Глава 10
Вечером мы пронеслись мимо Гэри, приближаясь к Южному Чикаго, - огненная глотка города извергала угольную пыль, казавшуюся нам манной небесной. Так для возвращающихся домой неаполитанцев раскаленная вода залива представляется живительной прохладой. В родных местах чувствуешь себя как рыба в воде. Там находится великий бог - покровитель рыб, имя ему Дагон. И в своих водах ты обнажаешь перед ним душу словно мелкая рыбешка.
Я знал, что по возвращении меня ждут нелегкие времена. Среди трудностей - по порядку - были: прислуга-полька, вечно ворчавшая из-за жалованья; Мама, которая сразу почувствует мои затруднения, и, наконец, Саймон - наверняка имеющий ко мне претензии. Я был готов услышать его гневные слова; отправившись в такое путешествие, я их заслужил, - но мне тоже было чем ответить - посланной телеграммой. Однако меня ожидала не рядовая семейная разборка с жаркими обвинениями и спорами - все оказалось гораздо хуже.
Дверь мне открыла незнакомая полька, совсем не знающая английского. Я подумал, эта женщина сменила уволившуюся старую прислугу, однако показалось странным, что вся кухня была заполнена кровоточащими сердцами, распятиями и ликами святых. Конечно, она могла держать их на рабочем месте, тем более что Мама ничего не видела, но вокруг крутились маленькие дети - неужели Саймон нанял прислугу с семьей? Однако женщина не приглашала меня войти, и у меня закралось подозрение, что квартира больше не наша. Старшая девочка в форме приходской школы Святой Елены сказала мне, что ее отец купил квартиру с мебелью у прежнего хозяина. Им был Саймон.
- А моя мать здесь больше не живет? Где она?
- Слепая женщина? Она живет этажом ниже.
Крейндл поселил ее в комнате Котце с маленьким зарешеченным окном, выходившим в переулок ниже уровня земли, куда люди заходили согнувшись, чтобы не задеть каменную арку, - так они срезали дорогу или просто мочились. Нельзя сказать, что Крейндл проявил нелюбезность, засунув ее сюда: ведь она различала только свет и тьму и не нуждалась в хорошем виде за окном. Глубокие следы порезов на руках от кухонной работы так и не прошли - я ощутил их, когда она взяла мои ладони и заговорила своим хриплым голосом, еще более странным, чем обычно:
- Ты знаешь о Бабуле?
- Нет, а что?
- Она умерла.
- Не может быть!
Какой удар! Словно острый, холодный кинжал пронзил мои внутренности, я не мог ни выпрямиться, ни пошевелиться, будто прирос к стулу. Умерла! Невозможно представить нашу старушку мертвой, в гробу, тихой, с закрытыми глазами и грузом земли сверху. Сердце мое содрогнулось при мысли о таком насилии. Потому что это могло быть только насилие. С ней, не терпевшей никакого вмешательства - вспомнить хотя бы, как она отбросила руку дантиста, - поступили так грубо. Несмотря на хрупкость, она была настоящим бойцом. Но сражалась полностью одетая, на своих ногах - живая. Неужели возможно скрутить ее и засунуть в могилу, где она покорно лежит? Этого нельзя представить.
Заслоны рухнули. Слезы брызнули из глаз, и я утер их рукавом.
- От чего она умерла и когда?
Мама не знала. Ей сообщил о смерти Крейндл, еще до переезда сюда, и с тех пор она носит траур. Траур, каким он ей представлялся.
В этой похожей на склеп комнате стояли только кровать и стул. Я постарался выяснить у миссис Крейндл, почему Саймон все это затеял. Миссис Крейндл оказалась дома: ведь было время ужина. Обычно днем она отсутствовала - резалась в покер с другими домохозяйками; они играли по-настоящему и кипели подлинными страстями. Не спрашивайте меня, как ей при этом удавалось казаться застенчивой овечкой, ведь внутри ее лихорадило и от игры, и от разногласий с мужем.
О Саймоне она ничего не могла рассказать. Может, он все продал, чтобы жениться? Когда я уезжал, он с ума сходил - так ему хотелось стать мужем Сисси. Но сколько могла полька заплатить за нашу мебель, это старье? За испорченную кухонную плиту? Или за еще более древние кровати и диваны, покрытые кожзаменителем, на которых мы в детстве прыгали? Эта мебель куплена одновременно с «Американской энциклопедией» еще в прошлом веке. Возможно, ее купил мой отец. Все полно волнующих воспоминаний. Видимо, Саймону позарез требовались деньги, если он решился продать это старье из металла и кожи и поселить Маму в камере у Крейндлов.
Разговаривая с миссис Крейндл, я умирал с голоду, но ни словом об этом не обмолвился, помня, что она не слишком гостеприимна.
- У тебя есть деньги, Мама? - спросил я. В ее кошельке было всего пятьдесят центов. - Это хорошо, что у тебя есть мелочь на тот случай, если захочешь жевательную резинку или шоколадку «Херши».
Если бы Саймон оставил ей деньги, я бы взял у нее доллар, но на последние пятьдесят центов не позарился. Да она бы испугалась, попроси я денег - это было бы жестоко. Особенно теперь, после смерти Бабули. Она и так была напугана, хотя в удрученном состоянии всегда сохраняла стойкость, ожидая, когда горю придет конец, - словно его могли остановить, как кондуктор трамвай. Мама не обсуждала со мной поступок Саймона - у нее было свое мнение по этому поводу. И она не хотела ничего от меня слышать. Я ее хорошо знал.
Я посидел у нее подольше, чувствуя, что ей это нужно, а когда поднялся, шумно отодвинув стул, она спросила:
- Уходишь? Куда ты идешь?
Так она завуалированно интересовалась, где я был, когда продавали квартиру. На это я ответить не мог.
- Я снимаю комнату на Саут-стрит, ты знаешь.
- Ты работаешь? У тебя есть работа?
- У меня всегда что-то есть. Разве тебе не известно? Не волнуйся, все идет хорошо.
Отвечая, я боялся, не изменится ли выражение ее лица, хотя это было невозможно, и чувствовал, что мое лицо выдает меня, словно ключ, выточенный и отшлифованный для какого-то бесчестного, безнравственного дела. -
Я направился к Эйнхорну, а значит, и на бульвар, где деревья в этот чикагский апрельский вечер раскрыли удивительные розовые бутоны, поглощая углерод и вонь, схожую с экскрементами крокодилов, - миазмы поднимались из канализационных труб. Как раз в это время люди в новых пальто и строгих шляпах выходили из освещенной синагоги с бархатными папками с принадлежностями для службы в руках. То был первый вечер Песаха, когда Ангел Смерти вошел в дома, не помеченные кровью, и убил всех новорожденных в египетских семьях, после чего евреи ушли в пустыню. Мне не удалось проскользнуть мимо: Коблин и Пятижильный заметили, как я обхожу толпу. Они стояли у обочины, и Пятижильный удержал меня за рукав.
- Ты только взгляни, - воскликнул он, - кто сегодня пришел в shul!
Оба улыбались до ушей, чистые, прекрасно одетые, в великолепном расположении духа.
- Догадайся, что случилось? - сказал Коблин.
- Что?
- Он не знает? - удивился Пятижильный.
- Ничего я не знаю. Меня не было в городе, я только что вернулся.
- Пятижильный женится, - сообщил Коблин. - Нако- нец-то. На красавице. Видел бы ты, какое кольцо он ей дарит. Теперь со шлюхами покончено, так? А кое-кто хотел бы быть на ее месте.
- Правда?
- Так что помоги мне в главном, - сказал Пятижильный. - Приглашаю тебя, мой мальчик, на свадьбу - в субботу через неделю в клуб «Лайонз холл» на Норт-авеню в четыре часа. Приходи с девушкой. Не хочу, чтобы ты затаил на меня зло.
- С какой стати?
- Вот и не надо. Мы ведь двоюродные братья, и я буду рад тебя видеть.
- Всего тебе хорошего! - произнес я, радуясь, что в сумерках не слишком заметно, как я выгляжу.
Коблин тянул меня за руку - хотел, чтобы я пошел с ними на седер.
- Пошли. Ну пошли же.
Разве я мог пойти, если от меня разило тюрьмой? И еще не отошел от своих невзгод? И не нашел Саймона?
- Нет, спасибо, в другой раз, - сказал я, пятясь.
- Но почему?
- Оставь его - у него свидание. У тебя свидание?
- Мне действительно нужно кое с кем увидеться.
- У него сейчас самое время - гормоны гуляют. Приводи свою малышку на свадьбу.
Кузен Хайман по-прежнему улыбался, но, подумав, возможно, о своей дочери, больше ко мне не приставал и замолк.
У дверей Эйнхорна я наткнулся на Бавацки - он спускался, чтобы заменить пробку: Тилли пережгла ее, когда пользовалась щипцами. Наверху одна женщина подвернула ногу, другая тоже двигалась медленно из-за тучности - неуверенно ковыляла, держа в руке свечу, и тем самым еще раз напомнила мне о ночи Исхода. Но здесь не устраивали ни ужина, ни какой другой церемонии. Эйнхорн отмечал только один священный день - Йом-кипур, и то лишь по настоянию Карас-Холлоуэя, кузена жены.
- Что случилось с этим горьким пьяницей Бавацки?
- Не смог добраться до блока с предохранителями - погреб заперт - и пошел за ключом к жене сторожа, - сказала Милдред.
- Если у них есть пиво, нам придется ложиться в темноте.
Неожиданно Тилли Эйнхорн, со свечкой на блюдце, увидела меня в мерцании пламени.
- Посмотрите, здесь Оги, - вырвалось у нее.
- Оги? Где? - Эйнхорн искал меня взглядом среди неровного света. - Оги, где ты? Я хочу тебя видеть.
Я вышел из тени и сел рядом с ним; он сменил положение, чтобы пожать мне руку.
- Тилли, пойди на кухню и приготовь кофе. И ты, Милд- ред. - Он отослал их обеих в темную кухню. - И вытащи щипцы из розетки. Дамские электрические штучки сведут меня с ума.
- Уже вытащила, - торопливо ответила Милдред усталым голосом.
Во всем покорная, она закрыла дверь, и я остался с Эйн- хорном наедине. Вечернее судебное разбирательство. Мне кажется, он немного играл, демонстрируя строгое отношение ко мне. Рукопожатие было, по сути, формальным - он хотел, чтобы я ощутил глубину его холодности. И свечи уже не казались веселыми огоньками - такие втыкают ночью в каравай хлеба и пускают его по темному индейскому озеру, чтобы тот указал место, где на дне лежит утопленник. Он нагнулся, чтобы взять сигарету, и его седеющие волосы почти коснулись письменного стола - все как обычно: борьба с собой, подтягивание рук за рукава; так муравьи перетаскивают мух. Наконец он затянулся и был готов к разговору. Я решил, что не позволю отчитывать себя как десятилетнего мальчика за наши дела с Джо Горманом - о них он явно знал. Мне нужно было поговорить с ним о Саймоне. Но, похоже, он не собирался читать мне мораль. Должно быть, я слишком плохо выглядел - изможденный, подавленный, доведенный до крайности, злой. Когда мы виделись в последний раз, на мне был «эванстонский жирок» - я приходил посоветоваться насчет усыновления.
- Похоже, дела твои идут не слишком хорошо. -Да.
- Гормана схватили. Как тебе удалось выпутаться?
- Просто повезло.
- Просто? В краденой машине - даже номера не сменили! Безмозглые тупицы! Его привезли сюда. В «Тайме» была фотография. Хочешь посмотреть?
Я не хотел - знал, что увижу: Гормана, зажатого с двух сторон могучими копами; наверное, он постарался, насколько позволяли связанные руки, надвинуть пониже шляпу, чтобы скрыть от домашних свое избитое лицо. Все так делают.
- Почему ты так долго возвращался? - спросил Эйнхорн.
- Я бродяжничал, и мне не очень везло.
- Но почему ты бродяжничал? Твой брат сказал мне, что послал тебе деньги в Буффало.
- Он что, приходил к вам? - нахмурился я. - Вы хотите сказать, он пытался занять у вас денег?
- Я дал деньги. И еще одну ссуду.
- Какую ссуду? Я ничего не получил.
- Плохо. Моя глупость. Нужно было послать самому. - Эйнхорн проболтался, в его умных глазах промелькнуло удивление. - Он провел меня - да, провел. Ему не следовало так поступать с тобой. Тем более что определенную сумму я ссудил ему лично, а деньги, полагающиеся тебе, дал дополнительно. Может, он нуждался, но все равно это уж слишком.
Я кипел от негодования и в то же время чувствовал приближение настоящего горя, которое пересилит теперешнюю боль.
- Что вы имеете в виду? Зачем он одалживал деньги? Чего хотел?
- Если бы он только сказал, зачем ему нужны деньги… Я одолжил их, потому что он твой брат, - его самого я почти не знаю. Он связался с Ноузи Матчником - помнишь, мы еще с ним продавали земельный участок? Сейчас я могу вести дела с такими зубрами, но твой брат - новичок. Саймон заинтересовался тотализатором, но уже после первой игры «Уайт сокс» ему сказали, что он потерял свою долю, и, если хочет остаться в деле, должен принести еще сто баксов; теперь я уже знаю всю историю. Этих денег он тоже больше не видел, а когда стал кипятиться, ему крепко дали в зубы. Хулиганы Матчника избили его и бросили в канаву. Вот такие дела. Думаю, ты знаешь, почему ему так срочно понадобились бабки?
- Да, он хотел жениться.
- С ума сходил по дочке Джо Флекснера - так бы и не слезал с нее. Но теперь этому не бывать.
- Почему? Они же помолвлены.
- Мне жаль твоего брата, хотя он не очень умен и, по- видимому, я потерял семьдесят восемь баксов…
Перед моими глазами стояла жуткая картина - избитый, окровавленный Саймон валяется в канаве. Теперь я не мог говорить о смерти Бабули, о мебели, о выставленной из дома Маме - только слушать.
- Она уже не выйдет за него, - произнес Эйнхорн.
- Не выйдет? Не может быть!
- Мне это Крейндл сказал. Он сосватал ее своему родственнику.
- Неужели Пятижильному? - вскричал я.
- Твой желторотый кузен. Выходит, именно его рука раздвинет эти прелестные ножки.
- Нет, черт побери! Они не могли так поступить с Саймоном!
- А вот и поступили.
- Наверное, он уже все знает.
- Знает ли он? Да он уже был у Флекснера, устроил там настоящий погром, поломал стулья. Девушка заперлась в туалете, а старику пришлось вызвать полицию. Полицейские приехали и забрали его.
Его арестовали! Душа моя разрывалась от жалости к Саймону. Невыносимо слышать и представлять такое.
- Циничная стерва, а? - сказал Эйнхорн. Его взгляд был суров - он хотел вразумить меня. - Крессида, переходящая в лагерь греков…
- А где Саймон? Все еще в тюрьме?
- Нет, старый Флекснер забрал заявление, когда твой брат обещал больше не буянить. Флекснер - порядочный человек. Все сделал, чтобы не влезть в долги. На риск никогда не пойдет. Молодчина. Саймона выпустили уже на следующее утро.
- Прошлую ночь он провел в тюрьме?
- Только одну ночь, вот и все, - ответил Эйнхорн. - Сейчас он на свободе.
- Где же он? Вы не знаете?
- Нет. Но дома ты его не найдешь. - Эйнхорн уже собрался пересказать мне слышанное от Крейндл а о Маме, но я признался, что уже побывал дома. Я сидел как ощипанный цыпленок - куда идти, не знал, и встать не было сил.
До сих пор мы существовали вместе, хотя было известно: отец оставил семью, и нам помогает благотворительная организация. А при Бабуле никто, даже Лубин, изучавший условия жизни в неблагополучных семьях, ничего толком про нас не знал. Я ходил на бесплатный пункт раздачи лекарств, хитрил там, но делал это вовсе не из-за денег - просто хотелось таким образом самоутвердиться. Теперь никаких секретов не было, и каждый при желании мог все о нас узнать. Может, поэтому я и не сказал Эйнхорну самую страшную вещь - что Бабуля умерла.
- Я сожалею, особенно жаль твою мать, - начал Эйнхорн, стараясь встряхнуть меня. - Братец твой зарвался. Пошел на поводу у желания. Откуда в нем такой пыл?
Я подумал, что частично подобный вопрос вызван завистью к человеку, способному испытывать истинную страсть. Однако, с другой стороны, Эйнхорн не мог этим не восхищаться.
Постепенно, за разговором, он отвлекся от своей первоначальной цели - утешить меня - и до такой степени разгневался, что силился сложить пальцы в кулак и треснуть изо всех сил по столу.
- Чего тебе волноваться, если твой брат получил по заслугам? Он сам виноват. Бросил тебя на произвол судьбы в этой дыре, продал квартиру, взял деньги, которые я дал ему для тебя, а ты не получил из них ни цента. Будь ты честнее с собой, был бы только рад. Я больше уважал бы тебя, если бы ты признал это.
- Признать что? Что он во всем виноват, а я радуюсь этому? Его несчастью? Чему мне радоваться, Эйнхорн?
- Неужели не ясно, каким преимуществом ты теперь обладаешь? Только будь с ним построже. Он должен признать за тобой это право - ты крепко держишь его за яйца. Тебе ясно? Одну пользу ты уж точно можешь извлечь из ситуации - дай ему понять: ты рад, что он получил по заслугам. Боже мой! Поступи так кто-нибудь со мной, мне бы доставило удовольствие узнать, что этот кто-то жестоко наказан. Если бы я не испытал такого чувства, значит, у меня не все в порядке с головой. Ну да хватит о нем!
Не понимаю, почему Эйнхорн обрушился на меня с такой свирепостью. Он даже забыл устроить скандал из-за Джо Гормана. Мне кажется, за всем этим подсознательно стояла мысль о загубленном им наследстве Дингбата. Может быть, Эйнхорн не хотел, чтобы меня презирали, как сам он презирал Дингбата за то, что тот не впал в ярость из-за утраченного наследства. Но тут было что-то еще: слишком уж сильно, хотя и неуклюже, колотил он по столу. Он имел в виду, что если больше нет эффективных рекомендаций, как в старые времена, поскольку у нас развеялись прежние представления, то каждый теперь может выбирать или завоевывать силой желаемое; препятствия должны укреплять нас, а враги - способствовать нашему росту вместе с жесткостью и неуязвимостью; имея брата, надо находить в этом выгоду, а не терпеть неудачи; говорить как можно громче, чтобы заглушать другие голоса. Эти принципы применимы не только к отдельным людям, но и к народам, партиям, странам. Только так, нельзя быть цыпленком, которого можно поймать и ощипать, нельзя ходить с озабоченным видом, наморщив горестно лоб, а то за тобой, как за птицей, станут гоняться с веником.
Замигал свет - Бавацки возился с предохранителем. А я, вместо того чтобы взять на вооружение советы старшего друга, возроптал. Думаю, Эйнхорн был разочарован и даже шокирован; уязвлен тем, что неправильно оценил мою способность следовать за его молниеносным вторжением в душу. Он был со мной безучастен, но любезен - так он мог говорить с девушкой.
- Не волнуйся, мы что-нибудь придумаем для твоей Мамы, - сказал он, полагая, вероятно, что все дело в этом. Он не знал, что я оплакивал и Бабулю тоже. - Задуй свечи. Тилли сейчас принесет кофе и сандвичи. Сегодня можешь спать в комнате Дингбата, а завтра что-нибудь сообразим.
Весь следующий день я искал Саймона, но так и не нашел; к Маме он не приходил. Зато я застал дома Крейндла - тот сидел за поздним завтраком, ел булочки с копченой рыбой.
- Садись и уплетай, - пригласил он.
- Вижу, ты наконец нашел невесту моему кузену, - выпалил я, глядя, как старый косоглазый артиллерист короткими ловкими пальцами обдирает кожу с золотистой рыбешки и как равномерно движутся его челюсти.
- И какую красотку! Сиськи - во! Не ругай меня, Оги. Я никого не насиловал. Такие роскошные сиськи! Ты знаешь что- нибудь о молодых девушках? Надеюсь, знаешь. Так вот, девушкам с таким богатством никто не может ничего приказать. Вот на чем прокололся твой брат, потому что устал. Мне его жаль. - Подняв глаза, он убедился, что жены нет поблизости, и зашептал: - Когда я гляжу на эту девушку, мой малыш тоже встает. В моем-то возрасте. И привет! В любом случае она слишком независима для молодого человека. Ей нужен мужчина постарше, с холодной головой, который будет с ней соглашаться, а поступать по-своему. Иначе она погубит партнера. Да и Саймон слишком молод, чтобы жениться. Я вас обоих знаю с пеленок. Прости, но так и есть. Теперь вы выросли, у вас появился сексуальный аппетит, и вы думаете, будто созрели для женитьбы, но куда торопиться? Вам еще трахаться и трахаться, пока не остепенитесь. Хватай! Бери, бери, пока тебе дают. Никогда не отказывайся. Кончать одновременно с нежно лопочущей тебе на ухо женщиной - вот это жизнь! - Говоря это, старый сводник и подстрекатель плотоядно смежил свои отвратительные глазки; даже заставил меня улыбнуться, хотя мне было не до улыбок. - Кроме того, с твоим братом все стало ясно, - прибавил он, - когда он решил продать квартиру со всем добром и выставил на улицу мать.
Я ожидал, что Крейндл об этом заговорит, перейдя от защиты к практическому обустройству матери. В прошлом он всегда был добрым соседом - из этого, однако, не вытекало, что он обязан содержать нашу Маму. Особенно теперь, когда Саймон считал его одним из своих главных врагов. Кроме того, Маме нельзя было оставаться в этом каменном склепе, и я сказал Крейндлу, что найду ей другое жилье.
Я обратился к Лубину, в благотворительную организацию на Уэллс-стрит. В прошлом Лубин частенько посещал нас - почти как родной дядя. В своем офисе он, на мой повзрослевший взгляд, выглядел иначе. Что-то в его облике соответствовало тому, какими нас, бедных бастардов, хотело видеть общество, распределявшее деньги: серьезными, исполнительными, застегнутыми на все пуговицы, чистоплотными, грустными, спокойными. Горе и неразбериха в том мирке, с которым он работал, требовали от него благоразумия. Только затрудненное дыхание, свидетельствующее о забитости носа, говорило о его трудностях, и еще заметное усилие быть терпеливым. Я увидел в этом крупном человеке что-то от ручной обезьянки, носящей брюки и сидящей в офисе. Он являлся прямой противоположностью того, кто был создан по образу Божьему и после грехопадения изгнан из рая, или даже его жалкой копии, обнадеженной и вдохновленной обещанием вновь обрести благодаря милости Господней свое высокое, сакральное положение. Лубин же верил, что не падал с небес, а выбрался из пещеры. Он был добрым человеком - и не со слов желающих его опорочить, это было и его мнение.
Когда я сказал, что мы с Саймоном ищем пристанище для Мамы, он наверняка счел это нашей политикой - избавиться ото всех: сначала от Джорджа, затем от Бабули и, наконец, от Мамы. Поэтому я прибавил:
- Это лишь временно; нам надо встать на ноги, и тогда мы найдем ей квартиру и помощницу по хозяйству.
Мои слова он выслушал безо всякого интереса, и в этом не было ничего удивительного, учитывая мой нищенский вид - хорошая одежда обтрепалась, глаза воспалились, цвет лица подразумевал, что я питаюсь на помойках. Тем не менее Лубин обещал устроить матушку в дом для слепых на Ар- тингтон-стрит, если мы будем оплачивать часть затрат на ее содержание. Точнее - пятнадцать баксов в месяц.
Лучшего я не ожидал. Лубин послал меня с запиской в службу занятости, но там в это время никого не было. Я отправился на Саут-стрит, где снимал комнату, собрал одежду и отнес в заклад - смокинг, спортивные костюмы и клетчатое пальто. У меня все приняли, я переселил Маму на новое место и стал искать работу. Будучи в затруднительном положении, другими словами, au pied du mur, я устроился на первое подвернувшееся место, и, должен признаться, более необычной работы у меня не было.
Эйнхорн раздобыл его для меня через Карас-Холлоуэя, который в этом деле имел финансовый интерес. Это было роскошное заведение по уходу за собаками на Норт-Кларк- стрит, рядом с ночными клубами, ломбардами, антикварными лавками и дешевыми ресторанчиками.
По утрам я проезжал на универсале вдоль Голд-Кост, забирал собак у задних дверей особняков или у служебных лифтов прибрежных гостиниц и возвращался с ними в клуб - так называлось место моей работы.
Хозяином был француз, собачий парикмахер, или грум, или maitre de chiens; этот грубый и циничный человек, родом с площади Клиши у подножия Монмартра, рассказывал мне, что работал зазывалой у борцов на ярмарках, пока осваивал новую профессию. Его лицо напоминало маску - застывшие энергичные черты, бесцветная кожа, словно после инъекции. Его отношения с животными сводились к борьбе. Он старался что-то отвоевать у них. Не знаю что. Возможно, так он представлял себе поведение с собаками. Он жил в Чикаго на походных условиях «десяти тысяч» Ксенофонта в Персии, поскольку сам стирал и гладил рубашки, покупал продукты и готовил еду в отгороженном уголке этого собачьего клуба - его лаборатории, кухне и спальне. Теперь я понимаю, что такое француз за границей - каким неправильным все должно казаться, - и не просто за границей, а на Норт-Кларк-стрит.
Мы размещались не в обычном помещении без надлежащих противопожарных мер безопасности, а в относительно новом двухэтажном здании близ Голд-Кост, неподалеку от «Бойни в День святого Валентина» и общественной организации на Гранд-авеню. Специфическая особенность данной фирмы, которую поддерживали спонсоры, заключалась в том, что здесь был собачий клуб: домашних любимцев развлекали, а также мыли, массировали, делали маникюр, стригли; предполагалось также, что их учат хорошим манерам и разным трюкам. И все это за двадцать долларов в месяц, причем количество собак не ограничивалось и Гийом еле справлялся с большим потоком; он постоянно жаловался в главную контору, но там старались побить все рекорды. Клуб был переполнен; лай запертых в неволе церберов бил по ушам, когда я возвращался из последней поездки и, сняв ливрею шофера, надевал резиновые ботинки и пончо; от шума дрожала застекленная крыша. Однако дело было поставлено хорошо, Гийом знал свою работу. А если людям дать немного свободы, они построят вам Эскориал. Жуткий шум, как на Центральном вокзале, являлся всего лишь столкновением хаоса с порядком - поезда уходят вовремя, собаки тоже регулярно обслуживаются.
Впрочем, Гийом делал инъекции животным чаще, чем следовало бы. Он прибегал к piqures по любому поводу и брал за это отдельную плату. Он говорил:
- Cette chienne est galeuse - эта сука совсем запаршивела. - И тут же делал укол. Более того, особенно возбужденным животным он давал опиум при любом нарушении порядка, крича при этом: «А ну покажем ему!»
В результате мне часто приходилось разносить по домам бесчувственные тела красавцев, и как же трудно подниматься по лестнице, держа на руках спящего боксера или овчарку, а потом убеждать цветную кухарку, что их питомец утомился от игр и прочих удовольствий. Собак во время течки Гийом тоже не выносил.
- Grue! En chasse! - И с волнением спрашивал: - Там, в кузове, ничего не случилось?
Но откуда я мог знать - ведь я вел машину? Гийом возмущался хозяевами таких сук - особенно если собака породистая, а ее высокое происхождение не уважали, - и требовал, чтобы с подобных владельцев брали штраф за то, что они отпустили в клуб суку в таком состоянии. Он преклонялся перед родословными и при желании мог продемонстрировать хорошие манеры или презрительно сжать губы, столкнувшись с низостью - противоположностью благовоспитанности. Он мог подозвать всех сотрудников - двух негритят и меня, - чтобы показать, как совершенны конечности у какого-то животного. Должен сказать, что у него была мечта - создать свою школу, и когда, к примеру, ему требовалось стричь красивого пуделя, мы бросали свои дела и смотрели на его работу во все глаза; волшебство пронизывало и его руки, и послушную умненькую маленькую собачку. Да, не всегда нас преследовали раздражение, щелканье зубами и собачьи драки, а именно с этим Марк Аврелий сравнивал повседневное человеческое существование, и порой я понимаю, что он имел в виду. Но и у животных бывает согласие, и когда на тебя смотрят много собак, к тебе тоже приходит озарение.
Но я устал и постоянно смердел псиной. В трамвае люди отодвигались от меня, как от скотника, или округляли глаза и поджимали губы - и это на переполненной линии «Кот- тедж-Гроув». К тому же меня смущало множество собак, испорченный нрав любимцев и их повадки, отражающие пороки цивилизации. И не дающая покоя мысль, что членский взнос в клубе больше, чем плата за пребывание Мамы в доме для слепых. От всего этого я иногда впадал в депрессию. Угнетало меня и то, что я совсем забросил работу над собой. Надо быть более честолюбивым. Я стал частенько просматривать объявления в журналах, чтобы понять, какие профессии востребованы, и решил пойти на вечерние курсы, где готовят судебных репортеров - вдруг проявится склонность? - или даже вернуться в университет и достичь чего- то большего. В то время я нередко вспоминал Эстер Фенчел, поскольку имел дело с верхушкой общества, державшей породистых собак. При воспоминании о ней у меня всегда екало сердце и в душе поселялось прежнее ребячество. Его солнечный свет продолжает сиять, хотя светила, гораздо более яркие, поднялись, чтобы расплавить тебя и подчинить своему влиянию. Вероятно, они важнее и сильнее бьют в глаза, но тот ранний солнечный свет надолго остается с тобой.
Несколько раз я испытал одурманивающее чувство влюбленности, затем пришли физические муки сексуальных желаний - возможно, из-за работы с животными. Улицы тоже переполняла чувственность - ночные клубы, порнографические фотографии, чулки с блестками. Плюс еще подружка Гийома с волнующим задом и огромным, мягким, как сыр моцарелла, бюстом; она была уже в возрасте и, приходя в клуб, сразу шла в спальню, где ждала его, пока мы все запирали на ночь. Но моя чувственность оставалась неудовлетворенной. Мне приходилось считать деньги. И, рискуя наткнуться на Ренлингов, я поехал в Эванстон, чтобы навестить свою подружку Уиллу в Симингтоне, но там мне сказали, что она уволилась и вышла замуж. Вернувшись, я погрузился в мысли о супружеском ложе, отношении Пятижильного к Сисси и о моем брате, чье сердце разрывалось, когда он представлял себе их свадьбу и медовый месяц.
Все это время Саймон не объявлялся и не отвечал на мои записки, которые я оставлял у Мамы и в других местах. Я понимал, что ему плохо. Маме он не помогал, а видевшие его знакомые говорили, что Саймон выглядит побитым. Он явно отсиживался в какой-нибудь дыре вроде моей комнаты, а может, и того хуже; он и раньше никогда не приходил ко мне сконфуженный, с объяснениями и извинениями, и этот раз ничем не отличался от предыдущих. В последнее письмо я вложил пять баксов. Деньги он принял, но поблагодарил, только когда смог вернуть, а это произошло несколько месяцев спустя.
Только одна моя вещь сохранилась после продажи имущества - потрепанные тома «Пятифутовой полки» доктора Элиота, подаренные мне Эйнхорном после пожара. Я перенес их на новое место и читал в свободное время. Однажды, когда я стоял с томиком Гельмгольца в центре города, на углу среди машин, у меня из рук выхватил книгу одноклассник по колледжу, мексиканец по имени Падилла. Посмотрев, что я читаю, он вернул книгу со словами «Зачем тебе это старье? Мир ушел далеко вперед».
Он стал перечислять последние издания, и мне пришлось признаться, что я здорово отстал. Падилла кое в чем просветил меня, мы долго беседовали.
В математическом классе Падилла щелкал задачки и уравнения как орешки. Он сидел на галерке, потирая узкий нос, и писал на отдельных листах бумаги, остальные запихивала парту: купить тетрадь ему было не на что. Когда никто не мог ответить, вызывали его, он торопливо шел к доске в грязно- белом или кремово-сером костюме - из тех, что шьют для дешевых летних лагерей, и надетых на босу ногу дрянных ботинках - тоже белых - от «Армии спасения»; он тут же начинал писать ответ, заслоняя тощим телом символы бесконечности, похожие на увечных муравьев, непонятные буквы, устремлявшиеся вниз, до последнего равенства. Лично я считал способность решать такие уравнения божественным даром. Порой, когда он возвращался на место, шлепая болтающимися на голых ногах ботинками, класс взрывался аплодисментами. Однако его лицо с маленьким носом и следами от оспы не выражало при этом радости. Он вообще не проявлял никаких чувств. Казалось, ему всегда холодно. Речь идет не о его характере; стояла морозная зима, и я иногда видел, как он бежит по Мэдисон-стрит в том же белом костюме - бежит из дома в колледж, чтобы там согреться. Ему никогда не удавалось вернуть утраченную теплоту - зябкий, болезненный, он не выносил, чтобы к нему приближались. И в одиночестве бродил по школьным коридорам, курил мексиканские сигареты, а иногда вытаскивал расческу и проводил ею по волосам - густым, черным, пышным.
Сейчас перемены были налицо. Падилла выглядел здоровее, по крайней мере потерял прежний чахоточный румянец и имел приличный костюм. Под мышкой он держал увесистую стопку книг.
- Учишься в университете? - спросил я.
- Мне дали стипендию по математике и физике. А как ты?
- Мою собак. Разве не чувствуешь запаха?
- Нет. Я ничего не замечаю. А чем ты действительно занимаешься?
- Тем и занимаюсь.
Его очень расстроило, что я избрал столь ничтожное дело - мою клетки, вычесываю собак, - а еще больше огорчило, что я бросил колледж и читаю Гельмгольца, который для него давно пройденный этап; короче говоря, сливаюсь с темной, непросвещенной массой. Такое случалось часто: люди почему-то считали, будто меня ждет особенное будущее.
- Но что мне делать в университете? Я не похож на тебя, Мэнни, - у тебя талант.
- Не прибедняйся, - возразил он. - Видел бы ты этих сопляков на факультете! Что у них есть, кроме больших бабок? Тебе надо вернуться, понять, на что ты способен, а через четыре года, даже если ни в чем не преуспеешь, получишь хотя бы диплом, и ни один сукин сын не сможет дать тебе пинка.
«Мой бедный зад! - думал я. - Все равно найдутся темные силы, способны дать пинка, а с дипломом будет труднее это вынести, и у меня начнется изжога».
- Не трать попусту время, - продолжал он. - Разве ты не понимаешь, что надо сдать экзамены, заплатить за учебу и получить наконец диплом? Будь мудрее. Не зная твоей специальности, люди не представляют, что тебе предложить, а это может быть опасно. Ты должен вернуться в университет и чего-то добиться. Даже когда ты в простое, нужно знать, чего ждешь от будущего, и в чем-то специализироваться. И постарайся выбраться из этого состояния, иначе проиграешь.
На меня произвели впечатление не столько его слова, хотя он был убедителен и интересен, сколько дружеское отношение. Не хотелось с ним расставаться, я цеплялся за него. Его забота меня растрогала.
- Как я могу восстановиться, если сижу без денег?
- А как, ты думаешь, живу я? Стипендии хватает только на плату за обучение. Немного капает из Национальной администрации по делам молодежи, а еще я ворую книги.
- Книги?
- Вот эти стащил сегодня днем. Издания по технике, учебники. Я даже принимаю заказы. Если удается стянуть двадцать - тридцать книг в месяц и продать от двух до пяти баксов за штуку, я в полном порядке. Учебники особенно ценятся. В чем дело? Ты что, такой честный? - вгляделся он в меня, пытаясь понять, не свалял ли дурака, так раскрывшись. _
- Не так чтобы очень. Просто удивлен, Мэнни, ведь я знал о тебе только то, что ты гений в математике.
- И еще что я ел один раз в день и не имел пальто. Сейчас я могу позволить себе немного больше. И хочу лучшей жизни. А книги краду не ради удовольствия. Пройдет нужда - брошу.
- А если тебя схватят?
- Все объясню. Понимаешь, воровство не мое призвание. Я не жулик. Это неинтересно. Никто не заставит меня избрать такую судьбу. Не мое - и все. Я могу навлечь на себя некоторые неприятности, но никогда не позволю, чтобы они преследовали меня всю жизнь, понимаешь?
Я понимал: ведь я знал Джо Гормана, который иначе смотрел на этот вопрос.
Однако Падилла был одарен воровским талантом и гордился своими методами. Мы договорились встретиться в субботу, и он продемонстрировал свои способности. Выйдя из магазина, я не знал, взял ли он что-нибудь, - так ловко он действовал. На улице он показал мне «Ботанику» Синнота и «Химию» Шлезингера. Только ценные книги - он никогда не брал заказы на дешевые. Падилла предлагал мне выбрать из списка заказов любое издание, обещая украсть его, даже если оно будет лежать у кассы. В магазин он входил со старой книгой, а краденую клал под нее, никогда ничего не пряча под пальто. Если бы его остановили, он всегда мог сказать, что положил свою книгу поверх другой, когда осматривал полки, и случайно взял обе. Падилла реализовывал уворованное в день кражи, и потому в его комнате не было ничего подозрительного. К тому же он совсем не походил на мошенника - обычный молодой мексиканец, узкоплечий, подвижный и одновременно скромный и безобидный; войдя в магазин, он надевал очки и погружался в изучение книг по термодинамике или физической химии. То, что сама идея воровства его не привлекала, лишь способствовало успеху.
Я видел в одной итальянской галерее удивительную, прекрасную картину старого голландского мастера - на ней умудренный жизнью старик задумчиво бредет по пустому полю, а следом крадется вор, который срезает у него сумку. У старика в черной одежде, думающего, возможно, о Царствии Божьем, смешной длинный нос, и он убаюкан своей мечтой. Странно, что вор находится в стеклянном шаре, увенчанном крестом, представляющим императорский символ власти. Получается, что земная власть крадет, пока смешной мудрец мечтает об этом и будущем мире и ничего не замечает вокруг; возможно, все так и останутся ни с чем, здесь и там - вот почему эта любопытная сатира пронзает тебя острой болью, и даже поле на картине не очаровывает, оставаясь пустым местом.
Вор Падилла не принадлежал к властям предержащим и не собирался втягивать в свои дела весь мир. Воровство не было его призванием, но он наслаждался своим умением и ему нравилась собственная затея. У него была собрана большая информация о жуликах, карманниках, мошенниках и разных трюках, проделываемых ими; об испанских щипачах, таких ловких, что они вытаскивают у священников деньги сквозь сутану; о воровской школе в Риме, где преподают мастера высокого класса и ученики подписывают обязательство, что в течение пяти лет самостоятельной работы будут отдавать им половину дохода. Падилла много знал о чикагских ночных клубах, где обирают клиентов, и прочих махинациях. Это было его хобби, как у других бейсбол. Падиллу восхищали люди, устанавливающие свои порядки и поступающие по собственному усмотрению. Он знал повадки проституток и способы, которыми эти цыпочки промышляют в крупных отелях; часто перечитывал автобиографию Чикаго Мэй, считал ее выдающейся женщиной и восхищался тем, как ей удавалось выбрасывать из окна одежду «дамы сопровождения», которую ловил в переулке ее сообщник.
Падилла не скупился на угощение - тратил все наличные деньги. Он пригласил меня в квартиру на Лейк-парк-авеню, которую снимали две молодые негритянки. Но прежде отправился в магазин Хилмэна, где купил ветчину, цыплят, пиво, соленья, вино и голландский шоколад, а уж потом повел меня к девушкам, и мы провели в ихдвух комнатках - кухне и спальне - субботний вечер и воскресенье. Единственным местом для уединения был туалет, так что мы все время находились вместе. Это устраивало Падиллу. Под утро он предложил поменяться партнершами, чтобы исключить особые пристрастия. Девушки с радостью согласились, признав его правоту. Они ценили Падиллу и его взгляд на вещи и веселились от души. Ничего серьезного не происходило, хотя многое разрешалось и царила всеобщая симпатия. Мне понравилась первая девушка: она хотела большей близости со мной, нежно прижималась щекой. Вторая - выше и холоднее, - похоже, имела связь на стороне. Она была старше и эффектнее.
В любом случае это был вечер Падиллы. Вставая с постели, чтобы поесть или потанцевать, он хотел, чтобы я следовал его примеру, а сидя на подушках, несколько раз принимался рассказывать историю своей жизни.
- Я был женат, - сказал он, когда речь зашла об этом. - В Чиуауа, тогда мне исполнилось пятнадцать. Завел ребенка раньше, чем стал мужчиной.
Мне не нравилось его хвастовство и то, что он оставил жену и малыша в Мексике, но тут высокая негритянка сообщила, что тоже имеет ребенка; был он, возможно, и у моей девушки, просто она молчала, - тогда я перестал об этом сокрушаться: если все так поступают, значит, я чего-то не понимаю.
Мы лежали на двух кроватях вчетвером; лучи восходящего солнца пробивались сквозь шторы, слабо обозначая предметы и окрашивали те, что ближе к востоку, в более светлые тона, оставляя стены серыми. Постройки в этом старом негритянском районе обладали своеобразным величием, словно Термы Каракаллы, и при этом наводили ужас, так что это внешнее вмешательство было весьма гуманным. Многочисленное местное население, скрытое за стенами, мирно спало в это воскресное утро. Маленькая сонная девушка лежала в постели - нос приплюснут, крупные, чувственные, беспечные губы раскрыты в улыбке от баек Падиллы. Так мы провалялись почти до вечера - девушки согревали нас как королей - а когда мы оделись и пошли к дверям, обнимали и покрывали поцелуями, так что, уходя, мы обещали вернуться.
Оставшись без денег, мы с Падиллой поужинали у него, в еще более бедном доме, чем тот, который мы только что оставили, - там хотя бы были потрепанные ковры, старенькие мягкие кресла и разные девичьи штучки. Падилла жил с престарелыми родственницами в большой квартире на Мэдисон- стрит, состоящей из тесных каморок, расположенных анфиладой. Квартира была почти пустой: в одной комнате стоял стол и несколько стульев, в другой лишь матрас лежал на полу. Старые женщины сидели на кухне и что-то варили, раздувая огонь в печи; этим грузным, медлительным старухам с невыразительными чертами лица Падилла даже слова не сказал. Мы съели суп - на дно миски осело рубленое мясо, - и тор- тильи, которые подали завернутыми в салфетки. Быстро проглотив свою порцию, Падилла оставил меня за столом, а когда я пошел его искать, то обнаружил в постели под армейским одеялом, натянутым по уши, так что виднелся только острый нос и откинутые назад волосы.
- Я должен поспать. Рано утром экзамен, - сказал он.
- А ты готов, Мэнни?
- Одно из двух - сдам с легкостью или провалюсь.
Я это запомнил. Ехал в трамвае и думал: «Конечно! С легкостью или никак! Люди сходят с ума, преодолевая трудности, ведь они считают, будто трудности - это правильно». Я решил проверить это экспериментальным путем и начать с кражи книг. Пойдет легко - брошу собачий клуб. Если улов окажется, как у Падиллы, то я заработаю вдвое больше, чем у Гийома, и смогу кое-что откладывать на учебу в университете. Я не собирался навсегда стать на стезю воровства, даже если очень повезет, - нет, мне нужен был лишь толчок к лучшей жизни.
Итак, начало было положено; в первый раз я так волновался, что сердце выпрыгивало из груди. На улице меня стошнило, пот лил градом. Я украл большую книгу - Джоуита «Платон». Требовательность к себе пересилила страх - я продолжил эксперимент. Украденный том положил в платную ячейку Иллинойского вокзала, как советовал Падилла, и немедленно отправился за новой книгой. Дело пошло, и я стал спокойнее. Выход из магазина оказался не самым трудным моментом - труднее было сложить книги и сунуть под мышку. После этого я чувствовал себя более уверенно, свободно, и если бы меня задержали, объяснил, что просто задумался, посмеялся бы над таким промахом и непринужденно вышел на улицу. Падилла рассказал, что в магазине меня никогда не арестуют, а вот когда шагнешь наружу, могут схватить. В универмаге, не оглядываясь, я перешел в секцию мужской обуви, потом - в кондитерскую и отдел ковров, но мне никогда не приходило в голову расширить задачу и стащить что-нибудь еще помимо книг.
Из собачьего клуба я ушел быстрее, чем предполагал, и не только из-за уверенности в своих воровских способностях. Мною овладела лихорадочная страсть к чтению. Я лежал в своей комнате и читал, поглощая страницу за страницей, как изголодавшийся человек. Иногда у меня не было сил отдать книгу заказчику, и так продолжалось долгое время. Казалось, будто живого, алчущего человека много лет держали в западне и я пытался его насытить. Падилла разозлился и расстроился, когда, войдя в мою комнату, увидел горы книг, от которых я давно должен был избавиться: держать их дома слишком опасно. Если бы мне пришлось красть книги только по математике, термодинамике и механике, положение могло быть другим: ведь у меня нет ничего общего с Клерком
Максвеллом или Максом Планком. Но Падилла передал мне заказы на книги по теологии, литературе, истории и философии, и я украл «Историю римских пап» Ранке, и «Трентский собор» Сарпи для студентов семинарии, и Буркхардта, и «Историю европейской мысли в девятнадцатом веке» Мерца. Все это я читал. Падилла поднял скандал из-за Мерца: книга громадная, а заказчик с исторического факультета давно ее ждет.
- Возьми мой читательский билет и закажи ее в библиотеке, - говорил он.
Но для меня это были разные вещи. Одно дело - есть свою еду, а другое - просить подаяние: даже если калории те же, организм усваивает их по-разному.
Так я узнал кое-что о неведомых ранее лишениях и понял, что обычная любовь или страстное желание перед тем, как обрести предмет, проявляет себя в виде скуки или другого недуга. А что я думал о себе, читая в этих книгах о великих событиях, о выдающихся личностях? Ну прежде всего я понимал их. И если не родился автором исторической декларации, не княжил в палатинате, не посылал депешу в Авиньон или еще чего-то не совершил, то, во всяком случае, осознавал смысл случившегося, и потому в какой-то степени участвовал в нем. Но в какой именно? Я знал, что некоторые вещи никогда - ибо это невозможно - не случатся со мной, сколько бы я о них ни читал. Это знание мало чем отличалось от отдаленной, но постоянно присутствующей смерти в углу спальни влюбленных - она не уходит, но и не мешает им заниматься любовью. Так и моему чтению ничто не могло помешать. Я сидел и читал. Ничего не хотел видеть, слышать, ничто меня не интересовало - из разряда обычного, второстепенного, вроде овсянки, или прозаичного, вроде «мандата от прачечной», неопределенной печали, внезапных увлечений; мне была неинтересна как жизнь, при которой обуздываешь отчаяние, так и будни, состоящие из привычек, когда вытесняешь неприятности с помощью спокойствия и терпения. Кто поверит, что уйдут повседневные дела, исчезнут тюрьмы и изнурительный труд, а также овсянка, «мандат от прачечной» и все такое прочее, кто способен поднять обыденность на недосягаемую высоту и позволить каждому дышать там хрустальным звездным воздухом, поскольку сметут с лица земли все эти кирпичные, похожие на склепы комнаты, всю тусклость и люди станут жить как пророки или боги? Но ведь все знают, что жизненные взлеты случаются время от времени. Тут и происходит раскол: одни говорят, будто реальна только «высокая» жизнь, а другие признают лишь повседневность. Для меня тут вопросов не было: я торопился пробиться наверх.
Как раз в это время объявился Саймон. Он сказал по телефону, что хотел бы вернуть отправленные пять баксов. Это означало его расположенность со мной встретиться - иначе он просто выслал бы мне деньги. Он вошел с нахально-само- уверенным видом - готовый воспротивиться, если я начну орать и стыдить его. Но, увидев заваленную книгами комнату и меня, босого, в старом халате, отметив сквозняк, желтые пузыри на обоях и скудное освещение, почувствовал себя увереннее и проще. Саймон, наверное, думал, что у меня все по- старому и я откровенный, импульсивный, чрезмерно активный - короче говоря, schlemiel. Если завести речь о смерти Бабули, я сразу расплачусь, и тогда со мной можно делать что угодно. Ему всегда хотелось знать - я таким притворяюсь или это у меня в характере. Если притворяюсь, то могу и измениться.
Я же радовался его приходу, мне не терпелось с ним повидаться. Ни за что в жизни не внял бы я совету Эйнхорна вести себя жестко и унижать его. Конечно, следовало послать мне деньги в Буффало, но он был в западне и я его простил.
Заем у Эйнхорна тоже не являлся серьезным проступком - ведь он и сам подводил многих, не отдавая суммы гораздо большие, - и к тому же Эйнхорн слишком крупная фигура и настоящий джентльмен, чтобы поднимать шум по пустякам. До сих пор все шло хорошо. Но как быть с Мамой и квартирой? Признаюсь, поначалу я был взбешен, и если бы увидел Саймона в тот момент, когда бежал вниз по лестнице к Крейндлу, ему бы мало не показалось. Но потом, возвращаясь мысленно к потере квартиры, я пришел к заключению, что мы не смогли бы долго ее содержать и покоить в ней старость Мамы: ведь ни один из нас там не жил. Мы сошлись на том, что дом устарел. Саймону требовалось всего лишь поговорить со мной, и то, что он этого до сих пор не сделал, доказывало, насколько остро он переживает свою вину.
Я ожидал увидеть его похудевшим, но он, напротив, пополнел. Однако это был не здоровый жирок, а скорее одутловатость от неправильного питания. Мне потребовалось некоторое время, чтобы свыкнуться с кривой улыбкой и рыжеватой щетиной на подбородке - раньше он всегда был гладко выбрит; наконец он успокоился и сел, сложив длинные пальцы на груди.
Летний день клонился к вечеру, и хотя я жил на последнем этаже ветхого деревянного дома, росшее во дворе дерево вздымалось выше крыши, и все вокруг заполонила блестящая листва; мы были словно в лесу, а внизу на лужайке птица, как молоточком, стучала по водосточной трубе. Все располагало к мирной беседе, но мы были напряжены.
Мне кажется, раньше люди не умели так злобно смотреть друг на друга. И родственники тоже, разумеется. Я постарался избежать этого с Саймоном, но у нас не получилось. И вдруг он сказал:
- А что ты делаешь на Саут-Сайд со всеми этими книгами? Решил вернуться к учебе?
- Хотелось бы.
- Тебе надо заняться книжным бизнесом. Впрочем, вряд ли ты сильно развернешься - ведь ты книги читаешь, как я заметил. Но тут уж сам думай! - Саймон хотел, чтобы его слова прозвучали презрительно, но ситуация была неподходящая и он благоразумно прибавил: - Полагаю, ты имеешь право спросить, куда меня самого привел мой выдающийся ум.
- Мне не нужно спрашивать. Я знаю. Глаза у меня есть.
- Ты сердишься, Оги?
- Нет, - ответил я; одного взгляда было достаточно, чтобы понять, как далеки мои чувства от гнева. Он и хотел лишь одного взгляда, а потом опустил глаза. - Не скрою, вначале сердился. Все навалилось… и смерть Бабули.
- Да, Бабуля умерла. Думаю, она была очень старая. Тебе удалось узнать, сколько ей стукнуло? Наверное, мы никогда… - Он говорил о старухе с иронией, печалью и даже благоговейным трепетом. Мы всегда с улыбкой приписывали ей необыкновенные способности. Потом Саймон отбросил напускную самоуверенность и произнес: - Каким я был дураком, когда связался с этим сбродом. Они отобрали мои деньги и еще поколотили. Я знал, что это опасные люди, но рассчитывал с ними справиться. Да нет, ничего я не рассчитывал, просто был влюблен. Любовь! Она мне кое-что позволяла. Вечером на застекленной террасе. Казалось, я вот-вот выскочу из кожи. Я до смерти хотел коснуться ее, и это почти все, что мне разрешалось.
Последние слова он произнес презрительно и грубо. По спине у меня побежали мурашки.
- Я услышал, что они поженились, и мне приснилось, как они трахаются - женщина и осел. Ей все равно. Ты ведь знаешь, каков он. Впрочем, без разницы - у него все как у других мужчин. И еще деньги. Вот что ей нужно - деньги! Он имеет всего несколько домов. Мелочевка. Просто она не знает лучшего.
Лицо его покраснело; теперь он говорил без прежнего презрительного гнева:
- Понимаешь, мне противно быть таким, иметь такие мысли. Стыдно - правда. Ведь она не столь уж необыкновенная, а он не так и плох. Когда мы были детьми, он хорошо к нам относился. Ты ведь не забыл, а? Я не хочу из-за нее вести себя с ним как паршивая лайка, дерущаяся за рыбу. В детстве я высоко метил. Только потом выясняешь, что у тебя в действительности есть, а чего нет, и видишь, как на первый план выходят эгоизм и зависть, и тебе наплевать на других, если у самого все хорошо; и вдруг приходит в голову: было бы неплохо, если бы кто-то близкий умер и оставил тебя в покое. А потом я подумал, что если сам умру, такие же чувства будут у других.
- То есть как умрешь?
- Покончу с собой. Я был близок к этому в тюрьме на Норт-авеню.
Упоминание о самоубийстве прозвучало как факт. Саймону не требовалась моя жалость, он никогда не ждал ее от меня.
- Я не боюсь смерти, Оги, а ты? - спросил он, сидя спокойно и основательно; за его спиной шелестела листва, его фетровая шляпа вырисовывалась то на зеленом, то на желтом фоне. - Я спрашиваю: ты боишься?
- Скажу так - умереть не жажду.
Тень от неведомых мне мыслей пробежала по его лицу, и он как-то расслабился, стал мягче и непринужденней. А потом рассмеялся:
- Ты умрешь, как и все. Однако признаю, не об этом думают глазеющие на тебя люди. Ты красивый парень. Только мало заботишься о себе. Любой другой на твоем месте потребовал бы у меня деньги. Поступи ты со мной так, я бы вытряс их из тебя. Или позлорадствовал, увидев в таком жалком положении. Сказал бы: «Так тебе и надо. Пойдет на пользу!» Ну, раз ты не заботишься о своих интересах, придется позаботиться мне.
- О моих интересах?
- Естественно, - подтвердил он, слегка рассерженный моим вопросом. - Не веришь, что я думаю о тебе? Мы слишком долго толчемся среди неудачников, пора с этим кончать. Я уже устал.
- Где ты сейчас живешь? - спросил я. -
- В районе Норт-Сайд, - отмахнулся Саймон, не желая вдаваться в детали. Он не собирался сообщать, есть ли в комнате раковина, постелен ковер или линолеум, выходят окна на улицу или упираются в стену. Мне всегда интересны подробности. Но он не стал удовлетворять мое любопытство: если начнешь вникать в детали, считал он, погрязнешь в них - лучше не заострять внимание. - Я не собираюсь там задерживаться, - сказал он.
- На что ты живешь? - поинтересовался я. - Чем занимаешься?
- Почему ты спрашиваешь, на что я живу?
Повторяя вопрос, он уходил от ответа. Гордость не позволяла ему признаться, как обстоят дела и какой урон он понес. Не хотел терять образ сильного старшего брата. Он поступил как дурак, совершил ошибку, теперь вдобавок имел землистый цвет лица и прибавку в весе - словно заедал свой крах; понятно, что ему не улыбалось посвящать меня в мелкие подробности. Мой вопрос Саймон воспринял как удар - ведь тогда он изо всех сил старался выбраться из ямы унижения, - и отстранил его твердой рукой, спросив:
- Что ты имеешь в виду?
Позже он рассказал мне, как мыл полы в закусочной, но до этого прошло много времени. А тогда просто отбросил мой вопрос. Восседая в жестком черном кресле - именно восседая, ведь он изрядно поправился, - Саймон, как мог, собирался с мужеством и силами; я нутром чувствовал эти старания, а он наконец заговорил. Его голос звучал напористее, чем требовалось, - так мог изъясняться паша.
- Я зря время не тратил. Кое-чем занимался. Думаю, что скоро женюсь, - начал он, не позволяя себе улыбнуться при таком заявлении или смягчить его каким-то иным образом.
- Когда? На ком?
- На женщине с деньгами.
- Женщине? В возрасте? - Именно так мне представилось положение.
- Что с тобой? Да, я женюсь на женщине старше себя. А почему нет?
- Не может быть! - Он по-прежнему мог ошарашить меня, как бывало в детстве.
- Не будем препираться. Она не старуха. Мне сказали, что ей нет еще и двадцати двух.
- Кто сказал? Ты что, ее не видел?
- Еще нет. Помнишь закупщика, моего прежнего босса? Он все устроил. У меня есть ее фото. Недурна. Полновата, но я и сам теперь не такой уж стройный. Даже хорошенькая. Но и не будь она хорошенькой, я бы все равно на ней женился, если закупщик не приврал насчет богатства, - говорят, у ее семьи куча денег.
- Ты окончательно решил?
- Сказал тебе - женюсь.
- А если она не захочет?
- Захочет. Ты что, не веришь в меня?
- Верю, но мне это не нравится. Слишком прозаично.
- Прозаично? - почти выкрикнул Саймон. - А что тут прозаичного? Вот если бы я ничего не делал, это было бы прозаичным. Теперь я все вижу насквозь. И никогда больше не попадусь на крючок брака по любви. Практически все люди - за исключением некоторых, вроде нас с тобой - родились здесь. И что в браке выдающегося и исключительного, чтобы придавать ему такое большое значение? Зачем валять дурака и говорить о совершенном, идеальном союзе? От чего он спасает? Уберег он кого-нибудь - сопляков, дураков, идиотов, schleppers, придурков, шутов гороховых, доносчиков, трусов, или достойных неудачников, или так называемых приличных людей? Все они женаты или рождены в браке, так что не притворяйся: совсем не редкий случай, когда Боб любит Мэри, а та выходит замуж за Джерри. Оставим это на совести кино. Разве не видишь, как у желающих жениться по любви по капле высасывают кровь? Ведь в поисках самой лучшей - мне кажется, это твой случай - они теряют все остальное. Печально, жалко, но все происходит именно так.
Тем не менее он видел, что я с ним решительно не согласен, хотя тогда меня нельзя было отнести к страстно влюбленным - я больше не нес горящий факел в честь Эстер Фен- чел. Но лицо Саймона говорило, что он ошибается. На мой взгляд, вокруг него было слишком много суеты, мешающей ему принять правильное решение. Саймон явно обратил внимание на лежавшие повсюду книги, и, понимая, что именно здесь таятся корни моего противостояния, посматривал на них как на оппонентов; в его взгляде мелькала насмешка. Но я не мог отречься от своих друзей, к ним я относился серьезно, они вызывали отклик в моей душе, и потому я никак не реагировал ни на насмешку, ни на вызов в его взгляде.
- Зачем тебе нужно, чтобы я с тобой соглашался? Если ты сам себе веришь, какая разница, что думаю я?
- Бог мой! - Подавшись вперед, он смотрел на меня расширившимися глазами. - Не льсти себе, малыш. Если бы ты действительно понял мои слова, то согласился бы. Я был бы этому рад, но могу обойтись и без твоего одобрения. Кроме того, хотим мы того или нет, но мы похожи и нужно нам одно и то же. Ты меня понял.
Я так не считал - и вовсе не из гордости, а исходя из фактов, - однако, видя, как ему важна наша общность, промолчал. Он еще говорил о мистической природе наследственности, о том, что наши органы принимают волны или кванты одинаковой длины, но об этом я мало что знал, чтобы иметь свою точку зрения.
- Может, ты и прав. Но откуда уверенность, что девушка и ее семья так уж тебя хотят?
- Ага, желаешь знать, в чем моя сила? Ну, во-первых, в нашей семье все красивые. Будь Джордж нормальным, тоже был бы красавец. Наша старушенция знала об этом и надеялась, что мы сумеем воспользоваться даром судьбы. Кроме того, я женюсь на девушке не затем, чтобы тратить ее денежки и хорошо проводить время. Ее родственники смогут воспользоваться всеми моими талантами. Я не буду сидеть сиднем и пускать слюни. Я так не могу. Мне нужно делать деньги. Я не из тех, кто бросает начатое, потому что уже познал это. Я хочу денег, действительно хочу, и умею с ними обращаться. В этом моя сила. Большего я предложить не могу.
Нельзя винить меня за то, что я слушал его не без скептицизма, но подобные вещи делаются людьми со специфическими целями. Мне не нравилось, как он говорит - например хвастается семейной красотой, словно мы племенные жеребцы. Однако было не похоже, чтобы он в очередной раз потерпел неудачу.
- Покажи фотографию.
Саймон достал снимок из кармана брюк. Вполне молодая девушка, полная; лицо приятное, доброе. Я подумал, что она довольно привлекательна, хотя по натуре не очень открытый и простой человек.
- Я ведь сказал тебе, что симпатичная. Только слегка полновата.
Ее звали Шарлотта Магнус.
- Магнус? Это не их грузовик возит уголь Эйнхорну?
- Ее дядя в угольном бизнесе. У него четыре или пять больших разработок. У отца же земельные наделы. Гостиницы. И несколько галантерейных магазинов. Я займусь угольным бизнесом. Думаю, это самое прибыльное. Попрошу в качестве свадебного подарка одну шахту.
- Ты все хорошо рассчитал.
- Конечно. И о тебе не забыл.
- Как, мне тоже придется жениться?
- В свое время мы это устроим. А пока помоги мне. У меня должна быть семья. Как мне рассказывали, они очень чтут семейные традиции. Нашу жизнь им не понять, и она им не понравится, так что надо кое-что подправить. Будут обеды и прочее; возможно, большой прием по случаю помолвки. Ты ведь не думаешь, что я вытащу из приюта Джорджа? Нет, мне нужен ты. И приличная одежда. Есть она у тебя?
- В ломбарде.
- Срочно выкупи.
- На какие шиши? -
- У тебя нет денег? А я думал, ты торгуешь книгами.
- Все, что остается, идет на содержание Мамы.
- Хорошо, не думай об этом. Я позабочусь о деньгах. «Интересно, кто ему даст? - подумал я. - Может, его
друг, закупщик?» Но через несколько дней от Саймона пришел почтовый перевод, а после того, как я выкупил одежду, он явился и забрал один из моих эванстонских костюмов. Вскоре после этого он сказал, что познакомился с Шарлоттой Магнус. По его словам, она уже влюбилась в него.