IV
Границу он пересек в Коламбусе, штат Нью-Мексико. Постовой у шлагбаума скользнул по нему быстрым взглядом и махнул рукой — проходи, мол. Как будто таких, как он, последнее время здесь видят слишком часто, чтобы задавать вопросы. Но Билли все же остановил коня.
— Я американец, — сказал он, — хотя по мне этого сейчас, наверное, не скажешь.
— По тебе скажешь, что ты на той стороне жирок-то порастряс, — отозвался постовой.
— Да уж, богатства не заработал.
— Вернешься, небось, и в армию?
— Куда ж еще. Если найду такой полк, где меня ждут не дождутся.
— А это не беспокойся. Плоскостопия нет?
— Плоскостопия?
— Ну. Если плоскостопие, тогда не возьмут.
— Не пойму, что это вы мне талдычите?
— Ничего я не талдычу. В армию тебе дорога.
— В армию?
— Ну да. В армию. Ты дома-то давно не был?
— А я и сам не знаю. Даже не знаю, какой сейчас месяц.
— И ты не знаешь, что произошло?
— Нет. А что произошло?
— Да ч-черт подери, парень! Страна вступила в войну.
Длинная прямая глинистая дорога привела в Деминг. День стоял холодный, и он ехал, накинув на плечи одеяло. Колени торчали в дыры штанов, сапоги просили каши. Висевшие на ниточках накладные карманы рубашки он давно оторвал и выбросил, разошедшаяся на спине материя зашита волокном агавы, воротник от куртки отвалился, и разлохмаченные махры торчат вокруг шеи, как какое-то дикое кружево, придавая носителю невероятный вид поиздержавшегося денди. Несколько прошедших мимо автомобилей объезжали его как можно дальше, насколько позволяла узкая дорога, а ехавший в них народ оглядывался, сквозь поднятую пыль пытаясь разобрать, что это еще за фрукт такой, для здешних мест совершенно чуждый. Что-то в нем было старообразное, присущее временам, о которых они если и знали, то исключительно понаслышке. Что-то, о чем они разве что где-то читали. Он ехал весь день, вечером перевалил невысокие отроги гор Флорида-Маунтенз и по нагорному плато въехал в сумерки и в темноту. Вскоре встретил пятерых всадников, гуськом двигавшихся на юг, ему навстречу; пожелав им доброго вечера, заговорил с ними по-испански; на его приветствие тихо откликнулся каждый, и они проехали. Как если бы близость темноты и прямизна дороги сделала их союзниками. Или как если бы союзников можно было сыскать лишь в темноте.
Въехав в Деминг около полуночи, промахнул всю его главную улицу из конца в конец. Неподкованные копыта глухо хлопали по гудрону. Стоял жуткий холод. Все заведения закрыты. Ночь провел на автобусной станции на углу Еловой и Золотой; улегся на кафельном полу, завернувшись в грязное серапе, подложив под голову седельную сумку, а лицо прикрыв засаленной и замызганной шляпой. Черное от впитавшегося пота седло стояло при этом у стены вместе с ружьем в кобуре. Спал, не снимая сапог, и дважды за ночь просыпался, выходил проведать коня, привязанного веревкой для лассо к фонарному столбу.
Утром, когда открылось кафе, подошел к прилавку и спросил стоявшую за ним женщину, куда надо идти, чтобы записаться в армию. Она сказала, что вербовочный пункт открыли рядом с учебным плацем на Южной Серебряной, да только вряд ли он открыт в столь ранний час.
— Спасибо, мэм, — сказал он.
— Хотите кофе?
— Нет, мэм. У меня денег нет.
— Садитесь, — сказала она.
— Да, мэм.
Он сел на один из табуретов, и она принесла ему кофе в белой фарфоровой чашке. Поблагодарив ее, стал пить. Через некоторое время она отошла от гриля и поставила перед ним тарелку, на которой была яичница с беконом, и еще одну с гренками.
— Только не говорите никому, откуда это у вас взялось, — сказала она.
На момент его прибытия вербовочный пункт был закрыт, и пришлось сидеть на крылечке, ждать с двумя мальчишками из Деминга и еще одним с дальнего ранчо; наконец подошел сержант и отпер дверь.
Они выстроились перед его столом. Окинул взглядом.
— Кому из вас еще нет восемнадцати? — сказал он.
Никто не ответил.
— Обычно каждому четвертому, а я тут вижу четверых потенциальных новобранцев.
— Вообще-то, мне только семнадцать, — сказал Билли.
Сержант кивнул.
— Что ж, — сказал он, — тебе придется принести разрешение от матери.
— У меня нет матери. Она умерла.
— А как насчет отца?
— Он тоже умер.
— Ну, тогда от какого-нибудь другого близкого родственника. Дяди или еще там кого-нибудь. Разрешение должно быть заверено нотариально.
— У меня нет никаких близких родственников. Есть только брат, так он еще младше меня.
— Где ты работаешь?
— Нигде не работаю.
Сержант откинулся в кресле.
— А ты, вообще, откуда такой? — сказал он.
— Мы жили вон там, около Кловердейла.
— Но должны же у тебя быть какие-нибудь родственники.
— Насколько я знаю, у меня нет никого.
Сержант постучал карандашом по крышке стола. Глянул в окно. Бросил взгляд на остальных претендентов.
— Вы все хотите записаться в армию? — сказал он.
Они переглянулись.
— Да, сэр, — сказали все.
— Что-то в голосах уверенности нет.
— Да, сэр, — снова сказали все.
Он покачал головой, покрутился во вращающемся кресле и закатал в машинку печатный бланк.
— Я хочу в кавалерию, — сказал мальчишка с ранчо. — В прошлую войну мой папа в кавалерии служил.
— Это ты, сынок, не мне говори. Это ты скажешь там, в Форт-Блиссе, чтобы тебя направили, куда ты хочешь.
— Да, сэр. Мне седло как — с собой брать?
— Тебе ничего, вообще ничего не нужно брать с собой. Там о тебе позаботятся не хуже родной мамки.
— Да, сэр.
Сержант переписал их имена, даты рождения и какие у кого есть близкие родственники с соответствующими адресами, подписал и отдал им ваучеры на доппитание и направления на врачебный осмотр, снабдив бланками, на которых доктор должен будет написать заключение о состоянии здоровья.
— Все это вы должны сделать прямо сейчас, и чтобы прибыли обратно ко мне сразу после обеда.
— А со мной как? — сказал Билли.
— Подожди здесь. Остальные свободны. Всех жду обратно после обеда.
Когда мальчишки вышли, сержант вручил Билли его направление на осмотр и его ваучер.
— Вот, обрати внимание вот здесь, внизу второй страницы, — сказал сержант. — Это графа согласия родителей. Если хочешь записаться в армию Дяди Сэма, будь любезен принести это за подписью мамочки. Если ей для этого придется спуститься с небес, не вижу проблем: пусть спускается. Ты понял, что я тебе говорю?
— Да, сэр. Наверное, вы хотите, чтобы на этом листе бумаги я расписался за свою покойную мать.
— Этого я не говорил. Разве ты такое от меня слышал?
— Нет, сэр.
— Тогда давай, вперед. Жду тебя здесь после обеда.
— Слушаюсь, сэр.
Повернулся, пошел. Дверь заслоняли какие-то люди, они расступились, давая ему пройти.
— Парэм, — окликнул его сержант.
Он повернулся:
— Да, сэр.
— Возвращайся после обеда сюда, ты меня понял?
— Слушаюсь, сэр.
— Тебе же и идти-то больше некуда!
Билли перешел через улицу, отвязал коня и, сев верхом, вернулся в центр сперва по Серебряной улице, потом по Западной Еловой; бумаги все это время держал в руке. Названия всех улиц, шедших с востока на запад, были древесные, а тех, что с севера на юг, — металлические. Коня привязал перед кафе «Манхэттен», наискосок от автобусного вокзала. Рядом с ним оказалась земельная и скотоводческая компания «Виктория», а около нее на тротуаре беседовали двое мужчин в шляпах с узкими полями и сапогах хотя на вид и ковбойских, но с «ходибельными», более низкими каблуками, какие предпочитает начальство. Когда проходил мимо, они на него покосились, и он кивнул, но на кивок ему не ответили.
Протиснувшись в выгородку за столик, он разложил на нем свои бумаги и заглянул в меню. Подошла официантка, он стал заказывать ланч, но она сказала, что время ланча начинается в одиннадцать. А сейчас он может заказать только завтрак.
— Но я сегодня уже один раз завтракал.
— В нашем городе насчет этого ограничений нет — можно завтракать столько раз, сколько хочешь.
— А какой самый большой завтрак вы можете мне предложить?
— А какой самый большой завтрак вы можете съесть?
— Я к тому, что у меня ваучер из рекрутского пункта.
— Это я поняла. Вижу — вон лежит.
— Четыре яйца можно?
— Надо только сказать, как вам их приготовить.
Завтрак она принесла на продолговатом фаянсовом блюде, где поместились все четыре яйца, с обеих сторон поджаренные, чтобы белок весь схватился, и ломтик жареной ветчины с овсянкой и кусочком масла, а ко всему этому еще тарелочка с крекерами и маленький судочек с соусом.
— Захотите добавки, дайте мне знать, — сказала она.
— Хорошо.
— Хотите сладкую булочку?
— Да, мэм.
— Добавки кофе хотите?
— Да, мэм.
Он поднял на нее взгляд. Ей было лет сорок, черноволосая, с плохими зубами. Глядя на него, обнажила их в улыбке.
— Люблю смотреть, как мужчина ест, — сказала она.
— Что ж, — отозвался он, — сейчас вам предстоит увидеть, как едят действительно не по-детски.
Когда с едой было покончено, он сидел, пил кофе, изучая бланк, на котором полагалось расписаться матери. Смотрел на него, думал-думал и наконец спросил официантку, не найдется ли у нее авторучки.
Ручку она принесла и дала ему.
— Только не уносите, — сказала она. — Ручка не моя.
— Не унесу.
Официантка вернулась к себе за прилавок, а он, нагнувшись над бланком, в соответствующей графе вывел: «Луиза Мэй Парэм». Тогда как его мать звали Кэролин.
Выходя наружу, встретил троих других рекрутов, которые шли по тротуару к кафе. Они шли и так между собой болтали, словно были друзьями детства. Увидев его, смолкли, и он заговорил с ними сам, спросив, как у них дела, на что они ответили, что хорошо, и вошли в заведение.
Фамилия доктора была Муар, а его кабинет располагался на Западной Сосновой. К тому времени, как Билли туда добрался, в прихожей ждали человек шесть, в основном молодые люди и мальчики, с документами новобранцев в руках. Назвав медсестре за стойкой свою фамилию, он сел в кресло и стал дожидаться очереди.
Когда медсестра в конце концов его пригласила, он спал, проснулся как ужаленный и принялся озираться, не понимая, где он.
— Парэм, — повторила она.
Он встал:
— Это я.
Медсестра вручила ему бланк и поставила в коридоре, где, прикрывая ему один глаз картонкой, заставила вычитывать буквы с таблицы на стене. Он дочитал до самой нижней строчки, и она стала проверять второй глаз.
— Хорошие у вас глаза, — сказала она.
— Да, мэм, — отозвался он. — Этим я и раньше мог похвалиться.
— Ну, наверное, — сказала она. — Куда реже бывает, чтобы сначала глаза были плохие, а потом становились хорошими.
Когда зашел в кабинет, доктор усадил его в кресло и стал смотреть в глаза, светя туда фонариком, потом чем-то холодным залез в ухо, стал смотреть туда. Велел расстегнуть рубашку.
— Приехали верхом? — спросил он.
— Да, сэр.
— И откуда же?
— Из Мексики.
— Вот как. Ваши родные чем-нибудь болеют?
— Нет, сэр. Они все умерли.
— Вот как, — опять сказал доктор.
Приложил к груди мальчика холодный конус стетоскопа, послушал. Постучал ему по груди кончиками пальцев. Снова приложил стетоскоп к его груди, послушал зажмурившись. Сел выпрямившись, вынул трубки из ушей и откинулся в кресле.
— У вас шумы в сердце, — сказал он.
— Что это значит?
— Это значит, что в армию вам нельзя.
Десять дней он работал на конюшне рядом с шоссе, спал там же в деннике, пока не накопил денег на одежду и на автобус до Эль-Пасо. Оставив коня на хранение владельцу конюшни, на восток поехал в новой синей рубашке с перламутровыми пуговицами и новой равендуковой рабочей куртке.
В Эль-Пасо было холодно и шумно. Нашел рекрутский пункт, там ему клерк снова выписал все те же самые документы, он постоял в очереди вместе с другими мужчинами, все разделись, побросали одежду в корзину, каждому дали медный номерок, и опять они, с документами в руках, выстроились в голую очередь.
Дойдя до стола, где сидел доктор, он подал ему свои бумаги, доктор заглянул ему в рот и уши. Затем приложил стетоскоп к его груди. Велел повернуться спиной, приложил стетоскоп к спине, послушал. Потом снова стал слушать грудь. Потом взял со стола печать и, шлепнув ею по бланку, подал бумаги.
— Вас пропустить не могу, — сказал он.
— Что же со мной такого?
— У вас перебои с сердцем.
— Да нет у меня ничего с сердцем.
— Нет, есть.
— Я что — умру?
— Когда-нибудь — конечно. Это, скорее всего, не так уж серьезно. Но в армию вам с этим нельзя.
— Но вы меня могли бы пропустить, если бы захотели.
— Мог бы. Но не пропущу. Все равно это рано или поздно обнаружится. Не сейчас, так потом.
Еще не было полудня, когда он вышел и двинулся по улице Сан-Антонио. По улице Южная-Эль-Пасо дошел до «Кафе Сплендид», съел комплексный ланч, опять добрался до автобусного вокзала и прежде наступления темноты был уже снова в Деминге.
Когда утром он зашел в конюшню, мистер Чандлер разбирался с упряжью в седельной кладовой. Поднял взгляд.
— Ну, — сказал он, — взяли тебя в армию?
— Нет, сэр, не взяли. Не годен, говорят.
— Жаль, жаль.
— Да, сэр. Мне тоже.
— Что собираешься делать?
— Попробую еще раз в Альбукерке.
— Сынок, у них эти рекрутские конторы по всей стране. Так и будешь всю жизнь по ним шляться?
— Да знаю. Но все же попробую еще разок.
Доработал до конца недели, получил деньги и утром в воскресенье сел в автобус. А езды там на целый день. Ночь настала, когда проезжали Сокорро; небо полнилось стаями водоплавающих птиц, которые кружили и опускались на пойменные болота к востоку от шоссе. Он наблюдал, повернув лицо к холодному темнеющему стеклу окна. Прислушался, но птичьих криков слышно не было: все заглушал рокот автобусного мотора.
Переночевав в приюте Молодежной христианской ассоциации, к открытию был уже в вербовочной конторе, а незадолго перед полуднем опять сидел в автобусе, идущем на юг. Спросил доктора, нет ли какого лекарства, чтобы ему попить, но доктор сказал, что нет. Тогда спросил, нет ли чего-нибудь такого, что примешь — и сердце будет звучать нормально. Хотя бы временно.
— Вы откуда родом? — спросил доктор.
— Из Кловердейла, Нью-Мексико.
— И в скольких уже пунктах успели попытать счастья?
— Ну… этот третий.
— Сынок, если бы у нас тут даже и был какой-нибудь глухой доктор, ему бы не позволили слушать новобранцев. Ехали бы вы лучше просто домой.
— Да у меня и дома-то нет.
— А вы вроде говорили, что родом из какого-то там Дейла. Где это?
— Кловердейла.
— Вот-вот, Кловердейла.
— Родом-то я оттуда, да не живу там. Мне вообще идти некуда. Иначе как в армию, другой дороги мне нет. Если я все равно умру, почему бы меня напоследок хотя бы не использовать? Я не боюсь.
— По мне, так бога ради, — сказал доктор. — Но я не могу. Не от меня зависит. Я тоже подчиняюсь правилам, как и все. Мы тут каждый день хороших ребят заворачиваем.
— Да, сэр.
— А кто вам сказал, что вы больны и умрете?
— Не знаю. Но ведь, что не умру, тоже не говорят.
— Н-да… — сказал доктор. — Такого вам, по совести, никто не скажет, даже если бы у вас сердце было как у коня. Кто вам такое скажет?
— Да, сэр. Никто.
— Ну так идите же.
— Что-что, сэр?
— Идите, говорю.
Когда автобус зарулил на парковочную площадку позади вокзала в Деминге, было три часа утра. Дошагав до конюшни Чандлера, он зашел в седельную кладовую, забрал свое седло, вывел Ниньо из денника в проход и набросил на него вальтрап. Было очень холодно. Конюшня дощатая — дубовые доски, слегка утепленные войлоком, — так что каждый конский выдох, проходящий между рейками и подсвеченный через щели желтоватой лампочкой, висевшей снаружи, был отчетливо виден. Подошел конюх Руис, стал в дверях в наброшенном на плечи одеяле. Пронаблюдал, как Билли седлает коня. Спросил, как у него со вступлением в армию.
— Да никак, — сказал Билли.
— Lo siento.
— Yo también.
— ¿Adonde va?
— No sé.
— ¿Regresa a Mexico?
— No.
Руис кивнул.
— Buen viaje, — сказал он.
— Gracias.
Провел коня по проходу к воротам, вывел, сел верхом и поехал прочь.
Проехав через город, свернул на старую дорогу, ведущую на юг, в сторону Эрманаса и Ачиты. Конь был только что подкован и, благодаря питанию зерном, в хорошей форме; он ехал, не останавливаясь, до восхода, потом весь день до самой темноты, потом еще и ночью ехал. Спал на горном лугу, завернувшись в одеяло, встал, весь дрожа, перед рассветом и опять ехал. К западу от Ачиты с дороги свернул, ехал прямо по отрогам гор Малый Хатчет; по пути встретилась южная ветка заводской железной дороги металлургического производства «Фелпс — Додж», он ее пересек и на закате оказался на берегу мелководного соленого озера.
Всюду, куда хватало глаз, равнина была затоплена водой, которую закат превратил в озеро крови. Он попытался пустить коня вброд, но конь, не видя другого берега, упирался и не хотел идти. Пришлось свернуть на юг по плоской береговой кромке. Гора Гиллеспи стояла вся в снегу, за ней вздымались вершины Анимас-Пикс, объятые последним в этот день солнцем, окрасившим в красный цвет снег в кулуарах. А далеко на юге, белесые и древние, виднелись очертания горных цепей Мексики, замыкающих собой видимый мир. Подъехал к остаткам старой изгороди, спешился, выдрал из земли несколько хилых столбиков, освободил их от проволоки, соорудил костер и сел перед ним, глядя в огонь и скрестив перед собою ноги в сапогах. Конь стоял у края светового круга в темноте и нехотя сощипывал скудную травку с бесплодной соленой земли.
— Ты сам с собой это сотворил, — сказал Билли. — Нет у меня к тебе никакого сочувствия.
Утром они с конем все же пересекли мелководное озеро и еще до полудня оказались на старой дороге Плайяс-роуд, по которой и двинулись на запад, к горам. На перевале лежал нетронутый снег без единого следа. Спустились вниз, в прекрасную долину Анимас-Вэлли и обогнули поселок Анимас с юга, так что через два часа после того, как стемнело, были у ворот ранчо Сандерса.
Он кликнул хозяина от ворот, и на крыльцо вышла девочка.
— Это Билли Парэм! — крикнул он.
— Кто?
— Билли Парэм.
— Так заходи же, Билли Парэм! — крикнула она.
Мистер Сандерс встретил его в сенях. Он стал старше, меньше ростом, похудел.
— Заходи в дом, — сказал он.
— Для дома я чересчур грязный.
— Давай-давай, заходи. Мы думали, тебя уже и в живых нет.
— А я — вот он. Жив покудова.
Старик пожал ему руку и задержал, не выпуская. А сам все смотрит через его плечо на дверь.
— А где же Бойд? — проговорил он.
Прошли в столовую, сели есть. Девочка накрыла им на стол, потом и сама села. Стали есть жареную говядину с картошкой и фасолью, а с принесенного девочкой подноса, накрытого салфеткой, брали кукурузный хлеб. Билли взял кусок хлеба, намазал маслом.
— А вкусно-то как! — сказал он.
— Она замечательно готовит, — сказал старик. — Главное, чтобы замуж вдруг не вышла, а то ведь бросит старика. Если мне придется самому готовить, от меня сбегут кошки.
— Да ну тебя, дедушка! — сказала девочка.
— Миллеру тоже сперва хотели белый билет дать, — сказал старик. — Из-за его ноги. Отправили его в Альбукерке. Но там, как я понял, всех гребут под гребенку.
— А меня вот не загребли. И куда его теперь — в кавалерию?
— Да вряд ли. По-моему, теперь такого рода войск вообще нет.
Неторопливо жуя, Билли смотрел мимо хозяина, на буфет, на полках которого, в желтоватом свете люстры с плафонами из прессованного стекла, стояли старые фотографии, казавшиеся древними артефактами, случайно вырытыми в ходе раскопок. Даже сам старик на их фоне смотрелся так, будто не имеет к ним никакого отношения. К этим вирированным в сепию домишкам с крышами из замшелой дранки. К этим горделивым всадникам. К мужчинам, сидящим среди картонных кактусов в студии фотографа в сюртуках, при галстуках и в бриджах, забранных в сапоги с крагами, — и непременно каждый при винтовке, упертой прикладом в пол. На женщинах старинные наряды. А в глазах у всех — усталость или испуг. Словно их фотографируют насильно, из-под пистолета.
— Кстати, вон тот, на крайнем фото, — Джон Слафтер.
— На котором?
— Да вон на том, на самом верхнем, что под аттестатом Миллера. Здесь он снят у себя перед домом.
— А кто эта индейская девочка?
— Так это Апачка Мэй. Ее привезли после налета на индейский лагерь, когда отучали местных апачей угонять скот. Это год тысяча восемьсот девяносто пятый, девяносто шестой, что-нибудь в этом роде. Он там кое-кого из них и поубивал небось. Вернулся с ней, она еще маленькая была. На ней было платье, сделанное из предвыборного плаката, украденного апачами в том доме, хозяев которого они зарезали, а он забрал ее к себе, и они с его женой Виолой растили ее как родную дочку. Насчет нее он прямо будто с ума сошел. Но долго-то она у них не прожила — погибла во время пожара.
— Вы были знакомы с ним?
— Конечно. Одно время я у него работал.
— А вам когда-нибудь случалось убить индейца?
— Мне — нет. Пару раз был близок к этому. Пришлось схлестнуться кое с кем из тех, что у меня работали.
— А на муле там кто?
— Это Джеймс Отри. Ему все равно было, на чем ездить.
— А это кто? С пумой, навьюченной на лошадь.
Старик покачал головой.
— Это я знаю кто, — сказал он. — Но не скажу.
Старик допил свой кофе, встал, взял с буфета сигареты и пепельницу. Пепельница была с Чикагской Всемирной выставки — литая, чугунная и с надписью: «1833–1933». А с другой стороны — «Столетие Прогресса».
— Пошли-ка в гостиную, — сказал он.
Они перешли в гостиную. Там у стены, мимо которой они шли из столовой, стояла отделанная дубовым шпоном фисгармония. На ней кружевная салфетка. А на салфетке — раскрашенный вручную фотопортрет жены старика в молодости.
— Стоит тут у меня, стоит, — показывая на фисгармонию, сказал старик, — но не играет. Да и некому теперь на ней играть-то.
— Моя бабушка на такой играла, — сказал Билли. — В церкви.
— Да, раньше женщины любили музицировать. А теперь — что ж… Теперь виктролу ручкой завел, она и играет.
Нагнувшись, он кочергой отворил печную дверцу, расшевелил огонь и, подложив полешко, закрыл дверцу.
Они сели, и старик стал рассказывать ему истории о том, как в молодости он перегонял стада из Мексики, и как на город Коламбус в девятьсот шестнадцатом напал Панчо Вилья, и как вместе с шерифом и его помощниками-добровольцами они по пятам преследовали плохих парней, которые пытались удрать через границу, и про засуху в восемьсот восемьдесят шестом, когда тут все мерли от голода, а они гнали стадо тощих коровенок староиспанской породы корриенте, — купили-то за гроши, но надо было вывести их отсюда на север, гнали через горные пастбища — глядь, а и там все выжжено. А коровенки были уже так плохи, что при вечернем солнце, когда оно так и палит, окончательно дожигая западные пустынные склоны, они против него прямо что чуть не насквозь уже светились.
— И что ты теперь собираешься делать? — потом сказал он.
— Не знаю. Пойду куда-нибудь наймусь, наверное.
— У нас-то тут уже дело к закрытию идет.
— Да, сэр. Я понимаю. Я не прошусь.
— Да вот война еще, — сказал старик. — Что будет дальше, теперь вообще не поймешь.
— Да, сэр. Действительно не поймешь.
Старик уговаривал его остаться на ночь, но он не согласился. Они стояли на крыльце. Было холодно, и прерия вокруг лежала в глубоком молчании. У ворот тихонько заржал конь.
— Ну, ты же можешь новую жизнь и с утра начать, — сказал старик.
— Знаю. Мне просто надо куда-то двигаться.
— Что ж…
— Это ничего, ехать ночью мне нравится.
— Да, — сказал старик. — Мне тоже всегда нравилось. Но ты береги себя, сынок.
— Да, сэр. Я постараюсь. Спасибо.
Той ночью он стал лагерем на широкой равнине Анимас-Плейнз, ветер продувал траву, и он уснул на земле, завернувшись в серапе и шерстяное одеяло, которое дал ему старик. Разжег небольшой костерок, но дров было мало, и костер ночью потух; он проснулся и смотрел, как зимние звезды срываются с насиженных мест и мчатся к гибели в темноте. Слышно было, как ходит в путах конь, как тихонько рвет зубами травинки, как он дышит и машет хвостом, а далеко на юге, за горами Хатчет-Маунтенз, над Мексикой, вдруг промелькнула молния, и он понял, что похоронят его не в этой долине, а где-то в незнакомом дальнем месте среди совсем чужих людей, и он стал смотреть туда, где волновалась, бежала от ветра трава под холодными звездами — так, будто это сама земля куда-то, очертя голову, несется, и, прежде чем опять заснуть, он тихо сказал себе, что из всего, что считается известным, ясно только одно: что ничего до конца не ясно. Не только насчет войны. Насчет вообще всего.
Работать пошел к «Хэшнайфам», хоть это были уже и не те «Хэшнайфы». Его послали на дальний полевой стан на реку Малое Колорадо. За три месяца он видел там лишь троих других людей. Когда в марте получил деньги, съездил на почту в Уинслоу, послал мистеру Сандерсу перевод на двадцать долларов, которые был ему должен, и направился в бар на Первой улице, где сел на табурет, сдвинул большим пальцем шляпу на затылок и заказал пива.
— Какой сорт пива предпочитаете? — сказал бармен.
— Да любой. Не важно.
— Однако молоды вы пить пиво.
— Тогда зачем спрашивать, какое пиво я предпочитаю?
— Это и впрямь не важно, потому что обслуживать вас я не буду.
— А он какое пьет? — Билли указал на мужчину, сидевшего у стойки несколько дальше.
Тот окинул его изучающим взглядом.
— Это «драфт», сынок. Бочковое нефильтрованное, — сказал мужчина. — Говори им, что по тебе плачет драфт.
— Да, сэр. Благодарю вас.
— Не за что.
Немного пройдя по улице, он зашел в следующий бар и сел на табурет. Бармен нехотя подошел, встал перед ним.
— Дайте мне драфт.
Тот вернулся к своему месту за стойкой, нацедил пива в высокую стеклянную кружку, опять подошел и поставил кружку на стойку бара. Билли положил на стойку доллар, бармен прошел к кассовому аппарату, дернул рукоять, аппарат звякнул, бармен вернулся и с прихлопом шмякнул на стойку семьдесят пять центов.
— А ты откуда такой? — сказал он.
— Когда-то был из Кловердейла. Нынче работаю у «Хэшнайфов».
— Нет больше никаких «Хэшнайфов». Бэббитты все продали.
— Продали. Знаю.
— Все продали овцеводам.
— Верно.
— Что на это скажешь?
— Не знаю.
— Ну так зато я знаю.
Билли окинул взглядом помещение. В баре было пусто, сидел один солдат, выглядел пьяным. Солдат смотрел на него в упор.
— Эмблему-то они им не продали, так или нет? — сказал бармен.
— Так.
— Так. Стало быть, нет никаких «Хэшнайфов».
— Не хочешь крутнуть пластинку? — указав на музыкальный автомат, сказал солдат.
— Нет, не хочу, — искоса на него глянув, сказал Билли. — Как-то неохота.
— Тогда сиди и не петюкай.
— Да я ничего.
— Что, не нравится пиво? — сказал бармен.
— Да нет. Вроде нормальное. А что, часто жалуются?
— Да вот смотрю, ты не пьешь и не пьешь.
Билли посмотрел на пиво. Потом бросил взгляд вдоль стойки. Солдат сел боком и положил одну ладонь на колено. Будто решает, вставать или нет.
— Вот и подумалось: может, с пивом что не так?
— Да нет, не думаю, — сказал Билли. — Но если что, я вам скажу.
— Сигареткой не угостишь? — сказал солдат.
— Я не курю.
— Ты не куришь.
— Нет.
Бармен извлек из нагрудного кармана пачку «Лаки страйк», бросил ее на стойку и толкнул в направлении солдата.
— Наше вам, солдат, — сказал он.
— Спасибо, — сказал солдат.
Встряхнув пачку, наполовину выпростал оттуда несколько сигарет, одну вынул губами, достал из кармана зажигалку, прикурил, положил зажигалку на прилавок и пустил пачку по плоскости назад к бармену.
— А что это у тебя в кармане? — сказал он.
— Это вы кого спрашиваете? — сказал Билли.
Солдат выдул струю дыма.
— Кого-кого. Тебя, — сказал он.
— Ну, — сказал Билли, — я думаю, это мое дело, что у меня в кармане.
Солдат промолчал. Сидит курит. Протянув руку, бармен сгреб сигареты со стойки, одну взял в рот, прикурил, а пачку сунул обратно в нагрудный карман. Прислонившись к стойке, бармен стоял, держа руки скрещенными на груди, в пальцах дымилась сигарета. Все молчали. Словно ждали, когда придет кто-то еще.
— Знаешь, сколько мне лет? — сказал бармен.
Билли посмотрел на него.
— Нет, — сказал он. — Откуда мне знать, сколько вам лет.
— В июне будет тридцать восемь. Четырнадцатого июня.
Билли промолчал.
— Только поэтому я сейчас не в военной форме.
Билли посмотрел на солдата. Тот сидит, курит.
— Я, между прочим, пытался, — сказал бармен. — Даже соврал про возраст, но они там меня раскусили.
— А ему плевать, — сказал солдат. — Форма для него ничего не значит.
Бармен затянулся сигаретой и выдул в воздух струю дыма.
— Зато она бы очень много значила, если бы эти, с восходящим солнцем в петлицах, маршировали по Второй улице колоннами… рыл этак по десять в ряд. Уж тогда это бы точно кое-что значило!
Билли поднял кружку пива, выпил ее до дна, поставил на стойку, встал, надвинул шляпу на лоб и, в последний раз оглядев солдата, повернулся и вышел на улицу.
Следующие девять месяцев проработал на ранчо Аха, что в округе Кокониньо, у водохранилища Стэнфорд-Танк, а в качестве оплаты ему дали вьючную лошадь, за которую он, собственно, и упирался, а вдобавок еще и нормальную скатку с постелью, толстое одеяло и старую однозарядную винтовку тридцать второго калибра системы Стивенса с граненым стволом и таким же рычагом снизу, как у винчестера, к тому же — что немаловажно — легкую: всего два килограмма с четвертью.
Взяв расчет, поехал на юг через плоскогорье Сент-Августин. В Силвер-Сити въезжал под снегопадом, взял номер в Палас-отеле, вселился и сидел в комнате, смотрел, как на улице идет снег. И никого народу. Посидел так, встал, вышел, прошелся по Баллард-стрит к продовольственному, но магазин оказался закрыт. Нашел еще какой-то гастроном, купил шесть пачек полуфабрикатной каши, вернулся и скормил ее лошадям, после чего пустил их во двор позади гостиницы, а сам, поужинав в гостиничной столовой, поднялся к себе на этаж и лег спать. Спустившись утром, обнаружил, что завтракает в одиночестве, а когда вышел, чтобы попытаться купить себе что-нибудь из одежды, все магазины оказались на замке. На улицах было серо и холодно, с севера дул пронизывающий ветер, и нигде ни души. Ткнулся было в дверь аптеки (внутри горел свет), но и аптека оказалась закрыта. Вернувшись в отель, спросил клерка, не воскресенье ли нагрянуло нежданно, но клерк сказал, что нынче пятница.
Билли бросил взгляд через окно на улицу.
— А почему тогда везде закрыто? — сказал он.
— Так Рождество же! — сказал клерк. — Кто будет тебе работать в Рождество!
Переместившись в северный Техас, весь следующий год он работал по большей части то на ранчо «Матадор», то на компанию «Т-Даймонд», что в Форт-Уорте. Потом, откочевав южнее, стал наниматься на более короткие промежутки времени — когда на несколько дней, когда на неделю. К весне третьего года войны чуть ли не во всех домах страны в окне красовалась золотая звезда. До марта работал на небольшом ранчо у подножия горы Магдалина в Нью-Мексико, а потом в один прекрасный день вдруг взял расчет, поседлал коня, нагрузил вьючную лошадь скаткой с постелью и снова устремился к югу. Чуть восточнее Стайнова перевала он пересек последнюю дорогу с покрытием, а через два дня уже подъезжал к воротам ранчо «Складская гряда». Стоял прохладный весенний денек, и старик сидел на крылечке в кресле-качалке. На голове шляпа, в руках Библия. Весь подался вперед, пытаясь разглядеть, кто к ним едет. Как будто этот жалкий фут, на который он в силах сократить тем самым расстояние, способен сделать всадника видимым отчетливее. Сандерс выглядел старше, имел болезненный вид и за те два года, что прошли с их последней встречи, то ли усох, то ли стал меньше ростом. Билли окликнул его по имени, и старик отозвался в том смысле, что давай слезай, мол, и Билли спешился. Подойдя к нижней ступеньке крыльца, остановился и, одной рукой взявшись за облупленные перила, поднял взгляд на старика. Тот сидел, заложив Библию пальцем, чтобы не потерять нужное место.
— Это ты, что ли, Парэм? — сказал он.
— Да, сэр. Это я, Билли.
Билли поднялся по ступенькам и, сняв шляпу, поздоровался со стариком за руку. Глаза старика выцвели, стали совсем бледно-бледно-голубенькими. Он долго тряс руку Билли.
— Благослови тебя Господь, — сказал он. — Я тысячу раз вспоминал тебя. Сидел тут и думал: ну когда же я тебя увижу?
Билли подвинул ближе к старику одно из старых кресел с плетеными сиденьями, сел в него, положил шляпу на колено и, окинув взглядом пастбища и окружающие их горы, устремил взгляд на старика.
— Ну, ты, наверное, насчет Миллера-то знаешь уже, — сказал старик.
— Нет, сэр. До меня новости не очень-то доходили.
— Убили его. На атолле Кваджалейн.
— Мне ужасно жаль это слышать.
— Да, мы очень тяжело это пережили. Очень тяжело.
Посидели. Из прерии налетал ветер. Свисавший с крыши в углу веранды горшок с декоративным папоротником тихо качался над перилами, а его тень неторопливо чертила на досках пола сложные и непредсказуемые кривые.
— А с вами как — все нормально? — сказал Билли.
— Да со мной-то все в порядке. Осенью операция была, удалили катаракту, но ничего, справляюсь. Вот Леона только меня бросила, замуж вышла. Но теперь ее мужа услали за моря, а она так и сидит в Росуэлле — и чего сидит? Работу там нашла. Я пытался ее уговаривать, но ты ж понимаешь…
— Да, сэр.
— По совести сказать, мне бы уже и вообще пора на погост.
— Да ладно! Живите вечно.
— Вот этого мне желать не надо.
Он откинулся в кресле и закрыл Библию окончательно.
— Дождь собирается, — сказал он.
— Да, сэр.
— Чуешь, как запахло?
— Да, сэр.
— Как я всегда любил этот запах!
Посидели. Немного погодя Билли вдруг говорит:
— А сейчас вы его чувствуете?
— Нет.
Еще посидели.
— Послушай-ка, а что от Бойда — есть какие-нибудь вести? — сказал старик.
— У меня нет. Из Мексики он так и не вернулся. А если вернулся, то я об этом ничего не слыхал.
Старик надолго замолк. Смотрел, как темнеет прерия на юге.
— Однажды на асфальтовом шоссе в Аризоне я видел границу дождя, — сказал он. — По одну сторону белой линии на целых полмили дождь, а по другую — сухо, как в духовке. Граница — прямо по белой линии.
— Это я верю, — сказал Билли. — Сам такой дождь видал.
— Мне это было так странно!
— А я однажды видел грозу во время снежного бурана, — сказал Билли. — С громом и молнией. Только самой молнии видно не было. Просто все вокруг вдруг как бы освещалось, и все делалось белым, словно вата.
— У меня когда-то мексиканец один работал, так тот тоже такое рассказывал, — сказал старик. — Я тогда так и не решил, верить ему или нет.
— Кстати, это в Мексике было, где я это видел.
— Может, у нас такого не бывает.
Билли улыбнулся. Скрестил перед собою ноги в сапогах, глухо стукнувших о доски пола, и стал обозревать окрестности.
— Хорошие у тебя сапоги, — сказал старик.
— Это я в Альбукерке купил.
— Смотрятся прям что сто лет носи, сносу не будет.
— Ну, надеюсь. Да ведь немало они и стоили.
— Как цены-то все задрались — что твой кошачий хвост, с этой войной и всем прочим. Это еще если найдешь, чего тебе надо-то.
На пруд, устроенный чуть западнее дома, через ближний выгон пошли слетаться голуби.
— А ты не женился, часом, втайне от нас от всех? — сказал старик.
— Нет, сэр.
— Люди, между прочим, бобылей не очень одобряют. Не знаю уж почему… Помню, как на меня насели: женись да женись, когда я овдовел-то, а мне уж шестьдесят почти было. Все больше, правда, свояченица. А что поделашь, если у меня уже была лучшая женщина на всем белом свете. Такое везение, знаешь, дважды не выпадает.
— Да, сэр. Дважды — это едва ли.
— Помню, старый дядюшка Бад Лэнгфорд говаривал: чем дурная какая жена, так лучше уж никакой. А сам-то, между прочим, вообще никогда женат не был. Так что и не знаю даже, с чего он это взял.
— Наверное, я должен признаться: ну вообще я насчет них вот ни фига не понимаю.
— В смысле чего?
— В смысле женщин.
— А-а, — сказал старик. — Ну, так зато ты, по крайности, хоть не прикидываешься.
— А чего прикидываться. Толку-то.
— Чего бы тебе лошадей чуток вперед не передвинуть, а то барахлишко вымокнет.
— Да я лучше, наверное, уже поеду.
— Куда под дождь-то. Да и ужин у нас как раз намечается. Я тут завел себе кухарку-мексиканку.
— Да ну. Пожалуй, надо бы мне все-таки ехать, пока решимость есть.
— Нет, ты уж оставайся, поужинай.
— Черт, погодите-ка малость.
Когда Билли возвратился из конюшни, ветер разыгрался сильнее, но дождя все не было.
— Коня твоего помню, — сказал старик. — Это ж был конь твоего папы.
— Да, сэр.
— Он его купил у какого-то мексиканца. Говорит, так-то конь вроде ничего, но по-английски ж ни бум-бум не волокет!
Опираясь на руки, старик поднялся из своего качающегося кресла, еле успев подхватить Библию, чуть было не выпавшую из подмышки.
— Вот, даже с кресла встать — для меня теперь работа. Ты такое, наверное, представить себе не можешь, да?
— Что, думаете, лошади не понимают слов?
— Да я не уверен, что люди-то их всегда понимают. Пошли-ка в дом. Она уж обкричалась. Второй раз зовет.
Утром Билли проснулся еще до рассвета, прошел через темный дом на кухню, где горел свет. За кухонным столом сидела женщина, слушала радиоприемник в корпусе, напоминающем митру католического епископа. Он был настроен на станцию в Сьюдад-Хуаресе, но когда Билли показался в дверях, она его выключила и посмотрела на вошедшего.
— Está bien, — сказал он. — No tiene que apagarlo.
Пожав плечами, она встала. Сказала, что все равно передача кончилась, и спросила, как он насчет завтрака. Он ответил, что с удовольствием.
Пока она собирала на стол, он вышел в конюшню, обработал лошадей щеткой, вычистил им копыта, после чего поседлал Ниньо (оставив латиго незатянутым), а на спине вьючной лошади укрепил грузовое седло, хотя и старенькое, но сработанное в мастерских знаменитой калифорнийской компании «Визалия», приторочил к нему скатку и вернулся в дом. Женщина к этому времени уже достала завтрак из печи и выставила на стол. Она приготовила яичницу с ветчиной, пшеничные тортильи и фасоль, все это поставила перед ним и налила ему кофе.
— ¿Quiere crema? — сказала она.
— No gracias. Hay salsa?
Она поставила у его локтя соус в маленькой каменной molcajete.
— Gracias.
Он думал, что она уйдет, но нет. Она стояла и смотрела, как он ест.
— ¿Es pariente del señor Sanders? — сказала она.
— No. El era amigo de mi padre. — Он поднял взгляд на нее. — Siéntate, — сказал он. — Puede sentarse.
Она произвела рукой неуловимый жест. Билли не понял, что этот жест должен был значить. Но женщина осталась стоять по-прежнему.
— Su salud no es buena, — сказал он.
Она сказала, что дело не в этом. У него проблемы с глазами, это да, но главное, он очень тяжело воспринял весть о гибели на войне племянника.
— ¿Conoció a su sobrino? — сказала она.
— Sí. ¿Yusted?
Она ответила, что нет, она его племянника не застала. Сказала, что, когда она нанялась сюда работать, племянника уже не было в живых. Но она видела его на фото, он был очень симпатичный.
Доев остатки яичницы, он вытер тарелку тортильей, доел и ее, допил остатки кофе, вытер рот и, подняв взгляд, поблагодарил женщину.
— ¿Tiene que hacer un viaje largo? — сказала она.
Он встал, положил на стол салфетку, поднял шляпу со стоящего рядом стула и надел. Сказал, что да, дорога предстоит дальняя. Еще сказал, что он не знает, куда она его приведет и поймет ли он, оказавшись, где надо, что это именно пункт назначения. Потом он по-испански попросил ее молиться за него, на что она ответила, что и сама уже так решила, до того как он успел попросить.
На мексиканской таможне в Берендо он вписал лошадей в декларацию, сложил проштемпелеванные въездные документы в седельную сумку и дал aduanero серебряный доллар. Таможенник, назвав его уважаемым господином, с серьезным видом взял под козырек, и Билли вновь въехал в Мексику, на сей раз на территорию штата Чиуауа. Последний раз он проходил через этот пропускной пункт семь лет назад, когда ему было тринадцать; тогда на коне, который теперь под ним, ехал его отец, а задача у них была обеспечить доставку восьми сотен голов скота от двух американцев, гонявших скот по задворкам брошенного ранчо в горах чуть западнее приграничного городка Асенсьон. В те времена на контрольном пункте было кафе, теперь исчезло. Немного проехав по немощеной улочке, увидел женщину, сидящую прямо на пыльной обочине рядом с полной углей жаровней, купил у нее три тако и, не останавливаясь, съел их.
Через два дня пути вечером показался городок Ханос, вернее огоньки, упорядоченным образом расположенные на темнеющей равнине внизу. Остановив коня посреди ухабистой грунтовой дороги, он стал рассматривать хребты на западе, черные на фоне кроваво-красной капли, стекающей по небосклону. Дальше лежала долина реки Бависпе, с нависающими над ней высокими вершинами Пиларес, на которых по северным кулуарам — гляди-ка! — все еще держится снег и, должно быть, стоят такие же холодные ночи, какие были на alto plano тогда, когда он ехал там на другом коне, в другие времена и по другому делу.
Приближаясь во тьме к городку с востока, его маленький караван прошагал мимо развалин одной из глинобитных башен древней городской стены и мало-помалу втянулся в поселение, сплошь глинобитное и стоящее в руинах уже сотню лет. Прошел мимо высокой глинобитной церкви, мимо позеленевших от старости испанских колоколов, висящих на подмостьях в ее дворе, мимо домиков с открытыми дверьми, у которых сидели и молча курили местные мужчины. Внутри, в желтоватом свете керосиновых ламп, двигались женщины, занятые хозяйственными делами. Над городком туманом висел печной дым, а откуда-то из лабиринта сумеречных двориков и стен слышались звуки музыки.
На эти звуки он и поехал по узким глиняным коридорам и в конце концов оказался перед дверью, сколоченной из свежих сосновых досок в натеках высохшей смолы и прикрепленной к косяку полосками из бычьей кожи. Помещение, куда он вошел, было один к одному таким же, как и в любой из — что обитаемых, что брошенных — лачуг по обеим сторонам улицы. Едва вошел, музыка смолкла и музыканты уставились на него. В помещении стояло несколько столиков, все столики были на витиевато-загогулистых ножках, заляпанных грязью так, будто мебель натащили со двора, где она стояла под дождями. За одним из столиков сидели четверо мужчин со стаканами и бутылкой. Вдоль задней стены возвышалась антикварная викторианская стойка бара, будто перенесшаяся сюда — интересно как? — из музея в Брансуике, а за ней на полках столь же антикварного резного и пыльного буфета стояло с полдюжины бутылок — одни с этикетками, другие без.
— ¿Está abierto? — сказал он.
Один из мужчин отпихнул назад свой стул, шаркнув его ножками по глиняному полу, и встал. Он оказался таким высоким, что, когда выпрямился, его голова исчезла в темноте над абажуром единственной лампочки, висевшей над столом.
— Sí, caballero, — сказал он. — ¿Cómo no?
Мужчина прошел к бару, снял с гвоздя фартук, обвязался им вокруг пояса и встал перед тускло освещенным резным шедевром красного дерева, сцепив перед собою пальцы рук. И сделался похож на мясника на молитве в церкви. Кивнув троим его друзьям за столиком, Билли пожелал им доброго вечера; никто не ответил. Музыканты встали и гуськом, вместе с инструментами, утекли на улицу.
Билли сдвинул шляпу чуть выше, пересек помещение и, положив ладони на стойку, стал разглядывать бутылки на полках.
— Déme un Waterfills у Frazier, — сказал он.
Бармен выставил вверх большой палец. Как бы соглашаясь с тем, что выбор сделан весьма разумный. Протянув руку к собранию разнообразных бокалов и рюмок, он взял высокую стопку с толстым донцем, установил ее на стойке, снял с полки бутылку виски и налил стопку до половины.
— ¿Agua? — сказал он.
— No gracias. Tome algo para usted.
Поблагодарив его, бармен взял еще одну такую же стопку, налил и оставил бутылку на стойке. В пыли, которой была покрыта бутылка, его рука оставила след, видимый даже при тускло мерцающей лампочке. Билли поднял свою стопку и бросил взгляд на бармена поверх ободка.
— Salud, — сказал он.
— Salud, — сказал бармен.
Они выпили. Билли поставил стопку и круговым движением пальца показал, что надо наполнить снова, включив в описанный пальцем круг и стопку бармена. Потом повернулся и посмотрел на троих мужчин, сидящих за столиком.
— Y sus amigos también, — сказал он.
— Bueno, — сказал бармен. — Cómo no.
Пройдя по комнате в этом своем фартуке и с бутылкой в руке, он налил в пустые стопки, их приветственно воздвигли, Билли поднял свою; выпили. Бармен вернулся к стойке, где в нерешительности остановился со стопкой и бутылкой в руке. Билли поставил стопку на прилавок. От стола наконец донесся голос: Билли приглашали присоединиться. Взяв стопку, он повернулся и поблагодарил. Кто именно из троих говорил, сразу было не понять.
Когда он взял стул, на котором до этого сидел бармен, сел к столу и огляделся, заметил, что самый старший из троих сильно пьян. Мужчина в покрытой пятнами пота рубашке навыпуск с большими карманами и плиссированной грудью сидел на стуле сгорбившись и уронив подбородок на грудь, обнаженную в широко распахнутом вороте. Его черные глаза с воспаленными веками глядели зло и тускло. Будто затычки из свинца, которым залили буровые скважины, чтобы не дать оттуда вырваться чему-то заразному или хищному. Веки у него изредка медленно опускались и так же преувеличенно медленно подымались. А говорил не он, говорил мужчина помоложе, сидевший от него справа. Теперь он сказал, что давненько к ним не захаживали путешественники, пьющие виски.
Билли кивнул. Бросил взгляд на бутылку, стоящую на их столике. Она была чуть желтоватой и слегка неправильной формы. Ни пробки, ни этикетки, на дне немного жидкости, под ней тонкий слой осадка. На нем свернувшийся крючком червяк вредителя агавы.
— Tomamos mescal, — сказал мужчина. Откинувшись на стуле, он обратился к бармену. — Venga, — крикнул он. — Siéntate con nosotros.
Бармен оставил было бутылку виски на стойке, но Билли велел ему принести ее. Тот отвязал фартук, снял его и, повесив опять на гвоздь, с бутылкой подошел к столику. Билли обвел рукой стопки на столе.
— Otra vez, — сказал он.
— Otra vez, — сказал бармен и стал разливать по стопкам.
Когда налил во все, кроме той, что стояла перед мужчиной, который был уже пьян, замешкался, потому что в его стопке было налито еще с позапрошлого раза. Тот, что помоложе, тронул пьяного за локоть.
— Alfonso, — сказал он. — Tome.
Альфонсо пить все же не стал. Свинцовым взглядом давил белобрысого приезжего. Казалось, выпивка его не столько разморила, сколько пробудила в нем уснувшие древние инстинкты. Тот, что помоложе, бросил через стол взгляд на американца.
— Es un hombre muy serio, — сказал он.
Бармен поставил перед ними бутылку, приволок себе стул от ближайшего столика и уселся. Все подняли стопки. И они бы выпили, если бы Альфонсо не угораздило именно в этот момент заговорить.
— ¿Quién es, joven? — сказал он.
Все замерли. Взгляды уперлись в Билли. Билли поднял свою стопку, выпил и, поставив ее на стол, стал смотреть опять в те же свинцовые глаза.
— Un hombre, — сказал он. — No más.
— Americano.
— Claro. Americano.
— ¿Es vaquero?
— Sí. Vaquero.
Пьяный не шевельнул ни одним мускулом. Даже глаза его были неподвижны. Он говорил словно сам с собой.
— Tome, Alfonso, — сказал тот, что помоложе.
Он поднял свою стопку и обвел взглядом компанию. Остальные тоже подняли стопки. Все выпили.
—¿Y usted? — сказал Билли.
Пьяный не отвечал. Мокрая красная нижняя губа у него отвисла, обнажив ряд безупречных белых зубов. Казалось, он не расслышал.
— ¿Es soldado? — сказал он.
— Soldado по.
Тот, что помоложе, сказал, что этот их пьяный в гражданскую войну был солдатом, участвовал в битве при Торреоне и при Закатекасе и что он был неоднократно ранен. Билли посмотрел на пьяного. Еще раз удивившись непроницаемой черноте его глаз. Тот, что помоложе, сказал, что ему при Закатекасе в грудь угодили три пули и он лежал в уличной грязи, во тьме и на холоде, а собаки слизывали его кровь. Сказал, что на груди этого патриота остались отметины от пуль и все могут их увидеть.
— Otra vez, — сказал Билли.
Склонившись вперед, бармен стал наливать из бутылки.
Когда во все стопки было налито, тот, что помоложе, поднял свою и провозгласил тост за революцию. Они выпили. Поставили стопки, вытерли губы тыльной стороной руки и обратили взгляды на пьяного.
— ¿Por qué viene aquí? — сказал пьяный.
Все стали смотреть на Билли.
— ¿Aquí? — сказал Билли.
Но пьяный мужчина на вопросы не отвечал, он их только задавал. Тот, что помоложе, слегка подался вперед.
— En este país, — прошептал он.
— En este país, — повторил Билли.
Все ждали. Потянувшись вперед, он схватил с противоположного края стола стоявший перед пьяным стакан мескаля, выплеснул его содержимое на пол и поставил стакан обратно на стол. Никто не шевельнулся. Он жестом привлек внимание бармена.
— Otra vez, — сказал он.
Бармен медленно взялся за бутылку и медленно разлил по стопкам вновь. Поставил бутылку и вытер руку о штаны у колена. Билли взял свою стопку и поднял перед собой. И сказал, что в эту страну он пришел, чтобы найти пропавшего брата. Сказал, что его брат слегка с приветом и он не должен был оставлять его без присмотра, но так уж получилось.
Его собутыльники сидели, держа перед собой стопки. Их взгляды сошлись на пьяном.
— Tome, Alfonso, — сказал тот, что помоложе. И для наглядности качнул еще этак стопкой снизу вверх.
Бармен тоже поднял стопку, выпил, поставил пустую стопку опять на стол и откинулся на стуле. Как игрок, который сделал свой ход и сидит теперь, ждет результатов. Скользнув по остальным, взгляд Билли остановился на самом младшем в компании, который сидел слегка обособленно в надвинутой на лоб шляпе и держал полную стопку в обеих руках, будто это какое-то ритуальное подношение. До сих пор он не произнес еще ни слова. Все помещение наполнилось очень тихим гулом.
Цель всякой вежливости всего лишь в том, чтобы избежать кровопролития. Однако пьяный уже был в сумеречной зоне, где понятие ответственности размыто, на что старался без слов обратить внимание тот, что сидел с ним рядом. Он улыбнулся, пожал плечами и, качнув стопкой в направлении norteamericano, выпил. Когда он поставил ее на стол, пьяный заерзал. Слегка наклонясь вперед, он взялся за свою стопку, на что тот, что помоложе, одобрительно улыбнулся и снова поднял свою, будто призывая приятеля выходить из его черной меланхолии. Но пьяный, взявшись за стопку, передвинул ее на край стола и стал медленно клонить набок, пока весь виски не вылился на пол, после чего опять установил стопку на столе. После этого его нетвердая рука потянулась к бутылке мескаля. Перевернув ее, он налил маслянистой желтенькой горючки себе в опустевшую стопку и поставил бутылку обратно — с этим еще ее осадком и червяком, медленно кружащимся по часовой стрелке на стеклянном донце. Затем он опять развалился на стуле.
Тот, что помоложе, посмотрел на Билли. Где-то в городе в темноте залаяла собака.
— ¿No le gusta el whiskey?
Пьяный на это не ответил. Стопка мескаля стояла перед ним точно так же, как она стояла, когда в бар вошел Билли.
— Es el sello, — сказал тот, что помладше.
— ¿El sello?
— Sí.
По его словам, пьяный протестовал против герба на акцизной марке — это, мол, герб угнетателей, засевших в правительстве. Вот он и решил, что не будет пить из такой бутылки. Вроде как для него это дело чести.
Билли бросил взгляд на пьяного.
— Es mentira, — сказал пьяный.
— ¿Mentira?
— Sí. Mentira.
Билли посмотрел на того, что помоложе. Спросил его, что тут было враньем, но тот сказал, чтобы приезжий не морочил себе голову.
— Nada es mentira, — сказал он.
— No es cuestión de ningún sello, — сказал пьяный.
Он говорил медленно, но вполне бодро и, скорее всего, осмысленно. Повернувшись, он обращался к тому, что помоложе, своему соседу. Потом опять от него отвернулся и устремил пристальный взгляд на Билли. Билли произвел круговое движение пальцем.
— Otra vez, — сказал он.
Бармен протянул руку, взял бутылку.
— Вы предпочитаете пить эту вонючую кошачью мочу вместо хорошего американского виски, — сказал Билли. — Что ж, будьте как дома.
— ¿Mánde? — сказал пьяный.
Бармен сидел в замешательстве. Потом, склонившись, налил в пустые стопки, взял пробку и снова заткнул бутылку. Билли поднял стопку.
— Salud, — сказал он. И выпил.
Другие тоже выпили. Все, кроме того, пьяного. С улицы донесся звон старого испанского колокола — один удар, второй. Пьяный подался вперед. Протянув руку мимо стоявшей перед ним стопки, он снова схватил бутылку с мескалем. Поднял ее и стал до краев наливать стопку Билли, слегка вращая при этом в руке бутылку. Так, словно этот маленький стаканчик следовало наполнять каким-то определенным, правильным образом. Потом выправил бутылку горлышком вверх, поставил на столик и откинулся на спинку стула.
Бармен и двое мужчин помладше сидели, держа в руках стопки. Билли смотрел на мескаль. Откинулся на спинку стула. Глянул в сторону двери. Сквозь проем виден был Ниньо, стоящий на улице. Музыканты, которые сбежали, опять что-то заиграли, но уже где-то на другой улице, в другой таверне. А может, это были другие музыканты. Билли взял стопку с мескалем и посмотрел в нее на просвет. Осадок курился, как дымок. Плавал какой-то мелкий мусор. Никто не двигался. Он поднес стопку ко рту и влил в рот содержимое.
— Salud, — возгласил тот, что помоложе.
Его приятели выпили. Бармен выпил. Они хлопнули пустыми стопками по столу и заулыбались. Тут Билли наклонился в сторону и выплюнул весь мескаль на пол.
Воцарилась такая тишина, будто не только бар, но и все пуэбло втянуло в воронку пыльной бури. Ни звука ниоткуда. Пьяный замер с рукой, протянутой к стопке. Тот, что помоложе, опустил глаза. В тени от абажура его глаза казались закрытыми, а может, он и впрямь закрыл их. Пьяный сжал кулак и опустил его на стол. Билли медленно очертил в воздухе пальцем круг.
— Otra vez, — сказал он.
Бармен бросил взгляд на Билли. А тот смотрел на патриота со свинцовыми глазами, сидящего держа кулак на столе рядом со стаканом.
— Era demasiado fuerte para él, — сказал бармен. — Demasiado fuerte.
Билли не отрывал глаз от пьяного.
— Más mentiras, — сказал Билли. И пояснил, что дело вовсе не в том, что мескаль для него чересчур крепок, как утверждает бармен.
Все сидели, глядя на бутылку мескаля. На полумесяцем темнеющую рядом с бутылкой ее же тень. Убедившись, что пьяный не двинулся и ничего не сказал, Билли протянул руку через стол, взял бутылку виски, опять разлил по стопкам и поставил бутылку на прежнее место. Потом отпихнул свой стул и встал.
Пьяный обеими руками взялся за край стола.
Мужчина, который до сих пор не проронил ни слова, сказал по-английски, что, если он сейчас полезет за бумажником, его застрелят.
— Ни минуты в этом не сомневался, — сказал Билли. Не отрывая глаз от мужчины, сидевшего напротив, он обратился к бармену: — ¿Cuánto debo?
— Cinco dolares, — сказал бармен.
Билли сунул два пальца в нагрудный карман рубашки, вытащил оттуда деньги и, на виду разбирая пачку большим пальцем, отслоил пятидолларовую купюру и положил на стол. Посмотрел на мужчину, который заговорил с ним по-английски.
— В спину он мне тоже будет стрелять? — сказал он.
Мужчина поднял на него взгляд из-под шляпы и улыбнулся.
— Нет, — сказал он. — Не думаю.
Билли коснулся поля своей шляпы и кивнул сидевшим за столиком.
— Caballeros, — сказал он. И, повернувшись, сделал шаг к двери, оставив свою полную стопку на столике.
— Если он вас окликнет, не оборачивайтесь, — сказал молодой.
Билли не останавливался и не оборачивался и уже почти дошел до двери, когда тот его действительно окликнул.
— Joven, — сказал он.
Билли остановился. Лошади на улице подняли голову, стояли, глядя на него. Он приценился к расстоянию до двери, которое было не больше его роста. Иди, сказал он себе. Иди, и все. Но не пошел. Обернулся.
Поза пьяного не изменилась. Он сидел на стуле, а молодой человек, который говорил по-английски, поднялся и стоял теперь рядом с ним, положив ему руку на плечо. Они словно позировали для фотоальбома «Преступность и преступники».
— ¿Me llama embustero? — сказал пьяный.
— No, — сказал Билли.
— ¿Embustero?
Вцепившись ногтями себе в рубашку, он распахнул ее настежь. Она была на кнопках, так что расстегнулась легко и беззвучно. Видимо, кнопки были старые и уже разболтались от подобных демонстраций в прошлом. Он сидел и держал рубашку распахнутой, словно призывая вновь поразить его тремя пулями, следы которых как раз над сердцем на его гладкой, безволосой груди были как стигматы, образующие равнобедренный треугольник. Сидящие за столом не шевельнулись. Никто не посмотрел ни на патриота, ни на его шрамы, потому что все это было для них не ново. Они смотрели на чужака, застывшего в дверном проеме. Никто не двигался, не раздавалось ни звука, а он все слушал, не откликнется ли чем-нибудь город, не скажет ли ему что-то, не подтвердит ли возникшее у него ощущение, что каким-то боком его появление в этом месте было не просто заранее известно, но как бы предуготовано, и он слушал, не заиграют ли музыканты, которые разбежались, едва он только вошел в дверь, и которые теперь сами небось слушают тишину, затаившись где-то в лабиринте изрытых колдобинами глиняных улочек, — слушал, ждал любого звука, помимо глухого буханья сердца, проталкивающего кровь сквозь тесные темные коридоры его телесной жизни своим медленным гидравлическим колокольным билом. Бросил взгляд на мужчину, который предупредил, чтобы он не оборачивался, но у того, видимо, предупреждения кончились. Увидел он только то, что единственный живой сколок дошедшей до него истории этой ничтожной республики, этой страны-обмылка, где ему теперь, похоже, предстоит умереть, — сколок, имеющий хоть какое-то значение, смысл, власть и вещественную сущность, — сидит перед ним здесь, в этой кантине, облитый тусклым электричеством слабенькой лампочки, а остальное, что когда-либо исторгали из себя людские губы или перья, надо собрать всё вместе, раскалить снова докрасна и перековать на наковальне символов и смыслов, прежде чем можно будет говорить о правде или лжи. И тут все как-то рассосалось. Он снял шляпу, постоял. Потом — будь что будет — снова надел ее, повернулся, вышел за дверь, отвязал лошадей, подтянул на Ниньо латиго и, сев верхом, поехал по узкой улочке, ведя за собой вьючную лошадь и не оглядываясь.
Не успел выехать за пределы поселения, как по полю его шляпы ударила дождевая капля размером с хороший шарик для игры в шарики-марблс. Потом другая. Он поглядел в безоблачное небо. На востоке вовсю горели видимые планеты. Не было ни ветра, ни запаха дождя в воздухе, но капли падали все гуще. Конь вознамерился остановиться посреди дороги, всадник оглянулся на темный город. Взгляд отыскал лишь несколько тускло светящих красноватым светом оконных квадратиков. Дождь бил по утоптанной глине дороги с таким звуком, будто где-то в темноте лошади переходят мост. Начинало чувствоваться опьянение. Он остановил коня, развернул его и поехал обратно.
Въехал прямо на коне в первые попавшиеся ворота, бросив веревку вьючной лошади и низко склонившись к холке коня, чтобы чисто пройти под притолокой. Оказавшись внутри, обнаружил, что сидит на коне все под тем же дождем, глянул в небо и увидел над собой все те же звезды. Развернул коня, снова выехал на улицу и въехал в другие ворота; глухое хлопанье дождя по шляпе прекратилось. Спешился, потоптался в темноте там и сям, чтобы определить, что под ногами. Вышел вон, ввел во двор вьючную лошадь, развязал двухдиагональную обвязку aparejo, спустил на землю скатку и, расстегнув подпруги, сняв подхвостье и подперсье и освободив животное от седла, стреножил его и вывел опять под дождь. Потом, начав с латиго, расстегнул упряжь верхового коня, снял седло с седельными сумками и, поставив его у стены, опустился на колени, ощупал веревки на скатке, развязал и раскатал ее, сел и стянул с себя сапоги. Чувствовал себя при этом все пьянее. Снял шляпу и лег. Конь прошел мимо его головы и встал, выглядывая в ворота.
— Не наступи на меня, ч-черт-тя… — сказал Билли.
Когда на следующее утро проснулся, дождь перестал и был уже белый день. Чувствовал себя ужасно. Вспомнил, как ночью вставал, на заплетающихся ногах выходил блевать, таращил слезящиеся глаза, пытаясь высмотреть, куда запропали лошади, и плелся обратно. Он бы, может, так-то и не вспомнил об этом, но когда сел и огляделся в поисках сапог, они оказались на ногах. Поднял шляпу, надел и бросил взгляд в сторону ворот. Какие-то ребятишки, сидевшие там на корточках, вскочили и унеслись.
— ¿Dónde están los caballos? — вдогонку им крикнул он.
Ответили, что лошади пасутся.
Встал слишком резко; чтобы не упасть, пришлось схватиться за дверную ручку, заслонив ладонью глаза. От жажды все во рту пересохло. Он снова поднял голову, вышел за ворота и поглядел на ребятишек. Те показывали куда-то вдоль дороги.
Пройдя вместе с процессией ребятни, следовавшей по пятам, мимо последних низеньких глинобитных хибарок, нашел лошадей, которые паслись на лугу с южной стороны городка, где, не замеченный вечером, пересекал дорогу маленький ручеек. Встал, держа в руках поводья Ниньо. Дети смотрели.
— ¿Quieres montar? — сказал он.
Дети запереглядывались. Младший, мальчонка лет пяти, вытянул обе ручки вверх и замер в ожидании. Билли поднял и посадил на коня верхом сначала его, потом девочку и, наконец, старшего мальчугана. Старшему сказал, чтобы он придерживал младших, мальчик кивнул, и Билли, взяв в руку поводья и веревку вьючной лошади, повел обеих лошадей обратно к дороге.
Навстречу из города шла женщина. Увидев ее, ребятишки между собой зашептались. Она несла синее ведерко, прикрытое тряпицей. Остановилась на обочине, обеими руками держа ведерко за проволочную ручку перед собой. Потом пошла через поле к ним.
Коснувшись шляпы, Билли пожелал ей доброго утра. Она остановилась, стоит, держит ведро. И вдруг сказала, что как раз его-то она и ищет. Оказывается, дети сообщили ей о каком-то всаднике, который заснул в брошенной усадьбе на окраине городка, что он, мол, нездоров; вот она и принесла ему менудо — прямо с пылу с жару; если поест супа, найдет в себе силы продолжить путь.
Наклонившись, она поставила ведерко наземь, сняла с него тряпку и подала ему. Он стоял, держа тряпку и заглядывая в ведро. В ведре оказалась рябенькая эмалированная миска, накрытая блюдцем, а между миской и стенкой ведра заткнуто несколько сложенных вчетверо лепешек. Он поднял взгляд.
— Ándale, — сказала она, рукой показав на ведерко.
— ¿Y usted?
— Ya comí.
Он посмотрел на ребятишек, гуськом сидящих верхом на коне. Отдал поводья и чумбур мальчишке.
— Toma un paseo, — сказал он.
Склонившись вперед, мальчик принял поводья. Конец чумбура сразу отдал девочке, а один повод пронес у девочки над головой и взял коня в шенкеля. Билли перевел взгляд на женщину.
— Es muy amable… — начал он.
Она это оборвала, сказав, что есть надо, пока все не остыло.
Сев на корточки, он попытался достать миску, но она оказалась слишком горячей.
— Con permiso, — сказала она.
Быстро сунула руки в ведро и, вытащив миску, сняла с нее блюдце, поставила миску на блюдце и подала ему. Снова сунув руку в ведро, достала оттуда ложку и тоже протянула ему.
— Gracias, — сказал он.
Она опустилась в траву напротив него и, сидя на коленях, стала смотреть, как он ест. Ошметки требухи плавали в прозрачном жирном бульоне ленточками, как медленные планарии. Он сказал, что на самом-то деле он не болен, а просто немного crudo после вчерашнего в таверне. Она сказала, что так и поняла, но это без разницы, потому что болезнь-то ведь не знает, чем или кем она вызвана, помилуй и сохрани нас всех Господь.
Он вынул из ведра тортилью, порвал, сложил вдвое и окунул в бульон. Поймал на ложку кусок требухи, но не удержал, и кусок уполз обратно; пришлось прижать его ребром ложки к краю и разделить на две части. Суп менудо был горячим и пряным. Он ел. Она смотрела.
Покатавшись на коне, ребятишки остановились позади него и тоже смотрели. Подняв взгляд на них, он пальцем, сделав круговое движение, показал, чтобы они покатались еще. Глянул на женщину:
— ¿Son suyos?
Она помотала головой. Дескать, нет.
Он кивнул. Время от времени поглядывая, смотрел, как они катаются. Миска немного охладилась, он поднял ее, наклонил и отхлебнул через край, закусив тортильей.
— Muy sabroso, — сказал он.
Она сказала, что у нее был сын, но уже двадцать лет как помер.
Он посмотрел на нее. Подумал, что она не выглядит такой старой, чтобы двадцать лет назад родить сына, однако, с другой стороны, ее возраст был вообще на взгляд неопределим. Он сказал, что она, должно быть, была тогда очень молода, на что она отвечала в том смысле, что, действительно, она была совсем девчонка, но способность молодых переживать горе очень недооценивают. Приложив ладонь к груди, она сказала, что это ее дитя до сих пор живет в ее сердце.
Он бросил взгляд на луг. Ребятишки верхом на коне обнаружились на берегу речушки; мальчик, похоже, ждал, когда конь напьется. А конь ждал, что от него потребуют еще. Доев остатки супа, Билли сложил последнюю четвертушку тортильи, вытер ею миску, съел остаток тортильи и поставил миску, ложку и блюдце обратно в ведро. Поднял взгляд на женщину.
— ¿Cuánto le debo, señora? — сказал он.
— Señorita, — поправила она. — Nada.
Он вытащил сложенные купюры из кармана рубашки.
— Para los niños.
— Niños no tengo.
— Para los nietos.
Она рассмеялась и затрясла головой:
— Nietos tampoco.
Он сидел, держа в руках деньги.
— Es para el camino.
— Bueno. Gracias.
— Déme su mano.
— ¿Cómo?
— Su mano.
Он протянул ей руку, она взяла ее и, заключив в свои, перевернула ладонью вверх. Стала изучать.
— ¿Cuántos años tiene?
Он сказал, что ему двадцать.
— Tan joven. — Она провела по его ладони кончиком пальца. Оттопырила губу. — Hay ladrones aquí, — сказала она.
— En mi palma?
Она расхохоталась, откинувшись и закрыв глаза. Сменялась она легко и увлеченно.