Книга: Слепой убийца
Назад: VIII
Дальше: X

IX

Стирка
Наконец-то март, скупые приметы весны. Деревья ещё голые, почки жесткие, закукленные, на припеках тает снег. Собачьи какашки оттаивают, оседают, их обледеневшее кружево побледнело от прошлогодней мочи. Вылезают куски лужайки, грязные и замусоренные. Должно быть, так выглядит чистилище.
Сегодня на завтрак было нечто новенькое. Какие-то новые хлопья – их принесла Майра, чтобы меня взбодрить: она верит всему, что пишут на упаковках. Эти хлопья, говорят прямые буквы цвета леденцов или теплых спортивных костюмов, изготовлены не из никудышной, сверхприбыльной кукурузы или пшеницы, а из малоизвестных злаков с труднопроизносимыми именами – древних и мистических. Их семена обнаружены в индейских захоронениях доколумбова периода и в египетских пирамидах – информация убедительная, но, если вдуматься, не больно-то обнадеживающая. Эти хлопья не только прочистят тебя изнутри не хуже скребка, шепчут нам, но даруют новую силу, неувядающую молодость, бессмертие. Сзади коробка украшена гирляндой розовых кишок, спереди – нефритовое мозаичное безглазое лицо; рекламодатели явно не поняли, что это ацтекская посмертная маска.
В честь нового продукта я заставила себя сесть, как полагается, за кухонный стол с прибором, да ещё с салфеткой. Живущие в одиночестве привыкают есть стоя: к чему приличия, если никто тебя не увидит и не осудит? Однако дай себе поблажку в одном – и рассыпется все.

 

Вчера я решила устроить постирушку – показать Богу нос и поработать в воскресенье. Впрочем, ему наверняка плевать на дни недели: на небесах, как и в подсознании, – так нам, во всяком случае, говорят, – время отсутствует. На самом деле я хотела показать нос Майре. Не надо убирать постель, говорит она, не надо носить тяжелые корзины с грязным бельем по шатким ступенькам в подвал, где стоит древняя, бешеная стиральная машина.
Кто стирает мое белье? По умолчанию, Майра. Пока я здесь, могу быстренько загрузить машину, говорит она. А затем мы обе притворяемся, что она этого не делала. Поддерживаем легенду – то, что стремительно превращается в легенду, – будто я могу сама о себе позаботиться. Но в последнее время напряжение этого притворства начинает сказываться.
У Майры болит спина. Она хочет найти женщину, чужого человека, которая будет ко мне приходить, все делать и всюду совать нос. Потому что, видите ли, у меня больное сердце. Она как-то узнала – и о посещении врача, и о лекарствах, и о прогнозах; думаю, её просветила медицинская сестра, рыжая, крашеная и с языком как помело. Весь город под одним одеялом.
Я сказала Майре, что со своим бельем разберусь сама. Я буду сопротивляться появлению этой женщины, сколько смогу. Потому что смущаюсь? В немалой степени. Не хочу, чтобы посторонний копался в моем грязном белье, в пятнах и запахах. Майра – ладно: я знаю её, она знает меня. Я её крест: я делаю её особо добродетельной в глазах окружающих. Она называет мое имя, закатывает глаза – и отпущение грехов ей обеспечено, если не ангелами, то хотя бы соседями, а этим угодить гораздо труднее.
Пойми меня правильно. Я не издеваюсь над добродетелью, она не проще зла, а объяснима и того меньше. Но подчас мириться с нею трудно.
Приняв решение – и предвкушая, как раскудахчется Майра, когда обнаружит выстиранные и сложенные полотенца, и свою самодовольную улыбку, – я выступила в свой стиральный поход. Я склонилась над корзиной, едва не свалившись туда вниз головой, и выудила, что смогу унести, стараясь не вспоминать белье далекого прошлого. (Какое красивое! Такого больше не делают, ни обшитых пуговок, ни ручной строчки. Хотя, может, я его просто не вижу, все равно не могу себе позволить, да и не влезу в него. Для таких вещичек нужна талия.)
Я сложила вещи в пластмассовое ведро и пошлепала вниз, шаг за шагом, боком по лестнице, словно Красная Шапочка, что идет к бабушке по преисподней. Только я сама бабушка, и злобный волк сидит внутри меня. И грызет, грызет.
Спустилась, пока все хорошо. По коридору на кухню, оттуда – в полумрак подвала, в его пугающую сырость. Почти сразу меня начала бить дрожь. Вещи, раньше не представлявшие никакой опасности, стали казаться предательскими: подъемные окна притаились капканами, готовые защемить мне руки, табуретка вот-вот развалится, а верхние полки буфетов полны хрупких стеклянных мин. Пройдя полпути вниз, я поняла, что зря это затеяла. Слишком крутая лестница, слишком тусклый свет и такая вонь, будто в свежий цемент закатали чью-то умело отравленную жену. Внизу, у лестницы, мерцало озерцо темноты – глубокое, дрожащее и мокрое, точно настоящее озеро. А может, и впрямь настоящее; может, речная вода просочилась сквозь пол – я такое видела по метеоканалу. Все четыре стихии могут проявить себя в любой момент: огонь – вырваться из земли, земля – обратиться в лаву и тебя похоронить, воздух – порывом яростного ветра снести крышу с твоего дома. Так почему не наводнение?
Я слышала какое-то бульканье – может, внутри меня, но может, и нет; сердце бешено колотилось в панике. Я понимала, что вода – выверт зрения, слуха или мозга, и все-таки лучше не спускаться. Я уронила белье на ступеньки, там его и оставила. Может, вернусь за ним позже, а может, и не вернусь. Кто-нибудь заберет. Майра – поджав губы. После того, что я натворила, мне точно не отделаться от женщины. Я повернулась, чуть не упала, вцепилась в перила; потом потащила себя наверх, ступеньку за ступенькой, – к успокоительному, рассудительному кухонному свету.
За окном было серо, ровная безжизненная серость; небо и пористый тающий снег – одного цвета. Я включила электрический чайник, вскоре он затянул свою паровую колыбельную. Плохо дело, если кухонная утварь заботится о тебе, а не наоборот. Но все-таки он меня утешил.
Я налила чай, выпила и сполоснула чашку. Хоть посуду ещё могу за собой мыть – и на том спасибо. Затем поставила чашку на полку к другим чашкам – вручную расписанная посуда бабушки Аделии; лилии к лилиям, фиалки к фиалкам, одинаковые узоры вместе. По крайней мере, в буфете у меня порядок. Но из головы не шло белье, упавшее на ступеньки. Эти тряпки, скомканные лоскуты – точно сброшенная белая кожа. Впрочем, не такая уж и белая. Завещание кому-то: чистые страницы, на которых царапало мое тело, оставляя таинственные знаки, медленно, но уверенно выворачиваясь наизнанку.
Может, попытаться собрать белье и снова запихнуть в корзину – тогда никто ничего не узнает. Никто – это Майра.
Похоже, меня охватила страсть к порядку.
Лучше поздно, чем никогда, говорит Рини.
О, Рини! Как я хочу, чтобы ты была рядом. Вернись и позаботься обо мне!
Но она не придет. Придется самой о себе заботиться. О себе и о Лоре, как я торжественно обещала.
Лучше поздно, чем никогда.

 

Так на чем я остановилась? Была зима. Нет, это уже было.
Была весна. Весна 1936 года. В этом году все стало разваливаться. Точнее, продолжало разваливаться, но уже серьёзнее, чем прежде.
В том году король Эдуард отрекся от престола; пожертвовал честолюбием ради любви. Нет. Пожертвовал своим честолюбием ради честолюбия герцогини Виндзорской. Это событие запомнилось. А в Испании началась Гражданская война. Но это все случилось несколько месяцев спустя. Что же было в марте? Нечто. Ричард, шурша газетой за завтраком, сказал: он это все-таки сделал.
В тот день мы завтракали вдвоем. Лора ела с нами только по выходным, да и тогда уклонялась, притворяясь, что ещё спит. В будни она ела одна в кухне, потому что ехала в школу. Ну, не одна: с миссис Мергатройд. А мистер Мергатройд отвозил Лору в школу и забирал оттуда, поскольку Ричард не хотел, чтобы Лора ходила пешком. На самом деле, боялся, что она собьется с пути.
Лора обедала в школе, а по вторникам и четвергам брала уроки игры на флейте: требовалось на чем-нибудь играть. Начали с фортепиано, но ничего не вышло. С виолончелью то же самое. Нам сказали, что Лора мало занимается, хотя вечерами наш слух порой терзали печальные, фальшивые завывания флейты. Фальшивила она явно намеренно.
– Я с ней поговорю, – сказал как-то Ричард.
– Вряд ли нам есть, на что жаловаться, – отозвалась я. – Она просто делает, что ты сказал.
Лора больше не дерзила Ричарду. Но тут же покидала комнату, если он входил.

 

Вернемся к утренней газете. Ричард держал её между нами, и я читала заголовки. Он – это Гитлер, который вошел в Рейнские земли. Он нарушил правила, перешел границу, совершил запретное. Что ж, сказал Ричард, это можно было предвидеть, но, похоже, он застиг их врасплох. Утер им нос. Ловкий парень. Умеет нащупать слабое место. И шанса не упустит. Надо отдать ему должное. Я соглашалась, не слушая. В те месяцы, чтобы не сломаться, мне оставалось лишь ничего не слушать. Глушить все посторонние шумы; подобно канатоходцу, пересекающему Ниагарский водопад, не могла позволить себе глядеть по сторонам – боялась утратить равновесие. А как ещё себя вести, если то, о чем постоянно думаешь, так далеко от жизни, которую вроде бы ведешь? От того, что стоит на столе перед тобою – в то утро там стоял белый нарцисс в вазочке, выдавленный из луковицы, которую прислала Уинифред. Такие прелестные в это время года, говорила она. Так благоухают. Словно вдыхаешь надежду.

 

Уинифред считала меня безобидной. Иными словами, дурочкой. Позже – десять лет спустя, – она мне скажет (по телефону, поскольку мы больше не встречались):
– Я думала, ты глупа. На самом деле ты порочна. Ты всегда нас ненавидела: твой отец разорился и поджег свою фабрику – вот почему ты на нас злилась.
– Он не поджигал, – скажу я. – Это сделал Ричард. Или подстроил.
– Гнусная ложь. Твой отец был полным банкротом, если б не страховка, вы остались бы без гроша. Мы вытащили вас из грязи – тебя и твою полоумную сестру! Если бы не мы, ты оказалась бы на улице и не бездельничала бы круглые сутки, не отрывая зад от дивана, как избалованный дитятя. За тебя всегда все делали другие: ты никогда не пыталась хоть что-нибудь сделать сама, ни секунды не благодарила Ричарда. Ты никогда и пальцем не пошевелила, чтобы ему помочь, – ни разу!
– Я делала, как вы хотели. Помалкивала. Улыбалась. Была нарядной вывеской. Но с Лорой – это было чересчур. Не надо было ему трогать Лору.
– Все это одна лишь злоба, злоба, злоба! Ты обязана нам всем, и вот этого ты не могла простить. И ты ему отомстила. Вы две его просто убили – все равно что приставили пистолет к виску и спустили курок.
– А кто же убил Лору?
– Лора покончила с собой, и ты прекрасно это знаешь.
– Я то же самое могу сказать о Ричарде.
– А вот это клевета! Лора была больная на всю голову. Не понимаю, как ты могла поверить хоть одному её слову, о Ричарде и о чем угодно. Никто в здравом уме не поверил бы!
Я больше не могла говорить и повесила трубку. Но я была бессильна, потому что у Уинифред уже имелась заложница. Моя Эйми.
Однако в 1936 году Уинифред была довольно любезна, и я оставалась её протеже. Она таскала меня на разные сборища – в Молодежную лигу, на посиделки политиков, на заседания всевозможных комитетов – и пристраивала меня куда-нибудь в угол, пока общалась с нужными людьми. Теперь я понимаю, что её по большей части не любили, а просто терпели: у неё были деньги и неистощимая энергия, многих женщин её круга устраивало, что она берет на себя львиную долю любой работы.
Время от времени какая-нибудь из них подсаживалась ко мне со словами, что знала мою бабушку, а если помоложе – что желали бы с ней познакомиться в то прекрасное предвоенное время, когда ещё была возможна истинная элегантность. Это был пароль: подразумевалось, что Уинифред принадлежит к парвеню – нуворишам, наглым и вульгарным, и мне следует защищать другую систему ценностей. В ответ я слабо улыбалась и говорила, что бабушка умерла задолго до моего рождения. То есть им не следует ждать от меня противостояния Уинифред.
А как дела у вашего умного мужа? – спрашивали они. Когда ждать важного известия? Важное известие касалось политической карьеры Ричарда, которая формально не началась, но считалась неизбежной.
Ах, улыбалась я, не сомневаюсь, я услышу его первой. Неправда: я не сомневалась, что узнаю обо всем последней.

 

Наша жизнь – моя и Ричарда – устаканилась, и мне казалось, она не изменится никогда. Вернее, существовали две жизни – дневная и ночная: абсолютно разные и притом неизменные. Спокойствие и порядок, все на своем месте, а в глубине – узаконенное изощренное насилие: грубый, тяжелый башмак, отбивающий такт на мягком ковре. Каждое утро я принимала душ, чтобы смыть с себя ночь, смыть эту штуку, которую Ричард втирал в голову, – какой-то дорогой душистый жир. Я вся им пропахла.
Беспокоило ли Ричарда мое равнодушие к его ночной деятельности, мое отвращение даже? Нисколько. Как и во всем, он предпочитал завоевывать, а не сотрудничать.
Иногда (со временем все чаще) на моем теле оставались синяки – лиловые пятна синели, потом желтели. Удивительно, как меня легко повредить, улыбался Ричард. Одно прикосновение. Никогда не встречал женщины с такой чувствительной кожей. Это потому, что я очень юная и нежная.
Он предпочитал ставить синяки на бедрах – там не видно. Синяки на открытых местах помешали бы его карьере.
Иногда мне казалось, что эти знаки на теле – что-то вроде шифра, который расцветал и бледнел, подобно симпатическим чернилам над свечой. Но если это шифр, у кого же ключ?
Я была песком, я была снегом – на мне писали, переписывали и стирали написанное.

 

Пепельница
Я снова была у доктора. Меня отвезла Майра: оттепель сменилась заморозками и гололедом, чересчур скользко идти, сказала она.
Доктор постучал мне по ребрам, подслушал сердце, нахмурил чело, разгладил, а потом, видимо, пришел к какому-то заключению и спросил, как я себя чувствую. Кажется, он что-то сделал с волосами: раньше у него просвечивала макушка. Может, наклейку носит? Или, хуже того, сделал трансплантацию? Ага, подумала я. Несмотря на бег трусцой и волосатые ноги, возраст дает о себе знать. Скоро ты пожалеешь, что столько загорал. Лицо станет, как мошонка.
Тем не менее, доктор был оскорбительно игрив. Только что не говорил: ну и как мы сегодня себя чувствуем? Oн никогда не называет меня мы, как некоторые: понимает важность первого лица единственного числа.
– Спать не могу, – ответила я. – Мучают сны.
– Если видите сны, значит, спите, – попытался сострить он.
– Вы понимаете, что я хочу сказать, – отрезала я. – Это не одно и то же. От этих снов я просыпаюсь.
– Кофе пьете?
– Нет, – солгала я.
– Значит, угрызения совести.
Он стал выписывать рецепт – на какие-нибудь подслащенные пилюли, конечно. И при этом хихикал: наверное, считал, что исключительно остроумен. В какой-то момент порча опыта дает обратный ход: с годами в глазах окружающих мы превращаемся в наивных простаков. Глядя на меня, доктор видит лишь никчемную и, значит, невинную старушенцию.
Пока я находилась в святилище, Майра в приемной листала старые журналы. Выдрала статью о том, как справиться с душевным напряжением, и ещё одну – о благотворном действии сырой капусты. Прямо для меня, сказала она, явно довольная своими trouvailles. Майра постоянно ставит мне диагнозы. Мое физическое здоровье ей интересно не менее духовного, – особенно беспокоит её мой кишечник.
Я ответила, что вряд ли могу страдать от напряжения, поскольку в вакууме напряжения не бывает. Что касается сырой капусты, то меня от неё пучит, так что я проживу без её благотворного действия. И прибавила, что не собираюсь провести остаток дней, смердя, как бочонок с кислой капустой, и гудя, точно клаксон.
Грубость насчет функций организма Майру всегда вырубает. Остаток пути она молчала с гипсовой улыбкой на губах.
Иногда мне за себя стыдно.

 

Работа всегда под рукой. Под рукой – подходящее выражение: подчас мне кажется, что пишет только рука, а все остальное нет; она живет своей жизнью и будет жить даже отрубленной, вроде забальзамированного зачарованного египетского амулета или высушенной кроличьей лапки, которую на счастье вешают под зеркальце в машинах. Несмотря на артрит, рука в последнее время проявляет невиданную прыть, отбросив к чертям собачьим сдержанность. Она пишет много такого, чего я в здравом уме никогда бы не написала. Страница за страницей. На чем я остановилась? Апрель 1936 года.

 

В апреле нам позвонила директриса школы святой Цецилии. Речь идет о Лорином поведении, сказала она. Не телефонный разговор.
Ричард был ужасно занят. Он предложил мне поехать с Уинифред, но я сказала, что чепуха; я сама все улажу и сообщу ему, если будет что-то важное. Я договорилась о встрече с директрисой, чью фамилию уже не помню. Я вырядилась так, чтобы её напугать или хотя бы напомнить о положении и влиянии Ричарда. Помнится, явилась в кашемировом пальто, отделанном мехом росомахи – не по сезону теплом, зато впечатляющем, – и в шляпе с дохлым фазаном – .точнее, с частями фазана: крыльями, хвостом и головой с красными бусинками вместо глаз.
Седеющая директриса напоминала вешалку, – хрупкие кости, обернутые мокрыми на вид тряпками. От ужаса втянув голову в плечи, она сидела в кабинете, забаррикадировавшись дубовым столом. Еще год назад я дрожала бы перед ней, как сейчас она передо мной – точнее, перед денежным мешком, который я олицетворяла. Но за этот год я обрела уверенность. Я наблюдала за Уинифред и подражала. Я уже научилась вздергивать одну бровь.
Директриса нервно улыбалась, показывая выпуклые желтые зубы, точно полуобгрызенный кукурузный початок. Интересно, что Лора натворила, чтобы заставить директрису пойти на конфликт с отсутствующим Ричардом и его невидимым могуществом.
– Боюсь, мы не сможем учить Лору дальше, – сказала она. – Мы сделали все, что в наших силах, знаем, что имеются смягчающие обстоятельства, но, поймите, мы должны думать и о других ученицах, а Лора на них, я боюсь, пагубно влияет.
Я тогда уже усвоила, как важно заставить людей объясняться.
– Простите, но я не понимаю, о чем идет речь, – процедила я, едва разжимая губы. – Какие смягчающие обстоятельства? Почему пагубно влияет?
Мои руки неподвижно лежали на коленях, я приподняла подбородок и чуть склонила голову, – так лучше смотрелась шляпа с фазаном. Я надеялась, директриса чувствует, как на неё уставились все четыре глаза. За мной стояло богатство, за ней – возраст и положение. В кабинете было жарко. Я бросила пальто на спинку стула, но все равно обливалась потом, точно портовый грузчик.
– На богословии – единственном, кстати, уроке, к которому Лора проявляет хоть какой-то интерес, она ставит под сомнение самого Господа Бога. Даже написала сочинение «Лжет ли Бог?» – вот до чего дошло. Это весь класс выбило из колеи.
– И какой она дает ответ? – спросила я. – Насчет Бога. – Я удивилась, но виду не подавала; а я-то думала, что у Лоры интереса к Богу поубавилось. Оказывается, я ошибалась.
– Утвердительный. – Директриса посмотрела на стол, где лежало сочинение Лоры. – Вот здесь она цитирует Третью Книгу Царств, глава 22 – то место, где Бог обманывает царя Ахава: «И смотрите, Бог вкладывает лживый смысл в уста всех пророков». Дальше Лора утверждает, что если Бог поступил так однажды, откуда мы знаем, что он так не делал и потом, и как тогда отличить лживые пророчества от истинных:
– Ну, по крайней мере, логично, – заметила я. – Лора Библию знает.
– Да уж, – раздраженно сказала директриса. – Ради выгоды и Дьявол цитирует Священное Писание. Дальше Лора говорит, что
Бог обманывает, но не жульничает: он всегда посылает людям истинного пророка тоже, но того никто не слушает. Она считает, Бог – что-то вроде радиостанции, а мы плохие приемники. Я нахожу это сравнение, по меньшей мере, непочтительным.
– Лора не хотела быть непочтительной, – сказала я. – Во всяком случае, не по отношению к Богу.
На это директриса не обратила внимания.
– Дело даже не в том, что она убедительно спорит, она считает возможным задавать вопросы.
– Лора любит получать ответы, – сказала я. – Она любит ответы на важные вопросы. Полагаю, вы согласитесь, что вопросы о Боге – из их числа. Не понимаю, что в этом пагубного.
– Другие ученицы находят это пагубным. Они считают, что она… ну, воображает. Бросает вызов авторитетам.
– Как и Христос, – сказала я. – В его время некоторые так думали.
Директриса не прибегла к неопровержимому аргументу: что дозволено Христу, не дозволено шестнадцатилетней девчонке.
– Вы не совсем понимаете, – проговорила она, ломая руки. Я с интересом за ней наблюдала – никогда раньше такого не видела. – Ученицы находят её… они думают, что она забавна. Во всяком случае, некоторые. Другие считают, что она большевичка. А остальные – что она просто странная. Как бы то ни было, она вызывает нездоровый интерес.
Я начала понимать.
– Не думаю, что Лора хочет быть забавной, – заметила я.
– Но так трудно понять! – Мы помолчали, глядя друг на друга через стол. – У неё и последователи есть, – прибавила директриса не без зависти. Подождав, пока я переварю эту информацию, она продолжила: – И потом, у неё слишком много пропусков. Я понимаю, проблемы со здоровьем, но все же…
– Какие ещё проблемы? – удивилась я. – С Лорой все в порядке.
– Ну, она столько ходит к врачу, я решила…
– К какому врачу?
– Это не вы писали? – И она предъявила мне пачку писем. Я сразу же узнала свою бумагу. Потом просмотрела письма: я их не писала, но подпись стояла моя.
– Понятно, – сказала я, забирая пальто и сумочку. – Придется с Лорой поговорить. Спасибо, что уделили мне время. – И я пожала директрисе кончики пальцев. Было ясно без слов, что Лору из школы придется забрать.
– Мы так старались. – Бедняжка чуть не рыдала. Еще одна мисс Вивисекция. Рабочая лошадка. Благие намерения и никакого толку. Лоре не чета.
Вечером Ричард спросил, как прошла встреча, и я рассказала о Лорином пагубном влиянии на одноклассниц. Ричарда это не рассердило, а позабавило, едва ли не восхитило. Он сказал, у Лоры есть характер. Умеренно бунтует – значит, заводная. Он и сам не любил школу, учителя с ним мучились. Вряд ли по тем же причинам, что с Лорой, подумала я, но промолчала.
О подложных письмах я не упомянула: пусти лису в курятник. Дразнить учителей – одно дело, прогуливать – совсем другое. Попахивало преступлением.
– Зря ты подделала мой почерк, – сказала я Лоре наедине.
– Почерк Ричарда не получается. Он совсем другой. Твой гораздо проще.
– Почерк – личная вещь. Смахивает на воровство. Секунду она казалась расстроенной.
– Прости. Я просто одолжила. Подумала, ты не будешь против.
– Думаю, нет нужды спрашивать, зачем?
– Я не просила, чтобы меня посылали в школу, – сказала Лора. – Меня там все любят не больше, чем я их. Не принимают всерьёз. Они сами не серьёзные. Если б мне пришлось туда все время ходить, я бы и правда заболела.
– А чем ты занималась вместо школы? – спросила я. – Куда ты ходила? – Я боялась, не встречается ли она с кем-нибудь – с мужчиной. Уже пора.
– Куда придется, – ответила Лора. – Ездила в центр, сидела в парке или ещё где. Или просто бродила. Пару раз видела тебя, но ты меня не заметила. Ты, наверное, в магазин шла.
К сердцу прилила кровь, потом его стиснуло: меня скрутило паникой. Должно быть, я побледнела.
– Что с тобой? – спросила Лора. – Тебе плохо?

 

В мае мы отправились в Англию на «Беренжерии», а в Нью-Йорк возвращались первым рейсом «Куин Мэри». «Куин Мэри» – крупнейший и самый роскошный океанский лайнер за всю историю кораблестроения – во всяком случае, так писали в рекламных буклетах. Ричард сказал, это эпохальное событие.
С нами поехала Уинифред. И Лора. Путешествие пойдет ей на пользу, сказал Ричард: после внезапного ухода из школы она подавлена, бледна и болтается без дела. Оно расширит Лорин кругозор, такая девушка, как она, сумеет извлечь из него пользу. В любом случае, не оставлять же её одну.
Публика была ненасытна. Каждый дюйм «Куин Мэри» описали и сфотографировали, разукрасили её тоже везде: лампы дневного света, пластик, колонны с каннелюрами и кленовые панели – сплошь роскошный глянец. Но качало свински; кроме того, палуба второго класса нависала над первым: стоило выйти, и вдоль перил выстраивалась толпа не столь богатых придурков.
В первый день меня мутило, но потом все наладилось. На пароходе постоянно танцевали. Я уже научилась танцевать – не слишком хорошо, но вполне прилично. (Ничего не делай слишком хорошо, говорила Уинифред, а то подумают, ты из кожи вон лезешь.) Я танцевала не только с Ричардом, но и с его деловыми партнерами, которым он меня представил. Позаботьтесь об Айрис для меня, говорил он, улыбаясь и хлопая их по плечу. Он тоже танцевал с другими женщинами, с женами знакомых. Иногда выходил покурить или погулять по палубе – так он говорил. Мне же казалось, он злится или размышляет. Отсутствовал, к примеру, час. Затем возвращался, садился за столик и смотрел, как я танцую, а я не знала, давно ли он здесь.
Я решила, он недоволен, потому что плавание сложилось не так, как он рассчитывал. Он не смог заказать столик в зале «Веранда Гриль» и не познакомился с теми, с кем хотел познакомиться. Дома он был крупной шишкой, но на «Куин Мэри» встречались шишки покрупнее. Уинифред тоже не котировалась, и вся её энергия пропадала зря. Я не раз видела, как её ставили на место женщины, с которыми она заговаривала. В конце концов она ограничилась, как она выражалась, «нашим кругом», надеясь, что это не бросается в глаза.
Лора не танцевала. Не умела и не проявляла к танцам интереса – кроме того, она была слишком молода. После ужина запиралась в каюте и говорила, что читает. На третий день за завтраком глаза у неё были красные и опухшие.
Вскоре после завтрака я пошла её искать. Лора сидела в шезлонге на палубе, закутавшись в плед по самую шею, и апатично следила за игрой в серсо. Я села рядом. Крепкая молодая женщина прошла мимо с семью собаками, каждый пес – на отдельном поводке; несмотря на холод, женщина была в шортах, открывавших загорелые ноги.
– Я тоже могла бы так работать, – сказала Лора. – Как?
– Гулять с собаками, – пояснила она. – С чужими собаками. Я люблю собак.
– Может, хозяев не полюбила бы.
– Я бы и не с ними гуляла. – Лора надела темные очки, но тряслась.
– Что-нибудь случилось? – спросила я.
– Ничего.
– Ты же замерзла. Ты не заболеваешь?
– Со мной все в порядке. Не суетись.
– Я же волнуюсь.
– Ну и не надо. Мне уже шестнадцать. Скажу, если заболею.
– Я обещала папе о тебе заботиться, – сказала я сухо. – И маме тоже.
– Глупо с твоей стороны.
– Это уж точно. По молодости. Не знала, как поступить. В молодости вечно так.
Лора сняла темные очки, но на меня не смотрела.
– Чужие обеты – не моя вина, – сказала она. – Папа меня тебе навязал. Не знал, что со мной делать – с нами обеими. Но он уже умер, они оба умерли, так что ничего страшного. Я тебя отпускаю. Ты свободна.
– Лора, что с тобой?
– Ничего, – сказала она. – Но каждый раз, когда мне хочется подумать – разобраться во всем – ты говоришь, что я больна, и начинаешь придираться. Свихнуться можно.
– Ты несправедлива, – возразила я. – Я очень старалась, я всегда позволяла тебе роскошь сомневаться, я давала тебе самое…
– Давай не будем об этом, – предложила она. – Взгляни, до чего глупая игра. Интересно, почему она называется серсо?
Я решила, виноваты старые горести – тоска по Авалону и нашей прежней жизни. А может, она грезила об Алексе Томасе? Надо было расспрашивать, настаивать, но вряд ли она рассказала бы, что её мучает.

 

Из этого плавания, помимо Лоры, мне запомнилось воровство, что развернулось на борту в день прибытия. Всё, на чем значилось название или монограмма «Куин Мэри», отправлялось прямиком в сумочки или в чемоданы – почтовая бумага, столовое серебро, полотенца, мыльницы, какие-то железки – все, что не прибито гвоздями к полу. Некоторые умудрялись даже отвернуть краны, дверные ручки, снять зеркальца. Особенно отличились пассажиры первого класса, но ведь среди богатых больше всего клептоманов.
Чем объяснялось это повальное мародерство? Страстью к сувенирам. Людям нужно нечто напоминающее о них самих. Странная это вещь – охота за сувенирами: сейчас становится потом, пока оно ещё сейчас. Сам не веришь, что все это с тобой происходит, и умыкаешь доказательство – или что-нибудь, что за доказательство сойдет.
Я, например, стащила пепельницу.

 

Человек с головой в огне
Вчера я приняла на ночь таблетку, что прописал доктор. Заснула быстро, но сон был ничем не лучше тех, что посещали меня без медицинской помощи.
Я стояла на пристани в Авалоне; повсюду крошился и звенел колокольчиками зеленоватый лед, но я была одета по-летнему – в ситцевое платье в бабочках. На мне была шляпка из искусственных цветов таких оттенков, что зовутся «вырви глаз», – томатного, ядовито-сиреневого; цветы освещались изнутри крошечными лампочками.
А моя где? – послышался голос пятилетней Лоры. Я посмотрела на неё вниз, но мы уже не были детьми. Лора постарела, как и я; её глаза – две высохшие изюминки. Это меня так потрясло, что я проснулась.
Было три часа ночи. Подождав, пока сердце перестанет возмущаться, я ощупью сошла вниз и подогрела себе молока. Не стоило полагаться на таблетку. Забвения так дешево не купить.

 

Но продолжаю.
Покинув борт «Куин Мэри», наше семейство провело три дня в Нью-Йорке. У Ричарда были дела, а нам он посоветовал осмотреть достопримечательности.
Лора не захотела идти смотреть «Рокеттс» или подниматься на Статую Свободы и Эмпайр-стейт-билдинг. В магазины она тоже не хотела. Сказала, что хочет просто бродить по улицам и смотреть вокруг, но Ричард заявил, что ей одной это слишком опасно, так что я бродила с нею. Лора была не очень бодра – приятное разнообразие после Уинифред, в которой энергия так и бурлила.
В Торонто мы провели несколько недель – Ричард разбирался с текущими делами. А потом мы отправились в Авалон. Поплаваем там, сказал Ричард. Его тон подразумевал, что Авалон только на то и годится, а ещё – что Ричард с радостью принесет эту жертву, чтобы удовлетворить наш каприз. Или, говоря повежливее, чтобы доставить нам удовольствие, – мне, и Лоре тоже.
Мне казалось, он стал воспринимать Лору как загадку, которую считал своим долгом решить. Иногда я замечала, как он смотрит на неё, – примерно так же он смотрел на сводку биржевых новостей – прикидывая, как лучше подойти, как подобрать к ним ключ, отвертку, отмычку. В его представлении у всего имеется ключ или отмычка. Или цена. Ему хотелось скрутить Лору, наступить ей на горло – хотя бы легонько. Но Ричард не на то горло напал. Каждый раз он замирал с поднятой ногой, точно охотник на картинке, у которого из-под сапога вдруг исчез убитый медведь.
Как Лора этого добилась? Не противостоянием – с этим было покончено: теперь она избегала открытых стычек. Она отступала, она отворачивалась, и он терял равновесие. Он все время устремлялся к ней, все время хватал – и все время воздух.
Чего он добивался? Её одобрения, восхищения даже. Или просто благодарности. Что-то в этом роде. Другую девочку он мог бы осыпать подарками – жемчужное ожерелье, кашемировый свитер – вещи, о которых обычно мечтают шестнадцатилетние девчонки. Но он понимал, что с Лорой этот номер не пройдет.
Напрасный труд, думала я. Он её никогда не разгадает. И купить не сможет – у него нет ничего, что ей необходимо. В любом перетягивании каната, с кем угодно, я по-прежнему ставила на Лору. Она упряма, как осел.
Я думала, она обрадуется, узнав, что мы отправляемся в Авалон, – она ведь так не хотела оттуда уезжать, – но когда об этом заговорили, она осталась равнодушной. Не хотела отдавать должное Ричарду за что бы то ни было, или это мне так показалось.
– Хоть с Рини повидаемся, – только и сказала она.
– Сожалею, но Рини больше у нас не работает, – сказал Ричард. – Она уволена.
Когда? Недавно. Месяц назад, несколько месяцев? Ричард отвечал неопределенно. Это все, сказал он, из-за мужа Рини, тот чересчур много пил. Дом ремонтировался слишком медленно и кое-как – кому это понравится. Ричард не видел смысла платить хорошие деньги за лень и натуральное неподчинение.

 

– Он не хотел, чтобы она там была вместе с нами, – сказала Лора. – Он знает, что она примет нашу сторону.
Мы бродили в Авалоне по первому этажу. Дом словно уменьшился, мебель стояла в чехлах – точнее, то, что от неё осталось: самые громоздкие и мрачные вещи вынесли, – наверное, Ричард распорядился. Я так и слышала, как Уинифред говорит, что невозможно жить с буфетом, на котором такие неубедительные, толстые резные виноградные кисти. Книги в кожаных переплетах в библиотеке остались, но что-то мне подсказывало, что они недолго продержатся. Зато убрали фотографии дедушки Бенджамина с премьер-министрами: кто-то – конечно, Ричард – заметил, наконец, что у них разрисованы лица.
Прежде Авалон дышал стабильностью, почти непреклонностью, – крупный, мощный валун, преградивший путь потоку времени, никому не поддающийся и недвижимый. Теперь же он виновато скукожился – казалось, вот-вот рухнет. Лишился мужества собственных притязаний.
Как здесь уныло, заметила Уинифред, и как пыльно; на кухне живут мыши – она сама видела мышиный помет, – и чешуйницы. Впрочем, к вечеру поездом приедут Мергатройды и ещё двое новых слуг, которых недавно взяли в штат, и тогда на борту будет порядок – хотя нет, рассмеялась она, на борту его как раз и не будет. Она имела в виду нашу яхту «Наяду». Ричард как раз осматривал её в эллинге. Её должны были отскрести и перекрасить под руководством Рини и Рона Хинкса, но и этого не сделали. Уинифред не понимала, зачем Ричард возится с этим старым корытом – если он действительно хочет плавать, следует затопить эту посудину и купить новую.
– Наверное, он понимает, что она дорога как память, – сказала я. – Нам то есть. Мне и Лоре.
– Правда? – спросила Уинифред с этой своей удивленной улыбочкой.
– Нет, – ответила Лора. – С какой стати? Отец никогда нас на яхту не брал. Только Кэлли Фицсиммонс.
Мы сидели в столовой; хоть длинный стол никуда не делся. Интересно, что Ричард или, точнее, Уинифред решат насчет Тристана и Изольды с их стеклянной старомодной любовью.
– Кэлли Фицсиммонс приходила на похороны, – сказала Лора. Мы остались одни. Уинифред поднялась наверх, чтобы, как она сказала, освежиться. Она клала на глаза ватные тампоны, смоченные гамамелисом, а лицо мазала дорогой зеленой тиной.
– Да? Ты не говорила.
– Забыла. Рини на неё разозлилась.
– За то, что пришла на похороны?
– За то, что не приходила раньше. Рини была груба. Сказала: «Ну вот, пришла к шапочному разбору».
– Но она ведь Кэлли ненавидела! Терпеть не могла, когда Кэлли приезжала. Считала, что Кэлли потаскушка.
– Думаю, Рини хотела, чтобы Кэлли была ещё больше потаскушкой. Кэлли сачковала, недостаточно выкладывалась.
– Как потаскушка?
– Ну, Рини считала, что Кэлли отступать не следовало. И уж конечно, быть рядом, когда отцу стало так трудно. Отвлечь его.
– Рини так и сказала?
– Не этими словами, но смысл понятен.
– А Кэлли?
– Притворилась, что не поняла. А потом делала, что обычно делают на похоронах. Плакала и плела небылицы.
– Какие небылицы? – спросила я.
– Говорила, что хотя они не всегда сходились в вопросах политики, отец был прекрасным, прекрасным человеком. Рини сказала: Вопросы политики у тебя в штанах, но Кэлли не слышала.
– Мне кажется, он старался им быть, – сказала я. – Прекрасным человеком.
– Однако из кожи вон не лез, – возразила Лора. – Помнишь, как он говорил? Что мы остались у него на руках? Будто мы – грязное пятно.
– Он старался, как мог, – сказала я.
– Помнишь, как он на Рождество вырядился Санта Клаусом? Перед маминой смертью. Мне тогда было пять лет.
– Да. Вот я и говорю. Он старался.
– Мне было ужасно, – сказала Лора. – Я вообще терпеть не могу такие сюрпризы.

 

Нас попросили подождать в гардеробной. Двойные двери завесили тонкими шторами, чтобы мы не подглядывали в вестибюль с камином, старинным; там поставили елку. Мы устроились на канапе под вытянутым зеркалом. На длинной вешалке висели шубы – папина шуба, мамина шуба, а над ними шляпы: мамины с большими перьями, отцовские – с маленькими. Пахло резиновыми галошами, свежей сосновой смолой, кедром – от гирлянд на перилах парадной лестницы, и воском от нагретого паркета – все время топилась печь, а в батареях что-то шипело и бряцало. От подоконника тянуло сквозняком; безжалостно, бодряще пахло снегом,
В комнате горела одна лампочка под желтым шелковым абажуром. В стеклянных дверях я видела наши отражения – синие бархатные платья, кружевные воротнички, бледные личики, светлые волосы с прямым пробором, незагорелые руки на коленях. Белые носки, черные туфли. Нас учили сидеть, скрестив ноги, – только не нога на ногу, – так мы и сидели. Зеркало словно надувалось из наших голов большим стеклянным пузырем. Я слышала наше дыхание, вдох – выдох, вздохи ожидания. Казалось, будто дышит кто-то другой, большой и невидимый, кто прячется в складки одежды.
Неожиданно двери распахнулись. На пороге стоял мужчина в красном – настоящий великан. Яркое пламя прорезало ночной мрак за его спиной. Его лицо застилал дым. Голова в огне. Мужчина качнулся вперед, расставив руки. Он гикал или кричал.
На мгновение я оцепенела, но потом сообразила, что это: я была уже достаточно большой. Эти звуки – вовсе не крики, а смех. Просто отец переоделся Санта Клаусом, и он вовсе не горел – просто у него за спиной сияла елка, просто он нацепил на голову горящую гирлянду. Отец надел вывернутый наизнанку красный парчовый халат и приклеил бороду из ваты.
Мама часто говорила, что отец не знает своей силы; он и правда не знал, насколько больше остальных. Понятия не имел, насколько страшным может показаться. Лору он определенно испугал.

 

– Ты все кричала и кричала, – сказала я. – Не поняла, что он притворяется.
– Все было гораздо хуже, – ответила Лора. – Я поняла, что он притворяется все остальное время.
– То есть?
– Тогда он был самим собой, – терпеливо объяснила Лора. – Он внутри горел. Всегда.

 

«Наяда»
Устав от мрачных скитаний, я утром проспала. Ноги отекли, словно я прошла большой путь по жесткой земле; голова тяжелая, как пивной котел. Разбудила меня Майра, барабанившая в дверь.
– Проснись и пой! – пропела она сама в прорезь для писем. Я из вредности не отозвалась. Пусть подумает, что я умерла, – во сне отдала Богу душу. Могу поклясться, она уже прикидывает, в каком цветастом ситце положить меня в гроб и что подавать на приеме после похорон. Будет прием, а не бдения над гробом, никакого варварства. Над гробом бодрствуют, чтобы удостовериться, не бодрствует ли покойник: лучше убедиться, что мертвец действительно мертв, а уж потом махать над ним лопатой.
Я улыбнулась, но тут вспомнила, что у Майры есть ключ. Решила было натянуть простыню на лицо, чтобы подарить ей хоть мгновение сладостного испуга, но передумала. Я села в постели, спустила ноги и натянула халат.
– Придержи коней! – крикнула я вниз.
Но Майра уже вошла вместе с женщиной -уборщицей. Здоровая баба, португалка по виду, – так просто не отделаешься. Она тут же приступила к уборке, включив Майрин пылесос, – они все продумали, – а я шла за ней по пятам, точно банши, вопя: Не трогайте! Оставьте, где лежит! Я сама справлюсь! Я теперь ничего не найду! На кухню я успела первой: хватило времени запихнуть кипу исписанных страниц в духовку. Вряд ли у них дойдут до неё руки в первый день уборки. К тому же она не очень грязная – я никогда не пеку.
– Ну вот, – сказала Майра, когда женщина закончила. – Все чисто, везде порядок. Правда же, лучше на душе?
Майра принесла мне очередную безделицу из «Пряничного домика»: изумрудно-зеленый горшочек для крокусов в форме девичьей головки – застенчивая улыбка, край чуть-чуть сколот. Ростки крокусов должны пробиться сквозь дырки в голове и явиться цветущим нимбом, – это Майра так сказала. Нужно только поливать, прибавила она, и все будет в лучшем виде.
Неисповедимы пути Господни, говаривала Рини. Может, Майра приставлена ко мне ангелом-хранителем? Или, напротив, знакомит меня с порядками в чистилище? И как различать?

 

На второй день в Авалоне мы с Лорой пошли навестить Рини. Узнать, где она живет, не составило труда: все в городе знали. Во всяком случае, знали в кафе «У Бетти»: Рини теперь работала там три дня в неделю. Мы не сказали Ричарду и Уинифред, куда идем: зачем дразнить гусей, за завтраком и без того атмосфера гнетущая. Запретить они не могли, но лёгкое презрение нам было гарантировано.
Мы прихватили игрушечного медвежонка, купленного мною в Торонто для Рининой дочурки. Не очень милый медвежонок – твердый, жесткий и туго набитый. Напоминал мелкого чиновника – точнее, чиновника тех времен. Не знаю, как они сейчас выглядят. Наверняка джинсы носят.
Рини с мужем жили в доме для фабричных: известняковом, двухэтажном, островерхом, с верандой и удобствами в садике, в углу. Я теперь живу неподалеку. Телефона у них не было, и мы не могли предупредить Рини. Открыв дверь и увидев нас обеих на пороге, она широко заулыбалась, а потом расплакалась. Лора тут же последовала её примеру. Я стояла с медвежонком в руках, чувствуя себя лишней, поскольку не плакала.
– Слава Богу, – сказала Рини. – Заходите, гляньте на малышку.
Мы прошли по устланному линолеумом коридору на кухню. Рини выкрасила её белым и повесила желтые шторы – того же оттенка, что в Авалоне. Я заметила набор жестяных коробок, тоже белых с желтыми буквами: Мука, Сахар, Кофе, Чай. Я понимала, что все это Рини сделала своими руками. И буквы на коробках, и шторы, и все остальное. У неё были золотые руки.
Малышка – это ты, Майра, здесь ты тоже появляешься в моей истории, – лежала в ивовой бельевой корзине, глядя на нас круглыми немигающими глазенками – синее, чем обычно у младенцев. Как и все младенцы, она походила на непропеченный пудинг.
Рини заставила нас выпить чаю. Теперь мы уже юные леди, сказала она, можем пить настоящий чай, а не молоко с чуточкой заварки, как раньше. Рини поправилась; руки, прежде такие сильные и крепкие, чуть подрагивали, а идя к печке, она чуть не переваливалась. Кисти стали пухлыми, с ямочками.
– Привыкаешь есть за двоих, а потом никак не отвыкнешь, – сказала она. – Видите обручальное кольцо? Снимается только вместе с пальцем. Придется и в могилу с ним лечь. – Это она произнесла с некоторым самодовольством.
Тут завозилась девочка. Рини взяла её, посадила на колени и почти с вызовом посмотрела на нас через стол. Этот стол (простой, узкий, покрытый клеенкой в желтых тюльпанах) был как зияющая пропасть – по одну сторону сидели мы, а по другую, бесконечно далеко, ни о чем не жалея, – Рини с младенцем.
О чем жалея? Что покинула нас. Так я это чувствовала.
Было что-то странное в поведении Рини – не с ребенком, скорее, с нами – точно мы её разоблачили. С тех пор меня не покидает мысль – прости, Майра, что я это говорю, но моя история не предназначена для твоих глаз, а много будешь знать – скоро состаришься, – так вот, меня не покидает мысль: может, отцом ребенка был вовсе не Рон Хинкс, а наш отец. Когда я уехала в свадебное путешествие, в Авалоне из прислуги осталась только Рини, а на отца обрушивалась одна беда за другой. Разве не могла она предложить себя в качестве припарки, как предлагала чашку горячего бульона или грелку? Утешением посреди холода и мрака?
В таком случае, Майра, ты моя сестра. Единокровная. Мы никогда не узнаем точно – во всяком случае, я не узнаю. А ты можешь меня выкопать, взять кость или прядь волос и послать на анализ. Сомневаюсь, что ты решишься. Ясность может внести Сабрина – можете с ней собраться и сравнить себя по кусочкам. Но для этого она должна вернуться, а кто знает, вернется ли она. Она может быть где угодно. Может, она вообще умерла. Лежит на дне морском.
Интересно, а Лора знала про отца и Рини – если, конечно, было, что знать? Может, это из тех тайн, о которых она знала, но не рассказывала. Более чем возможно.

 

Дни в Авалоне тянулись медленно. Еще слишком жарко, слишком душно. Обе реки обмелели: даже пороги на Лувето ленились, а Жог неприятно пахнул.
Большую часть времени я просиживала в библиотеке, в кожаном кресле, перекинув ноги через подлокотник. На подоконниках валялись не убранные с зимы высохшие трупики мух. Миссис Мергатройд библиотекой Fie интересовалась. На видном месте по-прежнему висел портрет бабушки Аделии.
Целыми днями я листала её альбомы с вырезками про чаепития, про заезжих фабианцев, про лекции путешественников с их волшебными фонарями и рассказами о чудных обычаях других народов. Я не понимала, почему все так удивляются, что они украшали черепа предков. Мы тоже так делаем.
Иногда я листала старую светскую хронику, вспоминая, как прежде завидовала людям, о которых в ней писали, или читала стихи на тонкой бумаге с золотым обрезом. Стихотворения, восхищавшие меня в дни учебы у мисс Вивисекции, казались теперь выспренними и слащавыми. Увы, бремя, дева, прииди, усталый путник – архаичный язык неразделенной любви. Этот язык раздражал меня, потому что делал несчастных влюбленных – теперь я это видела – чуть-чуть смешными, похожими на бедную унылую мисс Вивисекцию. Мягкими, вялыми, распухшими от слез – неприятными, точно утонувшая булочка. К ним не хотелось прикасаться.
Детство казалось очень далеким – другая жизнь, поблекшая и сладостно-горькая, точно сухой цветок. Сожалела ли я об утрате, хотела ли его вернуть? Не думаю.
Лора не сидела дома. Бродила по городу, как бродили мы в прежнее время. Лора носила мое прошлогоднее полотняное желтое платье и подходящую шляпку, и когда я смотрела на Лору со спины, у меня появлялось странное чувство, будто я вижу себя.
Уинифред не скрывала, что умирает от скуки. Каждый день она ходила купаться на небольшой частный пляж у эллинга, но никогда не уплывала далеко – обычно плескалась у берега, не снимая красной шляпы внушительных размеров. Она звала меня и Лору присоединиться к ней, но мы отказывались. Мы обе плохо плавали, а кроме того, помнили, что именно местные жители раньше кидали в реку – и наверняка кидают до сих пор. Когда Уинифред не купалась и не загорала, она слонялась по дому, делая разные пометки и наброски, составляя перечень того, что необходимо переделать: наклеить новые обои в вестибюле, заменить прогнившие доски под лестницей. Или дремала у себя в комнате. Похоже, Авалон высасывал из неё энергию. Утешительно было думать, что такое возможно.
Ричард много говорил по телефону, а иногда на целый день уезжал в Торонто. Остальное время он наблюдал, как ремонтируют яхту. Заявил, что не уедет, пока её не спустят на воду.

 

Каждое утро ему приносили газеты.
– В Испании гражданская война, – сказал Ричард как-то за обедом. – Что ж, это можно было предвидеть.
– Неприятно! – отозвалась Уинифред.
– Не для нас, – утешил Ричард. – Если, конечно, мы не вмешаемся. Пусть коммунисты и наци убивают друг друга – скоро они столкнутся лбами.
Лора отказалась обедать. Ушла на причал с чашкой кофе. Она туда часто уходила, и я нервничала. Лора лежала на досках, свесив руку в реку, и вглядывалась в воду, будто что-то уронила и теперь высматривала на дне. Но вода слишком темна – много не увидишь. Только изредка стайки мелкой рыбешки мелькали, словно пальцы карманника.
– Все-таки лучше без этого, – упорствовала Уинифред. – Очень неприятно.
– На войне можно недурно заработать, – сказал Ричард. – Может, это нас взбодрит, и Депрессии конец. Я знаю дельцов, которые на это рассчитывают. Кое-кто собирается положить в карман большие деньги.
Мне никогда не рассказывали о деньгах Ричарда, но по некоторым намекам и признакам я догадалась, что их меньше, чем я думала. Или стало меньше. Восстановление Авалона прекратилось – отложилось, – потому что Ричард не хотел больше в него вкладывать. Так считала Рини.
– А почему они получат деньги? – спросила я. Ответ я прекрасно знала, но у меня появилась привычка задавать наивные вопросы – просто посмотреть, что скажут Ричард и Уинифред. Нравственная беспринципность, которую они демонстрировали почти во всем, не переставала меня поражать.
– Потому что так устроен мир, – ответила Уинифред, не вдаваясь в подробности. – Кстати, арестован ваш друг.
– Какой друг? – слишком поспешно спросила я.
– Эта женщина – Каллиста, кажется. Последняя любовь вашего папочки. Та, что считает себя художницей.
Её тон был неприятен, но я не умела её осадить.
– Когда мы были детьми, она была к нам очень добра, – сказала я.
– Еще бы ей не быть!
– Мне она нравилась, – прибавила я.
– Не сомневаюсь. Пару месяцев назад она пристала ко мне, пытаясь всучить какую-то ужасную картину или фреску с толпой уродин в спецовках. Не для столовой картинка.
– За что её арестовали?
– Красный взвод – как-то общалась с красными. Она сюда звонила – в совершенной ярости. Хотела поговорить с тобой. Я решила, что тебя не следует впутывать; Ричард сам поехал в город и вытащил её из тюрьмы.
– Почему? – поинтересовалась я. – Ричард её едва знает.
– По доброте сердечной, – сладко улыбнулась Уинифред. – Хотя он всегда говорит, что такие люди в тюрьме опаснее, чем на свободе, правда, Ричард? Они всю прессу поставят на уши. Правосудие то, правосудие это. Да он просто оказал услугу премьер-министру.
– Кофе ещё остался? – спросил Ричард.
Это означало, что Уинифред следует закрыть тему, но она не успокаивалась:
– А может, ради твоей семьи. Она же вроде семейной реликвии, вроде старого горшка, который из поколения в поколение передают.
– Пожалуй, пойду к Лоре на причал, – объявила я. – Сегодня чудесный день.
Пока мы с Уинифред разговаривали, Ричард читал газету, но тут поднял голову.
– Нет, – сказал он, – останься. Ты ей слишком потакаешь. Предоставь ей самой с этим справиться.
– С чем? – спросила я.
– С тем, что её грызет, – ответил Ричард. Он повернулся и посмотрел в окно на Лору; я впервые заметила, что у него поредели волосы на темени: сквозь каштановую шевелюру проглядывал розовый кружок. Скоро появится тонзура.
– На следующее лето поедем в Мускоку, – сказала Уинифред. – Не могу сказать, что этот наш эксперимент с отдыхом увенчался успехом.

 

Незадолго до отъезда я решила подняться на чердак. Подождав, пока Ричард сел к телефону, а Уинифред улеглась в шезлонг на нашей песчаной полоске на берегу, прикрыв лицо Мокрой салфеткой, я открыла дверь на лестницу, ведущую на чердак, и стала подниматься, ступая как можно тише.
Лора уже была там; сидела на сундуке. Окно она распахнула – это было мудро, иначе мы бы там задохнулись. В воздухе стоял мускусный запах залежавшейся ткани и мышиного помета.
Лора неспешно повернула голову. Не вздрогнула.
– Привет, – сказала она. – Здесь живут летучие мыши.
– Ничего удивительного, – отозвалась я. Подле неё стоял большой бумажный пакет. – Что у тебя там?
Она принялась вынимать веши – разные мелочи и кусочки, всякую ерунду. Бабушкин серебряный чайник, три фарфоровые чашки с блюдцами – ручная роспись, из Дрездена. Ложки с монограммой. Щипцы для орехов в форме крокодила; одинокая перламутровая запонка; черепаховый гребень с недостающими зубьями; сломанная серебряная зажигалка; столовый прибор без графинчика.
– Зачем тебе это все? – спросила я. – Нельзя же их везти в Торонто.
– Я их спрячу. Все им не уничтожить.
– Кому – им?
– Ричарду и Уинифред. Они здесь все повыбрасывают. Я слышала, как они говорили про никчемный хлам. Когда-нибудь устроят тут генеральную уборку. Я хочу кое-что сохранить для нас. Оставлю тут в сундуке. Они уцелеют, и мы будем знать, где их искать.
– А если заметят? – спросила я.
– Не заметят. Тут ничего ценного. Смотри, я нашла наши старые тетради. Лежали там же, где мы их оставили. Помнишь, как мы их сюда принесли? Ему?
Лора никогда не называла Алекса Томаса по имени – только он, его, ему. Одно время мне казалось, что она его забыла – точнее, перестала о нём думать, но теперь стало ясно, что я заблуждалась.
– Не верится, что мы это все проделывали, – ответила я. – Что мы его прятали, что никто не узнал.
– Мы были осторожны, – сказала Лора. На минуту задумалась, потом улыбнулась. – Ты же мне не поверила про мистера Эрскина, да?
Наверное, следовало солгать, но я предпочла компромисс.
– Мне он не нравился. Жуткий тип.
– А вот Рини поверила. Как ты думаешь, где он сейчас?
– Мистер Эрскин?
– Ты знаешь, кто. – Лора помолчала и выглянула в окно. – А твоя половина фотографии у тебя осталась?
– Лора, мне кажется, тебе не стоит о нём думать. Он не вернется. Не судьба.
– Почему? Думаешь, он умер?
– С какой стати ему умирать? Вовсе нет. Просто, я думаю, он куда-нибудь уехал.
– Во всяком случае, его не поймали – иначе мы бы узнали. В газетах написали бы, – сказала она. Сложила старые тетради и сунула их в пакет.

 

Мы пробыли в Авалоне дольше, чем я предполагала, и уж конечно дольше, чем мне хотелось: меня словно заточили в клетку, заперли на замок, запретили двигаться.
За день до предполагаемого отъезда, когда я спустилась к завтраку, за столом сидела одна Уинифред. Она ела яйцо.
– Ты пропустила спуск на воду, – сказала она.
– Какой ещё спуск?
Она махнула рукой в окно: с одной стороны Лувето, с другой Жог. Я с удивлением увидела на борту отплывающей яхты Лору. Она сидела на носу, точно носовое украшение. К нам спиной. Ричард стоял у штурвала. В кошмарной шляпе яхтсмена.
– Хорошо хоть не затонули, – проговорила Уинифред не без иронии.
– А ты не поплыла?
– Вообще-то нет. – Голос её прозвучал странно – я решила, она ревнует: во всех Ричардовых начинаниях она привыкла играть первую скрипку.
Мне стало легче: может, Лора смягчилась и прекратила боевые действия. Может, увидит в Ричарде человека, а не мокрицу из-под валуна. Это существенно упростит мне жизнь. И атмосферу улучшит.
Но нет. Напряжение только возросло, хотя роли поменялись: теперь уже Ричард покидал комнату, едва Лора входила. Будто он её боится.
– Что ты сказала Ричарду? – спросила я её как-то вечером уже в Торонто.
– Ты о чем?
– Ну, когда вы с ним плыли на «Наяде»?
– Ничего я ему не говорила, – ответила она. – С чего бы?
– Не знаю.
– Я ему никогда ничего не говорю, – сказала Лора, – потому что мне нечего сказать.

 

Каштан
Я прочитала написанное и вижу, что все не так. Я ничего не искажала – просто кое-что скрыла. Но скрытое остается пробелами.
Ты, конечно, хочешь знать правду. Чтобы я сложила два и два. Но два плюс два не всегда равно правде. Два плюс два равняется голосу за окном. Два плюс два равняется ветру. Живая птица – не кучка пронумерованных косточек.

 

Прошлой ночью я внезапно проснулась, сердце отчаянно колотилось. За окном что-то звякнуло. Кто-то бросал в стекло камешки. Я выбралась из постели, ощупью добралась до окна, подняла раму и выглянула. Я была без очков, но хорошо видела. Почти полная луна, вся в прожилках и старых шрамах, а ниже разливался нежно-оранжевый свет уличных фонарей, что отражались в небе. Прямо подо мной – тротуар, покрытый пятнами теней; его загораживал каштан в саду перед домом.
Я понимала: каштана здесь быть не может, он растет в другом месте, в сотнях миль отсюда, возле дома, где я когда-то жила с Ричардом. И все же вот он, надежной, прочной сетью раскинул ветви, слабо поблескивают белые мотыльки цветов.
Снова что-то звякнуло. Внизу проступил склоненный силуэт: человек рылся в мусорных баках, искал бутылки в отчаянной надежде что-нибудь из них вытрясти. Уличный пьяница, мучимый пустотой и жаждой. Он двигался осторожно и воровато, будто не искал, а шпионил, перетряхивал мой мусор в поисках улик против меня.
Но вот он выпрямился, вышел на свет и поднял голову. Я увидела черные брови, глазные впадины, улыбку, разрезавшую темный овал лица. На ключицах что-то белело – рубашка. Он поднял руку, отвел её в сторону. Помахал в знак приветствия или прощания.
Он уходил, а я не могла его позвать. Он знал, что я не могу позвать. Вот он скрылся.
Сердце сжалось. Нет, нет, нет, нет – послышался голос. Слезы струились по моему лицу.
Но я сказала это вслух – слишком громко, потому что проснулся Ричард. Он стоял у меня за спиной. Сейчас положит руку мне на шею.

 

И тут я действительно проснулась. С мокрым от слез лицом я лежала, разглядывая серый потолок и дожидаясь, пока успокоится сердце. Я теперь наяву редко плачу – только изредка несколько слезинок. Мои слезы меня удивили.
Когда ты молод, кажется, что все проходит. Мечешься туда-сюда, комкаешь время, тратишь напропалую. Точно гоночный автомобиль. Кажется, что можно избавиться от вещей и людей – оставить их позади. Еще не знаешь, что они имеют привычку возвращаться.
Время во сне заморожено. Оттуда, где ты был, не убежать.

 

А звяканье не померещилось – стекло билось о стекло. Я вылезла из кровати – из своей настоящей односпальной кровати – и доползла до окна. Два енота рылись в соседском мусоре, переворачивая бутылки и консервные банки. Мусорщики, свои на любой свалке. Взглянули на меня – настороженные, но не испуганные; в лунном свете их воровские маски совсем черны.
Удачи вам, подумала я. Берите, что можете, пока оно плывет к вам в лапы. Кому какое дело, по праву ли оно ваше. Главное – не попадайтесь.
Я вернулась в постель и лежала в давящей темноте, прислушиваясь к дыханию, которого рядом не было.
Назад: VIII
Дальше: X