Книга: Плот 'Медузы'
На главную: Предисловие
На главную: Предисловие

Веркор Джейн
Плот 'Медузы'

Джейн Веркор
Плот "Медузы"
ВСТУПЛЕНИЕ
Гибель Эстер Обань на Южной автостраде в 1960 году потрясла нас всех, но не удивила. Лично я никогда не садился без дрожи в ее открытый "феррари". Само собой, я старался ничем не выдать своего страха, но невольно вцеплялся в сиденье, а она закатывалась смехом (она была по натуре жизнерадостна и смешлива), дружелюбно подтрунивая надо мной. Я был уверен, что в один прекрасный день она вот так и погибнет - смеясь. Люди, страстно любящие жизнь, слишком любят ею рисковать. И однажды ранним утром, после того как она всю ночь мчалась на бешеной скорости, она в тумане налетела на грузовик.
Лицо ее и в смерти сохранило отпечаток жизнелюбия и в то же время иронии, неизменно прятавшейся в уголках ее губ. Открытый гроб стоял посреди кабинета, где Эстер принимала своих больных, и казалось, она по-прежнему царит в огромной фонотеке, среди дремлющих магнитофонных лент с записью исповедей ее пациентов. Я уже тогда подумал: как с ними быть? Эстер постоянно твердила, что, как только у нее выдастся свободное время, она напишет работу, в которой подытожит свои наблюдения и основные клинические выводы. Она умерла, так и не приступив к этой работе; во всяком случае, в ее бумагах я не нашел никакого намека на этот труд.
Она сделала единственное распоряжение (как знать, может быть, предвидела катастрофу?), назначив меня своим душеприказчиком. Но завещания не оставила... Однако я не мог допустить, чтобы погибли собранные ею сокровища. Поэтому первым делом я предпринял трудоемкую работу по их классификации: на каждой папке с историей болезни значилось имя больного, а магнитофонные записи из соображений врачебной этики были безымянные, и порядковые номера тех и других не совпадали. Занятый своими собственными делами, я очень не скоро сумел установить, какой папке соответствует какая запись. Но зато, найдя наконец ключ к шифру Эстер, я в дальнейшем уже пользовался им без труда. Мое внимание тотчас привлекло одно имя - имя известного писателя, внезапная гибель которого совсем недавно потрясла литературный мир.
Эта смерть еще слишком свежа в памяти, а писатель слишком известен, чтобы я позволил себе дать пищу любопытству читающей публики, обнародовав тайны его личной жизни и при этом раскрыв его подлинное имя. Но, с другой стороны, я не чувствую себя вправе утаить мою находку от Истории. Представьте себе на минуту, что магнитофонная лента сохранила записанные в тиши кабинета откровенные признания, на какие способен вызвать человека такой собеседник, как Эстер Обань, подробности интимной жизни Стендаля, Бальзака, а если говорить о времени более близком, Пруста или Малларме, сохранила их голос, неповторимую интонацию, все их колебания, попытки самозащиты и внезапные глубинные прозрения, когда человек постигает вдруг утаенную до сих пор от всех частицу правды о самом себе. Какой незаменимый источник ценнейшей информации для понимания произведений писателя, их генезиса! Какая невосполнимая утрата, если эти драгоценные записи погибнут и никто их не обнародует! Вот почему я подавил некоторые соображения щепетильности и, решив утаить до поры до времени подлинное имя писателя и опустить кое-какие факты, в которых слишком легко угадываются действующие лица (по истечении подобающего срока я внесу необходимые разъяснения, которые позволят восстановить все факты и подлинные имена), стал приводить свою находку в порядок.
Да, именно в порядок, потому что в этой длинной, урывками записанной "исповеди" (многие ее места совершенно непонятны без заметок, которые Эстер, слушая, набрасывала на клочках бумаги) не было никакой последовательности [вдобавок эти заметки очень трудно датировать; к счастью, на одном листке указана дата рождения - 1919 г., а дальше говорится, что писателю около сорока; следовательно, записи были сделаны в самом конце пятидесятых годов - в 1958-м или 1959-м (прим.авт.)]. Иными словами, мне в руки попала самая настоящая головоломка. Тем более что я забыл упомянуть главное: курс лечения у Эстер проходил не сам писатель, а его молодая жена.
Загадка номер один: зачем так подробно расспрашивать мужа, когда лечишь жену? Второй загадкой можно, пожалуй, считать последовавшую вскоре после этого трагическую гибель писателя и его жены (еще одна автомобильная катастрофа - но случайная ли?).
По-видимому, Эстер не поддерживала с супругами дружеских отношений (во всяком случае, мужа она прежде не встречала), однако с женой, несомненно, была связана какими-то общими занятиями. Я не мог установить, какими именно: ни заметки Эстер, ни магнитофонные записи не содержат на этот счет никаких намеков. Но по некоторым оброненным вскользь словам можно предположить, что они состояли в одном спортивном клубе - играли то ли в гольф, то ли в теннис (а может, занимались другим видом спорта). Однако все это только предположения.
В данном случае больная интересует нас лишь постольку, поскольку она связана со своим мужем, знаменитым писателем. Их общая гибель заставляет задуматься над характером ее болезни (а также над причиной их смерти).
Итак - головоломка. Должен ли я был опубликовать, не меняя в них ни слова, заметки и записи в том беспорядке, в каком я их нашел? Это было и проще, и соблазнительней. Тем более что в наши дни хаотичность и бессвязность считаются альфой и омегой таланта, nec plus ultra [здесь: высшее достижение (лат.)] искусства. Поскольку в начале века кое-кто из талантливых писателей писал заумно, заумь стала подменять собой талант. Кстати, выдумка и вправду талантливая: если ваш король гол, сделайте из него головоломку, - кто посмеет утверждать, что среди тысячи разрозненных фрагментов не спрятаны кружева и драгоценности?
Подлинная глубина поверяется только ясностью смысла. Лично я страдаю тяжелой и неизлечимой болезнью - уважением к читателю. Уж если ты _печатаешься_, стало быть, хочешь, чтобы тебя читали, а значит - поняли, но тогда элементарное требование вежливости - стараться не затемнять смысл. Темнить без надобности? Оправдать это можно разве что неодолимой потребностью выдающегося таланта, иначе в лучшем случае это парадокс и при всех обстоятельствах - наглость. Что же мне было делать? Восстановить связность рассказа - сбивчивого, прерывистого, со всеми его повторами и неправильностями разговорного языка, - вкрапливая в соответствующих (на мой взгляд) местах торопливые наброски Эстер, в которых так много сокращений, шифрованных записей, не говоря уже о неразборчивых словах; сократить, дополнить, связать концы с концами? Не означало ли это сковать ускользающую истину искусственными рамками и тем самым задушить ее? Взвесив все "за" и "против", я все-таки на это решился. По опыту знаю, что доля живого вымысла иногда оказывается более правдивой, чем слепое следование букве. О результатах судить читателю; он - мой единственный судья. Да отпустит он мне мои грехи!
1
Первая запись Эстер Обань в истории болезни N X... (Марилиза Легран).
ВТОРНИК. 15 ч. 30 м. Мадам Легран. Вот тебе раз - это Марилиза. Легранов на свете много, я думала, придется иметь дело с одной из моих старых пациенток.
Сначала я решила, что она пришла по поводу предстоящего матча. Но по выражению лица поняла: дело серьезное. Говорит, что уже несколько месяцев страдает нервной депрессией (она ее умело скрывала). К домашнему врачу обращаться не хочет. Ко мне питает глубокое доверие (спасибо). Пришла не только как к психоневрологу, но и как к другу.
По сути дела, несмотря на приятельские отношения, я о ней почти ничего не знаю. Возраст: около тридцати. Происхождение: дочь Теодюля Кламара (Протестантский банк). Муж - Фредерик Легран, "проклятый" поэт, революционер. Из-за мужа более или менее разошлась с родней. Четверо детей. Ожидает пятого (пока еще не заметно). О муже знаю то, что знают все: его первая книга вызвала перед войной в буржуазных кругах скандал настолько шумный, что о ней помнят даже те, кто ее не читал. Тем более что с годами одиозность поблекла и выродилась в обыкновенный успех: книгу давно издают массовым тиражом, она принадлежит к числу наиболее ходких и приводит в восторг молодежь, жадную до бунтарской, протестующей поэзии. Я помню из этой книги одно-единственное двустишие - мой молокосос племянничек декламирует его кстати и некстати:
Вы мертвы. Молчанье. Лишь вонь мертвечины
Из-под ваших личин источаете вы...
Мне как-то пришлось признаться Марилизе, что я не читала произведений ее знаменитого мужа: "Такая дурацкая жизнь, едва успеваю следить за литературой по специальности". Она мило улыбнулась: "Жаль". И все. Мне нравится ее сдержанность.
Она начала с извинений: "Если я вам надоем, гоните меня прочь. Вы мне однажды сказали, что вам осточертели ваши "дамочки". Правда ведь?" Я рассмеялась: "Бывает, что осточертеют, а все равно интересно. К тому же вы не принадлежите к числу "дамочек". Словом, рассказывайте все как есть".
Жалобы: тоска, меланхолия, потеря аппетита, мигрени, головокружения, taedium vitae [отвращение к жизни (лат.)]. "Ужасные" провалы памяти. Классический набор симптомов.
Недавно прибавился новый - из-за этого она и решила обратиться к врачу. Ее преследует страх, что со старшим сыном (восьми лет) случится несчастье. Стоит ей увидеть, как он вскакивает на стул, бегает по тротуару, толкает свой самокат, она обливается холодным потом, у нее начинается сердцебиение, одышка. Наконец, недавно произошло самое страшное: она вошла в комнату, окно открыто, ребенок лежит на подоконнике, высунувшись наружу, чтобы поймать кончик болтающейся веревки. Вместо того чтобы ринуться к нему, она цепенеет. И думает - нетерпеливо, в зловещем ожидании: сейчас упадет, сейчас упадет, ну что ж, пусть!
Само собой, она сбросила с себя оцепенение, кинулась к ребенку, стащила его с окна и в первый раз в жизни с остервенением отшлепала. Мальчик не пикнул, только внимательно взглянул на мать, потирая горящие ягодицы. И лишь когда она побледнела, обмякла и лишилась чувств, закричал и пустился бежать, зовя на помощь.
Картина ясна. Перенесение отрицательных эмоций, все зло приписывает себе: "Виновата я одна, я - чудовище". Улыбнувшись, я предложила: "Давайте поболтаем". Она, как видно, только этого и ждала.
В детстве, юности - ничего примечательного. Между тринадцатью и шестнадцатью годами обычные трудности переходного возраста: ненависть к родителям, кризис веры, повышенная обидчивость. В семнадцать лет экзамен на бакалавра (1945), Философский факультет. Бросила занятия, вступила в Коммунистическую партию, расклеивала воззвания, но (сама, смеясь, говорит об этом) с богатой семьей не порывала. В следующем году вышла из партии (дело Райка) и попала в объятия красавицы поэтессы из Венесуэлы (она троцкистка или что-то в этом духе). Довольно охотно, с улыбкой описывает милые безумства этой недолгой дружбы. Среди них история с сиамским котом, довольно любопытная, но по существу, видимо, не столь важная - разве что для характеристики поэтессы, но она не моя пациентка [эта история рассказана ниже (прим. авт.)]. Очень скоро - ощущение тупика, как в смысле чувственном, так и в духовном. В это самое время - встреча с Фредериком (кстати, познакомила их венесуэлка). Он на десять лет старше. Любовь с первого взгляда. Классическая идиллия. Гражданский брак. Три года без детей (по обоюдному согласию), затем (во изменение условий договора?) несколько беременностей подряд.
Магнитофонная запись:
- Вы вновь вернулись к более буржуазным взглядам?
- О нет, нисколько. Со стороны наш образ жизни, пожалуй, может создать такое впечатление, но разве суть - во внешних приметах? С какой стати отказываться от житейского комфорта? Мы ведь боремся против подавляющих личность принудительных структур, иерархии, культуры. Но разрушить это общество и систему ценностей суждено не нашему поколению. Быть может, это сделают наши дети - для того их и надо рожать.
- Но вы сказали... Вы ведь больше не коммунистка?
- Вовсе нет, я только вышла из партии. Именно потому, что партия перестала быть революционной.
- А ваш муж?
- О, Фреди вообще против какой бы то ни было партийной принадлежности. Он прирожденный оппозиционер и протестант. Он заведомо осуждает и отвергает какие бы то ни было системы.
- Однако он женился, создал семью.
- По тем же причинам, по которым он переходит улицу там, где положено, или уступает в метро место женщинам. После войны он даже согласился принять премию "Фемина", чтобы на целый год обеспечить себе полную творческую свободу. Ведь линия фронта проходит не здесь.
- Какое он произвел на вас впечатление при первой встрече?
- Человека с обнаженными нервами. Он с первого взгляда меня растрогал: слишком короткая мальчишеская стрижка, непокорная прядь светлых волос знаете, хохолок, который торчит вверх наперекор всему. Живые, даже слишком живые глаза, и в них выражение - как бы это сказать? - настороженности, что ли. Нервный, тонкий, как тростинка, хотя ему было уже тридцать один год.
- С той поры он, наверное, изменился - отяжелел.
- Я бы сказала, стал солиднее - линии затылка, подбородка определились. По-моему, это ему идет, он выглядит более зрелым и мужественным.
- А характер?
- Такой же, как в двадцать лет. Как в пору нашего первого знакомства... Это кристальная, несгибаемая душа. Зло заставляет его страдать, но не пристает к нему. Мы все как-то приспосабливаемся, находим себе какую-нибудь защитную скорлупу - кто спасается сознательной слепотой, кто энтузиазмом, кто несокрушимым презрением, кто какой-нибудь идеологией, но каждый так или иначе мастерит себе убежище... Фреди никогда к этому не прибегал, у него нет уголка, где он мог бы укрыться; в этом бронированном мире он совершенно беззащитен.
- Я представляла его себе совсем другим.
- Я знаю, его бунтарство, непримиримость создали ему репутацию человека сильного, защищенного. Но это вовсе не значит, что он избрал бунтарство средством для достижения определенной цели. Истоки его творческой непримиримости - это его чистота, прозорливость и отказ от каких бы то ни было сделок с совестью.
- По-видимому, он хороший муж.
- О, лучше не бывает!
- И, само собой, хранит супружескую верность.
(Молчание.)
- Как вам сказать...
Мгновение она рассматривала свои туфли. Потом подняла голову. Ответила на мою улыбку: "Право же...", как бы говоря: "Ведь мы, женщины, понимаем друг друга".
- Видите ли, в первые годы мы не хотели иметь детей. Фреди много путешествовал, я повсюду ездила с ним. Я уверена, что в эту пору в его жизни не было никого, кроме меня. Но потом, тоже по обоюдному согласию, я родила подряд четырех сыновей - и все это за восемь лет. Понимаете сами, я была то беременна, то кормила, и вообще с утра до вечера вокруг стайка ребятишек... Я всегда чувствовала себя усталой, ну, словом... Нет, конечно, я не толкала его на это, но... Ну, в общем - скажем так, - охотно закрывала глаза.
- Но ничего серьезного не было?
- Ничего. И к тому же он мне все рассказывал. Деликатно, стыдливо, но абсолютно все. И это были такие пустяки...
- Ну а вы? Вы тоже были ему верны? Вам не в чем себя упрекнуть?
- Конечно, нет! Неужели вы могли подумать...
И, однако, она залилась краской.
- Разве что... может быть... если это можно назвать...
- ...небольшой роман?
- О нет! (Усмехнулась.) Понимаете, у Фреда есть двоюродный брат, немного старше его, они не видятся со времен Освобождения. Реми Провен. Внук бывшего министра - если не ошибаюсь, дед был перед войной военно-морским министром.
- Помню, помню. И что же этот Реми?
- Так вот, я встречаюсь с ним, и встречи наши совершенно безгрешны, но все-таки они тайные, понимаете?..
- Братья в ссоре?
- Да.
- Какие-нибудь семейные причины?
- Отчасти да. Но еще и личные.
- И все-таки вы капельку влюблены?
- Ничуть. Поверьте мне. Я люблю разговаривать с ним. Мне это просто необходимо. Фред такой непримиримый, такой импульсивный - иногда мне просто трудно выдержать. А Реми - полная ему противоположность: он до крайности уравновешен, понимаете, даже чересчур. Но я прямо-таки упиваюсь этим избытком равновесия. Вдыхаю его всеми порами - это помогает мне держаться. Стоит мне увидеться с ним, и я чувствую себя лучше успокоенной, отдохнувшей.
- Успокоенной, но чуть-чуть виноватой?
- Уверяю вас, нет.
- И все-таки - вы ведь обманываете мужа?
Она похлопала глазами, покосилась на меня, мило передернула плечиками.
- Ну, если вы так считаете...
- Я ничего не считаю, боже сохрани!
- Я хочу сказать... Поскольку я предоставляю ему право... он со своей стороны тоже должен мне позволить... Нет, положа руку на сердце, никаких угрызений я не испытываю.
- Но ему было бы неприятно, если бы он узнал, что вы встречаетесь с человеком, с которым он в плохих отношениях?
(Молчание.)
- Представьте себе, не думаю. Я уверена, что Фреди страдает из-за этого разрыва. Они росли вместе как родные братья. Их связывают воспоминания детства, юности! Иногда мне кажется, что, если бы он узнал... если бы я ему сказала: "Я видела твоего двоюродного брата", он бы даже обрадовался.
- Может быть, вы могли бы их примирить?
- Нет, теперь уже поздно.
Ответила без раздумий, холодно, с непоколебимой уверенностью.
- Они оба воспротивятся сближению. Не знаю, что между ними произошло. Когда я случайно познакомилась с Реми у наших общих друзей, они не встречались уже много лет. Реми не хочет говорить на эту тему, он качает головой и улыбается грустно, но твердо. Фред делает вид, что у него вообще нет никакого кузена. Единственное, что я знаю, вернее, о чем догадываюсь, - что Фреди чем-то глубоко оскорблен.
- Хорошо. Ну а ко мне?
- Простите, не поняла?
- Ко мне вы тоже пришли тайком? Пришли посоветоваться, не сказавшись ему?
- Что вы! Наоборот: это он убедил меня обратиться к вам. Он же видит, что я несчастна. Ведь я иногда дохожу до мыслей о самоубийстве.
- Ничего, мы все уладим.
Она ушла приободренная. Но это ненадолго. Пока - подведем итоги.
Брак по любви, укрепленный взаимопониманием: гневным неприятием современного миропорядка. У нее это неприятие умеряется атавистическими чувствами, унаследованными от многих поколений богатой протестантской буржуазии. У него, по ее словам, выражено столь необузданно, что она порой теряет душевное равновесие. Потом - знакомство с Реми, который на меня производит впечатление этакого тюфяка. Тем не менее она встречается с ним тайком и поэтому чувствует себя виноватой больше, чем хочет признаться мне и даже самой себе. В то же время нянчится со своим знаменитым мужем, как мать с капризным дитятей, но жаждет (не без замирания сердца) быть причастной ко всем крайностям этой мятежной натуры. Раздираема этим влечением и боязнью загубить себя.
Может быть, следует повидать мужа? Чтобы проверить ее слова. Оскорблен, говорит она. Чем и насколько глубоко? Не тут ли причины ее болезни? Попробуем также, если удастся, повидать этого Реми. Что это? Простая дружба? Неосознанная любовь? Увидим.
2
Первая запись Эстер Обань в истории болезни N Y... (Фредерик Легран).
На газетных фотографиях у него во рту неизменная трубка. Прекрасно. Добрый знак. (...)
(Замечание не такое уж странное, как может показаться на первый взгляд. Эстер когда-то, смеясь, открыла мне секрет одного из "тестов", с помощью которых определяла, как себя держать с пациентом, впервые являющимся к ней на прием. Она предлагала ему сигару, толстую сигару. Если пациент был человек некурящий, заряд пропадал даром. Курящий возьмет без раздумий сигарету, но сигара - это уж слишком большая роскошь, в больном просыпается недоверие: наверное, врач хочет притупить его бдительность. Но если, несмотря ни на что, он сигару возьмет, значит, с ним можно действовать напрямик, он из экстравертов, легко расслабляется, при случае с ним можно не церемониться. Трубка Фредерика свидетельствует о том, что он курильщик, а стало быть, "тест" к нему применим.)
(...) На телеэкране он показался мне выше ростом, чем я предполагала. Пожалуй, довольно красив. Нордический тип, резкие, нервные черты. Пресловутая непокорная прядь.
Однако рядом с Дюмейе отнюдь не производит впечатления страстной, но ранимой натуры, какую рисует его жена.
За словом в карман не лезет, соображает быстро, с блеском парирует, вынуждая собеседника защищаться. Лицо довольно суровое, несколько напряженное - и вдруг оно озаряется пленительной улыбкой. В общем, впечатление приятное. Но назвать его беззащитным? Во всяком случае, по виду этого никак не скажешь. (...)
(Итак, судя по всему, Фредерика Леграна, которого ей предстояло принять вскоре после того, как она занялась лечением его жены, Эстер Обань в первый раз увидела - как это часто бывает - случайно, по телевидению. Когда именно это произошло? Никаких указаний нет. Между прочим, в дальнейших беседах с мадам Легран имя ее мужа вообще больше не упоминается.)
(...) В жизни он тоже хорош собой, но вблизи заметен не вполне здоровый цвет лица. В будущем предвижу неполадки с желчным пузырем.
С первых же мгновений - встревоженное выражение заботливого мужа. Хороший признак - искренне любит жену. Конфликт, если таковой имеется, следует искать в другой сфере.
Предлагаю ему сесть - садится не на краешек кресла, но и не на все сиденье. Смотрит мне прямо в глаза, с некоторой настороженностью.
Магнитофонная запись (избавим читателя от первых фраз - общепринятого обмена любезностями вроде "Рад с вами познакомиться", "Ваша прелестная жена..." и т.д. И так до первых слов, относящихся непосредственно к делу: "Вы, конечно, догадываетесь, почему я просила вас прийти?" Посетитель упавшим, нерешительным голосом):
- Что-нибудь серьезное?
- Все зависит от того, как понимать это слово, мэтр. Жизни мадам Легран опасность не угрожает.
- А... рассудку?
- Рассудку тоже нет, успокойтесь! А вот насчет душевного равновесия я этого утверждать не могу.
- Увы, я сам это знаю.
- Тут многое в ваших руках.
- Я повинен в ее состоянии? Я совершил какой-то промах? Ошибку?
- Chi lo sa? [Кто знает? (итал.)]
- Она жаловалась на меня? На что-нибудь конкретное?
- Да нет же, нет! По ее словам, вы лучший из мужей.
- Но в таком случае...
- Это ничего не доказывает. В отношениях мужа и жены бывают загадочные обстоятельства. И та, и другая стороны могут о них даже не подозревать. И, однако, они иногда приводят к настоящим катастрофам.
- В наших отношениях никогда не было ничего загадочного.
- Вам это только кажется.
- Значит, она вам что-то сказала. Признайтесь же!
- Уверяю вас, ничего.
- Тогда я не понимаю.
- Тут и понимать нечего. Все очень просто. Я хотела вас увидеть, познакомиться с вами. И, сопоставив свои впечатления с тем, что мне расскажет ваша жена, прояснить обстоятельства, которые, может быть, необходимо прояснить.
(Недолгое молчание. Потом:)
- Скажите откровенно, доктор, к чему вы клоните?
- Да ни к чему конкретному. Я просто хочу, чтобы мы поболтали, дружески, без церемоний. Как за чашкой чая. О том о сем. О ваших заботах, о ваших трудностях...
- Простите, доктор, но я несколько удивлен. Разве ваши коллеги, как правило, лечат мужа, чтобы вылечить жену?
- Как правило - нет! (Смеется.) Но, во-первых, у всякого свой метод, я могла бы сослаться на врачей, которые утверждают: "Если у жены расстроены нервы, в девяти случаях из десяти болезнь гнездится в муже". Во-вторых, я слишком хорошо знаю Марилизу, чтобы заняться ее лечением, не познакомившись с вами. И наконец, я жду от вас вовсе не ее психологического портрета.
- Тогда чьего же?
- Но я же сказала вам, мэтр. Вашего.
В течение нескольких секунд ему явно хочется вежливо, но решительно послать меня к черту; но тут же (как, впрочем, всегда) в нем берет верх опасение повредить жене и еще мысль, как бы не подумали, что он что-то скрывает.
И почти тотчас - улыбается. А ведь правда - лицо суровое, временами настороженное, а улыбка очень мягкая.
- Ну что ж, раз вы полагаете... Хотя, право, я не совсем понимаю... Но все же, доктор, я надеюсь, это займет не много времени?
- Час, не больше, раз в неделю.
- Раз в неделю? Но, доктор, у меня очень мало свободного времени...
- Вы занятой человек, мэтр, я тоже, все мы очень заняты. Но речь идет о здоровье Марилизы.
- Но я не пойму, о чем я должен вам рассказать. Моя жизнь - это моя работа. В остальном в ней нет ничего необычного.
- Еще бы. (Усмехается.) Это утверждают все. Итак, начнем?
Вздрогнул. Вытаращил глаза.
- Как? Сразу? С места в карьер?
- А почему бы и нет?
- Не знаю... Мне надо как-то подготовиться...
- Да ведь готовиться не к чему! Я не Великий Инквизитор! Повторяю: мы просто будем болтать, без заранее обдуманного плана. Вы расскажете только то, что вам захочется. То, что вам придет в голову, просто так, не принуждая себя...
- Но мне ничего не приходит в голову! Скажите по крайней мере, что вы хотите знать.
- Сама не знаю. Давайте для начала придерживаться хронологии. Так проще. Начнем с детства. У вас были братья, сестры?
- Нет. Только двоюродный брат. Больше никого.
- Он жил вместе в вами?
- Мой отец взял его к нам двухлетним ребенком, когда умерла его мать. Его собственный отец, брат моей матери, был капитаном дальнего плавания и, конечно, не мог сам воспитывать мальчика.
- Как его звали?
- Двоюродного брата? Реми Провен. Внук...
- Ах да!
- Простите, что вы сказали?
- Да нет, ничего. Я знаю - внук министра. И вы часто встречаетесь с ним?
- Нет. Мы в натянутых отношениях. Но откуда вы знаете?
- Это несущественно. А почему вы в натянутых отношениях?
Лицо его вдруг замкнулось. В голосе лед.
- Доктор, мы понапрасну теряем время. Здоровье моей жены не имеет никакого отношения к этой ссоре.
- Этого мы с вами не знаем, мэтр. Вам неприятно затрагивать эту тему, не так ли?
- Да.
- Быть может, вы сожалеете о разрыве?
- Я об этом не думаю. Но не сожалею.
- Однако вы любили кузена?
- Это было так давно... Право, доктор, неужели вы будете настаивать на этом вопросе?
- Говорю вам, мэтр, я знаю не больше вашего. Я только потому заинтересовалась, что у вас к этому разговору не лежит душа. Как видно, ссора оставила в вашей душе чувствительный рубец. А рубец - это всегда очень интересно. Не сердитесь, мэтр, если мне иной раз придется задеть вас за живое, потом вы убедитесь - это для пользы дела. Вы улыбаетесь отлично. Будем продолжать? Спасибо. К какому возрасту относятся ваши первые воспоминания?
- О, к очень раннему. У меня сохранились совершенно отчетливые воспоминания об очень раннем детстве.
- Что ж, мы этим воспользуемся. В ту пору вы еще дружили с вашим кузеном?
Ответил не сразу. Сначала его голубые глаза заволокла дымка воспоминаний - так бывает, когда взгляд обращается как бы внутрь себя. Я протянула ему ящичек - сигару?
- Сигары очень хорошие. Мне их присылают из Голландии.
- Если позволите, я предпочитаю свою трубку.
Интересно наблюдать, как он ее набивает, заталкивает табак мизинцем, а крошит пальцами другой руки - точно лапы паука расправляются с мушкой. Раскуривая трубку, начинает говорить. На лице задумчивая полуулыбка.
- Дружил ли я с Реми? (Пф-ф!..) Да, конечно, дружил. (Пф-ф...) Два сапога - пара. (Пф...) Шалуны - каких свет не видел... Мое самое раннее воспоминание? Пожалуй, история с китайской вазой. Это была громадная ваза, в ней росла пальма. Стояла она довольно неустойчиво на трехногом столике. Мы привязали один конец веревки к пальме, а другой к гвоздю в стене, я вскарабкался на стул, и мы пустили по веревке от гвоздя к вазе пряжку от ремня. Нам хотелось изобразить захватывающий аттракцион, который мы видели на ярмарке в Данфере. Там была натянута стальная проволока, и по ней можно было скользить с невероятной скоростью, держась за два кольца, укрепленных на роликах. Родители нам запрещали это развлечение - слишком опасно (кстати, позже его запретила и полиция). И вот мы воображали, что скользящая пряжка - это мы сами. Но замена была слишком жалка, чтобы долго питать детское воображение. И Реми пришло в голову подвесить к веревке своего Полишинеля. Полишинель был почти с меня ростом, и едва он повис на веревке, как ваза с пальмой зашаталась. Бедняга Реми! Я как сейчас вижу: расставив руки, он в отчаянии пытается удержать фарфоровую махину в три раза больше его самого. И вот ваза с оглушительным грохотом рухнула на пол, земля рассыпалась. Мы ревем, вопим от ужаса - я стоя на стуле, Реми среди осколков вазы, - а мои перепуганные родители кричат из-за двери: "Что? Что случилось" - не решаясь войти из страха, что мы погребены под обломками упавшего шкафа.
- Представляю, как они обрадовались потом. Вас не наказали?
- В тот раз - не помню. Но если наказали, нахлобучку, как всегда, получил я один.
- Почему "как всегда"?
- Потому что Реми следовал в жизни золотому правилу: "Никаких неприятностей". При первом признаке тревоги он забивался под кресло или под диван и оттуда наблюдал за развитием событий.
- А вы?..
- А я - я встречал их лицом к лицу. Мне было всего три года, а Реми пять, и я был от горшка два вершка, но именно я шел навстречу опасности. Видно, я от рождения был бунтарем. (Усмехается.)
- И подзатыльники доставались вам?
- Само собой, кто бы ни провинился. А я думал об одном: как отомстить за несправедливость.
- Кому? Реми?
- О нет, взрослым. Но они были слишком большие, слишком сильные, чтобы я мог расправиться с ними, поэтому я обращал свой гнев на принадлежавшие им вещи: на мебель, на лампу. Мать часто описывала мне такую, например, сцену: разъяренный карапуз вцепился в турецкий ковер, который лежит на полу под громадным столом, и кричит, грозится: "Я созгу твой ковел! Лазобью твою лампу!" Мать смеялась, а я неистовствовал от бессильной ярости, обзывал ее гадиной, бросался к окну, звал: "Спасите, здесь обизают лебенка", на улице поднимался шум... Очаровательное дитя, как видите.
- И чем кончались эти приступы ярости?
- Вполне заслуженной поркой. Причем в этом случае я принимал ее безропотно и даже с некоторым, пожалуй, удовлетворением.
- Вот тебе раз! Почему?
- Потому что мне удавалось восстановить справедливость. Ведь эту-то порку я действительно _заслужил_.
- По крайней мере так вам это представляется теперь...
- Вовсе нет. Родители не так уж далеки от истины, когда, выпоров капризного мальчугана, приговаривают: "Теперь у тебя хотя бы будет причина для слез". Он ведь для того и плакал, чтобы его наконец выдрали за дело. Только таким способом в нем и может изгладиться обида за какое-нибудь несправедливое наказание, которую он не вполне осознает, но горько чувствует. На эти вещи у меня очень хорошая память. Да что там, мои первые воспоминания такого рода восходят к еще более давним временам, к еще более раннему возрасту.
- Когда вам не было и трех?
- Ровно полтора года. Я опрокинул какую-то кастрюлю, обжег руку, истошно кричал - но ничего этого я не помню. Зато я вижу себя у открытого буфета, няня протягивает мне пирожное. Я был сластена, а чтобы съесть пирожное, нужно было перестать кричать. И вот это-то, это единственное, я помню - свое унижение. Само собой, я сдерживаю слезы, но, жуя пирожное, думаю - не такими словами, конечно, но все-таки думаю с досадой, с обидой: "Она заткнула мне рот пирожным".
- Черт возьми! Полтора года - и уже такая гордыня!
- Гордыня? Навряд ли. По-моему, тут было другое, я не мог перенести самовластия взрослых, того, что они по своей прихоти вертят слабым, беззащитным существом: захотят - заставят плакать, захотят - заткнут рот. Уже в том возрасте мне была невыносима несправедливость, навязанная силой.
- Вы не такое уже редкое исключение. Всем детям в большей или меньшей степени присуще это чувство.
- Не уверен, что именно оно. По сути дела, я ополчался против плохо устроенного мира, в котором взрослые знают все, а дети ничего, не знают даже, что можно, а что нельзя. Чувство страха, вернее, уверенности, что мне придется быть изгоем, окрасило все мое детство. Вы меня понимаете?
- Не совсем. Изгоем - где? В дурно устроенном обществе?
- В мире, где тот, кто знает все - будь это отец, мать или сам Господь Бог, - не желает уберечь ребенка от промахов, порожденных неведением, а потом его же награждает тумаками. Разве это справедливо? Разве допустимо? Вот каково было мое чувство. Чувство отторгнутости, одиночества. Ощущение, что ребенок одинок. Что ему не на кого рассчитывать. А вот вам еще одно воспоминание. Я вас не утомил?
- Нет, нет, я слушаю.
- Я был тогда чуть постарше - лет четырех или пяти. Меня учили читать Священную историю. Вначале кара, назначенная Адаму, вызвала у меня просто отвращение: "В поте лица твоего будешь есть хлеб". "В поте лица" - какая гадость! Но когда мне объяснили, что это значит, я и вовсе приуныл: хлеб надо было _заработать_. Долгое время я полагал, что нет ничего проще пошел в банк и взял деньги. Но тогда почему же каждый раз, когда приближались _последние дни месяца_, отец ворчал: "Сколько веревку ни вить, а концу быть!" Мать проливала слезы. Этот "конец" не выходил у меня из головы. Значит, заработать себе на хлеб не такое простое дело? А вдруг я этому не научусь? Вдруг я стану таким, как нищие попрошайки в метро? В метро было много нищих, и это смущало мой покой. Мысль о них преследовала меня каждое утро, когда меня водили на прогулку мимо булочной против Бельфорского льва. Эта булочная с открытой витриной, выложенной свежими хлебцами, бриошами и рогаликами, и поныне существует на углу улицы Дагерр. Здесь всегда был народ - люди, которые умели зарабатывать себе на хлеб. А чуть поодаль на складном стуле сидел нищий и, подражая флейте, носом выводил какие-то невнятные гнусавые звуки, от которых мне становилось не по себе. Однажды я видел, как ему бросили какую-то мелочь, он вошел в булочную и купил маленький хлебец. Я тут же сделал подсчет. В ту пору такой хлебец стоил два су. Шоколадка тоже. Стало быть, на худой конец, если я стану нищим, главное - каждый день получать по две монетки в два су, тогда я смогу прожить. А если мне иной раз перепадет три монетки, я, может, даже скоплю деньги на старость. Этот подсчет избавил меня от тревоги за будущее. Во всяком случае - отчасти.
- А теперь?
- Простите, не понял?
Вопрос застиг его врасплох. Я уточнила: "Теперь вы избавились от тревоги за будущее?"
Он засмеялся негромко, с каким-то даже вежливым удивлением. И, не вставая, отвесил мне почтительный поклон.
- Что ж, и вправду нет. Вы угадали. Я тревожусь о нем ненамного меньше прежнего. Несмотря на известность, несмотря на успех моих книг. В этом отношении я никогда не был спокоен. Меня не покидает мысль о том, что общество жестоко - более жестоко, чем я даже предполагал. Успех - дело неверное. Счастье переменчиво, человека могут забыть, завтра все может измениться, и я потеряю все, что имею.
- А вы не думаете, что мадам Легран подозревает об этих ваших страхах?
- Ей нечего подозревать - они ей хорошо известны. Я ведь ничего от нее не скрываю. Но если вы полагаете, что из-за этого у нее возник какой-то "комплекс неуверенности", вы глубоко заблуждаетесь. Когда на меня находят эти дурацкие страхи, мы вместе их вышучиваем. Мы оба достаточно сильные люди, чтобы в случае необходимости противостоять несчастьям.
- Во всяком случае, вы так полагаете.
- Я в этом уверен. Причем на основании опыта: ведь я больше года жил впроголодь.
- А я думала, вы росли в довольно состоятельной семье.
- Так и есть. Но когда мне исполнилось восемнадцать лет, отец без лишних слов выгнал меня из дому. Притом без гроша в кармане".
3
Эта подробность или, вернее, это обстоятельство было для меня новостью.
- Ого! Какое же преступление вы совершили?
- О, это слишком длинная история!
- А вы не можете сформулировать в двух словах, что к этому привело?
- А вы можете сформулировать в двух словах, почему Бодлер написал "Цветы зла"?
- Не понимаю, что здесь общего?
- Меня выгнали из дому, потому что я написал некую книгу. А оттого, что меня выгнали, я ее опубликовал. Оттого, что...
- Какую книгу? Ту, что вызвала скандал?
- Именно.
- Снова месть? "Я созгу твой ковел"?
- И да, и нет. Это гораздо сложнее. Может, я ее для того и написал.
- Чтобы вас выгнали из дому?
- Чтобы высказать то, что накипело в душе.
- Накипело - против кого? Против вашего отца?
- Против всей семьи. Против целого света.
- Это в восемнадцать-то лет?
- Самая пора для отрицания и бунта.
- Вы правы. К этому времени вы уже кончили лицей?
- Я готовился к поступлению в Училище древних рукописей.
- Вот уж никак не вяжется с вами!
- Знаю. Все это не так-то просто объяснить. Понимаете, школьные годы были для меня непрерывным мученичеством.
- Вы не любили школу?
- Да нет, я бы не сказал. Не в этом дело. Я, кажется, все время себе противоречу. Но, понимаете, бывают дети... Вот хотя бы Реми: для него все в жизни было просто, все заранее расписано. В двенадцать лет он уже знал, кем будет, и так и вышло, он стал администратором, крупным чиновником. Правда, после войны он переменил профессию, но по причинам, которые никто... Впрочем, об этом после. Ему были совершенно неведомы мои детские страхи перед таинственным и грозным будущим. С самых юных лет он смотрел на мир с полным доверием, общество взрослых рисовалось ему благотворной, доброжелательной средой, где каждому уготовано подобающее место. Знаете, есть такая игра - наподобие игры "третий лишний". В круг ставят стулья по числу участников - но одного стула не хватает. Реми никогда не задумывался над тем, что ему может выпасть в жизни доля - или, вернее, недоля лишнего игрока, эта мысль казалась ему просто невероятной. Мне же наоборот - мне казалось невероятным, если вдруг по счастливой случайности я успею занять свободный стул. Поступая в десятый класс, я уже знал, что меня там встретят тридцать учеников, которые перешли в него из одиннадцатого класса [во французской школе первый класс - старший], и каждый из них уверенно сидит на своем стуле. Как же я могу рассчитывать найти свободное место? Поэтому уже за несколько месяцев до поступления в школу я начал подготавливать отца: "В школе ведь обязательно - ну просто _обязательно_ кто-то должен быть самым плохим учеником..."
- Но вы ведь не были самым плохим?
- Нет, я оказался самым лучшим. На свою беду. Я ждал всего чего угодно, только не слов: "Первый ученик - Фредерик Легран". Конечно, я был счастлив, но главное - ошеломлен. Первый - почему? Каким образом? Это казалось мне результатом какого-то таинственного ритуала, правила игры от меня ускользали. Но я по крайней мере успокоился: уф! я прочно сижу на стуле, счастье мне улыбнулось! Однако это длилось недолго. В девятом классе я учился еще хорошо, в восьмом - довольно прилично, а в седьмом начал сдавать. Я был годом моложе своих соучеников, может быть, меня следовало оставить на второй год. Занимался я не больше и не меньше, чем прежде, и, однако, с каждым месяцем, с каждой неделей терял один-два балла, съезжал на одно-два места; медленно, но верно удачливый игрок превращался в игрока-неудачника. Значит, в этом мире нет ничего незыблемого, приобретенного раз и навсегда? Жестокое открытие. Все рушилось. К тому же мне стало казаться - вероятно, без всяких оснований, что дома меня любят меньше, чем прежде. Но кому, как не вам, доктор, знать, что от созданного ими мифа люди страдают больше, чем от реальной действительности? И вот вам пример...
На его лице заиграла насмешливая улыбка, в которой чувствовался, однако, налет грусти.
- Скажите, вам еще случается иногда гулять в Люксембургском саду?
- И Люкс? Еще бы. С ним связана вся моя юность.
- Вот как, и ваша тоже? Тогда вы, наверное, помните ворота, которые выходят на улицу Вожирар?
- Рядом с бывшим музеем?
- Вот-вот. Вы входите. Что у вас по правую руку?
- Киоск с газированной водой.
- Верно! Теперь там торгуют кока-колой. А чуть подальше, посреди лужайки?
- Постойте... Какой-то памятник?
- Правильно. Какой?
- Не помню. Какая-то скала, плющ.
- Да, да. А под скалою?
- Вспомнила! Сидящий титан!
- Верно. Бронзовый гигант, который всем своим напруженным телом подпирает, пытается удержать огромный, придавливающий его камень. Вы сказали "титан". А я звал его иначе. Может, кто-нибудь при мне случайно произнес это название. Так или иначе, для меня этот памятник назывался "Бремя жизни".
- Странно в устах ребенка.
- Не правда ли? Мы жили тогда на улице Мезьер, в типичном буржуазном доме постройки прошлого века, большом и мрачном. Чтобы попасть в коллеж Вовенарга, мне надо было пройти через Люксембургский сад. И знаете, что я проделывал каждый раз? Каждое утро изо дня в день? Какой я совершал ежедневный обряд? С ранцем за спиной я останавливался посреди лужайки. Смотрел на скульптуру. Согбенный человек. Глыба, которая на него давит. И каждый раз, каждое утро эта глыба наваливалась мне на сердце, и я говорил про себя: "Вот и я, я тоже раздавлен бременем жизни".
Он посмотрел на меня таким взглядом, точно ждал, что в ответ на эти слова я ахну от изумления. Не скажу, чтобы я совсем не удивилась, но меньше, чем он рассчитывал. Многие счастливые дети страдают от тайных горестей.
- Сколько вам тогда было лет?
- Девять. Обратите внимание: девять лет, а на душе такой груз, словно я уже изведал все муки человеческие. Но не подумайте, что я был хилым или угрюмым ребенком. Ничуть не бывало. Наоборот, я был шумным, озорным мальчишкой, зачинщиком самых отчаянных проказ. Причем повсюду - в классе, на улице, дома. Мы с Реми придумали, например, такую воинственную игру: один из нас с карабином и пистонами прятался в засаде в коридоре, а другие игроки - враждебная партия - должны были пробегать через коридор в комнату так быстро, чтобы их не успели подстрелить. Тактика игры состояла в том, чтобы пожертвовать первым игроком, зато второй успевал пробежать, пока стрелок перезаряжал карабин. Реми был любимцем старого полотера, который приходил к нам в дом по четвергам. Когда наступала очередь Реми стоять в засаде, старик тайком передавал ему второй заряженный карабин. Реми "убивал" нас всех, одного за другим, а мы не догадывались о его уловке нам и в голову не приходило, что его сообщником может быть взрослый! Так вот, однажды я решил, что попасть в комнату можно прямо из кухни, стоит только перепрыгнуть с одного подоконника на другой, - оба окна выходили во двор под прямым углом друг к другу. Мы жили на шестом этаже, но высоты я не боялся - попытка не пытка; я уже занес было ногу для прыжка, но меня чудом заметил полотер, в последнюю секунду сгреб в охапку и, по всей вероятности, спас меня от смерти... Вот какой я был сорвиголова. В школе перед уроком истории я однажды заложил взрывчатку в замочную скважину шкафа, где хранился скелет "Жозефина"; дверца распахнулась, и скелет с грохотом вылетел оттуда во время урока... Я сам струхнул - у несчастного учителя было больное сердце, и он едва не отправился на тот свет... Я мог бы порассказать вам о множестве других проделок, которым я предавался с упоением. Но, бывало, кончилась игра - и меня словно подменили. Страх и тревога тут как тут. Они снова берут меня в тиски.
- И все из-за плохих отметок?
- Нет, из-за моего вранья.
Он сказал это, почти не замявшись, разве что раза два затянулся трубкой, прежде чем сделал свое признание. Но все-таки я почувствовала какую-то заминку, усилие.
- Дети вообще любят лгать.
- Само собой. В случае необходимости. В порядке самозащиты. Ну а я (внезапная пауза, негромкое попыхиванье трубкой), я жил и дышал ложью, мучаясь и терзаясь от непрерывной лжи днем и ночью семь лет подряд. Представляете? Семь лет подряд.
На этот раз я и в самом деле удивилась. Он прочел это на моем лице. Сам он улыбается, но смотрит мрачновато. Потом вздыхает, как бы иронически подтверждая: "Я не шучу".
- Семь лет - сами понимаете, для ребенка это целая вечность. Какие адские муки! Чувствуешь себя виноватым, притворяешься, панически боишься, что тебя разоблачат. И меня разоблачали всегда, почти всегда. Но я опять принимался за свое. Неукоснительно. Изо дня в день. Семь лет подряд. Чудовищно, правда?
- Но что же вы все-таки творили?
- Подделывал отметки.
- И это все?
- Все. Но я их подделывал каждый месяц, каждую неделю, в моем дневнике это было видно невооруженным глазом, я заранее знал, что меня выведут на чистую воду, и опять начинал сначала. Мучаясь и дрожа от страха. Подавленный чувством вины. И бременем жизни.
- Что-то я не совсем понимаю.
- Я и сам не понимаю. Думаю, это объяснялось тем, что, на свою беду, я почти три года был первым учеником. В дневнике у меня стояли только десятки и девятки. При первых восьмерках и семерках у меня почва стала уходить из-под ног. Я создал себе какую-то внутреннюю шкалу оценок, по которой семерка или восьмое место в классе уже были позором. О шестерке и говорить нечего. А человек становится рабом символов, которые сам же создает.
- Неужели ваши родители были так строги?
- С какой стати им было быть строгими? Такой хороший ученик. Может, в этом-то и крылась причина: я не в силах был их разочаровать. До сих пор помню, каким кошмаром стала для меня первая пятерка. А ведь это, в общем, была вполне приличная средняя отметка. Я как сейчас вижу эту жирную _пятерку_, синими чернилами вписанную в мой дневник. Принести эту постыдную отметку отцу было просто выше моих сил. Понимаете? Выше сил. Я ее стер и вместо нее поставил девятку. Потом, сдавая дневник учителю, я вынужден был снова стереть девятку и восстановить пятерку. Потом я снова восстановил девятку, но протер бумагу до дыр. Что было делать? Пришлось вырвать страницу. А потом не оставалось ничего другого, как подделать подписи отца и директора. В дальнейшем шестерок, пятерок и даже четверок и троек стало гораздо больше, я счищал и подделывал отметки, и это превратилось в пытку, которую вам нетрудно вообразить.
- Представьте, трудно. Я не понимаю, почему вы не перестали этим заниматься. Особенно после того, как вас уличили.
- Я пытался. Бывало, иду я по Люксембургскому саду, сгибаясь под тяжестью ранца, в котором лежит дневник, оскверненный какой-нибудь необъяснимой четверкой, пятеркой или четырнадцатым местом. Бреду к дому, приняв стоическое решение больше не лгать, показать родителям мой опозоренный дневник в его истинном виде, мужественно снести их разочарование, холодное, неласковое выражение их лиц. Но по мере приближения к дому ноги у меня становятся ватными, на сердце ложится огромная тяжесть, и я начинаю бесцельно слоняться по аллеям. Я вел сам с собой изнурительную борьбу и неизменно ее проигрывал. Спрятавшись за каким-нибудь высоким стволом в английском саду, я вынимал дневник и подчищал отметку. Только после этого я отваживался приблизиться к дому, подняться по лестнице и позвонить в дверь.
- Ну а потом?
- Видите ли, потом все происходило как бы помимо моей воли. Последствия обрушивались на меня, как античный рок. Я был уже не актером, а жертвой. Понимаю, объяснить это трудно... Я и сам только теперь, в разговоре с вами, пытаюсь как-то разобраться в том, что меня пугало, чем была вызвана эта мания. Может быть, я считал, что, если я вдруг сразу предъявлю родителям свои плохие отметки, я сам как бы публично и даже с каким-то цинизмом и равнодушием распишусь в своем падении. А скрывая их, я как бы отмежевываюсь от них. Оттого что отец обнаруживал обман постепенно, его разочарование обращалось в гнев, к тому же направленный совсем на другой объект. Этот гнев был, в общем, не так уж страшен. Но зато выдержать взгляд отца, открывшего дневник и увидевшего клеймо - плохую отметку, нет, на это я решиться не мог, не мог даже подумать об этом без ужаса. Его глаза затуманятся упреком, огорчением. Нет, такое испытание, такая мука были выше моих сил.
4
Эти детские страхи, искаженное представление о шкале ценностей, когда стыд ребенку перенести легче, чем сознание своей бездарности, а гнев отца предпочтительней его разочарования, что-то мне упорно напоминали.
- Вы и в самом деле стали плохо учиться?
- В том-то и дело, что нет. По некоторым предметам я, хоть и не блистал успехами, как раньше, все же достаточно успевал, чтобы в конце года оказаться в списке лучших.
- Так чего же вам не хватало?
- То-то и оно, что это меня не успокаивало. Вернее, нет, успокаивало на время летних каникул. На три месяца я освобождался от бремени жизни. Но я не забывал: стоит вернуться в город, и все начнется сначала. Последние недели отдыха были отравлены муками приговоренных к смерти, которые все усугублялись. А впереди в погребальном мраке маячил Париж. Стоило мне подумать об этом, и меня начинало мутить. Невеселая история, не правда ли?
Я улыбнулась. Подошла к книжной полке. Открыла том воспоминаний Кафки и прочла отрывок, посвященный годам его учения в лицее. [Речь, без всякого сомнения, идет о следующем отрывке: "Конечно, я должен был провалиться на вступительном экзамене - но я выдержал. Значит, провалюсь на переходном но я его сдал и продолжал переходить из класса в класс. Казалось, у меня должна была зародиться надежда. Куда там - чем большие успехи я делал, тем тверже я был убежден, что в конце концов все кончится катастрофой. Я часто представлял себе зловещее сборище преподавателей, которые сошлись вместе, чтобы разобраться в этом беспримерном и возмутительном случае - каким образом самый бездарный и невежественный ученик мог под шумок достигнуть таких высот и очутиться в классе, который уж теперь-то, когда к нему привлечено всеобщее внимание, безусловно, с позором извергнет его из своих рядов при ликовании всех праведников, избавленных наконец от этого самозванца". (Прим. авт.)]
Он выслушал меня с величайшим вниманием, потом покачал головой.
- Ну что ж, если угодно, какое-то сходство тут есть, но, пожалуй, в обратном смысле. Юный Кафка придумывал этот клубок кошмаров, чтобы найти оправдание своей несовместимости с бытием. Я же наоборот... (Усмехается.) Но я чувствую, что снова противоречу сам себе. Я собирался сказать, что я-то как раз бунтовал против приспособленцев, против лжеправедников, против самозванцев - да, да, - они удобно устроились на стульях, которые успели занять, хотя не превосходили меня ни умом, ни прилежанием, но они уже на школьном опыте уловили, как себя следует вести в жизни, овладели искусством втирать очки, разыгрывать ученость, когда ее нет, угодничать перед начальством, изучив его слабости, усвоили набор трюизмов, которые повышают твои акции, и научились губить конкурентов с помощью мнимо доброжелательных намеков... Но я имел в виду и другое - во мне говорило также чувство собственной неполноценности. Ведь я мог быть первым - и перестал им быть, а значит, я слишком ленив, рассеян, предпочитаю занятиям развлечения...
- Это было справедливо?
- Отчасти. Во всяком случае, при сравнении.
- С кем?
- С Реми. Мать вечно ставила его мне в пример.
- Бедняга! Было отчего его невзлюбить... А он так хорошо учился?
- Превосходно, и притом по всем предметам. Если я, кончив играть, вновь погружался в свои тревоги - удел строптивцев, - он преспокойно садился за стол, готовил уроки и без всяких усилий получал прекрасные отметки. Говорю вам, в двенадцать лет он уже установил очередность общественных ступеней, по которым ему надлежит подняться, и при этом разумность и незыблемость социального механизма не внушали ему ни малейших сомнений. Ему все было понятно, и все его устраивало.
- А вам не удавалось почерпнуть в его взглядах хоть капельку оптимизма?
- Наоборот. Его уверенность в будущем еще неумолимее подчеркивала мою собственную душевную неустойчивость. Мои вкусы, мысли, планы непрерывно менялись, вытесняя друг друга. Я собирался быть то хирургом, то парикмахером, то путешественником, то машинистом, то плантатором, то преподавателем химии... Но все эти стремления по очереди гибли, подорванные сомнениями и неверием в свои силы. Стать хирургом или парикмахером - но для этого нужна незаурядная ловкость. Машинистом... а вдруг случится крушение? На худой конец преподавателем химии - мне как-то удалось поставить два-три опыта... Ну а вдруг ученики меня освистают, как беднягу Фийу, которого мы прозвали Вонючкой? Стать плантатором, землепроходцем, а значит, оказаться одному в незнакомой стране - это мне-то, который и на родине чувствует себя чужим, неприкаянным, изгоем? Нет, никогда мне не найти своего места в мире взрослых, в социальной схватке, к которой на моих глазах безмятежно готовился Реми.
- Все это очень интересно. Ваши страхи, негодование, ложь по крайней мере в одном совпадают с ощущениями Кафки - и то и другое крайности. Я уже давно подозреваю, что наша система оценок, отметок, экзаменов пагубно действует на чувствительные и наивные, неокрепшие умы. Не будь этой системы, и Кафка, и вы легко излечились бы от нравственных мук, которые отравляли ваше детство. Ребенка с натурой менее прямой они вообще могли завести бог знает куда.
- Вы правы. Абсолютно правы. Тому свидетельство история с электрической железной дорогой. И с аттестатом.
- Что за история? Расскажите.
- Стоит ли? Не довольно ли разговоров о моем детстве? Не подумайте, что я уклоняюсь, но какое, черт возьми, это имеет отношение к здоровью моей жены? Я не вижу никакой связи.
- Ни вы, ни я не можем судить об этом, дорогой мсье. Любое воспоминание, которое вас тяготит, может нам что-то прояснить.
- Мне, однако, хотелось бы предстать наконец перед вами в более выгодном свете...
- Ну-ну, не надо кокетничать, расскажите все как есть.
- Хорошо. Теперь я сам над этим смеюсь, и вы тоже будете смеяться, потому что, как видите, я не так уж плохо кончил. В противном случае первый же мой промах мог бы послужить доказательством моих дурных наклонностей! Какое предосудительное прошлое! Как подумаешь - просто дрожь берет! Ну так вот. Мне было лет десять-одиннадцать, близилось Рождество, мой рыщущий взгляд обнаружил на шкафу краешек большой красной коробки, при виде которой сердце мое учащенно забилось: а что, если это предназначенный мне подарок? Я подставил скамеечку, проверил - о чудо, электрическая железная дорога! Целую неделю я был счастлив. И вот наступает последний день занятий. А в моем дневнике - "постыдные" отметки. Ясно, что я их должен стереть...
- Ради электрической железной дороги?
- Я считал, что да, но, конечно, я все равно стер бы их. Страх, что меня лишат подарка, был вызван чистейшей мнительностью - по совету директора лицея меня никогда не наказывали.
- Разумный человек. Продолжайте. Итак, вы решили стереть...
- Но в Люксембургском саду я вдруг вижу свою мать, она сидит в кресле с приятельницей. Делать нечего - мы возвращаемся домой вместе. Я бегу прямехонько в уборную и прячу дневник за канализационную трубу, а потом заявляю, что забыл дневник в лицее. "Сходи за ним". - "Завтра". - "Нет, сейчас". Четверть часа спустя возвращаюсь. "Классная комната заперта". Но мать говорит: "Попроси консьержку открыть тебе дверь". Что делать? Как быть? Старуха, владелица писчебумажной лавки на углу нашей улицы, моя старая знакомая, одалживает мне листок бумаги и конверт ("Хочу разыграть приятеля"). Возвращаюсь с письмом от консьержки: директор увез ключи с собой.
- Ну, знаете, дорогой мой!
- А я о чем толкую! Мать просит: "А ну-ка напиши слово "сегодня". Старательным почерком вывожу "Сиводня" через "и" и "в". "Те же самые ошибки, - говорит мать. - Ты уличен. Пойдем вместе в школу". И мы идем в школу. Может, за это время она, на счастье, сгорела? Приближаемся к школе, ноги у меня подкашиваются, в глазах темно, еще немного, и я потеряю сознание. Мать увидела, как я побледнел, ей стало меня жалко. "Пойдем домой". Но ей пришлось поддерживать меня, вести под руку по ступенькам. Конечно, я во всем сознался. Но вы сами видите, до каких крайностей...
- Меня удивляет одно. В Америке, один раз поймав вас на лжи, вас немедля повели бы к психоаналитику и травмировали бы, может быть, на долгие годы. Но почему никто не подумал о том, что вас еще в семилетнем возрасте следовало показать психоневрологу?
- В ту пору это не было принято. По-моему, в двадцатые годы такая мысль просто никому не могла прийти в голову. Даже когда я перехватил табель за триместр, посланный моим родителям по почте, окунул его в хлорный раствор и, подделав подписи учителей, разными чернилами проставил в нем одни только хорошие отметки по всем предметам. Я проделал это так тщательно, что вначале вообще никто ничего не заподозрил.
- Час от часу не легче!
На главную: Предисловие