Книга: Слепой убийца
Назад: VI
Дальше: VIII

VII

Пароходный кофр
Единственный шанс сказать правду – исходить из того, что написанного никто не прочтет. Никто другой и даже ты сама когда-нибудь позже. Иначе станешь оправдываться. Нужно смотреть так: указательный палец правой руки выписывает чернильную нить, а левая рука эту нить тут же стирает.
Конечно, невозможно.
Я травлю свою строку, травлю строку, эту черную нить, что вьется по странице.
Вчера прислали бандероль: последнее издание «Слепого убийцы». Просто любезность: денег за него не полагается – мне, по крайней мере. Книга теперь – общественное достояние, издавать её может любой желающий: имущества у Лоры не прибудет. Вот что происходит через сколько-то лет после смерти автора: теряешь контроль. Книга живет себе где-то там, воспроизводит себя в бог знает каких количествах, без всякого моего разрешения.
«Артемизия-Пресс» – вот как издательство называется; английское. Кажется, это они просили меня написать предисловие – я, разумеется, отказалась. С таким названием в издательстве, наверное, одни женщины. Интересно, какую Артемизию они имеют в виду. Ту персидскую даму, предводительницу войска из Геродота, – она ещё бежала с поля боя, или римскую матрону, которая съела мужнин прах, чтобы её тело стало живым склепом? Скорее всего, изнасилованную художницу Возрождения: в наши дни помнят только её.
Книга лежит на кухонном столе. Забытые шедевры двадцатого века – курсив под заголовком. На клапане суперобложки говорится, что Лора была «модернисткой». На неё, вероятно, повлияло творчество Джуны Варне, Элизабет Смарт, Карсон Маккалерс – писательниц, чьих книг – я точно знаю, – Лора никогда не читала. Но обложка неплохая. Размытые красно-коричневые тона – под фотографию: у окна за тюлевой занавеской женщина в комбинации, лицо в тени. За ней смазанный силуэт мужчины – рука, затылок. По-моему, что надо.

 

Я решила, пора позвонить моему адвокату. Ну, не совсем моему. Тот, которого я привыкла считать своим, – он ещё улаживал дела с Ричардом и героически, хоть и безрезультатно, воевал с Уинифред, – умер не один десяток лет тому назад. С тех пор меня в фирме передавали из рук в руки, как изысканный серебряный чайник, который навязывают каждому следующему поколению под видом свадебного подарка, но никто им никогда не пользуется.
– Мистера Сайкса, пожалуйста, – сказала я девушке в трубку. Секретарша, наверное. Я представила себе её ногти – длинные, бордовые и острые. Хотя, может быть, теперь секретаршам полагается красить ногти в другой цвет. Например, в серо-голубой.
– Мне очень жаль, но мистер Сайке на совещании. Кто его спрашивает?
Для такой работы можно использовать и роботов.
– Миссис Айрис Гриффен, – произнесла я просто алмазной твердости голосом. – Одна из его старейших клиенток.
Это не помогло. Мистер Сайке оставался на совещании. Похоже, занятой парень. Хотя почему парень? Ему ведь уже за пятьдесят – родился примерно когда Лора умерла. Неужели её нет так давно, что за это время успел родиться и созреть юрист? Я этих вещей не понимаю, но, видимо, так и обстоят дела, потому что все остальные в это верят.
– Могу я передать мистеру Сайксу, о чем идет речь? – спросила секретарша.
– О моем завещании, – ответила я. – Я хочу его составить.
Он мне часто советовал этим заняться. – (Ложь, но мне хотелось заронить в её рассеянное сознание мысль, что мы с мистером Сайксом – закадычные друзья.) – И ещё кое-какие дела. Я скоро приеду в Торонто и с ним проконсультируюсь. Если ему удастся улучить минутку, пусть мне позвонит.
Я представила себе, как мистер Сайке получает мое сообщение. Как у него по спине пробежит холодок, когда он, поднапрягшись, вспомнит, кто я такая. Аж мурашки по коже. Нечто подобно испытываешь – даже я испытываю, – натыкаясь в газетах на имена когда-то знаменитых, блестящих или всем известных людей, которых считала давно умершими. А они, оказывается, всё живут – сморщенные, потускневшие, с годами проржавевшие, точно жуки под камнем.
– Конечно, миссис Гриффен, – сказала секретарша. – Я прослежу, чтобы он с вами связался. – Эти секретарши, должно быть, берут уроки – уроки красноречия, – чтобы достичь столь совершенного сочетания предупредительности и презрения. Но что я жалуюсь? Я и сама в свое время достигла совершенства.
Я кладу трубку. Несомненно, мистер Сайке и его моложавые лысеющие дружки, пузатые, на «мерседесах», удивленно вздернут брови: Что эта старая карга может завещать?
Что такого важного?

 

В углу на кухне стоит пароходный кофр – весь в драных наклейках. Часть моего приданого, из телячьей кожи, когда-то желтый, теперь выцвел, застежки побиты и грязны. Кофр всегда на замке, а ключ я храню на дне банки с отрубями. Банки с кофе или сахаром – слишком очевидно.
С крышкой я основательно помучилась – надо придумать другой тайник, поудобнее, – наконец открыла банку и извлекла ключ. С трудом опустившись на колени, повернула ключ в замке и откинула крышку чемодана.
Я давно не открывала кофр. Мне навстречу пахнуло паленым, осенней листвой – старой бумагой. Там лежали тетради в дешевеньких картонных обложках, вроде спрессованных древесных опилок. Машинописная рукопись, перевязанная крест-накрест старой бечевкой. Письма к издателям – мои, конечно, не Лорины, Лора тогда уже была мертва, – и корректура. И злобные читательские письма, которые я потом перестала хранить.
Пять копий первого издания в суперобложках, на вид ещё новенькие, но безвкусные – как делали после войны. Ярко-оранжевый, блеклый фиолетовый, желто-зеленый, бумага чуть ли не папиросная, с кошмарным рисунком – псевдо-Клеопатра с выпуклыми зелеными грудями и подведенными глазами, алые ожерелья свисают до пупа, надутые оранжевые губы джинном проступают из дымка пурпурной сигареты. Кислота разъедает страницы, и ядовитая обложка блекнет, будто перья на чучеле тропической птицы.
(Я получила шесть экземпляров – авторские, как их называли, – и одну отослала Ричарду. Не знаю, что с ней стало. Думаю, Ричард её порвал – он всегда рвал ненужные бумаги. Нет, вспомнила. Её нашли на яхте, на столике, прямо у него под головой. Уинифред прислала мне книгу с запиской: Теперь видишь, что ты наделала! Книгу я выбросила. Не хотела, чтобы в доме были вещи, которых касался Ричард.)
Я часто думаю, что с ним делать – с этим тайным хранилищем всякой всячины, с этим маленьким архивом. Я не могу заставить себя его продать, но и выбросить не могу. Если я ничего не предприму, за меня решит Майра, которой придется разбирать мои вещи. Несомненно, после первого шока – допустим, Майра начнет читать, – она порвет все в мелкие клочки. Затем поднесет спичку – и все. Посчитает это актом преданности: Рини поступила бы так же. В прежнее время сор из семьи не выносили, да и сейчас ему лучше хранилища не придумаешь – если для него вообще есть подходящее место. Зачем ворошить прошлое после стольких лет, когда все так уютно улеглись в могилки, точно уставшие дети?
Может, оставить кофр со всем содержимым университету или, например, библиотеке. По крайней мере, они это оценят – по-своему мерзко. Найдется немало ученых, желающих наложить лапу на эти бесполезные бумаги. Назовут бумаги материалом – так у них именуют добычу. Небось считают меня тухлым старым драконом, что стережет нечестно нажитое добро, собакой на сене, высохшей чопорной сторожихой с поджатыми губами: я не выпускаю из рук ключи от темницы, где прикована к стене голодающая Лора.
Много лет меня засыпали просьбами желающие получить Лорины письма – Лорины рукописи, записные книжки, рассказы, истории – все жуткие подробности. На эти назойливые приставания я отвечала кратко:

 

«Уважаемая мисс У.! Ваш план проведения „Памятной церемонии“ на мосту, где трагически погибла Лора Чейз, кажется мне безвкусным и диким. Вы, наверное, не в своем уме. Думаю, вы страдаете от аутоинтоксикации. Попробуйте клизмы».

 

«Уважаемая мисс X! Подтверждаю получение вашего письма с указанием темы диссертации, но не сказала бы, что понимаю её название. Надеюсь, хоть вы его понимаете, иначе не придумали бы такое. Ничем не могу вам помочь. Да вы этого и не заслуживаете. „Деконструирование“ наводит на мысль о чугунной бабе, а глагола „проблематизовать“ вообще не бывает».

 

«Уважаемый доктор Y! По поводу вашего трактата о религиозном подтексте „Слепого убийцы“ могу сказать, что религиозные взгляды моей сестры трудно назвать традиционными. Ей не нравился Бог, она его не одобряла и не заявляла, что понимает. Она говорила, что любит Бога, а это уже другое дело, как и с людьми. Нет, она не была буддисткой. Не говорите глупостей. Советую научиться читать».

 

«Уважаемый профессор Z! Я приняла к сведению ваше мнение, что давно назрела необходимость написать биографию Лоры Чейз. Возможно, она, как вы пишете, „одна из самых значимых женщин-писательниц середины нашего века“. Не знаю. Но мое участие в „вашем проекте“, как вы его называете, абсолютно исключено. У меня нет никакого желания способствовать удовлетворению вашей страсти к флаконам с запекшейся кровью и отрубленными пальцами святых.
Лора Чейз не «ваш проект». Она моя сестра. Ей бы не хотелось, чтобы её лапали после смерти, каким эвфемизмом не назови это лапанье. Написанное может сильно навредить. Очень часто люди об этом не думают».

 

«Уважаемая мисс У! Это уже четвертое ваше письмо на ту же тему. Отстаньте от меня. Вы зануда».

 

Десятилетиями я извлекала мрачное удовлетворение из этого ядовитого издевательства. С удовольствием наклеивала марки и бросала письма, будто ручные гранаты, в сверкающий красный ящик, считая, что проучила очередного надутого корыстолюбца, сующего нос не в свое дело. Но недавно перестала им отвечать. Зачем дразнить незнакомцев? Им плевать, что я о них думаю. Для них я всего лишь придаток: странная Лорина рука, прилаженная к пустому месту, связующая Лору с миром, с ними. Во мне видят хранилище – живой мавзолей, источник – так они это называют. Почему я должна оказывать им услуги? На мой взгляд, они падальщики, большинство – гиены; шакалы, которых влечет трупный запах; воронье, летящее на мертвечину; трупные мухи. Им бы порыться во мне, словно я куча хлама, поискать обрезки металла, разбитую посуду, осколки клинописи и обрывки папируса, чудные потерянные игрушки, золотые зубы. Если бы они знали, что я тут прячу, сбили бы замки, вломились в дом и, шарахнув меня по голове, удрали с добычей, считая, что поступают правильно.
Нет. Никаких университетов. Не доставлю им такой радости.

 

Может, оставить кофр Сабрине, хоть она и решила ни с кем не общаться, хоть она и – вот, что больнее всего, – игнорирует меня. Но родная кровь не водица – это знает каждый, кто пробовал и то, и другое. Все это по праву принадлежит Сабрине. Можно сказать, это её наследство: она как-никак моя внучка. И Лорина племянница. Когда придет время, ей захочется больше узнать о своих корнях.
Но Сабрина, конечно, откажется принять этот дар. Я все время напоминаю себе, что она уже взрослая. Если ей захочется меня спросить или вообще что-нибудь мне сказать, она даст знать.
Почему она молчит? Что её удерживает так долго? Может быть, её молчание – месть за что-то или за кого-то? Конечно, не за Ричарда. Она его не знала. И не за Уинифред, от которой сбежала. Значит, за мать – за бедняжку Эйми?
Что она может помнить? Ей было всего четыре года.
Смерть Эйми – не моя вина.
Где сейчас Сабрина, что она ищет? Я вижу её стройной девушкой с робкой улыбкой, чуть аскетичной, но красивой, с серьёзными голубыми, как у Лоры, глазами; длинные темные волосы спящими змейками обвивают голову. Паранджу она, конечно, носить не станет; думаю, она ходит в подходящих сандалиях или в ботинках со стоптанными подошвами. А может и в сари. Такие девушки их носят.
Она работает с миссионерами – кормит голодающих третьего мира, утешает умирающих, замаливает наши грехи. Бессмысленно: наши грехи – зияющий ад, и чем глубже, тем их больше. Она, конечно, насчет бессмысленности станет спорить, что это дело
Бога Он всегда питал слабость к тщете. Ему кажется, тщета благородна.
В этом Сабрина похожа на Лору: то же стремление к определенности, тот же отказ от компромиссов, то же презрение к серьезным человеческим слабостям. Нужно быть красавицей, чтобы тебе это прощали. Иначе прослывешь брюзгой.

 

Преисподняя
Погода не по сезону теплая. Мягкая, ласковая, сухая и ясная. Даже солнце, такое тусклое в это время года, светит ярко и щедро, и закаты роскошны. Оживленные, улыбчивые дикторы на метеоканале говорят, это из-за какой-то далекой пыльной катастрофы – землетрясения, что ли, извержения вулкана. Нового смертоносного акта Божьей воли. Но их девиз: не бывает мрака без просвета. И просвета без мрака.
Вчера Уолтер возил меня в Торонто на встречу с адвокатом. Он сам туда ни за что бы не поехал – Майра настояла. Когда я сказала, что поеду на автобусе. Майра и слышать об этом не захотела. Всем известно, что туда ходит только один автобус, он отправляется затемно и возвращается в темноте. Она сказала, что, когда я среди ночи вернусь, меня ни один автомобилист не разглядит и задавит, как клопа. И вообще в Торонто одной ездить нельзя: всякий знает, что там живут сплошь мошенники и бандиты. А Уолтер, сказала она, в обиду меня не даст.
Уолтер надел красную бейсболку; между ней и воротом куртки его щетинистая шея выступала ещё одним бицепсом. Веки в складках, будто коленки.
– Я поехал бы на пикапе, – сказал он, – тот у меня, как кирпичный сортир. Если какой негодяй решит протаранить, придется ему сначала крепко подумать. Но у пикапа накрылись рессоры, и ездить не очень гладко. – Всех водителей в Торонто Уолтер считает чокнутыми: – Чтобы там ездить, надо быть чокнутым, а?
– Но мы-то поедем, – напомнила я.
– Только один раз. Как мы говорили девушкам, один раз не считается.
– И они тебе верили, Уолтер? – поддразнила я – он любит такие дразнилки.
– Еще бы. Глупы, как пробки. Блондинки особенно. – Я почувствовала, что он ухмыляется.
Сложена, как кирпичный сортир. Помнится, в прежнее время так говорили о женщинах. Считалось, что это комплимент: тогда далеко не у всех были кирпичные сортиры, только деревянные, вонючие и хлипкие – дунешь и упадет.
Усадив меня в автомобиль и пристегнув ремнем, Уолтер включил приемник: рыдала электроскрипка, путаная любовь, подлинный ритм страдания. Банального, но страдания. Развлекательный бизнес. Какими же мы стали вуайеристами! Я откинулась на положенную Майрой подушку. (Она экипировала нас, словно в дальнее плавание: положила плед, сэндвичи с тунцом, шоколадное печенье, термос с кофе.) За окном вяло тек Жог. Мы его переехали и повернули на север, минуя улицы, где прежде стояли коттеджи для рабочих, теперь известные, как «диспетчерские дома», потом несколько лавок: автосервис, опустившийся магазин здорового питания, магазин ортопедической обуви с зеленой неоновой ступней на вывеске, – она то вспыхивала, то гасла, словно все время шагала на одном месте. Дальше – торговый пассаж, пять магазинов, рождественская мишура – только в одном; Майрин салон красоты «Парик-порт». В витрине фотография коротко стриженного человека – не могу сказать, мужчины или женщины.
Затем мы проехали мотель, который раньше назывался «Конец странствиям». Думаю, имелся в виду «конец странствиям любовничков», но не все улавливали этот намек: название могло показаться зловещим: дом со входами и без выхода, провонявший аневризмами и тромбозами, флаконами снотворного и пулевыми ранениями в голову. Теперь мотель называется просто «Странствия». Изменить название – мудрое решение. Больше незавершенности, меньше конечности. Насколько лучше странствовать, чем приезжать.
На пути нам встретились ещё закусочные – улыбчивые куры протягивают на тарелках жареные кусочки своих тушек; оскалившийся мексиканец с тако в руках. Впереди маячил городской водяной бак – такой громадный цементный пузырь, заполняющий сельский пейзаж пустым овалом, будто облако без слов в комиксах. Мы выехали из города. Посреди поля корабельной рубкой торчала железная силосная башня; у дороги три вороны клевали разодранный пушистый комочек, который прежде был сурком. Заборы, опять силосные башни, стадо вымокших коров, кедровая рощица, болотце, полысевший и пожухлый летний камыш.
Накрапывал дождь. Уолтер включил дворники. Под их колыбельную я уснула.
Проснувшись, первым делом подумала: не храпела ли? А если храпела, то с открытым ли ртом? Так некрасиво, и потому так унизительно. Но спросить не решилась. Если интересно, знай: тщеславию нет предела.
Мы находились на восьмиполосном шоссе неподалеку от Торонто. Так сказал Уолтер, сама я не видела: дорогу загораживал мерно раскачивающийся фермерский грузовик, доверху набитый клетками с белыми гусями – их, вне всякого сомнения, везли на рынок. Тут и там между прутьями высовывались дикие головы на длинных, обреченных шеях, они хлопали клювами, испуская жалобные и нелепые крики, тонувшие в дорожном шуме. Перья липли к ветровому стеклу, в салоне пахло гусиным пометом и выхлопами.
На грузовике сзади была надпись: «Если вы достаточно близко, чтобы это прочитать, – вы слишком близко». Когда грузовик наконец свернул, перед нами открылся Торонто – искусственная гора стекла и бетона на плоской равнине вдоль берега озера; стекло, шпили, огромные сверкающие плиты, колючие обелиски тонули в рыжеватой дымке смога. Я видела город будто впервые: будто он вырос за ночь или его вообще нет, просто мираж.
Черные хлопья летели мимо, будто впереди тлела куча бумаги. В воздухе зноем вибрировала ярость. Я подумала, как с обочины стреляют по машинам.

 

Офис адвоката располагался рядом с Кинг-энд-Бей. Уолтер сбился с пути, а потом никак не мог найти место для парковки. Пришлось пешком идти пять кварталов, и Уолтер поддерживал меня за локоть. Я не понимала, где мы находимся: все очень изменилось. Каждый раз, когда я сюда приезжаю, – что случается редко – все меняется, и общее впечатление – опустошение, точно город разбомбили, сравняли с землей, а потом отстроили заново.
Центр, который я помню – тусклый, кальвинистский, белые мужчины в темных пальто колоннами маршируют по тротуарам; изредка женщины – непременные высокие каблуки, перчатки, шляпка, сумочка, взгляд устремлен вперед, – теперь такого центра нет. Правда, уже некоторое время. Торонто больше не протестантский город, скорее, средневековый – разношерстные толпы, пестрая одежда. Под желтыми зонтиками прилавки с хот-догами и солеными кренделями; уличные торговцы продают сережки, плетеные сумки, кожаные ремни; нищие с табличками «Безработный»: тоже отвоевали себе территорию. Я миновала флейтиста, трёх парней с электрогитарами, мужчину в килте и с волынкой. И не удивилась бы, встретив жонглеров, пожирателей огня или процессию прокаженных в капюшонах и с колокольчиками. Шум стоял умопомрачительный; радужная пленка, словно бензин, затянула мне стекла очков.
В конце концов мы добрались до адвоката. Впервые я обратилась в эту фирму ещё в сороковых; она тогда размещалась в темно-коричневом конторском здании в манчестерском стиле – с мозаичными вестибюлями, каменными львами и золотыми буквами на деревянных дверях с матовым стеклом. В лифте – стальная решетка – туда входишь, будто в тюрьму на секунду. Лифтерша в темно-синей форме и белых перчатках выкликала номера – их было всего десять.
Сейчас фирма переселилась в пятидесятиэтажную башню из зеркального стекла. Мы с Уолтером поднялись в блестящем лифте, пластиковом, «под мрамор», где пахло автомобильной обивкой и толпились люди – мужчины и женщины с потупленными глазами и безучастными лицами вечных служащих. Люди, которые смотрят лишь на то, за рассматривание чего им заплачено. Приемная фирмы сошла бы за вестибюль пятизвездочного отеля: букеты, громадностью и хвастливостью своей достойные восемнадцатого века, толстый, грибного цвета ковёр во весь пол, абстрактная картина, составленная из дорогущих клякс.
Адвокат вышел к нам, пожал руки; что-то мямлил, жестикулировал, приглашал пройти. Уолтер сказал, что подождет меня прямо здесь. Он с некоторым беспокойством взирал на молодую, элегантную секретаршу в черном костюме с лиловым шарфиком и перламутровыми ногтями; она же смотрела не столько на самого Уолтера, сколько на его клетчатую рубашку и огромные стручкообразные ботинки на каучуковой подошве. Решившись сесть на диван, Уолтер погрузился туда, как в зыбучие пески, – колени сложились, а брюки вздернулись, открыв красные носки – гордость лесорубов. На изящном столике перед Уолтером лежали деловые журналы, предлагавшие ему с выгодой вложить деньги. Уолтер выбрал номер о взаимных фондах – в его лапищах журнал выглядел «клинексом». Глаза у Уолтера вращались, точно у бегущего быка.
– Я скоро, – сказала я, чтобы его успокоить. На самом деле, я задержалась дольше, чем думала. У этих адвокатов плата повременная, как у дешевых шлюх. Я все время ждала стука в дверь и раздраженного окрика: Эй, там! Что за дела? Раз-дваи готово!

 

Когда я уладила дела с адвокатом, мы дошли до машины, и Уолтер сказал, что отвезет меня пообедать. Сказал, что знает хорошее местечко. Думаю, тут тоже приложила руку Майра: Ради Бога, проследи, чтобы она поела: они в этом возрасте едят, как птички, не понимают, когда силы на исходе,она же умрет с голоду прямо у тебя в машине. А может, он сам проголодался: пока я спала, он съел все Майрины упакованные сэндвичи, и шоколадное печенье в придачу.
Место, которое он знал, называлось «Преисподняя». Он там обедал, когда был здесь в последний раз, – два или три года назад, и кормили его, учитывая обстоятельства, прилично. Какие обстоятельства? Ну, заведение же в Торонто. Уолтер заказал тогда двойной чизбургер со всем, что положено. Там готовили жареную грудинку и вообще разное мясо на гриле.
Я сама знавала эту забегаловку – десять лет назад, когда следила за Сабриной после её первого бегства от Уинифред. К концу занятий я ошивалась у школы, садилась на какой-нибудь скамейке, где могла бы перехватить Сабрину – нет, не то, – где она могла бы узнать меня, хотя шанс был ничтожен. Я пряталась за газетой, точно жалкий эксгибиционист, одержимая столь же безнадежной тягой к девочке, которая, разумеется, бежит от меня, как от тролля.
Я лишь хотела, чтобы Сабрина знала: я здесь; я существую; я не та, о ком ей рассказывали. Я могу стать ей прибежищем. Я понимала, что прибежище ей понадобится, уже понадобилось – я ведь знала Уинифред. Но ничего не вышло. Сабрина так меня и не заметила, а я не подошла. Когда подворачивался шанс, трусила.
Однажды я шла за ней до самой «Преисподней». Похоже, девочки – её ровесницы, из той же школы – болтались там в обеденный перерыв или прогуливали уроки. Огненно-красная вывеска на дверях, вдоль оконных рам – желтые пластмассовые гребешки, изображавшие адское пламя. Меня напугала поистине мильтоновская смелость названия: соображают ли владельцы, каких духов вызывают?
Всемогущий Бог
Разгневанный стремглав низверг строптивцев,
Объятых пламенем, в бездонный мрак…
Где муки без конца и лютый жар
Клокочущих, неистощимых струй
Текучей серы…

Нет. Они не знали. «Преисподняя» была адским пламенем только для мяса.
Лампы в цветных стеклянных абажурах, пестрые жилистые растения в глиняных горшках – атмосфера шестидесятых. Я устроилась в кабинке рядом с той, где сидела Сабрина с двумя подругами; все три – в одинаковой мешковатой мальчишеской форме: похожие на пледы юбки в складку и галстуки в тон – эту деталь Уинифред находила особенно элегантной. Девочки изо всех сил портили впечатление: гольфы сползли, блузки выбились, галстуки съехали набок. Девочки жевали резинку, будто отправляли регилиозный обряд, и болтали – скучающими голосами и чересчур громко, девочки это превосходно умеют.
Все три были красивы – как бывают красивы в этом возрасте все девочки. Такую красоту не скроешь и не сбережешь: это свежесть, упругость клеток; она дается даром, временно, и повторить её невозможно. Но все они были недовольны собой и уже пытались себя изменить – улучшить, исказить, умалить, втиснуть в невероятную воображаемую форму, выщипывая и рисуя на лицах. Я их не порицаю: сама делала то же самое.
Я сидела, подглядывая за Сабриной из-под полей обвислой летней шляпы и подслушивая пустую девчачью болтовню, которой они прикрывались, будто камуфляжем. Ни одна не говорила, что думала, ни одна не доверяла остальным, – и правильно: невольные предательства в этом возрасте свершаются ежедневно. Две блондинки; только у Сабрины волосы темные и блестящие, как спелая вишня. Вообще-то она не слушала подружек и не смотрела на них. За напускным безразличием её взгляда, должно быть, зрел бунт. Я узнала эту суровость, это упрямство, это негодование принцессы в заточении, – их держат в тайне, пока не накоплены силы. Ну держись, Уинифред, удовлетворенно подумала я.
Сабрина меня не заметила. Точнее, заметила, но не узнала. Девочки поглядывали в мою сторону, шептались и хихикали. Такое я тоже помнила. Ну и чудище эта старушенция! Или что-нибудь посовременнее. Думаю, из-за шляпы. Давно прошли времена, когда она считалась модной. В тот день для Сабрины я была просто старой женщиной – пожилой женщиной, – непонятной пожилой женщиной, но не поразительно дряхлой.
Когда они ушли, я направилась в туалет. На стене увидела стишок:
Знай подруга Даррен мой
Мой – по гроб а не твой
А закрутишь с ним любовь
Разобью всю рожу в кровь.

Юные девушки теперь напористее, чем когда-то, но пунктуация у них лучше не стала.

 

Когда мы с Уолтером наконец разыскали «Преисподнюю», которая (сказал Уолтер) обнаружилась не там, где он её видел в последний раз, – окна забегаловки оказались забиты фанерой, на фанере – какое-то объявление. Уолтер покрутился у запертых дверей, как собака, потерявшая зарытую кость.
– Похоже, закрыто, – сказал он. Постоял, засунув руки в карманы, и прибавил: – Вечно они все меняют. Невозможно привыкнуть.
После розысков и нескольких неудачных попыток мы смирились с сальными ложками «Давенпорта» – виниловые стулья, на столиках – автоматические проигрыватели, набитые «кантри» и кое-чем из ранних Битлов и Элвиса Пресли. Уолтер поставил «Отель разбитых сердец», и под эту песню мы поедали гамбургеры и пили кофе. Уолтер заявил, что заплатит сам – опять, конечно, Майра. Наверное, сунула ему двадцатку.
Я съела только полгамбургера. Целый не осилила. Уолтер доел остальное – сунул разом в рот, словно по почте отправил.

 

На обратном пути я попросила Уолтера проехать мимо моего старого дома – того, где я жила с Ричардом. Дорогу я помнила прекрасно, но дом не сразу узнала. Такой же чопорный, неизящный, громоздкий, с косыми окнами, темно-бурый, как настоявшийся чай, но теперь по стенам вился плюш. Деревянно-кирпичное шале, когда-то кремовое, стало яблочно-зеленым, и тяжелая парадная дверь тоже.
Ричард был против плюща. Когда мы въехали, плющ кое-где рос, но Ричард его изничтожил. Плющ разъедает камень, говорил Ричард, лезет в трубы и приманивает грызунов. Тогда Ричард ещё объяснял, почему думает и поступает так, а не иначе, и старался внушить мне те же причины мыслей и поступков. Потом он на причины плюнул.
Передо мной мелькнула картинка: я в соломенной шляпке и светло-желтом платье – ситцевом, потому что очень жарко. Конец лета. Со дня свадьбы прошел год. Земля – будто каменная. По наущению Уинифред я занялась садоводством: нужно иметь хобби сказана она. Уинифред решила, что мне стоит начать с сада камней: если растения не выживут, хоть камни останутся. Погубить камни у тебя силенок не хватит, пошутила она. Уинифред прислала мне, как она выразилась, трёх надежных людей; они вскапывают землю и укладывают камни, а я сажаю растения.
В сад уже привезли заказанные Уинифред камни – небольшие и крупные, прямо плиты; разбросанные или громоздившиеся друг на друга рассыпанным домино. Мы все стояли в саду – три надежных человека и я – и глядели на свалку камней. Надежные люди были в кепках, а пиджаки сняли, открыв подтяжки, и закатали рукава; они ждали указаний, а я не знала, что сказать.
Тогда я ещё хотела что-то менять – что-то делать самой, пусть из почти безнадежных материалов. Я думала, у меня получится. Но я абсолютно ничего не знала о садоводстве. Мне хотелось расплакаться, но тогда все было бы кончено: надежные люди стали бы меня презирать и перестали быть надежными.

 

Уолтер вытащил меня из автомобиля и молча ждал, стоя чуть позади, готовый меня поймать, если я вдруг рухну. Я стояла на тротуаре и смотрела на дом. Сад камней сохранился, хоть и заброшен. Конечно, сейчас зима, трудно сказать, но вряд ли тут растет что-нибудь – разве что драцена, она везде растет.
На подъездной аллее – большой мусорный бак, набитый щепками и кусками штукатурки: шел ремонт. А может, тут был пожар: верхнее окно выбито. В таких домах селятся бродяги, говорит Майра. Оставьте дом без присмотра, – во всяком случае, в Торонто, – и они мигом туда набьются, устроят наркоманскую оргию или что там. Сатанинские культы, вот что она слышала. Устраивают костры на паркете, засоряют туалеты и гадят в раковины, отвинчивают краны, изящные дверные ручки – все, что можно. Хотя иногда и обычные подростки могут все разнести, для забавы. У молодых на это талант.
Дом выглядел бесхозным, недолговечным, – точно фотография на рекламке недвижимости. Казалось, он больше со мной не связан. Я пыталась вспомнить звук своих шагов, хруст снега под зимними сапогами, когда я торопливо возвращалась домой, опаздывая, изобретая оправдания; иссиня-черную решетку ворот; свет от фонарей на сугробах – синеватых по краям, испещренных собачьей мочой, точно желтыми знаками Брайля. Тени тогда были другими. Сердце взволнованно билось, дыхание белым дымком клубилось в морозном воздухе. Лихорадочный жар ладоней, пылающие губы под свежим слоем помады.
В гостиной был камин. Мы с Ричардом, бывало, перед ним сидели, отблески огня играли на лицах и бокалах – бокалы на отдельных подставках, во спасение показухи. Шесть часов вечера, время мартини. Ричард любил резюмировать день – так он это называл. У него была привычка класть руку мне сзади на шею – держать её там, просто легко касаться, пока резюмировал. Резюме – иными словами, заключительная речь судьи, а потом дело переходит к присяжным. Так он себя видел? Возможно. Но его тайные мысли, его мотивы часто оставались для меня смутны.
Моя неспособность его понять, предвосхищать его желания, – одна из причин напряжения между нами. Он относил её на счет умышленного и даже вызывающего невнимания. Но ещё тут крылось недоумение, а потом страх. Ричард все меньше казался мне мужчиной с кожей и прочими органами, все больше – огромным запутанным клубком, который я, точно околдованная, обречена ежедневно распутывать. И всегда безуспешно.

 

Я стояла возле моего дома, моего бывшего дома, ожидая пробуждения каких-нибудь чувств. Никаких. Испытав и то, и другое, не знаю, что хуже: сильное чувство или его отсутствие.
С каштана на лужайке свисала пара ног, женских ног. На секунду я решила, что это настоящие ноги, кто-то слезает, убегает, но, присмотревшись, поняла, что это колготки, чем-то набитые – туалетной бумагой или бельем – и выброшенные из верхнего окна во время сатанинского обряда, подростковых проказ или пирушки бродяг. Застряли в ветвях.
Наверное, эти бестелесные ноги выбросили из моего окна. Бывшего моего. Я вспомнила, как в далеком прошлом из него смотрела. Воображая, как тихонько, никем не замеченная, убегаю этим путем, спускаюсь по дереву, – сначала снимаю туфли, перелезаю через подоконник и тяну одну ногу в чулке вниз, потом другую, цепляюсь руками. Я этого так и не сделала.
Смотрела из окна. Сомневалась. Думала. Как равнодушна я к себе сейчас.

 

Открытки из Европы
Дни темнее, деревья угрюмее, солнце катится к зимнему солнцестоянию, а зимы все нет. Ни снега, ни слякоти, ни воющего ветра. Не к добру это промедление. Сумрачная тишина пропитывает нас.
Вчера дошла до самого Юбилейного моста. Говорят, он проржавел, его разъедает, расшатались опоры; говорят, его снесут. Какой-то безымянный и безликий застройщик жаждет присвоить общественную землю вокруг моста и построить там жилые дома; место первый сорт – оттуда красивый вид. Хороший вид теперь подороже картошки – не то чтобы прямо там сажали картошку. Поговаривают, застройщик хорошо дал кому-то на лапу, чтобы сделка состоялась; впрочем, я уверена, подобное происходило и в те дни, когда мост строился – якобы в честь королевы Виктории. Чтобы получить подряд, кто-то щедро заплатил избранникам Её Величества, а в нашем городе уважают старые традиции. Не важно как – но делай деньги. Вот эти традиции каковы.
Трудно представить, что когда-то дамы в кружевах и турнюрах приходили на мост и, опираясь на резное ограждение, любовались этим (теперь дорогим и скоро переходящим в частную собственность) видом: бурлящий поток внизу, живописные известняковые уступы на западе, поблизости фабрики, что вовсю работают по четырнадцать часов в сутки, фабрики, где полным-полно ломающих шапки раболепных мужланов, фабрики, что в сумерках мерцают, будто залитые огнями игорные дома.
Я стояла на мосту, глядя вверх по течению, где река гладка, темна и тиха, опасность ещё впереди. По другую сторону моста – водопады, водовороты, бурлит вода. Далеко внизу. У меня сжалось сердце, закружилась голова. И перехватило дыхание, словно я нырнула. Но куда? Не в воду – что-то плотнее. Во время – ушедшее холодное время, в старые горести, что илом в пруду скопились на дне души.

 

Вот, например:
Шестьдесят четыре года назад мы с Ричардом спускаемся по сходням с «Беренжерии» по ту сторону Атлантического океана.
Шляпа Ричарда небрежно заломлена, моя рука в перчатке легко легла на его руку – молодожены, медовый месяц.
Почему он зовется медовым? Lune de mie, медовый месяц – будто месяц – луна – не холодный безвоздушный шар из рябого камня, а сочная, золотистая, душистая – сияющая медоточивая слива, желтая, что тает во рту, исходит соком, как желание, – от сладости зубы ноют. Словно теплый прожектор плывет – не в небе, внутри тебя.
Я все это знаю. И очень хорошо помню. Но мой медовый месяц тут ни при чем.
Больше всего из этих восьми недель – неужто всего было девять? – мне запомнилось беспокойство. Я боялась, что Ричарда наш брак – то, что свершалось в темноте, о чем не принято говорить – разочаровал, как меня. Впрочем, похоже, нет: поначалу Ричард был со мной очень любезен, по крайней мере, днём. Свое беспокойство я скрывала, как могла, и постоянно принимала ванну: казалось, я внутри тухну, как яйцо.
Сойдя на берег в Саутгэмптоне, мы поездом отправились в Лондон и остановились в отеле «Браунз». Завтрак подавали в номер; я выходила к нему в пеньюаре, одном из трёх, выбранных Уинифред: пепельно-розовом; цвета слоновой кости с сизым кружевом; сиреневом с сине-зеленым отливом – нежные, пастельные тона хорошо смотрелись утром. К каждому пеньюару прилагались атласные домашние туфли, отделанные крашеным мехом или лебяжьим пухом. Я сделала вывод, что взрослые женщины по утрам так и одеваются. Такие наряды я видела (только где? может, реклама – кофе, например?): мужчина в костюме и галстуке, с прилизанными волосами, и женщина в пеньюаре, такая же ухоженная, в руке серебряный кофейник с изогнутым носиком, они дремотно улыбаются друг другу поверх масленки.
Лора посмеялась бы над этими нарядами. Она уже посмеялась, глядя, как их упаковывают. Ну, не совсем посмеялась. Насмехаться Лора не способна. Недостает жестокости. (Точнее, необходимой намеренной жестокости. Её жестокость случайна – побочный эффект возвышенных представлений, которыми набита её голова.) То было скорее изумление – недоверие. Погладив атлас, она чуть поежилась, и мои пальцы ощутили холодную маслянистость, скользкую ткань. Будто кожа ящерицы.
– И ты будешь это носить? – спросила она.
В то лондонское лето – ибо уже наступило лето, – мы завтракали с приспущенными шторами, прячась от яркого солнца. Ричард съедал два вареных яйца, два ломтя бекона и запеченный помидор, тосты и джем – хрустящие тосты, остывающие на подставке. Я – половинку грейпфрута. Темный, вяжущий чай походил на болотную воду. Ричард говорил, что чай таким и должен быть – это английский стиль.
Кроме обязательного «Как спала, дорогая?» – «М-м-м… а ты?» – мы беседовали мало. Ричарду приносили газеты и телеграммы. Телеграммы он получал ежедневно. Сначала просматривал газеты, затем распечатывал телеграммы, читал, аккуратно складывал их вчетверо, прятал в карман. Или рвал в клочки. Никогда не комкал и не бросал в корзину, но даже делай он так, я не стала бы доставать их и читать. В то время – не стала бы.
Я считала, все они адресованы ему: я никогда не получала телеграмм, и не могла придумать, с чего вдруг могу получить.
Днем у Ричарда были разные встречи. Я думала, с деловыми партнерами. Ричард нанял автомобиль с шофером, и меня возили смотреть то, что, по мнению Ричарда, посмотреть следовало. Главным образом, разные здания и парки. А ещё статуи возле зданий или в парках: государственные деятели – животы втянуты, грудь колесом, согнутая выставленная вперед нога, в руках бумажные свитки; полководцы – всегда верхом. Нельсон – на своей колонне, принц Альберт – на троне в окружении квартета экзотических женщин, что валяются, ошиваются у его ног, изрыгая фрукты и злаки. Это были Континенты, над которыми принц Альберт, хоть и покойный, сохранял власть. Но он не обращал на них внимания: сидел суровый и молчаливый под разукрашенным позолоченным куполом, глядел в пространство и думал о высоком.
– Что ты сегодня видела? – спрашивал за ужином Ричард, и я покорно докладывала, перечисляя здания, парки и памятники: Тауэр, Букингемский дворец, Кенсингтон, Вестминстерское аббатство, Парламент. Ричард не поощрял посещение музеев, за исключением музея естественной истории. Сейчас мне интересно, почему он считал, что зрелище множества больших набитых чучел послужит моему образованию? Совершенно очевидно, что все эти экскурсии проводились ради моего образования. Но почему чучела больше соответствовали мне или представлению Ричарда о том, какой мне следует быть, чем, например, полные залы живописи? Я догадываюсь, в чем тут дело, хотя, может, и ошибаюсь. Вероятно, чучела животных казались ему чем-то вроде зоопарка – куда принято водить детей.
В Национальную галерею я все же сходила. Мне посоветовал портье, когда памятники закончились. Поход меня измотал: слишком много людей, чересчур ярко – точно в универмаге; но у меня кружилась голова. Я никогда не видела столько обнаженных женских тел одновременно. Обнаженные мужчины тоже были, но не такие обнаженные. И масса изысканных нарядов. Возможно, нагота или одетость – первичные категории, как мужчина и женщина. Ну, Бог так думал. (Лора – ребенком: «А что носит Бог?»)
Пока я осматривала достопримечательности, автомобиль меня дожидался. Я быстрым шагом входила в ворота или какой там был вход, притворяясь целеустремленной; стараясь не выглядеть одинокой или потерянной. Потом все глазела и глазела – чтобы было что рассказать. Но я толком не понимала, что вижу. Здания – всего лишь здания. Ничего в них особенного нет, если ты не знаток архитектуры или не знаешь, что в них происходило, а я ничего не знала. Я не обладала талантом видеть целое, глаза точно тормозили на поверхности того, на что я смотрела, и я уносила с собой лишь текстуру – шершавость кирпича или камня, гладкость вощеных деревянных перил, жесткость убогого меха. Зеркальные глаза.
Ричард поощрял не только познавательные экскурсии, но и поездки по магазинам. Я пугалась продавцов и покупками не увлекалась. Иногда заходила в парикмахерскую. Ричард не хотел, чтобы я коротко стриглась или делала горячую завивку – я и не делала. Чем проще, тем лучше, говорил он. Это подчеркивало мою молодость.
Бывало, я просто бродила по улицам, сидела в парках, дожидаясь, когда настанет время возвращаться. Случалось, ко мне подсаживался мужчина и пытался завязать разговор. Тогда я уходила.
Я много времени тратила на переодевания. На возню с ремешками, пряжками, прилаживанием шляпок, выравниванием швов на чулках. Переживала, подходит ли то или это к тому или иному часу дня. Некому было застегнуть мне крючки на платье или сказать, как я выгляжу со спины, все ли сидит как надо. Раньше это делали Рини или Лора. Я скучала по ним, и старалась не скучать.
Полирую ногти, парю ноги. Выщипываю или сбриваю волоски: кожа должна быть гладкой, без поросли. Топография – точно сырая глина, чтобы руки скользили.

 

Считается, что медовый месяц дается молодоженам, чтобы лучше узнать друг друга, но шли дни, и я чувствовала, что знаю Ричарда все меньше. Он закрывался – а может, что-то скрывал. Отошел на выгодную позицию. Я же обретала форму – ту, что он для меня выбрал. Каждый раз, когда я смотрелась в зеркало, во мне сильнее проступали новые черты.
Из Лондона мы направились в Париж, сначала на пароме через канал, потом на поезде. Дни в Париже мало чем отличались от Лондона, – разве что на завтрак подавали рогалики, клубничный джем и кофе с горячим молоком. Трапезы были роскошны; ими Ричард особенно восторгался – винами в первую очередь. Все повторял, что мы не в Торонто – очевидный для меня факт.
Я видела Эйфелеву башню, но наверх не поднималась – не люблю высоты. Видела Пантеон и гробницу Наполеона. А в Соборе парижской богоматери не была: Ричард не благоволил к церквям – по крайней мере, католическим, считал, что они расслабляют. Например, говорил, что от ладана тупеешь.
Во французской гостинице имелось биде; Ричард объяснил мне его назначение с лёгкой усмешкой, увидев, как я мою там ноги. Французы понимают то, чего не понимают другие, подумала я. Понимают желания тела. Во всяком случае, признают, что оно существует.
Мы жили в «Лютеции» – во время войны там будет штаб-квартира нацистов, но откуда мы могли знать? По утрам я пила кофе в ресторане гостиницы, потому что боялась идти куда-нибудь ещё. Я была убеждена, что потеряв гостиницу из виду, никогда не найду дорогу назад. Я уже поняла, что от французского, которому меня научил мистер Эрскин, проку мало. От фразы « Le coeur a ses raisons que la raison ne conna о t » молока в кофе не прибавится.
Меня обслуживал официант с лицом старого моржа; он высоко поднимал кувшины и лил кофе и горячее молоко одновременно – я восхищалась, будто ребенок фокусником. Однажды он спросил – он немного знал английский:
– Почему вы такая печальная?
– Вовсе нет, – ответила я и расплакалась. Порой сочувствие посторонних – катастрофа.
– Не надо печалиться, – сказал он, глядя на меня грустными, кожистыми глазами моржа. – Наверно, любовь. Но вы молодая, красивая. У вас потом будет время печалиться. – Французы – знатоки по части печали, они её знают во всех видах. Потому у них и есть биде. – Это преступно, любовь, – прибавил он, похлопывая меня по плечу. – Но без неё хуже.
Впечатление от этих слов было несколько испорчено на следующий день, когда официант сделал мне гнусное предложение, если я правильно поняла: с моим французским трудно сказать точно. Он был не так уж стар – должно быть, лет сорока пяти. Надо было согласиться. Но насчет печали он ошибался: печалиться лучше в молодости. Печальная хорошенькая девушка вызывает желание её утешить, а вот печальная старая клюшка – нет. Но это так, к слову.

 

Потом мы направились в Рим. Мне он показался знакомым – во всяком случае, контекст в меня вбил мистер Эрскин на уроках латыни. Я видела Форум – то, что от него осталось, Аппиеву дорогу и Колизей, похожий на обгрызенный мышами сыр. Разные мосты, побитых временем ангелов, серьёзных и печальных. Видела Тибр – желтый, будто желчь. Видела Святого Петра – правда, только снаружи. Он огромен. Наверное, я должна была видеть черные формы фашистов Муссолини, марширующих по городу и всех избивающих – они уже появились? – но я не видела. Такие вещи обычно невидимы, если жертва не ты. О них узнаешь только из кинохроник или из фильмов, поставленных много позже.
Днем я заказывала чашку чая – я постепенно приучалась заказывать, начала понимать, как разговаривать с официантами, как удерживать их на безопасном расстоянии. Я пила чай и писала открытки. Рини, Лоре и несколько – отцу. На открытках изображались места, где я побывала, – все, что мне полагалось видеть, в деталях цвета сепии. Мои послания мог бы писать слабоумный. Рини: Погода чудесная. Я в восторге. Лоре: Сегодня видела Колизей, где христиан бросали на съедение львам. Тебе было бы интересно. Отцу: Надеюсь, ты здоров. Ричард передает привет. (Это неправда, но я уже постигала, какого вранья от меня, жены, ожидают.)
Ближе к концу медового месяца мы провели неделю в Берлине. У Ричарда там были дела – насчет ручек для лопат. Одна его фирма делала ручки для лопат, а немцам не хватало древесины. В стране много копали и собирались копать ещё больше, а Ричард мог поставлять ручки дешевле, чем конкуренты.
Как говорила Рини: Большое складывается из малого. И ещё: Бывает чистый бизнес, а бывает нечистый. Но я ничего не понимала в бизнесе. Моя задача – улыбаться.
Признаюсь, Берлин мне понравился. Нигде я не ощущала себя такой белокурой. Мужчины исключительно предупредительными, только не оглядывались, проходя в дверь. Но если тебе целуют руки, можно многое простить. Именно в Берлине я привыкла наносить духи на запястья.
Города я запоминала по гостиницам, гостиницы – по ванным комнатам. Одеться, раздеться, понежиться в воде. Но хватит путевых заметок.

 

В Торонто мы вернулись через Нью-Йорк. Была середина августа, жара стояла нестерпимая. После Европы и Нью-Йорка Торонто показался маленьким и тесным. У Центрального вокзала клали асфальт, в воздухе клубились битумные пары. Заказанный автомобиль повез нас, обгоняя трамваи с их пылью и лязгом, мимо разукрашенных банков и универмагов, в гору к Роуздейл, в тень каштанов и кленов.
Мы остановились перед домом, который Ричард купил для нас по телеграмме. Купил за понюшку табаку, говорил он, – бывший владелец ухитрился разориться. Ричарду нравилось говорить, что он купил что-то за понюшку табаку, – очень странно, потому что он не нюхал табак. И не жевал. Даже курил нечасто.
Фасад мрачен, увит плющом; высокие узкие окна обращены внутрь. Ключ под ковриком; в прихожей пахнет химикалиями. Пока нас не было, Уинифред затеяла ремонт, и он ещё не закончился: в гостиных, где маляры содрали старые викторианские обои, валялись робы. Теперь дом стал пастельный, жемчужный – цвета равнодушной роскоши, холодного отчуждения. Как подсвеченные зарей перистые облака, что плывут одиноко в небе над вульгарной суетой птиц, цветов и всякой живности. В этой атмосфере мне предстояло жить, этим разреженным воздухом дышать.
Рини презрительно фыркнула бы при виде мерцающей пустоты и мертвенной белизны дома: да это одна большая ванная. Но обстановка напугала бы её не меньше моего. Я мысленно призвала бабушку Аделию. Вот кто знал бы, что делать. Ясно: нувориши хотят произвести впечатление. Она вежливо отмела бы: что и говоритьочень современно. Бабушка поставила бы Уинифред на место, думала я, но от этого не легче: теперь и я принадлежала к Гриффенам. Отчасти, во всяком случае.
А Лора? Притащила бы цветные карандаши, тюбики с красками. Что-нибудь пролила, что-нибудь разбила, хоть что-то испортила бы в доме. Оставила бы свою метку.

 

В холле – прислоненное к телефону послание от Уинифред: «Привет, ребята! С возвращением! В первую очередь я велела привести в порядок спальню! Надеюсь, вам понравится – просто шикарная! Фредди».
– Я не знала, что этим занимается Уинифред.
– Мы хотели сделать сюрприз, – сказал Ричард. – Зачем тебе вникать?
И я в который раз почувствовала себя ребенком, которого родители не посвящают в свою взрослую жизнь. Доброжелательные деспотичные родители, тайно сговорившиеся, уверенные, что они во всем и всегда правы. Я заранее знала, что на день рожденья Ричард никогда не подарит мне то, чего я хочу.
По совету Ричарда я пошла наверх освежиться. Наверное, у меня был такой вид. Я и впрямь чувствовала себя совсем разбитой и липкой. («Роса на розе», так назвал это Ричард.) Шляпка развалилась, я бросила её на туалетный столик. Побрызгала водой лицо, вытерлась белым полотенцем с монограммой – Уинифред повесила. Окна спальни выходили в сад, которым ещё не занимались. Сбросив туфли, я рухнула на бескрайнюю кремовую постель. Наверху балдахин, повсюду кисея, будто в сафари. Значит, здесь мне улыбаться и терпеть – на этой кровати, которую я не стелила, но в которой придется спать. И на этот потолок смотреть сквозь кисейный туман, пока на теле вершатся земные дела.
Возле кровати стоял белый телефон. Он зазвонил. Я сняла трубку. Лора, вся в слезах.
– Где ты была? – рыдала она. – Почему не приехала?
– Ты о чем? – не поняла я. – Мы приехали точно в срок. Успокойся, я тебя плохо слышу.
– Ты даже не отвечала! – заливалась слезами Лора.
– Господи, да о чем ты?
– Папа умер! Он умер, он умер! Мы послали пять телеграмм! Рини послала!
– Подожди. Не торопись. Когда это случилось?
– Через неделю после твоего отъезда. Мы пытались звонить. Мы обзвонили все гостиницы. Нам сказали, что тебе передадут, нам обещали. Они что, не сказали?
– Я приеду завтра, – сказала я. – Я не знала. Мне ничего не передавали. Я не получала никаких телеграмм. Ни одной.
Я ничего не понимала. Что случилось, как это произошло, почему папа умер, почему мне не сказали? Я сидела на полу, на пепельном ковре, скорчившись над телефоном, будто над хрупкой драгоценностью. Я представила, как в Авалон приходят из
Европы мои открытки с веселыми пустыми словами. Может, до сих пор лежат на столике в вестибюле. Надеюсь, ты здоров.
– Но об этом писали в газетах! – воскликнула Лора.
– Не там, где я была. Не в тех газетах. – Я не добавила, что вообще не прикасалась к газетам. Слишком отупела.
Всюду – на пароходе и в гостиницах – телеграммы получал Ричард. Я так и видела, как его аккуратные пальцы вскрывают конверт, Ричард читает, складывает телеграмму вчетверо, прячет. Его нельзя обвинить во лжи – он ни слова о них не говорил, об этих телеграммах, – но ведь и это ложь? Разве нет?
Он, наверное, договаривался в гостиницах, чтобы меня ни с кем не соединяли по телефону. Никаких звонков, пока я в номере. Намеренно держал меня в неведении.
Сейчас вырвет, подумала я, но тошнота отступила. Через некоторое время я спустилась вниз. Кто себя в руках держит, тот и победил, говорила Рини. Ричард сидел на задней веранде и пил джин с тоником. Как предусмотрительно со стороны Уинифред запастись джином, сказал он – дважды. Второй бокал ждал меня на столике – стеклянная столешница на коротких кованых ножках. Я взяла бокал. Лед звякнул о хрусталь. Вот так должен звучать мой голос.
– Бог ты мой! – Ричард глянул на меня. – А я думал, ты немного освежилась. Что с твоими глазками? – Наверное, покраснели.
– Папа умер, – ответила я. – Мне послали пять телеграмм. Ты не сказал.
– Меа culpa, – сказал Ричард. – Понимаю, что должен был рассказать, но не хотел тебя расстраивать, дорогая. Сделать ничего было нельзя, на похороны мы никак не успевали, а я не хотел тебе все портить. Наверное, я эгоист: я хотел, чтобы ты целиком принадлежала мне – хоть ненадолго. А сейчас сядь, встряхнись, выпей джину и прости меня. Утром мы этим займемся.
От зноя кружилась голова; пятна солнца на лужайке слепили зеленью. Тень под деревьями черна, как смоль. Стаккато его голоса взрывалось азбукой Морзе: я слышала только отдельные слова.
Расстраивать. Не успевали. Портить. Эгоист. Прости меня.
Что я могла ответить?

 

Светло-желтая шляпка
Рождество пришло и ушло. Я старалась его не замечать. Но Майру трудно не заметить. Она принесла мне в подарок небольшой сливовый пудинг, приготовила его сама из черной патоки и какой-то замазки, а сверху половинки резиновых ярко-красных вишен – точно нашлепки на сосках у стриптизерши былых времен. Еще она подарила мне плоскую расписную деревянную кошку с нимбом и ангельскими крыльями. Эти кошки пользуются в «Пряничном домике» бешеным спросом, сказала Майра; ей они тоже кажутся забавными, и она отложила одну для меня; на ней, правда, есть маленькая трещинка, но она совсем незаметна, и кошка будет отлично смотреться на стене над плитой.
Удачное место, согласилась я. Наверху ангел, и плотоядный ангел к тому же – давно пора откровенно об этом поговорить! Внизу – печь, как известно из надежных источников. А мы все – посредине, застряли на Земле – как раз где сковородка. Как всегда, теологические споры поставили бедняжку Майру в тупик. Ей нравится, когда Бог прост – прост и безыскусен, как редиска.
Долгожданная зима пришла в канун Нового года – ударил мороз, а назавтра повалил снег. За окном мело и мело – сугроб за сугробом, словно в финале детского праздника Бог вываливал грязное снежное белье. Для полной ясности я включила метеоканал: дороги занесены, автомобили погребены под снегом, повреждены линии электропередач, замерла торговля, рабочие в мешковатых комбинезонах неуклюже бродят на морозе, точно дети-переростки, упакованные для игр. Молодые ведущие называют ситуацию «текущим моментом», не теряя задорного оптимизма, как при любой катастрофе. Делая невероятные прогнозы, они сохраняют беззаботность трубадуров, цыган на ярмарке, страховых агентов или биржевых гуру, прекрасно понимая: все их обещания сбыться не могут.
Майра позвонила узнать, как у меня дела. Сказала, что Уолтер приедет меня откапывать, как только прекратится снегопад.
– Не глупи, Майра, – сказала я. – Сама выкопаюсь. – (Откровенная ложь: я и пальцем не шевельну. У меня полно арахисового масла – могу переждать. Но мне хотелось общества, а мои угрозы заняться физическим трудом обычно ускоряют приезд Уолтера.)
– Не смей трогать лопату! – завопила Майра. – Сотни старых… сотни людей твоего возраста каждый год умирают от инфарктов, потому что копали снег. И если отключат электричество, смотри, куда ставишь свечи.
– Я ещё не в маразме, – огрызнулась я. – Дом спалю разве только нарочно.
Приехал Уолтер, прокопал дорожки. Привез пакет бубликов. Мы их съели за столом на кухне: я осторожно, Уолтер – оптом, но задумчиво. Он из тех, для кого жевание – форма размышления. Мне вспомнилась вывеска в витрине ларька «Мягкие бублики», в парке развлечений «Саннисайд», – в каком же году? – летом 1935-го:
Главное в бубликах – бублик,
А вовсе не дыры…
Помни об этом, братец,
И топай по миру.

Дырка от бублика – парадокс. Пустота, но теперь и её научились продавать. Отрицательное число; ничто, ставшее съедобным. Интересно, нельзя ли – конечно, метафорически – на этом примере доказать существование Бога. Когда даешь имя ничему, не становится ли оно чем-то?
На следующий день я рискнула прогуляться среди великолепных холодных дюн. Безрассудство, но мне хотелось приобщиться: снег так красив, пока не потемнел и не покрылся порами. Лужайка перед домом напоминала сверкающую лавину с переходом через Альпы. Я вышла на улицу и успешно преодолела некоторое расстояние, но через несколько домов к северу хозяева копали не столь усердно, с Уолтером не сравнить, и я увязла в снегу, стала барахтаться, поскользнулась и упала. Вроде никаких переломов или растяжений – я об этом и не думала – но подняться я не могла. Так и лежала, суча ногами и руками, будто опрокинутая черепаха. Дети такое специально устраивают, машут руками, будто крыльями, – «делают ангелов». Им это забава.
Я уже забеспокоилась, как бы не промерзнуть насквозь, но тут два незнакомца меня подняли и доволокли до дома. Я прохромала в комнату и рухнула на диван, не снимая бот и пальто. По своему обыкновению, почуяв беду, вскоре объявилась Майра с полдюжиной разбухших кексов, оставшихся после каких-то семейных посиделок. Она приготовила чай, сунула мне в постель грелку и вызвала доктора. Они засуетились уже вдвоем, мягко и обидно меня упрекая, и надавали кучу полезных советов, чрезвычайно довольные собой.
Я расстроена. И злюсь на себя ужасно. Нет, скорее, не на себя – на свое тело, учинившее такое свинство. Плоть всю жизнь ведет себя, как законченная эгоистка, твердит о своих потребностях, навязывает свои убогие и опасные желания, и вдруг под конец откалывает такое – просто уходит в самоволку. Когда нам что-то нужно – например, рука или нога, оказывается, у тела совершенно иные планы. Оно шатается, гнется под тобой, просто тает, будто снежное – и что остается? Пара угольков, старая шляпа, улыбка из гальки. Кости – хворост, легко ломаются.
Все это оскорбительно. Трясущиеся колени, артрозные суставы, варикозные вены, все эти немощи и унижения – все это не наше – мы этого не хотели и не требовали. В мыслях мы остаемся совершенствами – собою в лучшую пору и в лучшем свете: никогда не застреваем, вылезая из автомобиля – одна нога на улице, другая в салоне; не ковыряем в зубах; не сутулимся; не почесываем нос или зад. Если мы обнажены, то грациозно полулежим в лёгкой дымке – это мы переняли у актеров, они научили нас таким позам. Актеры – наша юная сущность, покинувшая нас, сияющая, обратившаяся в миф.
Ребенком Лора спрашивала: а сколько лет мне будет на небе?

 

Поджидая нас, Лора стояла на ступеньках Авалона между двумя каменными урнами, куда не удосужились посадить цветы. Несмотря на рост, она выглядела совсем девочкой – хрупкой и одинокой. Будто крестьянкой, нищенкой. В голубом домашнем платье с выцветшими лиловыми бабочками – моем, трёхлетней давности, – и притом босая. (Это что, очередное умерщвление плоти или просто эксцентричность? А может, она просто забыла надеть туфли?) Косичка переброшена через плечо, как у нимфы на пруду.
Кто знает, сколько времени она тут простояла. Мы не смогли сказать точно, когда приедем, поскольку отправились на машине: в это время дороги не размыты и не утопают в грязи, а некоторые тогда уже заасфальтировали.
Я говорю мы, потому что Ричард поехал со мной. Сказал, что не оставит меня в такой момент одну. Он был предельно заботлив.
Ричард сам вел синий двухместный автомобиль – одну из последних игрушек. В багажнике лежали два чемоданчика – мы собирались в Авалон только до завтра. Чемодан Ричарда из бордовой кожи, и мой, лимонный. Я надела светло-желтый полотняный костюм (конечно, ерунда, но я купила его в Париже, и он мне очень нравился), и боялась, что помнется на спине. В полотняных туфлях с жесткими бантиками и прорезями на носах. Светло-желтую шляпку я везла на коленях как изящную драгоценность.
Ричард за рулем всегда нервничал. Он не выносил, когда его отвлекали – говорил, что не может сосредоточиться, – и мы ехали по большей части молча. Поездка, на которую теперь уходит два часа, заняла у нас все четыре. Небо ясное, яркое и бездонное, точно металл; солнце лилось расплавленной лавой. Над раскаленным асфальтом дрожал воздух; в маленьких городках все попрятались от зноя, опустили шторы. Помню выжженные лужайки, веранды с белыми столбами; редкие бензоколонки, насосы, похожие на цилиндрических одноруких роботов – стеклянный верх, как шляпа-котелок без полей; кладбища, где, казалось, никогда больше никого не похоронят. Изредка попадались озера – от них пахло тухлой рыбой и теплыми водорослями.
Когда мы подъехали, Лора не помахала. Стояла и ждала, пока Ричард выключит мотор, выберется из машины, обойдет её и откроет мне дверцу. Я сдвинула вбок обе ноги, не раздвигая коленей, как учили, и оперлась на протянутую Ричардом руку, но тут Лора внезапно ожила. Сбежала со ступеней, схватила меня за другую руку, вытянула из машины, не обращая на Ричарда внимания, и вцепилась в меня, словно утопающий в соломинку. Никаких слез, только это судорожное объятие.
Светло-желтая шляпка упала, и Лора на неё наступила. Раздался треск; Ричард шумно втянул воздух. Я ничего не сказала. В тот момент мне было не до шляпы.
Обнимая друг друга за талии, мы с Лорой поднялись в дом. В дальнем конце коридора, на пороге кухни маячила Рини, но она оставила нас вдвоем. Думаю, занялась Ричардом – предложила ему выпить или ещё что. Он, наверное, хотел взглянуть на дом и землю – он же фактически их унаследовал.
Мы пошли в Лорину комнату и сели на кровать. Мы крепко держали друг друга за руки – левой за правую, правой за левую. Лора не плакала, как по телефону. Точно каменная.
– Он был в башне, – сказала Лора. – Заперся там.
– Он всегда так делал, – заметила я.
– На этот раз он не выходил. Рини оставляла подносы с едой под дверью, но он ничего не ел и не пил – или мы не знали. Тогда нам пришлось высадить дверь.
– Вам с Рини?
– Пришел ухажер Рини – Рон Хинкс – она собирается за него выйти. Он высадил дверь. А папа лежал на полу. Доктор сказал, он там пролежал не меньше двух дней. Он выглядел ужасно.
Я не знала, что Рон Хинкс – дружок Рини, даже её жених. Как давно, и как я могла этого не знать?
– То есть он был мертв?
– Сначала я так не подумала: у него были открыты глаза. Но он был мертвый. Он выглядел… Не могу сказать как. Будто прислушивался к чему-то, что его напугало. Настороженный.
– Застрелен? – Не знаю, почему я так спросила.
– Нет. Просто умер. В бумагах так и написали: внезапно, по естественным причинам. Рини говорила миссис Хиллкоут, что и правда по естественным причинам, потому что пьянство стало его естеством, а судя по пустым бутылкам, он в этот раз выпил столько, что и быка свалило бы.
– Он пил, потому что хотел умереть, – сказала я. Это не был вопрос. – Когда это случилось?
– Когда объявили, что фабрики навсегда закрываются. Вот что его убило. Я точно знаю!
– Что? Как навсегда? Какие фабрики?
– Все, – ответила Лора. – Все наши фабрики. Все, что в городе. Я думала, ты знаешь.
– Я не знала, – сказала я.
– Наши слились с фабриками Ричарда. Все переехало в Торонто. Теперь называется «Королевское объединение Гриффен – Чейз». То есть Сыновей больше нет. Ричард их убил подчистую.
– Значит, работы нет, – сказала я. – Здесь нет. Все кончено. Ликвидировано.
– Говорят, все упиралось в деньги. Пуговичная фабрика сгорела, а перестройка слишком дорогая.
– Кто говорит?
– Не знаю, – ответила Лора. – Разве не Ричард?
– Это была нечестная сделка, – сказала я. Бедный отец, он верил в рукопожатия, честное слово и молчаливые выводы. Я начинала понимать, что все это теперь не действует. А может, никогда не действовало.
– Какая сделка? – спросила Лора.
– Не важно.
Значит, я напрасно вышла замуж за Ричарда: я не спасла фабрики. И, конечно, не спасла отца. Но оставалась Лора – хоть она не на улице. Вот о чем следует думать.
– Отец оставил что-нибудь – письмо, записку?
– Ничего.
– Ты смотрела?
– Рини смотрела, – ответила Лора тихо; значит, ей самой не хватило духу.
Разумеется, подумала я. Рини все осмотрела. И если что-то нашла, сожгла тут же.

 

Одурманен
Но отец не оставил бы записки. Он понимал, какие будут последствия. Он не хотел вердикта «самоубийство», поскольку выяснилось, что его жизнь застрахована; он давно уже вносил деньги, и никто не мог придраться, что он все подстроил. Деньги отец заморозил: они поступили доверенным, и получить их могла только Лора и лишь когда ей исполнится двадцать один год. Должно быть, отец уже не доверял Ричарду и решил, что нет смысла оставлять деньги мне. Я была ещё несовершеннолетней и женой Ричарда. Тогда были другие законы. Все мое фактически принадлежало мужу.
Как я уже говорила, мне достались отцовские ордена. За что он их получил? За мужество. За храбрость в бою. За благородную: самоотверженность. Думаю, он хотел, чтобы я стала их достойна.
Весь город пришел на похороны, сказала Рини. Ну, почти весь: в некоторых кварталах жители не избавились от горечи, но все-таки отца уважали, и к тому времени многие уже понимали, что фабрики закрыл не он. Понимали, что он тут ни при чем, и сделать ничего не мог. Его убил большой бизнес.
Все в городе жалеют Лору, сказала Рини. (С подтекстом а не меня. Считалось, что останки достались мне. Какие были.)

 

Вот что устроил Ричард:
Лора переедет к нам. Ну, разумеется, это необходимо: не жить же ей одной в Авалоне – ей всего пятнадцать.
– Я могу жить с Рини, – возразила Лора, но Ричард сказал, что это не дело. Рини выходит замуж, и у неё не будет времени за Лорой присматривать. Лора упорствовала: за ней вовсе не надо присматривать, но Ричард только улыбался.
– Пусть Рини переедет в Торонто, – предложила Лора, но Ричард сказал, что Рини не хочет. (Не хотел Ричард. Они с Уинифред уже наняли слуг, которые, по их мнению, больше подходили для нашего хозяйства – знали толк, как он выразился. Знали толк в Ричарде и Уинифред.)
Ричард сказал, что уже все обсудил с Рини, и они пришли к соглашению. Рини с мужем станут сторожами, будут следить за ремонтом Авалона: дом разваливается, предстоит много работы, начиная с крыши; и они всегда смогут приготовить дом к нашему приезду: на лето мы станем селиться здесь. Будем приезжать в Авалон поплавать на яхте и вообще отдохнуть, пояснил Ричард тоном доброго дядюшки. И мы с Лорой не лишимся фамильного дома. Фамильный дом он произнес с улыбкой. Мы что, не рады?
Лора его не поблагодарила. Сверлила ему лоб пустым взглядом, который практиковала на мистере Эрскине, и я поняла, что нас ждут неприятности.
Как только все войдет в свою колею, мы с ним вернемся в Торонто на машине, продолжал Ричард. Прежде всего нужно повидаться с адвокатами отца, нам на встрече присутствовать не стоит: учитывая обстоятельства, это будет слишком тяжело, а ему хотелось бы оградить нас от лишних потрясений. Рини сказала нам по секрету, что один из адвокатов – наш свойственник по материнской линии, муж троюродной маминой сестры, и он, конечно, будет начеку.
Лора останется в Авалоне, пока они с Рини соберут вещи, потом приедет в Торонто на поезде, и на вокзале её встретят. Она будет жить с нами, в доме есть свободная спальня, она прекрасно подойдет, если её чуть подремонтировать. И Лора сможет – наконец-то – пойти в хорошую школу. Посоветовавшись с Уинифред, которая в таких вещах разбирается, Ричард выбрал школу святой Цецилии. Лоре надо будет подготовиться, но он уверен, это не составит труда. Таким образом, она сможет воспользоваться плюсами, преимуществами…
– Преимуществами чего? – спросила Лора.
– Своего положения, – ответил Ричард.
– Не вижу никакого положения, – сказала Лора.
– Что ты имеешь в виду? – спросил Ричард уже не так добродушно.
– Это у Айрис есть положение. Она миссис Гриффен. А я лишняя.
– Я понимаю, ты очень расстроена, – сказал Ричард холодно. – Печальные обстоятельства тяжелы для всех, но это не повод дерзить. И Айрис, и мне тоже нелегко. Я просто стараюсь сделать для тебя все, что могу.
– Он думает, я буду помехой, – сказала мне Лора вечером, когда мы укрылись от Ричарда на кухне. Было неприятно смотреть, как он составляет списки – это выбросить, это починить, это заменить. Смотреть и молчать. Он ведет себя как хозяин, возмутилась Рини. Он и есть хозяин, возразила я.
– Чему помехой? – не поняла я. – Я уверена, ты ошибаешься.
– Ему помехой, – ответила Лора. – Тебе и ему.
– Все к лучшему, – сказала Рини как-то механически. Она говорила устало и неубедительно, и я поняла, что помощи от неё ждать нечего. В тот вечер она выглядела старой, толстой и побежденной. Как выяснилось впоследствии, она уже ждала Майру. Рини позволила, чтобы её вымели из нашей жизни. Выметают только сор и выбрасывают в мусорный ящик, говаривала она, но сама же себя опровергла. Должно быть, она думала о другом: идти ли к алтарю, а если нет, что тогда делать? Плохие были времена, ничего не скажешь. Не было перегородки между благополучием и бедой: поскользнувшись, падаешь, а упав – летишь, бьешься и тонешь. Второй шанс ей мог и не подвернуться: даже если б она уехала, родила ребенка и отдала на воспитание, слухи просочились бы, и ей никогда бы не простили. Можно табличку вывесить – очередь к ней выстроится до соседнего квартала. Если женщина оступилась, значит, ей судьба оступаться и дальше. Зачем покупать корову, если можно и так молока пить вдоволь, должно быть, думала Рини.
И она сдалась, отдала нас с Лорой. Много лет заботилась о нас, как могла, но теперь у неё не было сил.

 

Я ждала Лору в Торонто. Жара не спадала. Духота, влажный лоб, душ перед бокалом джина с тоником на веранде, выходящей в засохший сад. Воздух – как мокрый огонь, все размякло и пожелтело. Вентилятор в спальне шкондыбал, как человек с деревянной ногой по лестнице: тяжелое сопение, стук, опять сопение. Душными беззвездными ночами я лежала на кровати и глядела в потолок, пока Ричард на мне возился.
Он говорил, что одурманен мною. Одурманен – словно пьян. Словно будь он трезв и в здравом рассудке, чувствовал бы иначе.
Я с удивлением разглядывала себя в зеркало. Что во мне такого? Что такого дурманящего? Зеркало было в полный рост, я пыталась рассмотреть себя сзади, но у меня, конечно, ничего не получалось. Невозможно увидеть себя со стороны – как видят другие, как видит мужчина, что смотрит сзади, когда об этом не догадываешься, потому что в зеркале поворачиваешь голову, глядя через плечо. Застенчивая, соблазнительная поза. Можно взять второе зеркало, но тогда увидишь то, что любили рисовать художники: «Женщину, разглядывающую себя в зеркале» – аллегорию тщеславия, как принято думать. Вряд ли это тщеславие – скорее, наоборот, поиск недостатков. Фразу – Что во мне такого? легко переделать в другую – Что во мне такого плохого?
Ричард говорил, что женщины делятся на яблоки и груши по очертаниям попок. Я груша, говорил он, только ещё неспелая. Это ему и нравилось – моя незрелость, упругость. Думаю, он имел в виду нижний этаж, хотя, возможно, и остальное тоже.
Приняв душ, побрив ноги, причесав и пригладив волосы, я теперь старательно убирала с пола малейший волосок. Тщательно осматривала ванну и раковины и все волосы смывала в унитаз: Ричард однажды как бы между прочим заметил, что женщины всюду оставляют волосы. Подразумевалось: как линяющие животные.
Откуда он знал? О грушах и яблоках, о линьке? Кто эти женщины, другие женщины? Мне было слегка любопытно – не более того.
Я старалась не думать об отце, о его смерти, о том, что было с ним перед этим, что он чувствовал; обо всем, что Ричард избегал со мной обсуждать.

 

Уинифред была настоящей рабочей пчелкой. Несмотря на жару, всегда свежа, в чем-то светлом и воздушном – пародия на сказочную крестную. Ричард все твердил, какая она замечательная, да как она избавляет меня от стольких трудов и хлопот, но меня она нервировала все больше. Уинифред постоянно мелькала в доме; неизвестно, когда появится в следующий раз и весело улыбаясь сунет голову в дверь. Моим единственным убежищем была ванная – там можно запереться и не выглядеть чересчур грубой. Уинифред продолжала надзирать за ремонтом, заказала мебель для Лориной комнаты. (Туалетный столик, подбитый гофрированной розовой тканью в цветочек, и такие же шторы и покрывало. Зеркало в белой, причудливой раме с золотой отделкой. Так подходит Лоре, я согласна? Я была не согласна, но что толку возражать.)
Уинифред занималась и садом, уже сделала несколько набросков – кое-какие идеи, сказала она, впихнув мне бумаги, затем забрала их и бережно засунула в разбухшую от кое-каких идей папку. Хорошо бы фонтан, говорила она, – можно французский, только подлинник. Я согласна?
Мне не терпелось увидеть Лору. Её приезд уже трижды откладывался: то она не успела собрать вещи, то простудилась, то потеряла билет. Я разговаривала с ней по белому телефону; её голос звучал сдержанно и отчужденно.
Наняли двух слуг: ворчливую кухарку-экономку и крупного мужчину с двойным подбородком – шофера и садовника. Фамилия их была Мергатройд, вроде бы муж и жена, но походили друг на друга, как брат и сестра. Мне они не доверяли, я им платила тем же. В те дни, когда Ричард уезжал на работу, а от Уинифред некуда было деться, я старалась держаться подальше от дома. Говорила, что еду в центр, говорила, что за покупками, – их устраивало, если я тратила время таким образом. Рядом с универмагом «Симпсонс» я выходила и говорила шоферу, что вернусь домой на такси. Потом шла в магазин, быстро покупала что-нибудь – чулок и перчаток всегда хватало для подтверждения моего усердия. Я проходила весь магазин и покидала его через противоположный выход.
Я вернулась к прошлым привычкам – бесцельно шаталась по городу, разглядывала витрины, театральные афиши. Я даже стала одна ходить в кино, уже не боясь мужских приставаний; я знала, что у мужчин на уме, и они утратили ореол демонического очарования. Меня уже не интересовало тисканье, бормотание. Не распускайте руки, а то закричу – срабатывало отлично, если произносилось уверенно. Похоже, они понимали, что я так и сделаю. В то время я больше всех любила Джоан Кроуфорд. Страдальческие глаза, убийственный рот.
Иногда я ходила в Королевский музей Онтарио. Разглядывала доспехи, чучела, старинные музыкальные инструменты. Меня не увлекало. Или шла в кондитерскую «Диана» выпить газировки или кофе; светское кафе напротив модных магазинов, куда постоянно захаживали благородные дамы, здесь можно было не опасаться приставаний одиноких мужчин. Или гуляла в Королевском парке – быстро и целеустремленно. Если замедлить шаг, обязательно пристроится мужчина. Мушиные липучки, звала Рини некоторых девушек. Мужчин от них приходится отскребать. Как-то раз один прямо передо мной расстегнул ширинку. (Я совершила ошибку, сев на единственную скамью в университетском парке.) Не бродяга, вполне сносно одетый. «Простите, – сказала я ему, – мне это просто неинтересно». Он был так разочарован. Наверное, рассчитывал, что я в обморок упаду.
Теоретически я могла ходить, куда хочу, но на практике возникали невидимые барьеры. Я гуляла по главным улицам, в богатых районах: но и в этих пределах не так много было мест, где я ощущала себя раскованно. Я смотрела на людей – скорее женщин, чем мужчин. Они замужем? Куда они идут? Есть ли у них работа? Глядя на них, я мало что различала – разве что стоимость туфель.
Меня словно перенесли в чужую страну, где все говорят на незнакомом языке.
Иногда мне встречались парочки, под руку – смеющиеся, счастливые, влюбленные. Жертвы чудовищного обмана и в то же время сами в нём повинные – так мне казалось. Я смотрела на них с ненавистью.

 

А потом однажды – в четверг – я увидела Алекса Томаса. Он стоял через дорогу под светофором. Перекресток Куин-стрит и Йондж. Одет он был хуже некуда – голубая рабочая рубаха и шляпа-развалина, но никаких сомнений – это он. Казалось, сноп света падает на Алекса, делая его опасно заметным. Конечно, все на улице тоже на него смотрят – и конечно, знают, кто он такой! Вот сейчас опомнятся, закричат и бросятся в погоню.
Сначала мне захотелось его предупредить. Но внезапно я поняла, что предупреждать надо нас обоих, ибо все, что случится с ним, случится и со мной.
Я могла не обратить внимания. Могла отвернуться. Это было бы мудро. Но тогда я до подобной мудрости ещё не доросла;
Я сошла с тротуара и направилась к Алексу. Новый сигнал светофора застиг меня посреди улицы. Мне гудели, кричали; ринулись машины. Я не знала, возвращаться или идти вперед.
Тут Алекс обернулся, и я сначала не поняла, видит ли он меня. Я протянула руку, словно утопающий, моля о спасении. В сердце своем я уже изменила.
Измена или акт мужества? Наверное, и то, и другое. Их не готовят заранее, они происходят мгновенно, в секунду. Лишь потому, что мы не раз репетируем их во тьме и тишине – в такой тьме, такой тишине, что сами об этом не ведаем. Слепо, но уверенно мы делаем шаг, будто вспомнив танец.

 

«Саннисайд»
Через три дня должна была приехать Лора, Я сама отправилась на вокзал, но Лоры в поезде не оказалось. Не было её и в Авалоне: я позвонила Рини, и та устроила истерику: она всегда знала, что с Лорой это может случиться, Лора – она такая. Рини проводила Лору до поезда, отправила чемодан и все вещи, как договорились, она была так осторожна. Надо было ей Лору проводить! Только подумай! Её наверняка похитил работорговец.
Лорин багаж пришел по расписанию, но она сама исчезла. Ричард встревожился больше, чем я предполагала. Он боялся, что её похитили какие-нибудь неизвестные силы, и теперь будут на него давить. Может, «красные» или бессовестные конкуренты – бывают же такие уроды. Преступники, намекал он, они в сговоре с людьми, которые ни перед чем не остановятся, чтобы его прижать, а все потому, что растет его политическое влияние. Вот-вот придет письмо от шантажиста.

 

В тот август Ричард был очень подозрителен; говорил, надо быть настороже. В июле на Оттаву двинулся марш – тысячи, десятки тысяч якобы безработных; они требовали работы, приличного жалования, их подстрекали подрывные элементы, которые спят и видят, как бы сбросить правительство.
– Не сомневаюсь, тот юнец – как его там – тоже замешан, – сказал Ричард, пристально глядя на меня.
– Какой юнец? – спросила я, глядя в окно.
– Ты не слушаешь меня, дорогая. Лорин приятель. Темный такой. Тот, что сжег фабрику твоего отца.
– Она не сгорела, – возразила я. – Её успели потушить. И никто ничего не доказал.
– Он удрал, – сказал Ричард. – Как последний трус. Мне доказательств достаточно.
Участников марша на Оттаву обманули с помощью секретного хитрого плана, разработанного (утверждал Ричард) им самим, уже вращавшимся в высоких кругах. Лидеров заманили в Оттаву якобы на «официальные переговоры», а остальная честная компания застряла в Реджайне. Переговоры, как и планировалось, ни к чему не привели, последовали мятежи и бесчинства; подрывные элементы оживились, подогревали страсти, толпа вышла из-под контроля, были убитые и раненые. За всем этим стояли коммунисты, они каждой бочке затычка, и откуда мы знаем, может, они и к похищению Лоры приложили руку.
Мне казалось, Ричард как-то чрезмерно себя накручивает. Я тоже волновалась, но думала, что Лора просто потерялась – отвлеклась на что-то. Это больше на неё похоже. Сошла не на той станции, забыла наш номер телефона, заблудилась.
Уинифред посоветовала проверить больницы: может, Лора заболела, может, произошел несчастный случай. Но в больницах Лоры не было.

 

Проведя в тревоге два дня, мы заявили в полицию, и вскоре, несмотря на старания Ричарда, история просочилась в газеты. Наш дом осаждали репортеры. За неимением лучшего фотографировали двери и окна, звонили по телефону и клянчили интервью. Они жаждали скандала. «Школьница из высшего общества в любовном гнездышке». «Кошмарные останки на Центральном вокзале». Им хотелось, чтобы Лора сбежала с женатым мужчиной, была похищена анархистами или найдена мертвой в чемодане, оставленном в камере хранения. Секс или смерть, или то и другое вместе – вот, что у них на уме.
Ричард сказал, что вести себя следует вежливо, но держать язык за зубами. Нет смысла портить отношения с газетчиками: эти подонки мстительны, помнят обиду годами и не упустят шанса ударить в спину, когда меньше всего ждешь. Ричард сказал, что все уладит.
Первым делом он заявил, что я на грани нервного срыва, просил проявить уважение к моему горю и не забывать о хрупкости моего здоровья. Это немного отрезвило репортеров; они, естественно, решили, что я беременна, а беременность в те дни кое-что значила, и к тому же, как считалось, взбалтывала женщине мозги. Ричард объявил, что любая информация не останется без вознаграждения, но сумму не назвал. На восьмой день раздался анонимный звонок: Лора жива и торгует вафлями в парке развлечений «Саннисайд». Звонивший сказал, что опознал её по описанию в газетах.
Было решено, что мы с Ричардом поедем туда и её заберем. Уинифред сказала, что, скорее всего, у Лоры запоздалый шок после безвременной кончины отца – тем более, что она обнаружила тело. Такое испытание любого подкосит, а у Лоры очень тонкая душевная организация. Возможно, она не отдает себе отчета в своих поступках и словах. После водворения в лоно семьи Лоре надо будет дать сильное успокоительное и показать врачу.
Но важнее всего, продолжала Уинифред, чтобы ничего не пронюхали газетчики. Когда пятнадцатилетняя бежит из дома, это бросает тень на семью. Люди могут подумать, что с ней плохо обращались, а это серьёзная помеха. Уинифред имела в виду: помеха Ричарду и его политическим амбициям.
В то время в «Саннисайд» ездили отдыхать летом. Конечно, не такие, как Ричард или Уинифред: для них там слишком шумно, слишком потно. Карусели, сосиски, шипучка, тиры, конкурсы красоты, пляжи – короче говоря, вульгарные развлечения. Ричарду и Уинифред не понравилось бы так приближаться к чужим подмышкам или к тем, кто считает деньги в центах. Но с чего это я фарисействую: мне там тоже не нравилось.
Теперь «Саннисайда» нет: стёрт двенадцатиполосным шоссе где-то в пятидесятые. Исчез из нашей жизни, как и многое другое. Но тогда, в августе, жизнь била ключом. Мы приехали в двухместном автомобиле, но его пришлось оставить поблизости – на тротуарах и пыльных дорогах была давка.
День был отвратительный – душный и туманный; петли на дверях преисподней холоднее, как сказал бы сейчас Уолтер. Над берегом озера стоял невидимый, но почти осязаемый туман – затхлые духи и масло на голых загорелых плечах, копченые сосиски и жженый сахар. В толпу ныряешь, точно в соус, становишься ингредиентом, приобретаешь вкус. Даже у Ричарда под панамой увлажнился лоб.
Сверху раздавался скрежет металла, грохот вагонов и женский визг – американские горки. Я их видела впервые и смотрела во все глаза, пока Ричард не сказал: «Закрой рот, дорогая. Муха влетит». Позже я слышала странную историю – от кого? От Уинифред, конечно: она такими байками давала понять, что знает жизнь, даже низших классов, даже то, о чем не говорят. Она рассказывала, что девушки, которые дошли до беды, – это Уинифред так говорила, будто девушки туда взяли и сами дошли, – так вот, эти девушки шли в «Саннисайд» и катались на американских горках, чтобы у них случился выкидыш. Конечно, ничего не выходило, смеялась Уинифред. А если бы вышло, что бы они делали? Со всей этой кровищей! Взлетали бы в воздух в таком виде? Только представьте!
Слушая её, я представляла красный серпантин, что сбрасывали с океанских лайнеров в момент отплытия, он низвергался на провожающих; и ещё представляла красные линии, длинные толстые красные линии вьются вниз с американских горок и с девушек. Будто краской из ведра плеснули. Каракули киноварью. Как надпись в небесах.
Теперь я думаю: если надпись, то какая? Дневники, романы, автобиографии? Или просто граффити. Мэри любит Джона. Но Джон не любит Мэри – или недостаточно любит. Не так сильно, чтобы спасти от опустошения, чтобы ей не пришлось царапать повсюду эти красные, красные буквы.
Вечная история.
Но тогда я про выкидыши ничего не знала. Даже если бы при мне сказали это слово (чего не случалось), я бы не поняла, что оно значит. Даже Рини его не произносила: максимум смутные намеки на мясников за кухонными столами, и мы с Лорой, прячась на черной лестнице и подслушивая, думали, что это она про людоедов; мы считали, весьма увлекательно.

 

Визги с американских горок остались позади; в тире что-то хлопало, будто попкорн. Смеялись люди. Мне захотелось есть, но я молчала: мысль о еде казалась неуместной, а еда вокруг – за гранью пристойного. Ричард был мрачнее тучи; вел меня сквозь толпу, держа за локоть. Другую руку сунул в карман: это место наверняка кишит воришками, сказал он.
Мы добрались до палатки с вафлями. Лоры не видать, но Ричард и не хотел говорить с ней сразу: у него был свой план. Если получалось, он предпочитал действовать по нисходящей. Поэтому сначала хотел побеседовать с владельцем, крупным небритым мужчиной, от которого несло прогорклым маслом. Тот сразу все понял. Отошел от палатки, украдкой глянув через плечо.
Знает ли хозяин, что укрывает несовершеннолетнюю беглянку? – спросил Ричард. Боже упаси! – ужаснулся тот. Лора его провела – сказала, что ей девятнадцать. Но работала усердно, трудилась изо всех сил, убиралась в палатке, а когда дел совсем невпроворот, и вафли помогала печь. Где она спала? Ничего конкретного он не сказал. Кто-то здесь сдавал ей койку, но не он.
Поверьте, ничего плохого не было, во всяком случае он о таком не слышал. Она порядочная девушка, а он любит жену – не то, что некоторые. Он Лору пожалел – думал, у неё неприятности. Он когда видит таких славных девчушек, у него на душе теплеет. Кстати, он и звонил – и не только ради вознаграждения; он решил, что лучше ей вернуться к семье, правда же?
Тут он выжидающе посмотрел на Ричарда. Деньги были отданы, хотя – поняла я, – их оказалось меньше, чем владелец палатки ожидал. Потом позвали Лору. Она не возражала. Глянула на нас и решила не возражать.
– В любом случае спасибо за все, – сказала она хозяину. Пожала ему руку. Не поняла, что это он её сдал.
Мы с Ричардом вели её по «Саннисайду» к автомобилю, поддерживая за локти. Я чувствовала себя предательницей. Ричард усадил Лору в машину между нами. Я успокаивающе обняла её за плечи. Я сердилась, но понимала, что должна утешать. От Лоры пахло ванилином, сладким сиропом и немытыми волосами.
Как только мы вошли в дом, Ричард призвал миссис Мергатройд и велел принести Лоре стакан чая со льдом. Лора не стала пить; застыла на диване, сжав коленки, неподвижная, с Потемневшими глазами на окаменелом лице.
Она вообще представляет, сколько волнений и тревог нам доставила? – спросил Ричард. Нет. Ей все равно? Молчание. Он искренне надеется, что она больше ничего такого не выкинет. Молчание. Потому что теперь он, так сказать, in loco parentis, отвечает за нее и намерен выполнить свои обязательства, чего бы ему это ни стоило. А поскольку не бывает односторонних отношений, он надеется, она понимает: и у нее есть обязательства перед ним – перед нами, поправился Ричард, – а именно: хорошо себя вести и делать, что требуется. Ей понятно?
– Да, – ответила Лора. – Мне понятно.
– Очень надеюсь, – сказал Ричард. – Очень надеюсь, что понятно, юная леди.
От юной леди меня передернуло. Слова прозвучали упреком, словно быть юной и леди – дурно. Если так, упрек относился и ко мне.
– Что ты ела? – спросила я, чтобы сменить тему.
– Засахаренные яблоки, – ответила Лора. – Бублики. На второй день они дешевле. Ко мне все были очень добры. Сосиски.
– О боже, – произнесла я, умоляюще улыбаясь Ричарду.
– Другие люди это и едят, – сказала Лора. – В реальной жизни.
И я начала смутно понимать, чем её привлек «Саннисайд». Другими людьми – теми, что всегда были и будут другими, – для Лоры, по крайней мере. Она жаждала им служить, этим другим людям. В каком-то смысле стремилась слиться с ними. Но ей не удавалось. Повторялась история с бесплатным супом в столовой Порт-Тикондероги.

 

– Лора, зачем ты это сделала? – спросила я, когда мы остались вдвоем (на вопрос: как ты это сделала? ответ имелся простой – сошла с поезда в Лондоне и поменяла билет. Хорошо, в другой город не уехала – мы бы её вообще не нашли.)
– Ричард убил папу, – ответила она. – Я не могу жить в его доме. Это неправильно.
– Ты не совсем справедлива, – сказала я. – Папа умер в результате несчастного стечения обстоятельств. – Мне стало стыдно: казалось, это произнес Ричард.
– Может, и не справедлива, но это правда. По сути правда, – возразила Лора. – В любом случае, я хотела работать.
– Но зачем?
– Показать, что мы… что я могу. Что я… что мы можем обойтись без… – Отвернувшись, Лора покусывала палец.
– Без чего?
– Ты понимаешь, – сказала Лора. – Без всего этого. – Она махнула рукой в сторону туалетного столика с оборочками и штор в цветочек. – Первым делом я пошла к монахиням. В Звезду Морей.
О Боже, подумала я. Только не монахини снова. Я думала, с монахинями уже покончено.
– И что? – спросила я любезно и не слишком заинтересованно.
– Ничего не вышло, – ответила Лора. – Они были со мной очень милы, но отказали. Не только потому, что я не католичка. Они сказали, у меня нет истинного призвания, я просто уклоняюсь от своего долга. Сказали, что, если я хочу служить Богу, то должна делать это в той жизни, к которой он меня призвал. – Она помолчала. – В какой жизни? У меня нет никакой жизни!
Она заплакала, и я обняла её от времени покосившимся жестом из детства. Ну-ка перестань выть. Будь у меня коричневый сахар, я дала бы ей кусочек, но стадию коричневого сахара мы уже прошли. Он теперь не поможет.
– Как нам отсюда выбраться? – рыдала она. – Пока ещё не поздно?
У неё, в отличие от меня, хватило ума почувствовать опасность. Но мне казалось, что это обычная подростковая истерика.
– Поздно для чего? – спросила я тихо. Зачем паниковать? Глубокий вздох – и все; глубокий вздох, спокойствие, оценка ситуации.
Я думала, что справлюсь с Ричардом, с Уинифред. Буду жить мышкой в тигрином логове, красться по стенкам, помалкивать, не поднимать глаз. Нет, я слишком много на себя брала. Не видела опасности. Я даже не знала, что они тигры. Хуже того: я не знала, что сама могу стать тигрицей. И Лора тоже – в определенных обстоятельствах. Каждый может, если уж на то пошло.
– Подумай о хорошем, – сказала я как можно мягче. Похлопала её по спине. – Сейчас принесу теплого молока, а потом ты хорошенько выспишься. Завтра будет лучше.
Но она все плакала и плакала, и ничто не могло её утешить.

 

Ксанаду
Прошлой ночью мне приснилось, что на мне костюм с маскарада «Ксанаду». Я изображала Абиссинскую деву – девицу с цимбалами. Зеленый такой, атласный костюм: короткое, выше талии болеро с золотыми блестками, открывающее ложбинку меж грудей; зеленые атласные трусики и прозрачные шаровары. Куча фальшивых золотых монет – ожерелья на шее и на лбу. Небольшой изящный тюрбан с брошкой в виде полумесяца. Короткая вуаль. Представление какого-то безвкусного циркового модельера о Востоке.
Казалось, я просто бесподобна, но потом я опустила взгляд и увидела отвисший живот, распухшие костяшки с набрякшими венами, высохшие руки – я была не той молодой женщиной, а такой, как сейчас.
И не на балу. Я была одна – во всяком случае, я сначала так подумала – в развалинах оранжереи в Авалоне. Тут и там валялись цветочные горшки – пустые или с сухой землей и мертвыми растениями. Каменный сфинкс лежал на боку, разрисованный фломастером – имена, инициалы, непристойные рисунки. В стеклянной крыше зияла дыра. Пахло кошками.
Дом позади стоял темный, пустой, всеми покинутый. Меня бросили тут в этом нелепом маскарадном костюме. Была ночь; месяц – с ноготок. В его свете я увидела, что одно растение не погибло: блестящий куст с одиноким белым цветком. Лора, сказала я. И услышала из темноты мужской смех.
Не такой уж кошмарный кошмар, скажете вы. Попробуйте сами. Я проснулась опустошенной.
Зачем сознание проделывает такие штуки? Набрасывается, запускает когти, рвет. Говорят, если очень проголодаться, начинаешь поедать собственное сердце. Может, это из той же области.
Чепуха. Все дело в химии. Нужно действовать, бороться с такими снами. Должны же быть лекарства.
Сегодня опять снег. При одном взгляде из окна у меня ноют суставы. Я пишу за кухонным столом – медленно, словно гравирую. Ручка тяжела, ею трудно царапать – будто гвоздем по цементу.

 

Осень 1935 года. Жара отошла, надвигался холод. Иней на палой листве, потом на той, что не упала. Потом на окнах. Я тогда всему этому радовалась. Мне нравилось вдыхать. Легкие целиком принадлежали мне.
Тем временем события развивались.
«Маленькую Лорину проделку», как её называла Уинифред, скрывали, как могли. Ричард сказал Лоре, что если она проболтается – в школе или ещё где, он обязательно узнает, сочтет личным оскорблением и попыткой ему навредить. С прессой он все уладил: алиби предоставили супруги Ньютон-Доббсы, его друзья из высшего общества (муж занимался какой-то железной дорогой). Они изъявили готовность публично подтвердить, что Лора все это время провела у них в Мускоке. Все устроилось в последнюю минуту, Лора думала, что Ньютон-Доббсы позвонили нам, а те, напротив, не сомневались, что это сделала Лора, вышло просто недоразумение, а супруги не знали, что Лору разыскивают, потому что на отдыхе не следят за новостями.
Правдоподобная байка. Но ей поверили или сделали вид, что поверили. Думаю, Ньютон-Доббсы рассказали правду двум десяткам ближайших друзей – по секрету, конечно, только между ними, – что непременно сделала бы на их месте Уинифред: сплетни – товар, как и все остальное. Но во всяком случае правда не попала в газеты.

 

Лору обрядили в колючую клетчатую юбку, прицепили галстук из шотландки и отправили в школу святой Цецилии. Лора её не выносила и не скрывала этого. Говорила, что ей туда не надо; говорила, что однажды нашла работу, и может найти другую. Она излагала это мне в присутствии Ричарда. С ним она не разговаривала.
Лора кусала пальцы, мало ела и сильно исхудала. Я беспокоилась за неё, как легко понять; откровенно говоря, мне и следовало беспокоиться. Но Ричард сказал, что истерическая чепуха ему надоела, а что до работы, то он больше не хочет об этом слышать. Лора слишком молода, чтобы жить самостоятельно; вляпается в какую-нибудь грязь: вокруг полно разных типов, которые охотятся за такими вот глупенькими девушками. Если ей не нравится школа, её отправят в школу подальше, в другой город, а если она оттуда убежит, поместят в интернат для трудных девиц, таких же моральных преступниц, а если и это не сработает, то на худой конец всегда остается клиника. Частная клиника с решетками на окнах; и если она потребует власяницу и пепел, их внесут в счет. Она несовершеннолетняя, он её опекун, и можете не сомневаться: он поступит именно так, как сказал. Как ей известно – как всем известно, – он человек слова.
Ричард, когда сердился, выкатывал глаза; сейчас они тоже были навыкате, хотя говорил он спокойно и доверительно. Лора ему поверила и испугалась. Я попыталась вмешаться – угрозы слишком суровы, он не знает, что Лора все понимает буквально, – но Ричард попросил меня не вмешиваться. Тут нужна твердая рука. С Лорой достаточно нянчились. Ей пора взрослеть.
В течение нескольких недель царило тревожное перемирие. Я старалась устроить так, чтобы Ричард и Лора не сталкивались. Расходились, как корабли в ночи.
Конечно, тут приложила руку Уинифред. Должно быть, убеждала Ричарда стоять на своем: Лора из тех, кто кусает руку кормящего, если на них не надеть намордник.

 

Ричард советовался с Уинифред во всем: она сочувствовала ему, помогала и вдохновляла. Она поддерживала его в обществе, отстаивала его интересы перед нужными людьми. Когда он будет баллотироваться в парламент? Не сейчас, шептала она в каждое склоненное к ней ухо, ещё не время, но не за горами тот день. Они оба считали, что у Ричарда большое будущее, а женщина, что стоит за ним, – ведь за каждым успешным мужчиной стоит женщина, – это она, Уинифред.
Конечно, не я. Теперь наше положение, её и мое, окончательно определилось. Или Уинифред его знала всегда, а теперь стала понимать и я. Она необходима Ричарду – а меня всегда можно заменить. Моя задача – раздвигать ноги и не открывать рот.
Конечно, грубо. Но в порядке вещей.
Уинифред приходилось в течение дня меня занимать: она не хотела, чтобы я свихивалась от скуки или напивалась в стельку. Она изо всех сил выдумывала мне бессмысленные задания, а затем меняла расписание, чтобы мне легко было их выполнять. Совсем не сложные задания – Уинифред не скрывала, что считает меня дурочкой с переулочка. А я никогда не пыталась это опровергнуть.
Отсюда и благотворительный бал в пользу подкидышей из Приюта малютки, который организовала Уинифред. В список устроительниц бала она внесла и меня – чтобы занять делом, а ещё потому что это полезно для имиджа Ричарда. «Устроительница» – хорошая шутка: Уинифред считала, что я не в состоянии устроить даже скандала. Какую черную работу можно мне доверить? Надписывать конверты, решила она. И не прогадала – у меня получалось. И даже неплохо. Работа, над которой не задумываешься, и я могла думать о своем. (Я так и слышала, как она говорит своим Билли и Чарли за бриджем: «Слава Богу, у неё нашелся один талант. Нет, простите, забыла – два!» Дружный хохот.)
Приют малютки, а точнее, благотворительный бал – лучшее детище Уинифред. Костюмированный бал – тогда предпочитали их, потому что все любили маскарадные костюмы. Едва ли не больше форм. И те, и другие позволяли не быть тем, кто ты есть, притворяться кем-то другим. Надел экзотические одежды – и стал сильнее и могущественнее или загадочнее и привлекательнее. В этом что-то есть.
Уинифред создала комитет по проведению бала, но все знали, что главные решения она принимает единолично. Она держала обруч, остальные через него прыгали. Это она предложила тему «Ксанаду» для бала 1936 года. Незадолго до этого прошел бал конкурентов «Тамерлан в Самарканде» – он имел колоссальный успех. Восточные темы никогда не подводят; кроме того, все заучивали «Кубла Хана» в школе, поэтому даже адвокаты, даже доктора, даже банкиры знали, что такое Ксанаду. Не говоря об их женах.
В стране Ксанад благословенной
Дворец поставил Кубла Хан,
Где Альф бежит, поток священный,
Сквозь мглу пещер гигантских, пенный,
Впадает в сонный океан.

Уинифред заказала печатную копию «Кубла Хана» и оттиски на мимеографе, которые раздала членам комитета, чтобы мы, как она выразилась, прониклись идеями. Уинифред прибавила, что будет рада любым нашим предложениями, но мы-то понимали: она уже все сама придумала. Стихотворение напечатали и на приглашениях – золотыми буквами и в лазурно-золотой рамке арабской вязи. Кто-нибудь понимал, что написано? Нет, но так красивее.
На такие приемы попадали только по приглашению. Сначала получаешь приглашение, потом основательно раскошеливаешься. Впрочем, круг узок. Те, кто сомневался в своем статусе, нервничали, попадут ли в число приглашенных. Рассчитывать на приглашение, но не получить – все равно, что оказаться в чистилище. Думаю, из-за этого пролилось много слез – конечно, тайно: в этом мире нельзя показывать, что тебе не все равно.
Прелесть «Ксанаду» (сказала Уинифред, хрипло прочитав стихотворение, – прекрасно прочитав, надо отдать ей должное), прелесть этой темы в том, что вы можете как угодно разоблачаться или маскироваться. Дородные могут закутаться в богатую парчу, а стройненькие нарядиться рабынями или персидскими танцовщицами и явиться хоть голышом. Прозрачные юбки, браслеты на щиколотках, звенящие цепочки на голенях – перечень украшений бесконечен; ну а мужчины обожают наряжаться пашами и притворяться, что у них гаремы. Сомневаюсь, впрочем, прибавила Уинифред под одобрительное хихиканье, что удастся уговорить кого-нибудь прийти на бал в костюме евнуха.
Лора до такого бала ещё не доросла. Уинифред планировала вывезти её в свет, но дебют пока не состоялся, а до этого Лоре не надлежало появляться на подобных приемах. Она, однако, сильно заинтересовалась приготовлениями. Я была рада, что она интересуется хоть чем-то. Школьные занятия явно оставляли её равнодушной, и оценки её были чудовищны.
Поправка: Лору интересовал не бал, а стихотворение. Я его помнила ещё со времен мисс Вивисекции, с Авалона, но Лора тогда не очень в него вникала. А теперь перечитывала снова и снова.
Кто такой демон? Почему океан сонный? Почему безжизненный? Почему дворец любви находится меж вечных льдов? Что за гора Абора и почему Абиссинская дева о ней поет? Почему голоса праотцов возвещают войну?
Тогда я ответов не знала. Зато знаю их теперь. Не ответы Сэмюэла Тейлора Кольриджа – я вообще не уверена, что они у него были, он ведь тогда принимал наркотики, – мои собственные ответы. Хороши или плохи, вот они.
Священная река живая. Она впадает в сонный океан, ибо там заканчивается все живое. Любовник – демон, потому что его нет. Дворец любви находится меж льдов, ибо таков удел всех дворцов любви: со временем они холодеют, а потом тают, – и что тогда? Ты вся мокрая. Гора Абора – родина Абиссинской девы, дева поет о ней, потому что не может туда вернуться. Голоса праотцов возвещают войну, потому что они никогда не затыкаются, и терпеть не могут ошибаться, а война рано или поздно неизбежна. Если я не права, поправьте.

 

Пошел снег – сначала мягкий и пушистый; потом жесткая крупа, иголками коловшая кожу. Солнце садилось днём, а кровью умытое небо перекрашивалось в снятое молоко. Из труб, из набитых углем печей вился дымок. Лошади, запряженные в хлебные фургоны, оставляли на мостовых бурые дымящиеся кучки, быстро застывавшие на морозе. Ими швырялись дети. День за днём часы били полночь, и каждая полночь – иссиня-черная, усеянная холодными звездами, и среди них светилась костяшка луны. Я смотрела на улицу из окна спальни сквозь ветви каштана. И выключала свет.
Бал назначили на вторую субботу января. Мой костюм, весь переложенный папиросной бумагой, принесли утром в коробке. Считалось хорошим тоном взять костюм напрокат у Малабара, а не шить специально – слишком много чести. Почти шесть вечера, я примеряла костюм. Лора сидела у меня в комнате; она часто готовила здесь уроки или делала вид, что готовит.
– А кем ты будешь? – спросила она.
– Абиссинской девой, – ответила я. Неясно, чем заменить цимбалы. Может обмотать банджо лентами? Потом я вспомнила, что единственное банджо, какое я видела в жизни, лежит на чердаке в Авалоне – осталось от покойных дядьев. Придется обойтись без цимбал.
Я не ждала, что Лора назовет меня красивой или хотя бы хорошенькой. Она никогда так не говорила, не мыслила в таких понятиях – красивая или хорошенькая. Сейчас она сказала:
– Не очень-то ты Абиссинская. Абиссинки блондинками быть не могут.
– С волосами ничего не поделаешь, – ответила я. – Это Уинифред виновата. Надо было устроить бал викингов.
– Почему они все его боятся? – спросила Лора.
– Кого боятся? – не поняла я. (Я не видела в стихотворении страха – только наслаждение. Дворец любви. Я сама жила сейчас во дворце любви – настоящая я, какую не знала ни одна живая душа Вокруг высились стены и башни, и никто не мог проникнуть внутрь.)
– Послушай, – сказала Лора. И прочитала с закрытыми глазами:
О, когда б я вспомнил взоры
Девы, певшей мне во сне
О Горе святой Аборы,
Дух мой вспыхнул бы в огне,
Все возможно было б мне.
В полнозвучные размеры
Заключить тогда б я мог
Эти льдистые пещеры,
Этот солнечный чертог.

Их все бы ясно увидали
Над зыбью, полной звонов, дали,
И крик пронесся б, как гроза:
Сюда, скорей сюда, глядите,
О, как горят его глаза!
Пред песнопевцем взор склоните,
И этой грезы слыша звон,
Сомкнёмся тесным хороводом,
Затем что он воскормлен медом
И млеком Рая напоен!

– Вот видишь, его боятся, – сказала она. – Но почему?
– Лора, я правда понятия не имею, – ответила я. – Это просто стихотворение. Никогда точно не скажешь, что оно значит. Может, они решили, что он безумен.
– Это потому, что он слишком счастлив, – сказала Лора. – Напоен млеком Рая. Когда ты слишком счастлив, люди пугаются. Поэтому, да?
– Лора, не приставай ко мне, – отмахнулась я. – Я не могу знать все. Я же не профессор.
Лора сидела на полу в школьной клетчатой юбке, сосала палец и разочарованно смотрела на меня. Последнее время я часто её разочаровывала.
– Я на днях видела Алекса Томаса, – сказала она.
Я быстро отвернулась, поправляя перед зеркалом вуаль. Зеленый атлас меня не красил: голливудская женщина-вамп из фильма про пустыню. Утешало, что и другие будут не лучше.
– Алекса Томаса? Правда? – переспросила я. Следовало сильнее удивиться.
– Ты что, не рада?
– Чему не рада?
– Что он жив, – сказала Лора. – Что его не схватили.
– Конечно, рада, – ответила я. – Только никому не рассказывай. Ты ведь не хочешь, чтобы его выследили.
– Могла бы не говорить. Я не маленькая. Я ему поэтому и не помахала.
– Он тебя видел?
– Нет. Просто шел по улице. Воротник поднял, и шарф по самый подбородок обмотал, но я его узнала. Руки в карманах.
Когда она сказала про руки, про карманы, острая боль пронзила меня.
– Где это было?
– На нашей улице. Он шел по той стороне и смотрел на дома. Мне кажется, он нас искал. Наверное, знает, что мы тут живем.
– Лора, – сказала я, – ты что, запала на Алекса Томаса? Если так, тебе следует выбросить его из головы.
– Ничего я не запала, – презрительно сказала она. – И никогда не западала. Запала – ужасное слово. От него просто разит. – В школе Лора перестала быть ханжой, и выражалась теперь гораздо грубее. Разит она употребляла чаше всего.
– Как ни называй, а тебе нужно с этим кончать. Это нереально, – мягко продолжала я. – Ты будешь несчастна.
Лора обняла коленки.
– Несчастна? – переспросила она. – Да что ты знаешь о несчастье?
Назад: VI
Дальше: VIII