыми крылышками. Орельену в первую минуту показалось, что на этом очень бледном лице существует только рот, узкая кроваво-красная полоска. Мэри спускалась с лестницы, протягивая гостю правую руку, а левой слегка приподымая подол платья, недлинного, однако ж со шлейфом. Так ей было удобнее демонстрировать свои ножки. Когда спуск наконец совершился, Орельен не без удивления заметил, что госпожу де Персеваль несет к нему, ибо она не ходила, ее несло. Что-то несло эту властную в своей красоте женщину… И к тому же этот пляшущий перестук крошечных туфелек, золотых с черным, на немыслимо высоких каблуках, что придает иным женщинам неотразимую привлекательность. «Мадам несется на всех парусах», — довольно непочтительно подумал Орельен, упирая свой взгляд в тугую грудь, выступающую из золотой кольчуги.
— Ах, мосье Лертилуа, я так рада вас видеть, но, должно быть, я просто сумасшедшая… или рассеянная, как это я не догадалась пригласить вас раньше… Да он с фиалками!
Пока Орельен целовал ей руку, ощутив на своих губах твердое прикосновение колец, пока он приводил в порядок мысли, хозяйка дома выхватила у него букетик и понесла в угол, как нечто бесценное, редкостное, невиданное. Она несла цветы перед собой, словно боялась хоть на минуту спустить с них глаза, вытянув подбородок, направляясь к какому-то белевшему в тени предмету, который она извлекла на свет со словами:
— Все-таки он просто прелесть!
Орельен так и не понял, следует ли отнести это восклицание к букету или нет, и несколько удивился тому театральному жесту, с каким она пододвинула к нему белую вазу с его фиалками. Затем госпожа де Персеваль усадила гостя на изогнутую козетку, где сидишь лицом друг к другу, хотя и рядом. Он вдохнул запах ее духов, но она тут же воскликнула:
— Нет, нет, только не спрашивайте у меня, какими я душусь духами. Иначе наша дружба начнется с отказа, а это дурной знак! Духи женщины — это ее тайна. Открыть ее, все равно что раздеться перед первым встречным…
И, должно быть, поняв, что слова ее прозвучали не любезно, она положила руку на руку Орельена. Он снова ощутил твердое прикосновение колец:
— Вы, конечно, не первый встречный.
Он и сам это знал и подумал, что если бы попросил ее сейчас раздеться, их дружбе, пожалуй, не грозило начаться с отказа. Да и вообще, какой во всем этом смысл? Мгновение он колебался между холодным тоном и прямой дерзостью; но так как надо было отвечать, он решил, что последний путь вернее:
— Я удивляюсь, почему вдруг вы вспомнили обо мне… Если память мне не изменяет, то только в Булонском лесу я имел честь… (Слова эти сопровождались легким наклонением головы…) и…
— Что «и»? Не могла же я вас забыть только потому, что видела в Булонском лесу?
— Нет, но… Откуда же вы можете знать, идет ли мне смокинг?
Мэри с удивлением посмотрела на Орельена. Потом, видимо, вспомнила, откинулась на спинку козетки, чтобы удобнее было хохотать, и залилась пронзительным смехом…
— Во-первых, всегда полезно сказать это мужчине: он заинтригован, рад, польщен; во-вторых, чем мы рискуем? Смокинг идет любому мужчине гораздо больше, чем пиджак…
Госпожа де Персеваль искоса посмотрела на гостя, желая убедиться, не разочарован ли он ее замечанием. Нет, он не был разочарован, он даже улыбнулся, может быть, несколько принужденно. Впрочем, он сразу разгадал ее маневр, этот взгляд исподтишка. Ей пришлось менять тактику:
— Но что касается вас лично, то я вас видела дважды или трижды в смокинге, вы были с мадам Неттанкур.
Он смущенно пробормотал «да?», вызвавшее новый взрыв смеха; Мэри де Персеваль решила, что наступил момент усилить его смущение.
— Видела. А вы, естественно, не заметили моей особы, ведь вы привыкли, что все глядят на вас…
— Клянусь, я действительно… хотя, впрочем, припоминаю… на концерте Стравинского.
— Нет, в «Беф».
— Ну, там такая толкотня…
— А еще на вечере этой дадаистской танцовщицы.
Орельен поспешил снова прибегнуть к надежному оружию дерзости:
— На концерте Кариатис? Возможно… но я был во фраке.
Госпожа де Персеваль метнула на гостя быстрый взгляд — так глядит охотник на прыжки вдруг увильнувшего оленя, прыжки явно бесполезные, но все же оттягивающие смертельный удар.
— Какая хорошенькая эта Диана Неттанкур… хотя немного недалекая… Вы, кажется, ее сильно любите?
Орельен хотел сказать: «Но ведь это было в прошлом году», — однако счел такой ответ проявлением трусости и выразил свою мысль следующими словами:
— Уверяю вас, она очаровательная женщина.
— О, я ее прекрасно знаю. Мы с ней — одного поколения.
И снова Орельен подумал, но не выразил своей мысли вслух: «Гм! одного поколения… понятие растяжимое!..» Не важно, что произнес он на самом деле; огонь, зажегшийся на мгновение в его глазах, как бы довел до собеседницы этот внутренний монолог. Она скрестила ноги, и потревоженное золото открыло ее колени. Госпожа де Персеваль знала, что делает. Орельен тут же скосил глаза.
— Диана прекрасно выглядит для своих тридцати шести лет, — продолжала она. — В сущности, мы обе могли бы быть подругами вашей матушки.
— Моя мать очень любила маленьких девочек.
— Льстец…
— Мне тридцать лет.
Орельен закусил губу — этого уже говорить не следовало. Он попался на удочку и позволил увести себя от главной цели их разговора: ему необходимо было знать, почему эта дама вдруг пригласила его к себе. Он нахмурился.
— Мы совсем забыли о смокинге. Кто же, к моему счастью, напомнил вам обо мне?
Хозяйка явно избегала прямого ответа на вопрос и натянула подол платья с таким видом, будто взгляды Орельена ее испугали.
— О, я прекрасно знаю, ради кого вы явились сегодня ко мне!
— Ради кого же?
— Вы сами знаете, невозможный вы человек, что отнюдь не ради меня.
Он почувствовал себя окончательно сбитым с толку. И запротестовал.
— Нет, нет, — перебила его госпожа де Персеваль. — Я знаю, кто вас сейчас интересует, и это вовсе не Диана Неттанкур… Вот ее вы и увидите… Раз уж так, я сама стану вашей сообщницей!
Она вздохнула. Орельен рассердился, но побоялся выказать свой гнев и жалобно воскликнул:
— Вы говорите просто непонятные вещи! Конечно, я пришел, чтобы видеть вас, я совершенно не знаю, кого вы ждете, впрочем…
— Успокойтесь же, она придет.
— Да кто она? Уверяю вас, ее вообще не существует.
— Чудесно, чудесно, продолжайте скрытничать! О, вы, я вижу, настоящий джентльмен! Только не смейте говорить, что вы явились ради меня.
Тут надо бы доказать свое чистосердечие, бросить какую-нибудь неотразимо любезную фразу, впрочем, вполне искреннюю… Что явился он не ради самой госпожи де Персеваль, но все же ради ее восклицательных знаков. Всякому любопытно познакомиться с женщиной, которая так щедра на восклицательные знаки. Возможно, слова его не встретили бы любезного приема. И все-таки он непременно сказал бы что-нибудь в таком духе, но в эту минуту в гостиную вошли.
Вошел юноша лет двадцати с небольшим, в светло-сером нечищеном пиджаке, в грязных туфлях и мятых брюках без намека на складку. По-мальчишески худой, с пышными, закинутыми назад волосами и бледной, очень подвижной физиономией.
— Вы опоздали, Поль, и даже не потрудились переодеться, — заметила госпожа де Персеваль, протягивая ему для поцелуя кончики пальцев. — Вы не знакомы? Поль Дени — поэт… Мосье Орельен Лертилуа…
— Очень рад… Вы прекрасно знаете, Мэри, что мой смокинг вышел из строя…
— Нет, не знаю. Что такое с ним случилось?
— Да я вам уже три раза объяснял… Я прожег смокинг горелкой Бунзена…
— Что это еще за нелепая выдумка?
— Никакой тут выдумки нет… просто прожег горелкой Бунзена…
— Смокинг и горелки Бунзена уживаются, Поль, только в современной поэзии.
— Я же вам говорил, что случилось это вечером в лаборатории…
— Следовательно, теперь, отправляясь в лабораторию, вы надеваете смокинг?
Мэри де Персеваль повернулась к Орельену:
— Поль Дени не ограничивает себя рамками поэзии. Он еще замораживает всяких рыб и змей в Институте океанографии.
— Я сейчас работаю над установлением точки замерзания жидкостей в организме животных, — повернувшись к Орельену, сказал вновь прибывший доверительным тоном, который так не вязался с его манерой разговаривать с хозяйкой дома. — Я нарочно надел смокинг, чтобы не возвращаться в Аньер и не заставлять вас ждать, ведь мне нужно было сидеть в лаборатории до восьми часов с моими злополучными аксолотлями… Уходя, я решил проверить, все ли в порядке, повернулся, а горелка Бунзена не была потушена…
— Прекрасно, оставим в покое смокинг, но ведь у вас есть еще синий пиджак, и, если я не найму вам няньки, вы вечно будете ходить оборванцем… А туфли! Отправляйтесь, дружок, сейчас же на кухню, вас там почистят… сегодня вечером у меня люди.
Юноша злобно пробормотал себе что-то под нос, но все-таки повиновался. Орельен через низенькую дверцу, ведущую в столовую, увидел, как, проходя мимо накрытого стола, Поль схватил сандвич с видом завсегдатая, который не намерен скрывать от посторонних своей роли в этом доме. Мэри де Персеваль проводила его взглядом.
— Вообразите себе — всего двадцать лет! На четырнадцать лет моложе меня… И очень талантлив. А какой пианист! Вы сами услышите его игру! Но все-таки на целых четырнадцать лет! До сих пор не могу свыкнуться с этой мыслью. Ведь у меня есть сын, четырнадцатилетний подросток! Правда, это просто невероятно?
Мэри подождала, не воскликнет ли и он вслед «невероятно». Он не воскликнул.
— Я вышла замуж совсем девочкой, — продолжала она. — Но все-таки удивительно странно иметь сына, почти ровесника тому… почти ровесника… Надеюсь, вы меня понимаете? Но, конечно, не можете представить…
— Я тоже мог бы иметь четырнадцатилетнего сына… Я ведь из ранних…
— Нет, не верю! Неужели вам было пятнадцать лет…
— Даже меньше.
— Какой ужас! Когда я подумаю, что и Макс… Макс — это мой сын… Ах, вы не можете себе представить, как мучительно тяжела для матери такая мысль…
— И у меня была мать…
Вошел Поль Дени, с явным удовольствием поглядывая на свои ботинки.
— Хорошо блестят? — спросил он.
— Неряха! Сыграйте нам что-нибудь, тогда я вас прощу.
Поль Дени скорчил гримасу, но все-таки поднял крышку рояля и начал барабанить как попало по клавишам, даже не пытаясь сыграть что-нибудь связное.
— Вы непереносимы, Поль, просто непереносимы сегодня… Сыграйте же наконец что-нибудь.
Но он по-прежнему колотил по клавишам, подражая джазу. Так и сыпал синкопами.
— Не обращайте на него внимания, — обратилась Мэри к Орельену, — это лучшее средство чего-нибудь от него добиться. Да, вообразите, Макс у меня совсем большой… Четырнадцать лет… Без ума от литературы. Пошел в Персевалей… И тоже пишет стихи… Отчасти в духе Жана Кокто… Бог мой, почему бы и нет? К счастью, Поль Дени меня не слышит… Он не переносит Кокто… Так уж у них полагается… Чего только они не говорят о Кокто, слушать страшно… А мне Жан очень нравится, у него чувствуется мысль, ум… Вы с ним знакомы?
Орельен видел Жана Кокто, но не был знаком.
— Ну, что я вам говорила! Он играет теперь «La Gazza Ladra». Ах, я обожаю Россини, Доницетти… «Волшебный напиток»… Впрочем, люблю все из той эпохи. Вы помните «Итальянку в Алжире» и «Норму», в наши дни разучились петь Норму…
Орельен, рассеянно слушавший итальянскую музыку, которую он совсем не любил, соображал про себя, с кем ему предстоит встретиться на вечере госпожи де Персеваль, но тут стали появляться один за другим приглашенные; Мэри быстро повернула выключатель, меняя интимное освещение на праздничное, и тотчас по всей гостиной зажглись, словно звезды, невидимые до сих пор лампочки, расположенные на различной высоте, а посреди потолка вспыхнул огромный белый плафон, разогнавший остатки полумрака.
Первой вошла уже немолодая чета: дама в зеленом тюрбане на седых волосах, в платье с блестками, и ее супруг — полковник, классический полковник, упорно не желающий лысеть, со щеточкой усов над верхней губой. Не успела хозяйка дома представить гостей друг другу, как появились Барбентаны вместе со своей провинциальной кузиной и девица греческого происхождения, вся в черном, у которой все было преувеличенно большое — нос, глаза, ноги, обнаженные руки, придерживающие за кончики светлый развевающийся шарф. Госпожа де Персеваль засуетилась.
— Все знакомы? Мосье Лертилуа… Полковник и мадам Давид… Мадемуазель Агафопулос… Надеюсь, все представлены Барбентанам. Нет? Прошу прощения… Эдмон Барбентан… Мадемуазель Агафопулос, мадам Барбентан… О, я совсем забыла… о вашей очаровательной, прелестной кузине… Мадам… мадам…
Береника очутилась в центре внимания.
— Мадам Люсьен Морель, — поспешно проговорила Бланшетта Барбентан.
— Ну конечно же мадам Морель… О чем я только думаю! И я могла забыть, хотя даю вечер лишь ради нее, лишь ради нее одной! Да она просто прелесть! Покажитесь же нам, пусть все на вас поглядят; какое хорошенькое платье!
Верно, платье было хорошенькое: низ черный, по черному атласу идут белые полосы, сначала узкие, но постепенно расширяющиеся кверху, словно круги от брошенного в воду камня, и охватывающие широкой каймой обнаженные плечи Береники, еще более ослепительные, чем сам шелк, а на плечах — легкая черная накидка. Так или иначе, платье Береники оказало свое действие на окружающих, а вернее — весь ее облик, более плотский, более телесный, чем можно было предположить, судя по ее лицу, поражавшему негармоничностью черт; недаром мадемуазель Агафопулос поджала губы, а все мужчины взглянули на Беренику («Мадам Люсьен Морель», — подумал Орельен). Во внезапном порыве решимости, трогательно сложив губы, словно для поцелуя, Береника произнесла:
— Лотос…
Госпожа де Персеваль удивилась.
— Как? Что она говорит?
— Лотос…
Теперь все ясно расслышали слово «лотос». Хозяйка дома, недоуменно подняв брови, с видом взрослого, отказывающегося понимать лепет ребенка, молча взглянула на госпожу Барбентан, которая явилась в сером обтянутом платье с обнаженной спиной и квадратным шлейфом по тогдашней моде, — не особенно длинным, но вполне достаточным, чтобы путаться в нем при ходьбе.
— Она говорит «лотос», — пояснила Бланшетта, — под таким названием это платье фигурировало у портного.
— Ах, вот оно что… у какого же портного?..
— У Пуарэ.
Береника почти выкрикнула эти слова, и стремительность собственного ответа вызвала краску на ее щеках. Она гордилась тем, что носит платье от Пуарэ. Госпожа де Персеваль покачала головой, и глаза ее блеснули:
— Я и не сомневалась.
Мэри растянула конец фразы, и Орельен почувствовал в ее тоне пренебрежительное осуждение по адресу жалкой провинциалочки, которая, прибыв в Париж, уж конечно первым делом побежала к Пуарэ. Никто не знал, что Бланшетта возымела мысль подарить двоюродной сестре своего мужа этот туалет специально для сегодняшнего вечера.
— Очень сожалею, моя дорогая, но обо мне вы совсем позабыли… И никому не представили.
Это произнес Поль Дени, появившийся из-за рояля, как восставший из гроба Лазарь.
— Ах, правда, Поль… Поль Дени, поэт… Мадам Барбентан, мадам Морель…
Мадемуазель Агафопулос уже без удержу болтала с госпожой Давид и полковником, а Эдмон увлек в угол хозяйку дома. Береника чуть слышно, но с восторгом шепнула Бланшетте:
— Поэт! Настоящий поэт! Вы читали его стихи?
Бланшетта движением руки прервала ее излияния. Орельен заметил этот диалог. Странно… В прошлый раз она ему совсем не понравилась. Конечно, всему причиной это платье…
— Ну, довольны вы наконец? Этого вы хотели? — допытывалась у Барбентана госпожа де Персеваль.
— Именно этого, дорогой друг, вы ничуть не меняетесь… такая же умница во всем — и в дружбе и в любви…
— Да замолчите вы… Вдруг Поль услышит… Но, помните, я вам приношу большую жертву, ваш Орельен мне тоже нравится…
— Вы получите его, Мэри, в любую минуту, когда пожелаете, ведь Береника в Париже не надолго… Я хочу, чтобы она унесла с собой воспоминание о ком-нибудь, но не слишком печальное.
— Ничего не понимаю.
— По нашему прекрасному Орельену, как известно, с ума не сходят. Его связи легко развязываются, как и начинаются: без всяких драм. А как раз это и требуется моей кузине. Нечто скоропреходящее…
— Я восхищаюсь вами, Эдмон, я просто вами восхищаюсь: вы распоряжаетесь им и ею. Но, во-первых, еще ничего нет.
— Будет…
— Превосходно! Но ведь вам нужна определенная температура, так, чтобы пламя горело не слишком долго… а потом, когда вам покажется, что пора тушить пожар, вы только дунете — пф! Помните, это опасная игра!
— Да бросьте! Вы говорите, будто пансионерка. Береника как раз созрела, чтобы обмануть своего супруга… и представьте себе, я совсем не против, чтобы этот дурак, этот Люсьен…
— Какая нужда вам, дорогой, в этом мосье Лертилуа? Вы сами достаточно взрослый мальчик…
— Бог знает, что вы говорите… Береника моя родственница… а потом Бланшетта…
— Ну, если вас только это смущает…
— Допустим, что мне это просто не подходит.
К ним приблизилась госпожа Барбентан.
— Я как раз говорила вашему мужу, душенька, что нахожу мадам Морель просто очаровательной и что на его месте… но он ни на кого, кроме вас, глядеть не хочет.
— Вы в этом так уверены? — спросила Бланшетта. Она опустилась на стул возле Мэри с своим обычным светски непринужденным видом, и тут же завела разговор о бесчисленных победах Эдмона, так что тот поспешил спастись бегством.
По своему обыкновению, Орельен не сразу сообразил, что на вопрос, заданный им Мэри де Персеваль ответ придет сам собой. Не думала же она, что он будет ухаживать за мадемуазель Агафопулос или за женой Барбентана! Значит, все ясно. И разве не объявила она во всеуслышание, что дает этот вечер в честь Береники… госпожи Люсьен Морель? Но с чего эта милая дама вообразила, что он явился сюда ради Береники?
А она, Береника, беседовала с поэтом. Поэт, державшийся, как порочный мальчишка, казалось радовался, что его отметил «лотос», и находил это вполне естественным. Однолетки. Хотя Беренике, должно быть, года двадцать три — двадцать четыре.
— У меня недавно вышла в «Сан-Парейль» одна книжица и еще рукопись лежит у Кра, — объяснял он. — Нет, на сей раз не стихи.
— Роман?
— Нет, нет, я ужасно боюсь, как бы это не приняли за роман… Это, как бы вам объяснить, ну, скажем, прогулка, мечта, словом, нечто неопределимое, с различными отступлениями — немножко в духе Жан-Жака, немножко Стерна. А впрочем, ладно, к черту, слишком глупо объяснять… да и вам, должно быть, скучно.
— Вовсе не скучно. Мне, напротив, очень интересно. Я ведь массу читаю, запоем… Прогулка-мечта… А где?
— Давайте поговорим о чем-нибудь другом. Что вам нравится? Что вы ставите на первое место?
— О, я, должно быть, покажусь вам совсем дурочкой. «Большой Мольн», а потом Шарль-Луи-Филипп… И, конечно, Рембо.
— Ах, Рембо?
Поэт заговорил теперь иным тоном. Он тоже заинтересовался своей собеседницей.
— Не угодно ли вам сандвичей, рюмочку джина? А вы любите Аполлинера?
Орельен поймал себя на том, что он все время упорно молчит и, не отрываясь, смотрит на Беренику. А вдруг он действительно попался в силки, расставленные госпожой де Персеваль? Или сама госпожа Морель изъявила желание снова встретиться с ним? Что-то не похоже. Внезапно он возмутился. По каким таким загадочным причинам всем почему-то захотелось, чтобы он интересовался этой Береникой? Нет уж, увольте. Лучше он займется… кем бы заняться? Хотя бы мадемуазель Агафопулос. Придется ее оторвать от беседы с полковником, с полковничьей четой. Он направился к этому милому трио.
— Скажите, пожалуйста, мадемуазель, мог я вас видеть месяца три назад у Шельцера?
— Конечно, могли, но какая память! Там было столько народу… Я тогда только что приехала в Париж.
Она некрасиво выговаривала букву «р». Полковник воскликнул:
— О Греция! Среди нас вы, должно быть, чувствуете себя словно спустившейся с Олимпа… Акрополь… Ренан…
Из-под зеленого тюрбана, словно улитка из раковины, выполз густой бас госпожи Давид, говорившей к тому же с еле приметным эльзасским акцентом:
— Не распространяйтесь, мой друг, о Греции при мадемуазель Агафопулос, она знает Грецию лучше нас с вами… Вы, кажется, были в Греции, господин Лертилуа?
Орельен заговорил о Салониках, поглядывая на даму, которую выбрал по собственному почину. Он рисковал испортить себе вечер. На редкость неуклюжее телосложение, а уж если говорить о Греции, она не более изящна, чем фигуры на знаменитом гобелене Байе. Кажется, что, кроме колен, у нее нет ничего. Но уголком глаза Орельен заметил, что госпожа де Персеваль тоже наблюдает за ним. В конце концов, решил он, в непомерно огромной и непропорционально сложенной девице что-то есть. Полковник Давид вцепился в Барбентана. Его супруга сидела с таким выражением лица, которое даже тронуло сердце Орельена: она, видимо, чувствовала себя покинутой мужем, лишней в обществе молодого человека и гречанки. Снова послышались звуки рояля, и Орельен разглядел черно-белую чашечку лотоса, то есть Беренику, склонившуюся над инструментом, и Поля Дени, который что-то играл и невольно гримасничал от усилия, с каким бегали по клавишам его пальцы. Это ритмическое покачивание плеч и всего тела, размеренные, словно ход маятника, движения рук, будто он перетряхивал солому. Поль играл блюзы.
— Как поживает сенатор? — допытывался полковник у Барбентана.
— Благодарю вас, хорошо. Отец не меняется. Та же бешеная энергия. Я слышал, что его очень прочат в министры. Мне лично весьма лестно быть сыном заговорщика.
— Он был бы великолепным министром здравоохранения.
Слушая музыку, Береника вглядывалась в мальчишеское лицо Поля Дени. Капризные, необычного рисунка губы. Он заиграл что-то странное, веселое. Она радостно воскликнула:
— Пуленк!
Поэт удивленно вытянул подбородок.
— Узнали? Нравится?
Она молча кивнула головой и добавила, широко открыв глаза: «Так смешно!» — отчего губы пианиста досадливо искривились. Он не знал, следует ли ему считать эту провинциалочку странной или огорошить каким-нибудь сверхснобизмом. Он опять заиграл то нелепое, с диссонансами:
— А это вы знаете? Ну, кто, по-вашему? (Нет, этого Береника не знала.) Это Жан-Фредерик Сикр… из молодых… великий музыкант…
И по тому, как он произнес слово «из молодых», нетрудно было догадаться, что двадцатитрехлетний Пуленк был для него, Поля Дени, чуть ли не стариком.
Вдруг в гостиной будто пронесся порыв шквального ветра. По глазам Поля Береника поняла, что произошло что-то необычайное.
Этим шквалом оказалась женщина, только что вошедшая в комнату. Сзади нее шел мужчина, но все видели, как вошла только она, эта женщина. Даже, пожалуй, не шквал, а вольный ветер морей. Никто бы не мог объяснить, что так отличает ее от прочих людей, тем не менее решительно все отличало ее от прочих людей. Она не произнесла ни слова, вся еще во власти ночного мрака и улицы; она стояла, так и не опустив плеч, с которых только что сбросила меховое манто, действительно необходимое в эту морозную пору; она даже не собиралась никого поражать. Только щурила свои близорукие глаза, так что была видна лишь густая щеточка ресниц; она стояла, закинув назад голову, выставив вперед чуть заостренный подбородок. Благодаря узкому вырезу платья казалось, что эта непомерно длинная шея начинается где-то в ложбинке между грудей.
— Какая красавица! — шепнула Береника. Слово «красавица» было здесь совсем неуместно, но человеческий язык казался слишком бедным, чтобы дать вошедшей другое определение. Высокая, вернее, не просто высокая, а именно длинная, пепельно-золотистая блондинка поражала своей бледностью, достигнутой благодаря ухищрениям косметики. Она уже давно перешагнула границу молодости, но, спросив себя «каков же ее возраст?», нельзя было не ответить, что она находится как раз в возрасте любви.
«Ну и дурак же я, — подумал Орельен. — Значит, речь шла вовсе не о Беренике».
Он знал эту красавицу, которая явилась на вечер в бархатном тускло-зеленом длинном платье, длиннее, чем носили в том году, в зеленом бархатном платье, в котором всякая другая женщина походила бы на бесформенный тюк, с массой сборок у талии, расходившихся у бедер и падавших до лодыжек пышными складками, наподобие каменной туники статуй. При взгляде на черную ленту, удерживавшую короткие волосы, на эту растрепанную прическу под мальчика, невольно вспоминался ее последний триумф в знаменитой сцене из пьесы д'Аннунцио на подмостках театра «Шатле», когда она стояла, трагическим жестом намотав на пальцы прядь волос; все ее знали в лицо, даже Береника, которая не узнала ее. Госпожа де Персеваль подплыла к гостье, и уже по одному тому, как протянули друг к другу руки эти женщины, чувствовалось, что между ними идет соперничество, непрекращающаяся борьба двух подруг и завистниц. Глядя на обменивающихся поцелуем дам, Орельен подумал, что одна готова живьем сожрать другую.
— Роза Мельроз, — шепнул Поль Беренике.
— Вот почему она такая красавица, — ответила тоже шепотом Береника и спросила: — А кто этот господин?
— Ее супруг…
Всем своим видом супруг Розы Мельроз, казалось, просил у людей прощения за то, что осмеливается существовать на свете; он был выше ростом, чем жена, но как-то удивительно умел не показывать этого. Он считал необходимым следовать по пятам Розы, считал, очевидно, что даже завиток, сам по себе ничего не значащий, придает изящество заглавной букве… Если бы она ходила в платьях со шлейфом, он нес бы за ней шлейф. Он был как партнер, появляющийся вместе с исполнительницей номера: вот сейчас он уйдет, очистит ей место, исчезнув на миг, принесет золоченые обручи, велосипед, красный столик, носовые платки.
— Роза, — воскликнула Мэри, — моя Роза! Какое немыслимое платье… именно немыслимое… античное, совсем античное. И, конечно, как всегда, от Вийонне?!? Так я и знала… Только она одна… В таком платье я бы выглядела просто рыночной торговкой. Но Роза! Носит его как ни в чем не бывало!
Тогда-то Роза и довершила эффект своего вторжения в гостиную, только тогда, когда все уже считали, что оправились от первого изумления. Тогда-то и выступил на сцену ее голос, — иначе не скажешь. Сдержанный и удивительно теплый, похожий на дрожь струны.
— Пить! — произнесла она. — Пить, Мэри, умоляю, все равно что… Погода чудовищная… Я чуть не умерла.
Все мужчины бросились выполнять ее просьбу! Но супруг сумел опередить всех.
Редкостная сдержанность, выпуклый хороший лоб, черные, как агат, глаза, худощавый… Муж знаменитости казался моложе, чем можно было предположить, судя по обнажившемуся спокойному лбу, по застывшей маске безлично светской любезности, по медлительности движений, столь не вязавшейся с той автоматической поспешностью, с какой он бросался выполнять приказания жены. Было даже что-то трагически трогательное в этой упорной заботе о своей внешности. Из всех мужчин, собравшихся у Мэри де Персеваль, только он один так неприкрыто следил за элегантностью одежды. В покрое смокинга не было ничего особенного, разве что чрезмерно узкие рукава, — однако сразу чувствовалось, что этот смокинг «продуман в деталях». Лицо свидетельствовало о склонности к полноте. Пока только лицо.
Далеко не красавец. Вид у него был внушительный, но казалось, что с такой внушительностью особенно уместно служить театральным контролером, какового Роза, повинуясь минутному капризу, и прихватила с собой. Очевидно, супруг и сам это чувствовал. И подчеркивал.
Суматоха, поднявшаяся после слов Розы, все еще не улеглась. Как бы выполняя сложные па кадрили, мужчины один за другим подходили приветствовать великую актрису и тут же суетливо возвращались на место, стараясь загладить перед оставленными дамами это минутное пренебрежение своими обязанностями кавалеров; все шумы легко покрывал пронзительный голос хозяйки дома, предлагавшей гостям коньяк и икру, хотя сама она предпочитала сандвичи с салатом и ирландское виски. Поль Дени выбрался из-за рояля и теперь в роли горничной таскал груды тарелок, угрожающе кренившихся набок, захватывал одной рукой сразу по три стакана. «Осторожнее, мое платье», — вскрикнула мадемуазель Агафопулос, но, к счастью, тревога оказалась ложной. Гречанка успокоилась и тут только заметила, что Орельен, сидевший с ней рядом, не спускает глаз с Розы. Ее большой рот забавно и горестно скривился: «Так я и знала! На сегодняшний вечер все мои шансы рухнули. Это уж ясно!» И она притронулась кончиками пальцев к рукаву Орельена. Тот вопросительно оглянулся. Уродливая — спору нет, но, видно, не глупа. Он покраснел и спросил так, словно не понял ее замечания: «Что, собственно, вы имеете в виду?» Она покачала головой: «Может быть, вы все-таки принесете мне бокал шампанского?» Окончательно сконфузившись, Орельен бросился со всех ног исполнять просьбу своей дамы, протиснулся между Бланшеттой и мужем Розы, которые болтали, стоя на пороге столовой, и успел услышать слова Барбентана, объяснявшего полковнику:
— Она вышла замуж за своего врача… вышла скрепя сердце. Целые годы доктор Декер добивался Розы… Он ее просто обожает… И взял на себя задачу сохранить ей фигуру, ее кожу, ее славу и молодость… Сам делает для нее различные лосьоны, кремы… Я был с ним раньше немного знаком…
Но едва только Орельен вручил своей даме бокал шампанского, как его перехватила Мэри, которая вдруг вся как-то зажглась, словно ее пробудило от дремоты желание нравиться, блистать, подстегнутое опасным появлением Розы. Гречанка на ходу подхватила бокал и снова сжала свои печальные, как у клоуна, губы, словно говоря Орельену: «Ну, вот видите?» Выразительно опустив ресницы, он попытался было молчаливо опровергнуть ее столь же безмолвное замечание, но госпожа де Персеваль увлекла его за собой и положила конец немой игре.
— Чего ради вы вздумали терять вечер с этой кобылицей, ведь вас ждут…
— Вы слишком добры, но время вовсе не потеряно…
— Нет, мужчины просто безумцы: я хлопочу, устраиваю ему встречу… а он…
— Зато женщины поистине неподражаемы — во имя чего вы так хлопочете?
— Скажите лучше спасибо и не расспрашивайте больше. Я очень люблю Зою… мадемуазель Агафопулос… Боюсь только, что от одних с ней разговоров вы набьете себе шишки…
— Я придерживаюсь противоположного взгляда. В ней есть свой шарм… Вы же знаете, какое мнение существует о длинноносых женщинах?
— Не говорите гадостей… Дело вовсе не в этом.
— А в чем же тогда дело? Лично для меня дело только в этом… Когда я смотрю на вас, я говорю себе…
— Хоть мне-то не говорите таких вещей! Пойдите отвлеките мадам Морель от этого юного выродка Поля Дени… Ради нашей дружбы…
— Что это, ревность?
— Да бросьте вы! И чему вас только учили, настоящий дикарь! Вас ждут.
— Кто? Береника? — Он тут же спохватился: — То есть я хотел сказать, мадам Люсьен Морель меня ждет? Вы шутите! Вы воображаете, что я так-таки ничего не понимаю?
— Чего не понимаете?
— Что вы пригласили меня ради себя, только ради себя одной…
Последнюю фразу Орельен произнес, склонившись к Мэри, злобным тоном театрального любовника. А через плечо Мэри он глядел на Розу, которая, опустившись на пуф, в светящемся кольце полумрака болтала со стоявшим перед ней Барбентаном.
— Фат! — с счастливой улыбкой воскликнула Мэри. — Вы просто фат, вы воображаете, что все женщины готовы пасть к вашим ногам, а вам остается только выбрать себе жертву. Но все-таки остановить свой выбор на Зое!
— В многочисленном женском обществе я обычно теряюсь и, поверьте, непременно выбрал бы папуаску… Надеюсь, теперь все ясно…
— Так знайте же, мой дом… как бы поточнее выразиться… не лупанарий.
— Лично я предпочитаю быть неточным…
— Еще бы! Идите скорее к мадам Морель!
— Откуда такая настойчивость! Не надейтесь, вам не удастся долго водить меня за нос… Прошу вас…
Мэри де Персеваль ошиблась насчет тайного смысла этих последних слов и прикрыла глаза.
— Прошу вас… Скажите лучше, это по ее желанию вы устроили нашу встречу?
— Ее, мадам Морель? (Глаза снова широко открылись.) Бог мой, конечно, нет.
— Бросьте шутить… я имею в виду вовсе не мадам Морель… а мадам Мельроз…
— Розу? Нет, вот уж это я вам строго-настрого запрещаю… Все что угодно, только не Роза! Я рассержусь…
— Полноте наивничать…
— Клянусь вам… пусть это глупо… Я обожаю доктора… ее мужа… а к ней, предупреждаю вас, я ревную…
Чем больше Мэри отговаривала Орельена от Розы, тем больше он с торжеством убеждался в своей проницательности. Это прямо бросалось в глаза. Она пригласила его только ради Розы. Во-первых, у него имелось вполне определенное мнение об актрисах. А во-вторых, Мэри Персеваль — дама опытная: она решила открыто свести его с другой, ибо почувствовала в нем дух противоречия, поняла, что из одного только недоверия он способен отвернуться от Береники… На сей раз он не возражал против учиняемого над ним насилия… Его заинтриговала эта Роза…
— Только не Роза, миленький, только не Роза! Я просто заболею. Мы с ней обожаем друг друга, поверьте… Это тянется уже много лет… Еще с Персевалем… Заметьте, в отношении Персеваля это меня ничуть не волновало… Роза — необыкновенная женщина… Мне не следовало бы вам это говорить. Пусть с моей стороны так говорить глупо, но справедливость для меня все… Вы только поймите: стоило мужчине мне понравиться, и она тут же… Против любой можно бороться… Но Роза гениальна… Да, гениальна… Гениальность — опасное для женщины свойство… И потом, пусть она меня не трогает… У нее есть свое искусство, слава… Нет, вы никогда этого не сделаете! Нет, я вовсе не деспот, пожалуйста, выбирайте кого угодно: Бланшетту, Зою; Зою, раз вам так уж хочется…
Орельен делал вид, что не замечает ни стараний Мэри, ни того оборота, который внезапно принял их разговор. Вдруг все стало допустимым между ними, заранее данным. Она явно кокетничала с ним… Со стороны могло показаться, что теперешней их беседе предшествовали недели объяснений, несостоявшихся свиданий, пламенной переписки, взаимных обид, и только поэтому оба они так ведут себя сейчас… Но Лертилуа прекрасно знал, что тут имелись два скрытых и противоречивых плана, две последовательно сменявших друг друга темы, как в фуге Баха. Ах, хитрая, хитрая! Все затевалось лишь для того, чтобы толкнуть его к той женщине.
— Сколько ей лет? — спросил он.
Мэри удивленно повела шеей:
— Кому, Розе? Нет уж, увольте, свой возраст я не укрываю, но возраст своих подруг… Впрочем, не так уж трудно подсчитать… Ее успех начался еще до войны. Ее первый успех…
— Тогда она была, должно быть, совсем юная.
— Да, конечно. Все мы были совсем юные до войны… все, и Роза в том числе. Она немножко старше меня, совсем немножечко… Не хочется вспоминать.
— Впрочем, если судить по ее мужу…
— О, доктор Декер намного моложе. Ему сейчас должно быть года тридцать три… самое большее… Не знаю точно, какая между ними разница, но, кажется, десять, да, десять лет… Однако Розе нет еще сорока… Разве таким женщинам, как Роза, бывает когда-нибудь сорок лет? Он ее просто боготворит. Иногда даже смотреть больно. Вы ведь понимаете, у нее есть искусство. Свой собственный мир, куда ему нет доступа. Он, должно быть, ужасно страдает…
Орельен слушал ее, не перебивая. Даже думая о Розе, он начинал ощущать присутствие Мэри. Начинал понимать, какова она в любви. Он уже смутно догадывался об этом по обилию восклицательных знаков. И сам удивился ходу своих мыслей. Что за непоследовательность! Словно охотник, который сам не знает, на кого он вышел охотиться. Не без язвительности он подумал об этих удивительных противоречиях: только что отрекался от Береники, потому что думал, что его заставят ухаживать за ней, а теперь, когда раскусил двойную игру Мэри, когда ее умелое запирательство толкало его к Розе, он все сильнее поддавался этой игре, сам катился вниз по склону.
Рассказ Мэри о Розе и ее супруге был внезапно прерван Полем Дени. Лицо у него было злое, губы дрожали будто у готового заплакать ребенка, а волосы казались еще более всклокоченными, чем обычно. Прислуживая гостям, он незаметно для себя выпил лишнее.
— Как это прикажете понимать, сударыня? Весь вечер вы мне не сказали ни слова… А теперь сидите с мосье…
Говорил он слишком громко и размахивал руками. Мэри поторопилась его успокоить:
— Лучше скажите, что это с вами, Поль? Сцена? Мы не одни…
— А плевать мне… Вы надо мной издеваетесь… Вы меня бросили… Вы не отходите от этого господина…
И он снова широким взмахом руки показал на Орельена, который не удержался и захохотал.
— Я ведь тоже могла бы вам сказать, милый Поль, что вы сами весь вечер не отходили от мадам Морель…
— Ах, вы ревнуете? Не притворяйтесь, пожалуйста. Это я вас ревную и имею право ревновать.
— Вы имеете только одно право — молчать, или немедленно отправляйтесь домой спать. Вы меня извините, мосье Лертилуа?
Мэри подхватила своего поэта под руку и увела прочь. Орельен тоже поднялся, закурил сигарету и постоял в раздумье, не зная, в какую сторону направить свои стопы. К Розе или к Беренике? Безопаснее было бы подойти к Беренике, и он уже двинулся было к ней, но натолкнулся на Барбентана, который только что покинул кружок беседующих, состоявший из его собственной жены, Розы, госпожи Давид и доктора. Случайности этого кругового движения привели полковника к Беренике, и они о чем-то оживленно разговаривали, сидя в уголке.
— Растолкуй мне, Эдмон, что за человек этот полковник? Что он собой представляет? И что вообще они здесь делают?
— Просто проводят вечер… как и мы с тобой. А кроме того, полковник играл некоторую политическую роль… Ты о нем не мог не слышать… В начале века он был в самом близком окружении генерала Пикара. Что ему и припомнили впоследствии. Пришлось ему побегать, чтобы получить полковничьи эполеты. Однако кое-кто утверждает, что дело обстояло иначе. Он вышел из армии и был назначен на пост начальника канцелярии военного министра или что-то в этом роде и, говорят, здорово отомстил своим шефам… не знаю, правда ли это… я его очень люблю, чудеснейший человек. Сейчас он работает с Брианом… Но самое любопытное, что наш полковник — яростный поборник разоружения… убежденнейший пацифист.
Орельен нахмурился.
— Что за чушь — полковник пацифист!
— Ага, — заметил Барбентан, — вот когда в тебе заговорил бывший фронтовик! Со времен Вердена я ни разу не видел у тебя такой физиономии.
— Иди ты к черту со своим Верденом… но разоружение. В тот день, когда мы оставим Рейн…
— С меня лично хватит четырех лет. Бросим этот разговор, и займись лучше хорошенькими женщинами… Если ты действительно человек добрый, ты отвлечешь родственницу от полковника… хотя, судя по всему, этой чудачке с ним страшно весело. (По его правильным резким чертам пробежала лукавая улыбка.) Во всяком случае, к мадемуазель Зое Агафопулос я тебя больше не пушу… А ты, кажется, всерьез занялся этой дылдой.
— Да что ты! Откуда она?
— Из поместья своего папеньки, который приютил у себя нашу Мэри, когда она в прошлом году путешествовала по Греции. А ты знаешь, где находится папенькино поместье? На Лесбосе! Теперь, надеюсь, тебе все понятно.
И он подтолкнул Орельена к Беренике. Орельен встал вполоборота, чтобы лучше видеть Розу. Но в эту минуту — пока Поль Дени с яростным видом наливал себе в стакан виски — госпожа де Персеваль с протянутыми руками двинулась через всю комнату к Розе, громко восклицая:
— Наша великая Роза нам не откажет… ведь верно, Роза? Все вас просят… Вот, например, мосье Лертилуа…
Почему Мэри назвала его имя? Он не расслышал начала фразы…
— Все, все… это чудовище Поль Дени, наш поэт… Полковник… Я не стану говорить о женщинах, Роза, я ведь вас знаю… Прочтите нам что-нибудь!
В воцарившейся тишине было слышно, как Поль поперхнулся глотком виски, и вдруг разом со всех сторон раздались умоляющие возгласы. Ну конечно, конечно, о, просим вас, почему вы отказываетесь…
Но Роза уверяла, что в гостиной слишком накурено, пропал голос, что она без сил… Внезапно Орельен почувствовал, что кто-то притронулся к его руке. Он обернулся и увидел Беренику; широко открыв глаза, она указывала ему в сторону актрисы. Орельен снова невольно сравнил Беренику с лесным зверьком. Казалось, вдруг выглянули из самой гущи листвы эти глаза лани, похожие на черный алмаз… Он осведомился, в чем дело?
— Попросите ее… вам она не откажет, — прошептала Береника.
— Что за мысль!
— Я не могла бы, — тихо ответила Береника и, смутившись слишком откровенного признания, забилась в уголок.
Со своей стороны, Бланшетта наседала на доктора Декера:
— Доктор! Ну скажите ей… Она вас послушает…
— Увы, сударыня, вы ошибаетесь! Я не имею на Розу Мельроз никакого влияния…
Поль Дени, держа в руке стакан виски, пробрался к Орельену и шепнул ему:
— Вы представляете себе — сейчас все-таки двадцать первый год. А мадам будет мелодекламировать стихи в салоне — жаль только, что здесь нет камина, — а то она бы еще локтем оперлась.
Наконец великая актриса позволила себя уговорить. Она поднялась с места, прижала обе ладони к горлу, словно желая согреть его, и повела плечами жестом, явно говорившим: ну что же, как получится, так получится… Роза стояла рядом с высоким торшером, и сквозь его белый с золотом абажур на ее лицо падали рассеянные блики. В свете, прямо направленном на Розу, фигура ее в лепестках складок, казалось, бессознательно выражала смысл слов, произносимых ее устами. Послышался торопливый шелест шелка: это Бланшетта, опустившись на стул, оправила платье, да среди мужчин прошло легкое движение — все они как по команде нагнулись вперед, чтобы лучше видеть. Сосредоточенные лица чуть помрачнели.
Роза прикрыла глаза и задышала часто-часто. Присутствующие увидели, как затрепетала ее грудь, затем руки медленно упали вдоль тела, и только кисти она слегка отвела назад. Какая-то неловкость почувствовалась в воздухе. Вдруг каждый услышал тишину. И в этой тишине — до сих пор никем не замеченное тиканье часов. Где же они, эти самые часы? Затем по неподвижной статуе прошел трепет, складки тускло-зеленого бархата колыхнулись, руки поднялись к плечам и переплелись, словно ища там невидимое покрывало. Статуя охватила себя руками. Медленно открылись глаза, чуть-чуть искривились губы, как будто готовясь к поцелую, но то, что должно было стать поцелуем, наполнилось вдруг звуками дрожащего голоса, ни с чем не сравнимого голоса:
«Я обнимал летнюю зарю… Ничто не шелохнулось на челе дворцов. Вода была мертва. Стан теней не покидал еще лесных тропинок. Я шел, я будил живое и теплое дыхание; и драгоценные камни взглянули на меня, и крылья распростерлись без шума…»
Орельен не мог оторвать глаз от бескровных рук Поля Дени, судорожно сжимавших стакан. Он испугался, что эти пальцы, нервно скользившие вверх и вниз по стеклу, вот-вот раздавят стакан. Очевидно, на юношу нашел приступ яростной стыдливости, он не знал, куда деваться от обуревавших его чувств, он опустил голову и не глядел на актрису. Удивленный Орельен подумал, что впервые видит на человеческом лице выражение такой неистовой, такой неприкрытой ненависти. Это настолько шло вразрез со всей сценой, что Орельен почти не слушал чтения и уловил только то серебристое бормотанье, которое начинает звучать к середине поэмы, где таким странным звуком отдается слово «Wasserfall».
«Там, где дорога шла в гору, возле рощи лавров, я окутал ее грудой покрывал, ощутив на миг ее необъятно огромное тело. Ангел и дитя упали к подножью лавров. Проснулись они в полдень».
Голос окреп, как бы торжествуя победу, и коротенькая фраза, которая, словно с вершины горы, низвергается в конце поэмы, прозвучала медным благовестом. И было удивительно, что за ним не последовало двенадцати ударов. Послышался шепот аудитории, облегченно вздохнувшей, благосклонной: все оттенки восхищения, уродство комплиментов, фальшивое звучание эпитетов. Орельен шепнул на ухо Полю Дени:
— Возьмите себя в руки. На вас смотрят…
Вдруг как будто повернули выключатель. Под бледной кожей Поля снова заструилась кровь. Глаза заблестели живым блеском. Пальцы разжались, почувствовав хрупкую ломкость стакана. Поль прерывисто вздохнул и нагнулся к соседу:
— Шлюха… не выношу… Пусть берется за все, что угодно, только не за это, не за это, не за Рембо…
— А разве это был Рембо? — спросил Орельен, так и не понявший, чьи стихи декламировала великая актриса.
Он думал о Розе, о блистательной и немножко смешной Розе, смешной, как и все, что соприкасается с трагедией. Он понимал, что именно заставляет юношу скрежетать зубами… Но понимал и очарование этой женщины, что стояла перед ним, не мог быть равнодушным к этому чудесному дару неподвижности и смятения. Поль снова прошептал: «Шлюха», — и отхлебнул большой глоток виски. Гости столпились вокруг Розы, умоляли ее прочесть еще что-нибудь, любое, что она захочет, по своему выбору. Поль подсказал на ухо Орельену: «Волк и ягненок». Затем непочтительно хохотнул:
— Еще упрашивай ее, как девочку!
Орельен досадливо поморщился — создается впечатление, что и он вместе с Полем причастен к этому издевательству над Розой. Он обернулся. Его взгляд упал на Беренику. По ее щекам катились слезы, которых она не сумела удержать. И совсем нездешние глаза. Будто они внимали песне.
По просьбе доктора, вернее, по его совету, великая актриса начала поэму д'Аннунцио. Ту самую поэму о Франции, которую она читала с подмостков всех стран мира…