СТРУКТУРАЛИЗМ И ЭКОЛОГИЯ
Структуральный подход, предложенный мной более четверти века назад, часто оценивается моими англосаксонскими коллегами как «идеализм» или «ментализм». Меня даже заклеймили как гегельянца. Кое- кто из критиков обвинил меня в том, что я рассматриваю структуры мышления в качестве причины культуры, а иногда даже и смешиваю то и другое. Они также полагают, что я берусь за структуру человеческого разума, чтобы отыскать то, что они иронически называют "леви-стросовскими универсалиями". При таком положении дел, действительно, изучение контекстов культуры, в которых действует разум, представляло бы мало интереса. Но будь это так, зачем бы я стал антропологом, вместо того чтобы следовать философской карьере, в соответствии с моим академическим образованием? И почему в своих книгах я уделяю так много внимания наимельчайшим этнографическим деталям? Почему я стремлюсь точно идентифицировать познаваемые каждой общностью растения и животных; различные технические цели, для которых они предназначаются; а в случае если эти растения или животные съедобны, то как их готовят для употребления — то есть варят, тушат, варят на пару, пекут, жарят на решетке, жарят на сковороде или даже сушат или коптят? Годами я был окружен земными и небесными картами, позволившими мне проследить положение звезд и созвездий в различных широтах и в разные времена года; трактатами по геологии, географии и метеорологии; трудами по ботанике; книгами о млекопитающих и о птицах.
Причина этого очень проста: невозможно предпринять какое бы то ни было исследование, не собрав и не проверив сначала все данные. Как я часто отмечал, никакой общий принцип или дедуктивный процесс не позволяют нам предвосхитить случайные обстоятельства, образующие историю каждой человеческой группы, особенные черты окружающей ее среды или непредсказуемый способ, выбранный каждой из них для интерпретации отдельных исторических событий или аспектов естественной среды.
Кроме того, антропология — это эмпирическая наука. Каждая культура является уникальной ситуацией, которую можно описать и понять только ценой самого усердного внимания. Только такой испытующий взгляд обнаруживает не одни лишь факты, но также критерии, варьирующие от культуры к культуре, в соответствии с чем каждая наделяет значением определенных животных или определенные растительные виды, минералы, небесные тела и другие природные феномены, чтобы из конечного набора данных построить логическую систему. Эмпирическое изучение позволяет подступить к структуре. Ибо даже если одни и те же элементы удерживаются и здесь и там, опыт доказывает, что эти идентичные элементы могут быть отнесены на счет разных причин; и наоборот, различные элементы порой выполняют одинаковую функцию. Каждая культура складывается на небольшом числе отличительных черт своего окружения, но нельзя предсказать, каковы же они либо для какой цели будут взяты. Кроме того, настолько богат и разнообразен сырой материал, предлагаемый окружением для наблюдения и размышления, что ум способен постичь лишь частицу этого. Ум может воспользоваться ею для разработки какой-либо системы в безграничном ряду других мыслимых систем; ничто не предопределяет привилегированной судьбы для одной из них.
Таким образом, вначале мы натыкаемся на фактор произвольности, откуда проистекают трудности, которые один лишь опыт способен разрешить. Тем не менее хотя выбор элементов может оказаться произвольным, они становятся организованными в систему, и связи между ними образуют целое. В "Неприрученной мысли" я писал, что "принцип, лежащий в основе классификации, никогда не может быть постулирован заранее; его можно лишь открыть a posteriori путем этнографического наблюдения — иначе говоря, опытным путем". Связность всякой системы классификации строго зависит от ограничителей, специфичных для функционирования человеческого ума. Эти ограничители детерминируют формирование символов и объясняют их оппозицию и способ их связи.
Следовательно, этнографическое наблюдение не понуждает нас выбирать из двух гипотез: либо пассивно сформированный внешними влияниями пластичный ум, либо универсальные психологические законы, повсеместно дающие начало, побуждающие одинаковые качества и действующие вне зависимости от истории и от специфики окружения. Скорее то, что мы наблюдаем и стараемся описать, представляет собой попытку реализовать нечто вроде компромисса между определенными историческими тенденциями и специфическими характеристиками среды, с одной стороны, а с другой — ментальными требованиями, которые в каждом ареале являются продолжением прежних требований такого же вида. Приспосабливаясь друг к другу, эти два порядка реальности смешиваются, создавая таким образом значимое целое.
В такой концепции нет ничего гегельянского. Вместо того чтобы прибывать ниоткуда, по разумению философа, который, вероятно, совершил бы беглый обзор, ограниченный небольшой частью глобуса и несколькими столетиями истории идей, эти ограничители человеческого ума обнаруживаются путем индуктивного процесса. Мы в состоянии достичь их только терпеливым рассмотрением того, как они отражаются, сходными либо несходными способами, в идеологии дюжин или даже сотен обществ. Кроме того, мы не расцениваем эти ограничители в качестве обретенных сразу и для всех и не берем их как ключ, который психоаналитическим образом позволит нам впредь отпереть все запоры. Вместо того мы ведомы лингвистами: они хорошо осознают, что в мире грамматики можно выявить общие свойства, и надеются, что в состоянии обнаружить языковые универсалии. Но лингвисты при этом знают, что логическая система, образованная такими универсалиями, будет гораздо беднее, чем любая частная грамматика, и никогда не сможет ее заместить. Они также знают, что изучать язык вообще и отдельные существовавшие либо доныне существующие языки — дело бесконечное и что конечный набор правил никогда не исчерпает общих свойств этих языков. Когда универсалии будут постигнуты, они выступят в качестве открытых структур: всегда можно будет пополнить, расширить либо скорректировать прежние определения.
Итак, в социальной жизни одновременно действуют два вида детерминизма; и неудивительно, что, поскольку они различны по природе, каждый из них, с точки зрения другого, может показаться произвольным. За каждой идеологической конструкцией встают более старые конструкции. И они отдаются эхом во времени, назад к гипотетическому моменту, когда сотни тысяч, а может, и более лет тому назад человечество, запинаясь, придумало и выразило свои первые мифы. И также верно, что на каждой стадии этого сложного процесса всякая идеологическая конструкция видоизменяется под действием преобладающих технологических и экономических обстоятельств; они искажают, деформируют ее по нескольким направлениям. Никакой общий механизм, который, возможно, лежит в основе тех различных способов, какими человеческий разум действует в различных обществах, на разных этапах исторического развития, не работает в вакууме. Эти ментальные зубчатые колеса должны сцепливаться с другими механизмами; наблюдение никогда не обнаруживает отдельного действия частей целостного механизма; мы можем подтвердить лишь результаты их взаимодействия.
Эти взгляды, отнюдь не являющиеся философскими, внушены нам строжайшим этнографическим рассмотрением всякой частной проблемы. Я попытаюсь проиллюстрировать эту практику примерами, взятыми из мифологического анализа, с которым имею дело в течение двадцати лет.
* * *
Индейцы хейлтсук, или белла-белла, тесно связаны со своими южными соседями на побережье Британской Колумбии — квакиютль. В обеих группах рассказывают историю о ребенке — мальчике или девочке, — похищаемом сверхъестественным каннибалом, обычно женщиной, называемым у белла-белла Kawaka, а у квакиютль — Dzonokwa. Как и в истории квакиютль, белла-белла поясняют, что ребенку удается спастись; людоедку убивают либо обращают в бегство. Ее значительное богатство попадает к отцу героя или героини, и он раздает его. Так объясняется происхождение потлача.
Иногда версии белла-белла отличаются от версий квакиютль любопытным инцидентом. Сверхъестественный помощник наставляет девочку или мальчика, каким образом избавиться от людоедки: когда людоедка, по своему обыкновению, при низшей точке отлива идет собирать моллюсков, ребенку следует набрать сифонов — эту часть моллюсков людоедка не ест, она их выбрасывает; ребенку надо положить эти органы себе на кончики пальцев и смахнуть их на людоедку, которая будет так напугана, что упадет обратно в пучину и погибнет.
Отчего бы могучей людоедке испугаться чего-то настолько безвредного и незначащего, как сифоны моллюсков — этих мягких маленьких стерженьков, посредством которых моллюски вбирают и выпускают воду? (Эти сифоны также весьма удобны, чтобы держать устрицу, сваренную на пару, погружая ее в растопленное масло, — знаменитое фирменное блюдо ресторана около площади Таймc, где я жил в Нью-Йорке.) Мифы белла-белла не содержат этого момента. Чтобы решить проблему, мы должны применить непременное правило структурального анализа: когда версия мифа содержит деталь, кажущуюся аномальной, следует спросить себя, не противоречит ли эта версия другой, которая обычно отстоит от нее не так далеко.
Термины отклоняющаяся и нормальная здесь следует понимать относительно. Версия, выбранная для соотнесения, будет называться «прямой», и относительно нее другие окажутся «инвертированными». Но в равной мере можно было бы проследовать в другом направлении, за исключением определенных случаев (примеры предоставлены в моих выпусках "Науки мифологий"), тде трансформация может происходить только в определенном направлении. В данном случае «прямую» версию легко локализовать. Она обнаруживается среди чилкотин, живущих в части, удаленной от моря, к востоку от гор побережья. Но они были хорошо знакомы с белла-белла и Часто навещали их по ту сторону гор. Несомненно, их языки различались, язык чилкотин принадлежит семейству атапасков. Во всем остальном чилкотин были сходны с племенами побережья, от которых они заимствовали многие черты своей социальной организации.
Что мы узнаем из мифа чилкотин? В нем говорится, что младенец-мальчик, все время плачущий (подобно маленькой девочке в одной из версий белла-белла), похищается Совой, могучим колдуном. Он хорошо обращается с мальчиком, и тот растет, довольный своей участью. Когда спустя годы друзья и родители открывают его пристанище, он отказывается следовать за ними. Наконец его удалось убедить. Когда же Сова отправляется в погоню за маленьким отрядом, мальчик пугает его, надев на пальцы себе рога горного козла и размахивая ими, как клешнями. Он забрал с собой все раковины dentalia (маленькие белые одностворчатые моллюски, выглядящие как крошечные слоновые бивни), единственным обладателем которых до этого времени был Сова.
Именно таким образом индейцы обрели эти раковины, являющиеся наиболее драгоценным из того, чем они владеют.
Поскольку остальная часть мифа чилкотин не относится к рассмотрению нашей темы, я опущу ее, а заодно и версии белла-кула, говорящих на языке сэлиш, соседей как белла-белла, так и чилкотин. В этих версиях сохраняется случай с рогами горного козла и трансформируется миф белла-белла, придавая людоедке, которую белла-белла называют Сниник, характеристики, строго противоположные тем, какими наделен этот персонаж у белла-белла и у квакиютль. Именно под таким особым углом зрения и следует анализировать эти версии.
Давайте ограничимся мифами белла-белла и чилкотин, потому что они организованы одинаково и инвертированы только соответствующие коннотации, приписываемые каждому элементу. Плачущий мальчик у чилкотин, плачущая девочка в более разработанной версии белла-белла похищается сверхъестественным существом: в одном случае людоедкой в человеческом облике, в другом — благожелательным колдуном в облике птицы. Чтобы избавиться от похитителя, герой или героиня прибегают к одной и той же стратегии: они прилаживают себе на пальцы искусственные когти. Но эти когти суть либо рога козла, либо сифоны моллюска — иначе говоря, либо нечто твердое и наносящее вред, исходящее с суши, либо нечто мягкое и безвредное, исходящее с моря. В результате у чилкотин Сова падает в воду и не тонет, тогда как у белла-белла людоедка падает на скалы и погибает. Итак, рога и сифоны суть средства, ведущие к цели. Но в чем именно состоит эта цель? Герой или героиня становятся первыми обладателями либо раковин dentalia, либо богатств, принадлежащих людоедке. Теперь все мифологические и ритуальные данные, которыми мы располагаем относительно этой Kawaka или Dzonokwa, как ее называют квакиютль, свидетельствуют, что все ее богатства исходят с суши, поскольку они состоят из медных пластинок, мехов, обработанных шкур и сушеного мяса. В других мифах белла-белла и квакиютль та же самая людоедка — обитательница суши, жительница лесов и гор — не ловит рыбу, а постоянно крадет лососей у индейцев.
Таким образом, каждый миф объясняет, каким образом определенная цель была достигнута столь же определенными средствами. И поскольку мы рассматриваем два мифа, в каждом из них имеется отличительное средство и отличительная цель. Примечательно, что одно из средств оказывается близким воде (сифоны моллюсков), а другое — земле (рога козла). Первое ведет к цели (богатства людоедки), имеющей отношение к суше, а второе — к цели (раковины dentalia), имеющей морской характер. В итоге "водное средство", так сказать, ведет к "цели суши"; и наоборот, "средство суши" — к "водной цели".
Кроме того, возникают дополнительные связи между средством из одного мифа и целью или результатом из другого. Сифон моллюска, средство в мифе белла-белла, и раковины dentalia, цель в мифе чилкотин, имеют, как очевидно, нечто общее, и то и другое идет от моря. Однако этому противостоит та роль, которая им отведена в туземной культуре: для чилкотин раковины dentalia — далеко не самое драгоценное из того, что может предложить море; а миф белла-белла не придает никакой ценности сифонам моллюсков даже как пище, поскольку людоедка выбрасывает их, не поедая.
Ну, а как обстоит дело с рогами горного козла, средством в мифе чилкотин, и земными богатствами людоедки, обретение которых является результатом в мифе белла-белла? В отличие от морских раковин и то и другое принадлежит миру суши. Козлиные рога, однако, непригодны в пищу, служат для изготовления церемониальных предметов — тех изумительно обработанных и скульптурно украшенных ложек, которыми мы восхищаемся в музеях. Это произведения искусства и эмблематические объекты; они являются богатством. Кроме того, не будучи съедобными, ложки, как и сифон моллюска, представляют собой удобное средство (культурное, а не природное) донести пищу до рта едока. Если все же, несмотря на общее происхождение, средство из одного мифа и результат из другого мифа противопоставлены, то устанавливается параллель между результатом из первого мифа и средством из второго, которые также имеют общее происхождение (с суши, а не с моря), как раз противоположное.
Я всего лишь очертил диалектическую связь между двумя мифами соседних племен — эту схему легко можно обогатить и отточить. Однако этого достаточно, чтобы продемонстрировать, что существуют правила, позволяющие трансформировать один миф в другой, и что эти сложные правила все же внятны. Откуда происходят эти правила? Мы не изобретаем их по ходу анализа. Они, так сказать, выделены из мифов. Будучи сформулированы исследователем, они выходят на поверхность как видимое проявление законов, управляющих ходом мысли людей, когда они слышат, как их соседи излагают один из своих мифов. Слушатели могут заимствовать миф, но не без деформирования его посредством не контролируемых ими ментальных операций. Они присвоят его, чтобы не чувствовать себя хуже, при этом ремоделируя его, сознательно или бессознательно, пока он не станет их собственным.
Такие манипуляции происходят не наобум. Инвентаризация американской мифологии(1), чем я был занят в течение многих лет, явно показывает, что различные мифы проистекают из трансформации, подчиненной определенным правилам симметрии и инверсии: мифы отражают друг друга по осям, список которых можно составить. Для объяснения этого феномена следует принять заключение, что ментальные операции подчиняются законам, сходным с теми, что действуют в физическом мире. Эти ограничители, удерживающие идеологические конструкции внутри некоего изоморфизма, где возможны лишь определенные виды трансформации, служат примером первого упомянутого мной типа детерминизма.
* * *
Однако это лишь половина истории: без ответа остаются другие вопросы. Если мы решаем избрать миф чилкотин в качестве отсчета, то следует поинтересоваться, почему этим индейцам потребовалось объяснять происхождение раковин dentalia и почему они сделали это таким причудливым образом, придавая им земное, а не океаническое происхождение? Предполагая также, что некая необходимость потребовала от белла-белла изменить образ рогов горного козла, употребленных как когти, нужно понять, почему им пришлось из многих объектов своей природной среды, которые могли бы выполнить ту же самую функцию, выбрать сифоны моллюска? Почему, наконец, белла-белла оказались незаинтересованными происхождением раковин dentalia, направив все свое внимание на другой вид богатств? Эти вопросы обязывают нас обратиться ко второму типу детерминизма, который вносит внешние ограничители, опирающиеся на идеологию. Но ни характеристики природной среды, ни образ жизни, ни даже социальные и политические обстоятельства не были совершенно одинаковыми у племен внутренней части материка и племен побережья.
Раковины dentalia высоко ценились у племен внутренней части, восточных соседей чилкотин, принадлежащих языковой ветви сэлищ. Они получали эти раковины от чилкотин и поэтому называли тех "люди dentalia" (Teit, 1909, р. 759). Следовательно, чтобы защитить свою монополию и придать ей больше престижа в глазах своих соседей, чилкотин были прямо заинтересованы в том, чтобы заставить других поверить, что они обладают неистощимым количеством раковин dentalia, появившихся на их территории в результате сверхъестественных событий, особо благоприятных для них.
Следуя этому, они скрыли совершенно иную реальность: фактически чилкотин получали раковины dentalia посредством торговли, через горные тропы, с племенами побережья, которые только и имели прямой доступ к продуктам моря. Согласно старинным сообщениям, эти племена побережья находились в дружеских отношениях с чилкотин, с которыми никогда не воевали, "поскольку они редко отваживались далеко уходить от своего родного дома на морском берегу либо на речном плесе и, кажется, испытывали благоговейный страх, вступая в запретную и неведомую горную твердыню" (Teit, 1909, р.761). Действительно, сэлиш внутренней части, как и племена томпсон и кер- д-ален, в отличие от чилкотин, не были в курсе фактического источника раковин dentalia; у них была серия мифов, которая является одновременно симметричной и инвертированной формой мифов, принадлежащих поставщикам этих раковин. Они рассказывают, что в старину раковины dentalia существовали на их территории и что вслед за определенными событиями они исчезли, так что в настоящее время индейцы могут получить эти драгоценные объекты только посредством торговли.
Совершенно иная ситуация сложилась относительно продуктов и суши, и моря у племен побережья. Для них продукты моря принадлежали технологической и экономической деятельности: рыболовство или сбор раковин были обычным занятием индейцев побережья, которые сами ели эти продукты либо продавали их чилкотин. Как сказали бы мои коллеги-неомарксисты, эти блага были неотъемлемой частью их практики. С другой стороны, индейцы побережья расплачивались дарами моря за продукты суши, поступающие с тех гор, куда они не осмеливались отправиться и обитатели которых навещали их для того, чтобы обменять продукты суши на продукты моря. Эти инверсивные связи представляют собой формальную аналогию тем, которые обнаружены нами между соответствующими мифами на идеологическом уровне: то есть тот факт, что в мифах средство, связанное с землей, ведет к результату, связанному с морем; тогда как во втором случае — как раз другой кружной путь. Теперь становится понятным, почему племенам побережья не требовалось «мифологизировать» морские раковины — те принадлежали их практике; и также почему (если мифологическая трансформация, как это часто бывает, принимает форму хиазмы(2)) сдвиг морского элемента из категории результата в категорию средства может соответствующим образом быть достигнут путем замены сифонов моллюсков на раковины dentalia. Относительно друг друга они находятся в одинаковой двояко инвертированной связи, преобладающей между соответствующими экологиями двух типов народов.
Рассмотрим сначала рога горного козла. Их острый конец — круто загнутый и в этом смысле выпуклый — делает их опасным оружием; тогда как вогнутое и полое основание позволяет вырезать из них ложки и тем самым превращает их в составную часть богатства. Наоборот, раковины dentalia считаются богатством именно благодаря своей выпуклой твердой внешней оболочке. Что касается внутреннего содержимого этих одностворчатых, то оно представляет собой незначительный моллюск, непригодный в пищу. Таким образом, во всех этих связях раковины dentalia противопоставлены сифонам моллюска — полым мягким трубочкам, внутренним придаткам двустворчатых, играющих большую роль в рационе населения побережья. Однако миф белла-белла отрицает какую бы то ни было пищевую ценность сифонов моллюсков, оказывающихся (что парадоксально) органами, обращающими на себя внимание, но не представляющими практического интереса. Итак, они легко могут быть «мифологизированы» по причине, противоположной той, что приводит людей внутренней части к объяснению происхождения раковин dentalia: высоко ценят, но не имеют их; у людей побережья есть моллюски, но их сифоны особенно не ценятся.
Разум не может оставаться пассивным, сталкиваясь с технологическими и экономическими условиями, связанными с природным окружением. Он не просто отражает эти условия; он реагирует на них и претворяет их в логическую систему. К тому же разум не только реагирует непосредственно на окружающие условия, но также отдает себе отчет в том, что существуют различные природные среды, на которые обитатели их реагируют по-своему. Все эти среды интегрируются в идеологические системы, которые послушны другим — ментальным ограничителям, заставляющим группы с различными взглядами следовать одной и той же схеме развития. Два примера позволят мне продемонстрировать эту идею.
Первый из того же ареала, что и прежние: индейцы сичельт, языковая группа сэлиш, расселенные к северу от дельты реки Фрейзер. Эти индейцы странным образом искажают миф, распространенный на западе от Скалистых гор — от бассейна Колумбии до бассейна Фрейзер. В своей обычной форме это миф о Трикстере, убеждающем своего сына или внука взобраться на дерево, чтобы добыть перья птиц, гнездящихся на верхушке. С помощью магического средства он заставляет дерево расти, так что герой не может спуститься и в итоге оказывается заброшенным в небесный мир. После множества приключений ему удается вернуться на землю, где Трикстер принял физический облик героя, чтобы обольстить его жен. В отместку герой подстраивает падение своего злого родителя в реку, течение которой выносит его к морю, где эгоистичные сверхъестественные женщины держат взаперти лососей. Эти женщины спасают тонущего Трикстера и приглашают его к себе. А тот хитростью разрушает их запруду и освобождает рыбу. С этого времени лососи свободно путешествуют и ежегодно поднимаются по рекам, где индейцы ловят и едят их.
Тот факт, что лососей ловят во время их ежегодного нереста, когда они возвращаются из океана и поднимаются по рекам, чтобы отметать икру в пресной воде, несомненно порожден опытом. С этой точки зрения миф отражает объективные условия, жизненно важные для туземной экономики, объяснить которые и призван миф. Но сичельт рассказывают эту историю по-другому. Отец падает в воду на заходе солнца при неизвестных обстоятельствах; женщина спасает его и отправляет назад домой. Он желает отомстить своему сыну, которого считает причиной своего несчастья, и отправляет юношу в небесный мир с помощью такого же магического средства, как и в других версиях. На небе герой встречает двух старух, которым он открывает, что вблизи их жилища река изобилует лососем. В знак благодарности за это они помогают юноше вернуться на землю.
Следовательно, в версии сичельт утопление Трикстера и затем спасение его женщиной, живущей вниз по течению, замещает первую цепочку других версий; поэтому эпизод с утоплением уже не имеет значения. Напротив, эпизод с лососями отнесен к приключениям в небесном мире; и эта небесная цепочка идет вслед за акватической цепочкой, а не перед ней. Наконец, на небе вопрос стоит уже не об освобождении рыб, а лишь об открытии того, что они там имеются.
Как же объяснить все эти отклонения? Можно представить, что сичельт попытались повторить историю, впервые услышанную ими от соседей — индейцев томпсон, имевших полную, детализированную версию мифа; не поняв ее, сичельт всю ее перепутали. Такая теория не учитывала бы решающего факта: сичельт жили в географическом ареале, отличном от ареала своих соседей, проживавших дальше в глубь континента; на их территории невозможно было ловить лососей, так как там не было рек, пригодных для нереста лосося. Для рыбной ловли сичельт приходилось пробираться через племена сцилис в среднем течении реки Гаррисон — такие вторжения порой вели к кровавым конфликтам.
Поскольку у сичельт не было лососей, они и не могли приписать их освобождение одному из своих культурных героев; либо, если бы они это сделали, такое освобождение могло бы произойти не на земле, а на небе, в воображаемом мире, где опыт не требуется. Такой сдвиг делает эпизод с освобождением лишенным значения: сичельт не задавались вопросом, как лососи освободились, чтобы подниматься по рекам, — феномен, противоречащий местному опыту; поскольку в их владениях не было лососей, сичельт (в отличие от их соседей) предпочитали скорее приписывать им метафизическое местопребывание, чем допускать для них в действительности экологически более низкое положение.
Если местная экология влечет изменение в какой-либо части истории, то ментальные ограничители требуют, чтобы и другие ее части были соответственно изменены. Итак, рассказ принимает странный оборот: сын мстит без видимой причины за преследование, не имевшее места; отец посещает обитательниц моря, не освобождая лососей; открытие сыном лососей на небе замещает освобождение их отцом в океане и т. д.
Имеется и другой урок из прежнего примера. Если бы между техно-экономической инфраструктурой и идеологией преобладала простая односторонняя связь, как между причиной и действием, то можно было бы ожидать, что мифы сичельт объясняют, почему на их территории нет лососей или почему, когда-то обладая ими, они их утратили к выгоде своих соседей; либо они могли бы и вовсе не иметь мифа о лососях. В действительности же обнаруживается совершенно иное: отсутствующие лососи делаются мифом наличествующими — и таким образом проводится идея, что, хотя лососи где-то присутствуют, они тем не менее отсутствуют именно там, где им следует быть. Мифологическая модель, противоречащая опыту, не только не исчезает, она даже не претерпевает изменение, которое позволило бы приблизить ее к опыту. Она продолжает жить своей жизнью, и всякая трансформация ее удовлетворяет не ограничителям опыта, а ментальным ограничителям, полностью независимым от первых. В нашем случае ось с полюсами суши и моря — единственно «истинная» ось — с точки зрения окружающей среды, как и техно-экономической деятельности — колеблется от горизонтальной к вертикальной. Полюс моря становится полюсом неба; полюс суши коннотирует низкое, а не высокое; эмпирическая ось становится воображаемой. Сдвиг влечет за собой другие сдвиги, не имеющие какой-либо постижимой связи с реальностью, но являющиеся результатом формальной необходимости.
Таким образом, миф сичельт впечатляюще иллюстрирует два вида влияния на мифологическое мышление, чему имеется и много других примеров. Ограничусь одним особенно ярким примером, поскольку проблема, подобная той, что мною обсуждена, в другом экологическом и культурном контексте толкуется таким же образом.
Для народов, относящихся к лингвистической семье алгонкин, живших в канадской экологической зоне, дикобраз был реальным животным. Они неутомимо охотились на него ради его мяса, к которому имели пристрастие, а также ради его иголок, использовавшихся женщинами при вышивании. Дикобраз также играл заметную роль в мифологии. В одном мифе говорится о двух девушках, которые, отправившись пешком в отдаленную деревню, находят дикобраза, устроившего себе гнездо на поваленном дереве. Одна из девушек выдергивает иглы у бедного животного и отбрасывает их. Животное, испытывающее муки, магически вызывает вьюгу, и девушки погибают от холода. В другом мифе героинями выступают две одинокие сестры. Однажды, скитаясь далеко от дома, они находят дикобраза, устроившего себе гнездо на поваленном дереве, и одна из девушек оказывается настолько глупой, что садится на спину грызуна, так что все его иглы втыкаются в ее зад. В течение долгого времени ей не удается оправиться от ран.
В настоящее время арапахо — также входящие в лингвистическую семью алгонкин — делают из дикобраза героя совершенно иной истории. Согласно ей, братья Солнце и Луна спорят о типе жены, на какой каждый из них хотел бы жениться: что лучше — лягушка или человеческая девушка? Луна, предпочитающий последнюю, превращается в дикобраза, чтобы соблазнить индейскую девушку. Та столь алчет иголок, что взбирается все выше и выше на дерево, на котором якобы находится убежище дикобраза. Благодаря этой уловке дикобразу удается завлечь девушку в небесный мир, где Луна вновь обретает свой человеческий облик и женится на ней.
Что же нам делать с различиями между этими историями, которые, за исключением дикобраза в обеих, кажется, не имеют ничего общего? Широко распространенный в канадской экологической зоне, дикобраз редко встречался (если не совсем отсутствовал) на плато, куда арапахо переселились несколько веков назад. В новой среде они не могли охотиться на дикобраза, и, чтобы получить иголки, им надо было торговать с северными племенами либо предпринимать охотничьи экспедиции на чужую территорию. Представляется, что эти два условия оказали воздействие как на технологический и экономический уровни, так и на мифологический уровень. Изделия, выполненные арапахо с применением иголок, считаются лучшими в. Северной Америке, и их искусство было глубоко пропитано мистикой, которой едва ли где-либо может найтись равная. Для арапахо отделка иголками была ритуальной деятельностью; их женщины не брались за такого вида работу без поста и молитвы, в надежде на сверхъестественную помощь, которую они считали существенной для успеха дела. Что касается мифологии арапахо, то мы только что видели, что она радикально меняет характеристики дикобраза. Из магического животного, обитателя земли, хозяина холода и снега, он становится — как в соседних племенах — животным обличием сверхъестественного существа, антропоморф- ного, небесного обитателя, ответственного за биологическую периодичность, а не за периодичность метеорологическую и физическую. Миф действительно уточняет, что жена Луны становится первой из женщин, которой свойственно иметь менструации регулярно, каждый месяц, а будучи беременной — разрешаться после установленного промежутка времени.
Поэтому, когда мы перемещаемся от северных алгонкин к арапахо, эмпирическая ось — горизонтальная, соединяющая близкое и далекое, — смещается на воображаемую ось — вертикальную, соединяющую небо и землю. Это точно такая же трансформация, какую мы наблюдали у сэлиш: она происходит, когда животное, значимое как технологически, так и экономически, в конкретной географической ситуации утрачивается. К тому же, как у сэлиш, следуют и другие трансформации, детерминированные не извне, а изнутри. Как только мы поймем, что, несмотря на их различный источник, эти трансформации взаимосвязаны, что структурально они являются частью одного и того же набора, становится ясным, что две истории в действительности являются одной и той же и что отчетливые правила позволяют обращение одной в другую.
В одном случае две женщины являются сестрами, они принадлежат к разным зоологическим видам — человеку и земноводному. Сестры движутся в горизонтальном плане от близкого к далекому, тогда как две другие женщины движутся в вертикальном плане от низкого к высокому. Вместо того чтобы, подобно первой героине, вырывать иголки дикобраза, вторая героиня вырывается из своей деревни, так сказать, иглами, которых она жаждет. Одна девушка безрассудно выкидывает иголки; другая жаждет их как драгоценных предметов. В первой группе историй дикобраз гнездится на мертвом дереве, упавшем на землю, тогда как во второй — то же животное взбирается по бесконечно растущему дереву. И если первый дикобраз замедляет путешествие сестер, то второй хитростью заставляет героиню взбираться вверх все быстрее и быстрее. Одна девушка гнет спину перед дикобразом; другая вытягивается, пытаясь ухватить его. Первый дикобраз агрессивен; второй — соблазнитель. В то время как первый терзает ее сзади, последний дефлорирует, то есть «пронзает» ее спереди.
Рассмотренное порознь, ни одно из этих изменений нельзя отнести на счет особенностей природной среды; все вместе они проистекают из логической необходимости, связывающей каждого из них с другими в сериях операций. Если животное, столь значимое для технологии и экономики, как дикобраз, утрачивается в новом окружении, оно может сохранить свою роль только в другом мире. В результате низкое становится высоким, горизонтальное — вертикальным, внутреннее — внешним и так далее. Потребность когерентности оказывается настолько сильной, что для сохранения неизменной структуры связей люди предпочитают скорее исказить образ своего окружения, чем признать, что связи с актуальным окружением изменились.
* * *
Все эти примеры показывают, каким образом выражаются упомянутые мной два вида детерминизма: один — возложенный на мифологическое мышление ограничителями, неотъемлемыми от связи с особенным окружением; другой — выведенный из устойчивых ментальных ограничителей, независимых от окружения. Такое взаимодействие было бы трудно понять, если бы человеческие связи с окружением и с ограничителями, внутренне присущими уму, возникали из непреодолимо раздельных порядков. Впору рассмотреть эти ментальные ограничители, всеобъемлющее влияние которых склоняет к допущению, что они имеют природную основу. Если же нет, то мы рискуем попасть в ловушку старого философского дуализма. Стремление определять биологическую природу человека на языке анатомии и физиологии никоим образом не меняет того факта, что его телесная природа является также средой, в которой люди осуществляют свои способности; эта органическая среда настолько тесно привязана к физической среде, что человек постигает вторую только через посредство первой. Итак, должно существовать определенное подобие между чувственными данными и их обработкой в мозгу — средствами этого постижения — и самим физическим миром.
Суть того, что я стараюсь определить, можно проиллюстрировать, обратившись к различению в лингвистике между «этическим» и «эми-ческим» уровнями. Эти удобные термины, образованные от phonetic и phonemic, обозначают два взаимно дополнительных подхода к лингвистическим звукам: либо как они воспринимаются (или, скорее, считается, что воспринимаются) ухом, даже и с помощью акустических средств, либо как они обнаруживаются после того, как они описаны и проанализированы, продвигаясь от сырого акустического материала вглубь к его образующим единицам. Антрополог, следуя лингвисту, стремится возвести эмпирические идеологии ко взаимодействию бинарных оппозиций и к правилам трансформации.
При том, что такое различение, возможно, существующее на деле, удобно, было бы ошибочным слишком далеко проталкивать его и предоставлять ему объективный статус. Работа русского нейро-психолога А. Р. Лурии (1976)(3) с успехом доводит до нашего сознания то, что артикулированный язык построен не из звуков. Он показал, что церебральные механизмы, ответственные за восприятие шумов и музыкальных звуков, совершенно отличны от тех, что позволяют нам воспринять так называемые звуки языка; и что поражение левой височной доли разрушает способность к анализу фонем, но оставляет нетронутым музыкальный слух. Для объяснения этого явного парадокса приходится признать, что мозг, при лингвистическом внимании, выделяет не звуки, но отличительные черты. Более того, таковые черты являются и логическими, и эмпирическими, ведь их записали на экране акустическими аппаратами, которые невозможно заподозрить в каком-либо ментализме либо идеализме. Следовательно, только действительно «этический» уровень является «эмическим» уровнем.
Современные исследования механизмов зрения подсказывают подобные же выводы. Глаз не просто фотографирует объекты: он кодирует их отличительные характеристики. Они состоят не в тех качествах, что мы приписываем окружающим нас вещам, но в совокупности связей. У млекопитающих специализированные клетки коры головного мозга выполняют своего рода структуральный анализ, который у других семейств животных уже предпринимается и даже завершается клетками сетчатки и ганглиев. Каждая клетка — сетчатки, ганглиев или мозга — отвечает лишь на стимулы определенного типа: на контраст между движением и неподвижностью; на присутствие либо отсутствие цвета; изменения в светлотности; на предметы, очертания которых позитивно или негативно искажены; на направление движения — прямо или вкось, справа налево или наоборот, горизонтальное или вертикальное; и т. д. Получив всю эту информацию, ум, так сказать, воссоздает объекты, которые не были в действительности восприняты как таковые. Аналитическая функция сетчатки преобладает главным образом у видов, не имеющих коры головного мозга, таких, как лягушка; но то же можно сказать о белке. А среди более высоких млекопитающих, у которых аналитическую функцию в основном берет на себя мозг, клетки коры только собирают те операции, что уже отмечены органами чувств. Есть все основания полагать, что механизм кодирования и декодирования, передающий поступающие данные посредством нескольких модуляторов, вписанных в нервную систему в форме бинарных оппозиций, имеется также и у человека. Следовательно, непосредственные данные сенсорного восприятия не являются сырым материалом — «этической» реальностью, которой, строго говоря, не существует; с самого начала они суть различительные абстракции реальности и таким образом принадлежат к «эмическому» уровню.
Если мы будем настаивать на привязке к различению «этический» / «эмический», нам придется поменять значения, наиболее часто придаваемые этим терминам. «Этический» уровень принимается в качестве единственной реальности авторами, воспитанными в духе механистического материализма и сенсуалистической философии, и он сводится к ненадолго появляющемуся, случайному изображению — тому, что мы назвали бы артефактом. С другой стороны, как раз на «эмическом» уровне и работа восприятия, и наиболее интеллектуальная деятельность ума могут повстречаться и, смешиваясь, могут выразить свою общую подчиненность природе самой реальности. Структуральные аранжировки не являются чистым продуктом ментальных операций; органы чувств также функционируют структурально; и вне нас есть аналогичные структуры в атомах, молекулах, клетках и в организмах. Поскольку эти структуры, одновременно внутренние и внешние, нельзя постичь на «этическом» уровне, то из этого следует, что природа вещей является «эмической», а не «этической» и что единственно «эмический» подход подводит нас к ней ближе. Когда ум обрабатывает те эмпирические данные, что обработаны прежде органами чувств, он продолжает структурально разрабатывать материал, полученный им в структурированном виде". И он может это делать, Только если ум, тело, к которому ум относится, и вещи, воспринимаемые телом и умом, являются неотъемлемой частью одной и той же реальности.
Если стереохимическая теория запахов, разработанная Джоном Э. Амооре (1970), верна, то качественное разнообразие, которое — на сенсорном уровне — невозможно ни проанализировать, ни даже адекватно описать, можно свести к различиям между геометрическими свойствами душистых молекул. Позвольте добавить еще один пример: Брен-ту Берлину и Паулю Кею в их значительной книге "Базисные термины цвета" (1969) не следовало бы, с моей точки зрения, ставить знак равенства между оппозицией белого и черного и оппозицией согласного и гласного звуков. Действительно, церебральные карты зрительной и слуховой систем кажутся, каждая по-своему, находящимися в более широкой гомологии с системами согласных и гласных звуков. Используя работы Вольфганга Келера (1910–1915) и Карла Штумпфа (1926), Роман Якобсон показал, что оппозиция темного и светлого соответствует фонемам р и t, которые, с фонетической точки зрения, противопоставляются друг другу как тупой и острый, а в системе гласных та же самая оппозиция сдвигается к и и i. Этим двум главным фонемам противопоставлена третья — а; и она, будучи более интенсивно хроматической — "менее чувствительной к оппозиции светлого и темного", — как говорит Якобсон (1962, р. 324) — соответствует красному цвету, название которого, согласно Берлину и Кею, непосредственно следует в языке за названиями для черного и белого. Подражая физикам, Берлин и Кей различают три измерения цвета — цветовой оттенок, насыщенность и ценность (яркость). Таким образом акцентируется, что первоначальный треугольник, включающий белое, черное, красное, при сопоставлении с треугольниками из согласных и гласных сопоставляется с двумя лингвистическими треугольниками — постольку, поскольку никакой из них не требует цветового оттенка, то есть наиболее «этического» измерения из трех (в том смысле, что цветовой оттенок можно детерминировать лишь критерием фактичности: длиной световых волн). Наоборот, говоря о цвете, что он насыщен либо не насыщен, что он имеет яркость темного либо светлого, следует рассматривать это в соотношении с другим цветом: восприятие связи, логический акт, предшествует индивидуальному познанию объектов(5). Но место красного в базисном треугольнике цветов не включает цветового оттенка; красное просто помещается на краю оси, полюсы которой определены соответственно наличием либо отсутствием хроматизма, характеризующего всю ось белого и черного. Тем самым всегда можно определить насыщенность цвета либо его яркость с помощью бинарных оппозиций, задаваясь вопросом — относительно другого цвета, чей цветовой оттенок уже не требуется определять — наличествует или отсутствует таковая характеристика. И здесь также сложности сенсорного восприятия предполагают лежащую в основе простую и логическую структуру.
Только тесное сотрудничество между естественными и гуманитарными науками позволит отклонить старомодный философский дуализм. Вместо того чтобы противопоставлять идеальное и реальное, абстрактное и конкретное, «эмическое» и «этическое», будет признано, что непосредственные данные восприятия не сводимы ни к одному из этих терминов, не лежат ни там ни здесь: иначе говоря, уже закодированы органами чувств столь же хорошо, как мозгом, в виде текста, который, подобно любому тексту, должен быть декодирован таким образом, чтобы его можно было перевести в язык других текстов. Более того, физико-химические процессы, посредством которых этот оригинальный текст был первоначально закодирован, существенно не отличаются от тех аналитических процедур, которые ум использует при декодировании. Пути и средства разумения не являются свойственными исключительно наивысшей интеллектуальной деятельности, ибо разумение принимается за разработку интеллектуальных процессов, осуществляясь уже в самих органах чувств.
Вульгарный материализм и сенсуалистический эмпиризм ставят человека в прямую конфронтацию с природой, не представляя себе, что последняя имеет структуральные свойства, хотя и несомненно более богатые, но существенно не отличающиеся от тех кодов, посредством которых нервная система их расшифровывает, или от категорий, выработанных разумом для того, чтобы вернуться к изначальной структуре реальности. Признавать, что ум в состоянии понять мир только потому, что сам ум есть часть и продукт этого мира, — не означает быть менталистом или идеалистом. Ежедневно подтверждается, что, стараясь уразуметь мир, ум действует способами, по виду не отличающимися от тех, что разворачивались в мире с начала времен.
Структуралистов часто обвиняли в игре с абстракциями, не имеющими отношения к реальности. Я попытался показать, что, далекий от того, чтобы быть развлечением для изощренных интеллектуалов, струк- туральный анализ, проникая внутрь, достигает разума только потому, что его модель уже существует внутри тела.
С самого начала зрительное восприятие покоится на бинарных оппозициях; и неврологам, вероятно, следует согласиться, что такое утверждение справедливо и для других областей деятельности мозга. Следуя стезей, порой ошибочно обвиняемой в том, что она чрезмерно интеллектуальна, структурализм открывает и доводит до осознания более глубокие истины, которые в скрытом виде уже имеются в самом теле; он примиряет физическое и духовное, природу и человека, разум и мир и направляется к единственному роду материализма, согласующемуся с актуальным развитием научного знания. Ничто не может быть дальше от Гегеля и даже от Декарта, чей дуализм мы стремимся преодолеть, придерживаясь в то же время его приверженности рационализму.
Является заблуждением, что только те, кто все время практикуют структуральный анализ, могут ясно постигать направление и пределы своего предприятия: иначе говоря, объединять перспективы, считавшиеся приверженцами узконаучного подхода в течение последних нескольких столетий несовместимыми — чувственность и интеллект, качество и количество, конкретно-реальное и геометрическое или, как мы скажем в настоящее время, «этическое» и «эмическое». Даже идеологические творения, структура которых весьма абстрактна (все, что можно подвести под рубрику "мифология") и которые, кажется, ум разрабатывает без излишнего подчинения ограничителям техно-экономической инфраструктуры, остаются неподвластными описанию и анализу, если не уделено досконального внимания экологическим условиям и тем различным способам, какими каждая культура реагирует на свое природное окружение. Лишь почти рабское почтение к самой конкретной реальности может вдохнуть в нас уверенность, что разум и тело не утратили своего древнего единства.
Структурализму известны и другие, меиее теоретические и более практические, оправдывающие его обстоятельства. Так называемые первобытные культуры, изучаемые антропологами, преподносят урок того, что реальность может быть значащей как на уровне научного знания, так и на уровне сенсорного восприятия. Эти культуры побуждают нас к тому, чтобы отвергнуть разрыв между умопостигаемым и чувственным, провозглашенный устаревшими эмпиризмом и механицизмом, и раскрыть тайную гармонию между вечным поиском человечеством значения и миром, где мы появились и продолжаем жить — миром, построенным из очертания, цвета, плотности ткани, вкуса и запаха. Структурализм учит нас больше любить и почитать природу и населяющих ее живых существ, понимая, что растения и животные, как бы скромны они ни были, не только доставляли людям средства к существованию, но с самого начала были источником их самых сильных эстетических чувств, а в интеллектуальном и моральном плане — источником первых и последующих глубоких размышлений.