Глава третья
1
В понедельник утром, когда Флем Сноупс явился на службу в лавку Варнера, на нем была с иголочки новая белая рубаха. Она еще и в стирке не побывала: штука ткани как лежала когда-то на полке, так и остались на материи складки да потемневшие от времени полосы — где ткань торчала сгибами из свертка, — чередующиеся как на шкуре тигра. Не только от женщин, что приходили поглазеть на приказчика, но и от Рэтлифа (не зря он торговал швейными машинками: демонстрируя товар другим, и сам научился с машинкой управляться вполне прилично и даже, говорят, сам шил себе свои синие рубахи) не укрылось, что рубаху кроили и шили на руках, да и руки-то были корявые и непривычные. Флем ходил в ней всю неделю. К субботнему вечеру рубаха стала грязной, но в следующий понедельник он появился в другой точно такой же, вплоть до тигриных полос. К вечеру следующей субботы эта засалилась тоже, в тех же точно местах, что и прежняя. Как будто бы ее владелец, без году неделя в новом своем обиталище, попав в колею, задолго до его пришествия надежно проторенную всеми надобностями и привычками местной жизни, все-таки ухитрился с первого дня придать этой колее свой собственный, неповторимый по части пачканья рубашек выгиб.
Он приехал на тощем муле с жестяным бидончиком, притороченным к седлу, которое сразу опознали как собственность Варнеров. Мула он привязал к дереву позади лавки, а бидончик отцепил и поднялся на крыльцо, где, с Рэтлифом вместе, пребывало уже человек десять. Рта так и не раскрыл. А если и поглядел на кого в отдельности, то совсем скрытно, — пухлявый, приземистый малый, несколько рыхлый и не сразу определимого возраста — может, двадцать, а может, и все тридцать лет — с широким малоподвижным лицом, на котором выделялся рот плотным шовчиком, в углах слегка запачканный табачной жвачкой, да глаза цвета болотной лужицы, да нос, пугающим внезапным парадоксом торчащий среди прочих деталей этого лица, маленький и хищный, вроде клюва какого-то мелкого стервятника. Как будто первоначально предназначавшийся ему нос первоначальный скульптор или мастеровой забыл приладить, и дело в столь незавершенном виде взял в свои руки некий адепт совершенно противоположной изобразительной манеры, либо вконец обезумевший юморист, а может, кто-то, у кого времени только и хватило, чтобы влепить посреди лица как придется что-то свирепое, этакий отчаянный оградительный знак.
Со своим бидончиком Флем исчез в лавке, а Рэтлиф с компанией — кто сидя на скамье, кто примостившись на корточках — провели на крыльце весь тот день, наблюдая, как обитатели окрестностей — не только собственно деревенские, но и все те, кто жил в пределах пешего перехода, потянулись в лавку и парами, и поодиночке, и целыми группами — мужчины, женщины, дети: купить какую-нибудь ерунду, глянуть на нового приказчика и удалиться. Их вид не выражал враждебности, но предельную настороженность, готовую к испугу, так среди полудикого скота разносится весть о пришествии в стадо неведомого существа: в лавку входили, покупали муку, либо патентованное лекарство, или постромки для плуга, табак и разглядывали человека, даже имени которого они неделю назад не слыхали, а теперь вот без него не приобретешь и самого необходимого, потом удалялись так же молча, как пришли. Часов в девять на своем чалом подъехал Джоди Варнер и вошел в лавку. Оттуда послышался его рокочущий бас, причем в ответ не доносилось ни звука — с тем же успехом Варнер мог беседовать с самим собой. В полдень он вышел, взобрался в седло и уехал, тогда как приказчик за ним не последовал. Что Флем мог принести с собой в бидончике, всем и так было ясно, и они тоже — время обеденное — начали разбредаться, походя заглядывая в лавку и ничего там не видя. Если приказчик и принялся за свой обед, то предварительно спрятавшись. Еще не было и часу дня, а Рэтлиф уже вернулся: чтобы перекусить, ему и пройти-то пришлось какую-нибудь сотню ярдов. Другие тоже не заставили себя ждать и весь остаток дня посиживали на галерее, порой принимаясь степенно толковать о том о сем, пока весь прочий местный люд, живший в пределах пешего перехода, тянулся к лавке, платил свои пять — десять центов и разбредался кто куда.
К концу той первой недели поглядеть на чужака в лавку наведались все — не только те, кому в дальнейшем предстояло запасаться у него едой и мелочами по хозяйству, но даже некоторые из тех, кто с Варнерами никогда дела не имел и иметь не будет — мужчины, женщины, дети: младенцы, которых и за порог-то прежде никогда не выносили, старые и недужные, кого за порог, не будь такого случая, может, только раз бы и вынесли, — приезжали на лошадях и на мулах, верхом и целыми фургонами. Рэтлиф по-прежнему был на месте; старый граммофон и комплект девственно-новых зубьев для бороны по-прежнему валялся в его бричке, брошенной со вздыбленным, подпертым доскою дышлом, в загончике миссис Литтлджон там же, где томилась и пара его разномастных кряжистых лошадок, уже до осатанения застоявшихся, покуда их хозяин каждое утро наблюдал, как приказчик все на том же муле под чужим седлом подъезжает к лавке — все та же белая рубаха, понемногу становящаяся грязнее, все тот же брякающий бидончик с обедом, за поеданием которого никто его не заставал, — привязывает мула и отпирает лавку своим ключом, который в его руках увидеть как-то не ожидалось, ну, хоть не с первого же дня по крайней мере. Первый день миновал, за ним второй, смотришь, у него к приходу Рэтлифа и всех остальных уже и лавка открыта. К девяти подъедет на лошади Джоди Варнер, взберется по ступенькам, грубовато дернет подбородком в сторону честной компании и — в лавку, впрочем, кроме как в первое утро, более пятнадцати минут там не задерживаясь. Если Рэтлиф с приятелями и тешили себя надеждой вызнать, какие такие есть подводные течения в отношениях молодого Варнера с этим приказчиком — может, зацепка потайная или что, — то надежда эта не оправдалась. Побормочет только за стенкой гулкий басок этак равнодушненько и, судя по ответному молчанию, по-прежнему беседуя словно с самим собой, потом они с приказчиком выйдут вместе к дверям, постоят там немножко, пока Джоди, закончив свои наставления, цыкнув зубом, не удалится, и когда кто-нибудь обернется снова к приказчику, глядишь, у дверей-то уж и нет никого.
Тут наконец в пятницу к вечеру Билл Варнер сам пожаловал. Скорее всего, и Рэтлиф, и все прочие как раз этого и дожидались. Ладно, дождались, но уж теперь никак не Рэтлиф, а разве только прочие могли еще питать последнюю надежду, что сейчас наконец что-нибудь выплывет. И все-таки, видимо, в результате один Рэтлиф не очень удивился, поскольку выплыло совсем не то, чего они, может, хотели бы: не работник в конце концов понял, кто у него хозяин, а Билл Варнер понял, кого взял в работники. Подъехал он на старой разжиревшей белой кобыле. Парень на верхней ступеньке встал с корточек, спустился и принял поводья, привязал лошадь, и Варнер спешился, взошел на галерею, а в ответ на общий уважительный гомон бодренько буркнул как раз в сторону Рэтлифа: «Чертово семя, по сю пору прохлаждаемся?» Еще двое освободили место на исковырянной ножами деревянной скамье, но сразу-то Варнер к ней не подошел. Сперва он подождал у распахнутой настежь двери, потоптался, почти как все прочие, шею по-индюшачьи чуть склонил, в дверь заглядывая — длинный, поджарый, — но разве только на миг и замешкался, потому что почти сразу как гаркнет: «Эй ты! Как тебя там? Флем. Принеси-ка мне моего табачку. Где взять, тебе Джоди показывал». Потом двинулся и подошел к парням, туда, где двое освободили для него место на исковырянной поясами деревянной скамье, сел и сам тоже вынул нож и только начал было веселой своей дьяконской попевкой загибать очередную скабрезную байку, как тут же (Рэтлиф даже шагов не услыхал) за плечом у него появился приказчик с табаком. Не прерываясь, Варнер взял брикет табака, отрезал от него зубок, большим пальцем защелкнул нож и вытянул ногу, чтобы спрятать его в карман, но тут замолк и сердито глянул вверх. Приказчик все так же стоял за его плечом. «Ну, — говорит, — чего еще?»
— А заплатить-то, — приказчик ему. На мгновение Варнер так и застыл: нога вытянута, зубок табака и брикет покромсанный в одной руке, в другой нож почти уже в кармане. Да и все призастыли, молча, внимательно разглядывая свои руки, или куда там у них, когда Варнер запнулся, были глаза направлены. — За табачок, — уточнил приказчик.
— А, — выдохнул Варнер. Сунул нож в карман и вытянул откуда-то из-под зада кожаный кошель, размерами, формой и цветом вроде баклажана, вынул из него пятицентовик и подал приказчику. Рэтлиф не слышал, как приказчик подходил, и как удалялся — тоже не услышал. Теперь понял почему. На приказчике была еще и пара теннисных тапок, новеньких, на резиновом ходу.
— Так о чем бишь я? — спохватился Варнер.
— Только, значит, малый тот начинает комбинезон расстегивать… — с готовностью подсказал Рэтлиф.
На следующий день Рэтлиф уехал. Не то чтобы его с места погнала забота о заработке, о хлебе насущном. Он мог месяцами разъезжать по всему округу, переходя от стола к столу, и ни разу не притронуться к карману. Поманила его стезя, наезженный кочевой круговорот, излюбленная роль разносчика новостей и сплетен, удовольствие обмениваться ими, а ведь за эти две недели у него все их запасы истощились, до последней капли, пока он сидел тут, высматривал.
Только через пять месяцев он опять угодил во Французову Балку. Путь его простирался на четыре округа. Маршрут совершенно неизменный, допускавший лишь внутренние перестановки. За десять лет ни разу он не покидал пределы своих четырех округов, но тем летом очутился все-таки в один прекрасный день в Теннесси. И не просто на чужой земле оказался, но ощутил себя отрезанным от родного штата золотым барьером, стеной из резво и во множестве к нему ссыпающейся звонкой монеты.
Торговля у него в ту весну и лето ладилась бойко, местами даже чересчур. Сам себя на корню запродал: взамен доставленных машинок ему давали расписки в счет будущего урожая, а что удавалось наличными получить плюс наличность, вырученную от продажи всякой всячины (иногда он первый взнос от покупателей принимал натурой) прямым ходом оптовику из Мемфиса, в уплату за новые и новые машинки, которые он сам брал в кредит и снова вез, пристраивал, опять-таки в кредит, за расписки, которые вслед за покупателями подмахивал, пока не поймал себя на том, что так и прогореть недолго, обанкротиться, захлебнувшись собственным жадным азартом. Оптовик заявил права на свою долю в векселях, которым вышел срок. В ответ Рэтлиф, не мешкая, по своим должникам прошелся. Как всегда, он был обходителен, любезен, балагурил и, казалось, вовсе никого не подгонял, но уж вычистил их под метлу, ничего не скажешь, хотя хлопок едва только зацветал, и должен был пройти не один месяц, прежде чем в здешних местах заведутся хоть какие-то деньги. Набрать удалось несколько долларов, комплект подержанной тележной упряжи да кур, леггорнов белых, восемь штук. Оптовику он задолжал 120 долларов. Добрался до двенадцатого по счету должника, отдаленного родича, и обнаружил, что тот уже с неделю как погнал партию мулов в Колумбию (штат Теннесси), продавать на тамошней конской ярмарке.
Рэтлиф вскочил в бричку и следом, со всей своей тележной упряжью и курами. Тут замаячил шанс не только получить по долговой расписке (при условии, конечно, что успеешь перехватить этого родича, пока кто-нибудь в свою очередь не сбыл ему тоже каких-нибудь мулов), но, может, даже и денег призанять в количестве достаточном, чтобы ублажить оптовика. Четырьмя днями позже он добрался до Колумбии, где постоял, ошарашенный, секунду-другую и принялся оглядываться в счастливом недоумении первого белого охотника, который забрел в идиллическую глушь девственной африканской долины, где слоновой кости видимо-невидимо — живьем ходит, только стреляй и оттаскивай. Человеку, у которого справлялся о местонахождении многоюродного братца, продал одну машинку; с родичем вместе отправились ночевать в дом двоюродного брата жены этого родича, в десяти милях от Колумбии, там продал вторую. Три машинки продал за первые четыре дня, остался на месяц и продал их восемь штук, набрав 80 долларов наличными; на эти 80 долларов плюс упряжь, плюс восемь кур купил мула, перегнал его в Мемфис и продал на придорожном аукционе за 135 долларов, отдал оптовику 120 и новые расписки в обмен на отказ от его (оптовика то есть) доли в старых миссисипских векселях и домой поспел как раз к сбору хлопка с двумя долларами пятьюдесятью тремя центами в кармане и при всех правах на двенадцать двадцатидолларовых векселей, по которым он получит сполна после того, как хлопок очистят и продадут.
Когда в ноябре он добрался до Французовой Балки, там уже все шло привычным порядком. Поселок смирился с существованием приказчика, хотя за своего и не признал, — кроме Варнеров, пожалуй. Бывало, раньше Джоди какую-то часть дня проводил в лавке, а нет, так всегда где-нибудь неподалеку. Теперь же, как доложили Рэтлифу, завел обычай временами не появляться вовсе, и покупателям — а они у него из года в год были одни и те же и обслуживали себя главным образом самостоятельно, оставляя скрупулезно отсчитанную мелочь в сигарной коробке, прикрытой ящиком из-под сыра — уже несколько месяцев приходилось по всякой ерунде иметь дело с человеком, даже имени которого полгода назад никто слыхом не слыхивал, который на все вопросы отвечал «да» или «нет» и прямо в лицо никому не глядел или, во всяком случае, не глядел достаточно долго, чтобы запомнить имя, шедшее с этим лицом в паре, но зато уж в вопросах, касающихся денег, ошибок не допускал. Джоди Варнер — тот допускал их то и дело. Как правило, естественно, в свою пользу, а если в кои-то веки и отпустит покупателя с неоплаченной катушкой ниток или жестянкой нюхательного табаку, то потом рано или поздно все равно свое возьмет. Все уже привыкли к этим его просчетам, большой беды в них не видя, тем более было известно, что, пойманный за руку, он их исправит, с грубоватым, искренним дружелюбием обратив все в шутку, причем у покупателя подчас закрадывались кое-какие сомнения в правильности счета в целом. Но и в этом беды не видели, поскольку при необходимости и бакалею, и шорные принадлежности можно было брать у него в кредит и с погашением не торопиться, хотя каждому ясно, что за эту щедрость и великодушие набегают проценты, заметные при конечном расчете или нет — неважно. А этот приказчик не допускал ошибок никогда.
— Чепуха, — сказал Рэтлиф. — Рано или поздно все равно кто-нибудь ущучит его. И за двадцать пять миль отсюда не сыщешь мужчину, женщину или ребенка, который не знал бы, что в этой лавке есть и что почем, не хуже любого из Варнеров, хоть Билла, хоть Джоди.
— Ха, — отозвался его собеседник, кряжистый, коротконогий человек с чернобровым смышленым лицом, некто Одэм Букрайт. — То-то и оно.
— Что, скажешь, так-таки никто его ни разу и не заловил?
— Ни разу, — проронил Букрайт. — И нашим это не нравится. А иначе кто бы чего говорил?
— Да уж, — согласился Рэтлиф. — Кто бы говорил?
— И с этим кредитом тоже, — сказал еще один — долговязый, с шишковатой, лысеющей, сонно клонящейся головой и светлыми близорукими глазами — звали его Квик, в его ведении была лесопилка. Этот высказался насчет кредита: дескать, выяснилось с ходу, что приказчик не хочет давать в долг ничего и никому. До того дошел, что наотрез отказался продлить кредит человеку, который влезал в долги и снова из них выкарабкивался чуть ли не каждый год вот уже лет пятнадцать, и Билл Варнер в тот вечер самолично примчался галопом на своей лоснящейся от жира, громко екающей нутром старушке кобыле и ворвался в лавку с воплем таким громким, что слышно было в кузнице через дорогу: «Ты что, прах тебя дери, забыл, чья это лавка, что ли?»
— Ну, мы-то не забыли, чья это лавка пока что, — сказал Рэтлиф.
— Или чьей эту лавку некоторые пока что считают, — подхватил Букрайт. — Все-таки в дом к Варнерам он покамест не перебрался.
Он это к тому, что приказчик жил теперь уже в поселке. Однажды субботним утром кто-то заметил, что позади лавки нет привязанного мула под седлом. По субботам лавка не закрывалась до десяти и дольше, вокруг нее всегда толклась куча народу, и несколько человек видели, как Флем потушил свет, запер двери и ушел, на своих двоих. А на следующее утро он, прежде не показывавшийся в поселке с субботнего вечера до утра в понедельник, появился в церкви, и те, кто его там увидел, так и замерли, не веря своим глазам. Кроме серой суконной кепки и серых штанов на нем была не только чистая белая рубаха, но еще и галстук — фабричного производства, крошечный такой, бабочкой, из тех, что железненькой прицепкой застегиваются сзади. И длины-то в нем двух дюймов не набралось бы, зато единственный галстук во всей Французовой Балке и ее окрестностях, не считая того, в котором ходил в церковь сам Билли Варнер, причем Флем так и носил этот галстук, во всяком случае точно такой же, с того воскресенья и до самой своей кончины (позже, когда он уже стал президентом банка в Джефферсоне, прошел слух, будто этих галстуков он заказал в свое время сразу партию оптом) — этакая крошечная, гадостно-плоская, потаенного зацепления нашлепка, вроде какого-то загадочного знака препинания на белом поле рубашки, придававшая ему тот же, что у Джоди Варнера, только возведенный в энную степень издевательски торжественный вид и с вопиющей настырностью заставившая всех, кто в тот день присутствовал, почувствовать его чужеродную сущность, физически оскорбительное вторжение, провозвестием которого прозвучала однажды на склоне весеннего дня поступь негнущейся ноги его папаши на настиле крыльца лавки. Флем отбыл на своих двоих; на следующее утро пришел в лавку снова пешком и снова при галстучке. К ночи всей округе стало известно, что с минувшего воскресенья он живет и столуется в доме у одного семейства, примерно в миле от лавки.
Билл Варнер давно вернулся к привычному укладу своего ленивого, но плодоносно-беспечального существования, а может, и не порывал с ним вовсе. Лавку он не навещал с начала июля, с самого Дня Независимости. А поскольку Джоди тоже в лавке не появлялся, и в наступившем августовском вялом и застойном межсезонье, покуда не вызрел хлопок, делать было решительно нечего, то стало и впрямь похоже, будто все бразды и нити власти — не только в смысле владычества в лавке, но и по части извлечения доходов, самого, наконец, права собственности — прибрал к рукам приземистый субъект в неуклонно засаливающейся белой рубахе и до неуязвимости никчемном галстучке, тот самый, что высидел все эти бесхозно сиротеющие дни, молчаливо затаившись в опутанной густым хитросплетением теней пахучей внутренности всеми покинутой лавки, изрядно напоминая белесого, раздувшегося паука какой-нибудь всеядной, хотя и неядовитой породы.
А произошло это в сентябре. Вернее, началось, хотя сперва никто не понял, к чему дело клонится. Коробочки хлопка раскрылись, и начался их сбор. Однажды утром первый из тех, кто приехал сдавать хлопок, наткнулся в лавке на Джоди Варнера. Дверь хлопкоочистителя была распахнута: варнеровский кузнец Трамбл со своим подмастерьем и негром-кочегаром возились с локомобилем — осматривали его, проверяя перед началом сезона; тут из лавки появился Сноупс, прямиком пошел в сарай хлопкоочистителя и исчез из виду и, на какое-то время, из памяти тоже. И только когда вечером лавка закрылась, все вдруг поняли, что Джоди Варнер просидел в ней весь день. Но даже и этому не придали большого значения. Подумали, что Джоди сам же и послал приказчика присмотреть за открытием хлопкоочистителя — заленившись, переложил на него свою всегдашнюю обязанность и временно принял дела в лавке, благо там можно посидеть в холодке, зато когда машина хлопкоочистителя запыхтела и начали прибывать первые груженые подводы, у всех словно глаза раскрылись. Потому что в лавке по-прежнему торчал Джоди, шаря по полкам и суетясь из-за медяков, тогда как приказчик весь день просидел на табурете, следя за балансиром весов, покуда подводы в очередь заезжали на них, перед тем как стать под всасывающую трубу хлопкоприемника. Прежде Джоди и здесь и там успевал. То есть в основном-то он посиживал у весов, предоставив безнадзорную лавку самой себе, — да она и так вечно стояла без присмотра — правда, временами, единственно чтобы устроить себе передышку, он оставлял чей-нибудь воз на весах и уходил, и очередь застывала минут на пятнадцать или даже на сорок пять, пока он в лавке, хоть там и покупателей за это время могло ни одного не случиться, только зеваки, благодарные слушатели его трепотни. Ну так что ж, все и так шло как по маслу. А теперь, когда их стало двое, почему бы одному не посидеть в лавке, пока другой занят взвешиванием, и почему бы Джоди не передоверить взвешивание приказчику? Догадка холодом повеяла на них, когда…
— Вот оно, — сказал Рэтлиф. — Понял! Что Джоди торчит тут — это бы еще полбеды. А вот кто ему велел этак торчать-то? — он поглядел на Букрайта, Букрайт на него. — Всяко не дядя Билл. И лавка и хлопкоочиститель чуть не сорок лет уже на пару работают, и всегда Джоди управлялся с ними в одиночку. А у дяди Билла не те годы уже, чтобы запросто менять привычки. Да уж. Хорошо, а вывод?
С галереи можно было наблюдать за обоими. Люди подъезжали на придавленных грузом подводах, выстраивали их вереницей на обочине, уткнув мулов мордами в задок впереди стоящей повозки, и ждали своей очереди поставить воз на весы, а потом под всасывающую трубу, спешиться и, намотав вожжи на подвернувшийся столбик, взойти на галерею, с которой видно было неподвижное, непроницаемое, непрестанно жующее лицо приказчика, царственно восседавшего перед балансиром весов, суконную кепку, крошечный галстук бабочкой, тогда как из лавки то и дело слышались отрывистые, ворчливые бурканья, которыми Варнер отзывался, когда покупатели вынуждали его проронить слово. То и дело кто-нибудь из наблюдателей сам заходил в лавку купить плитку табаку или жестянку с нюхательной засыпкой, в которых толком-то и нужда еще не приспела, либо просто хлебнуть водицы из можжевеловой бадьи. Дело в том, что в глазах Джоди появилось нечто, чего прежде не наблюдалось, — некая тень, не то досада, не то раздумье, не то затаенное предчувствие; еще все-таки не обида, но уже какая-то растерянность. Именно этот момент всем вспоминался позже, года два или три спустя, когда они говорили друг другу: «Это было, когда он Джоди обскакал», правда, Рэтлиф вносил поправку: «То есть ты хочешь сказать, когда до Джоди это доходить начало».
Но все это маячило еще где-то в будущем. А сейчас с галереи просто смотрели, наблюдали, ничего не упуская. Весь тот месяц каждый день с восхода и до заката воздух дрожал от быстрого стука локомобиля; подводы вереницей тянулись к весам и одна за другой подъезжали под трубу хлопкоприемника. То и дело приказчик через дорогу переходил к лавке, весь — и штаны, и кепка, и даже галстучек — облепленный клочками хлопка; фермеры, коротавшие время на галерее в ожидании своей очереди к трубе или к весам, смотрели, как он заходит в лавку, а через мгновенье оттуда доносился его голос — коротко и деловито что-то бормотнет, и все. Но уж теперь Джоди Варнер не выходил, как бывало, вместе с ним постоять чуток у дверей, и все взгляды следили только за широкой, коренастой фигурой приказчика — как его бесформенная, зловеще осанистая и безвозрастная спина удаляется к хлопкоочистителю. После того как хлопок собрали, пропустили через очиститель и продали, подошло время, когда Билл Варнер обычно рассчитывался со своими арендаторами и должниками. Прежде он делал это сам, один, не позволяя даже Джоди помогать себе. На этот раз он уселся за конторку перед железным сейфом, и тут же, у его колена, Сноупс — на ящике с гвоздями, листает гроссбух. В подземельной тесноте помещения, увешанного по стенам полками с консервами и заваленного всяческой хозяйственной утварью, а теперь еще и набитого терпеливыми пропахшими землей людьми, которым только бы дождаться послушно и почти безропотно принять любую плату, которую Варнер начислит им за год работы, Варнер и Сноупс напоминали белого купца и его попугайски натасканного подручного из туземцев где-нибудь в африканской фактории.
К благам цивилизации подручный приобщался быстро. Никто не знал, сколько платит ему Варнер, знали только, что Варнер в жизни никогда денег на ветер не бросал. Однако человек, который пять месяцев назад ездил на работу восемь миль туда и восемь обратно на тягловом муле в облезлом, бросовом седле, таская за собой жестяной бидончик с холодной вареной репой и горохом, — этот человек теперь не только способен был, словно какой-нибудь коммивояжер, оплачивать койку с бельем и накрытый стол, но еще и одолжил кому-то из односельчан изрядную сумму денег (с каким обеспечением и под какие проценты, об этом молва умалчивает), а к концу страды, прежде чем последний хлопок был пропущен через очиститель, все уже знали, что в любой момент у него можно занять какую угодно сумму от двадцати пяти центов до десяти долларов, если заемщик не поскупится на проценты. Следующей весной Талл, пригнав в Джефферсон гурт скота для отправки по железной дороге, зашел проведать заболевшего Рэтлифа — у того обострилось застарелое воспаление желчного пузыря, и он лежал у себя, в собственном доме, в котором хозяйство вела его вдовая сестрица. Талл рассказал Рэтлифу о том, что большое стадо захудалых беспородных коровенок, зимовавшее на ферме, которую папаша Сноупс и на другой год продолжал арендовать у Билла Варнера, за то время, пока Рэтлифа возили в больницу в Мемфис, делали ему операцию и пока он лежал дома, мало-помалу вновь обретая интерес к происходящему вокруг него, — это самое стадо постепенно и неуклонно росло, а потом вдруг в одну ночь исчезло, и его исчезновение совпало с появлением стада толстеньких чистокровных герефордовских коров совсем на другом пастбище, совсем в другом месте — на ферме, которую Варнер держал для себя, никому в аренду не отдавая, словно одно стадо, оземь грянувшись, перенеслось и перевоплотилось в другое, полностью и без потерь, разве что видом стало попригляднее и явно ценой подороже, и только позже стало известно, что коровы эти попали на Варнерово пастбище при помощи изъятия залога по просроченной закладной, номинально принадлежавшей Джефферсонскому банку. Букрайт и Талл оба наведывались к Рэтлифу и оба об этом рассказали.
— Может, они все это время в сейфе хранились? — слабо отозвался Рэтлиф. — А что Билл говорит — чьи они?
— Говорит, что Сноупса, — ответил Талл. — Он говорит: «Спроси этого пройдоху, с которым Джоди якшается».
— Ну, и ты спросил?
— Букрайт спрашивал. А Сноупс говорит: «Они на пастбище Варнера». А Букрайт ему: «Но Билл говорит, что они твои». А Сноупс отвернулся, сплюнул и говорит: «Они на пастбище Варнера».
По болезни Рэтлиф и еще кой-чего не видел. Только слышал — донесся до него подержанный слушок, правда, к тому времени Рэтлиф уже шел на поправку и в силах был сам домыслить, разобраться, что к чему, с его-то жадным до новостей, цепким умом, пока сидел, обложенный подушками, в кресле у окна, задумчивый и непроницаемый, следил за приходом осени, вдыхая крепкий, пьянящий дух октябрьских полдней, и представлял себе, как однажды весенним утром — этой, второй весной — некто Хьюстон, сопровождаемый по пятам собакой — великолепным гончим псом, огромным, в голубоватых подпалинах — подвел лошадь к кузнице и увидел там незнакомца, который, склонившись над горном, пытался развести огонь, плеская жидкостью из ржавой жестянки — молодой, ладно скроенный, мускулистый парень, — вот он обернулся, обнаружив доверчивое спокойное лицо с низким, по самые брови заросшим лбом, и сказал:
— Здрасьте. Чего-то никак мне огонь не разжечь. Плесну керосином, а он еще хуже гаснет. Глядите. — Он снова приготовился плеснуть из банки.
— Постой, — сказал Хьюстон. — Это у тебя точно керосин?
— Она на полке, вон там стояла, — ответил тот. — Похоже, как раз керосин в таких банках держат. Немножко ржавенькая, но, опять же, в жизни не слыхивал, чтоб даже ржавенький керосин гореть отказывался, — Хьюстон подошел, взял у него жестянку и понюхал. Парень смотрел на него. Породистый гончак сидел в дверях и смотрел на них обоих. — Что, разве не керосином пахнет?
— Дерьмом, — сказал Хьюстон. Он поставил жестянку обратно на закопченную полочку над горном. — Ты вот что. Выкинь из горна всю эту дрянь. Все равно сызнова разжигать придется. Где Трамбл?
Трамбл — это был кузнец, который заправлял в кузне вот уже почти двадцать лет, вплоть до того утра.
— Не знаю, — сказал парень. — Когда я пришел, тут никого не было.
— А ты что тут делаешь? Это он тебя прислал?
— Не знаю, — ответил парень. — Меня мой двоюродный брат на работу взял. Сказал мне, чтобы я пришел с утра и развел огонь и до его прихода сам справлялся. Но этим керосином плеснешь…
— А кто этот твой двоюродный брат? — спросил Хьюстон.
В ту же секунду изможденная старая кляча подтащила разболтанно погромыхивающую двухместную коляску, одно из колес которой не разваливалось только благодаря примотанным проволокой двум скрещенным рейкам; казалось, только инерция вращения удерживает его в целости и стоит ему остановиться — оно тут же рассыплется грудой щепок. В коляске сидел другой незнакомец — одетый словно с чужого плеча, тщедушный человечек с пронырливым хорьим лицом, который остановил коляску, так заорав на лошадь, как будто их разделяло по меньшей мере кукурузное поле, вылез из коляски и вошел в кузницу, уже вовсю болтая.
— …утречко, доброе утречко, — говорил он, шныряя маленькими острыми глазками. — Лошадку подковать надумали? Правильно, правильно: коню подкова — лучшая обнова. Справный жеребчик. Тут, правда, по дороге мне такая лошадка попалась — куда вашему-то! Ну ничего, любишь меня, люби моего коня, которому в зубы не смотрят, а кабы ему, сивому, да черну гриву, так был бы буланый. В чем дело? — сказал он парню в фартуке. Вдруг замер, но, казалось, продолжал неистово суетиться, словно позиция и пространственная наполненность его одежды никоим образом не давали возможности судить о том, что делает в ней его тело, если вообще оно все еще было в ней.
— Ты что, еще и огня не развел? А ну-ка… — он ринулся к полке; казалось, он перенесся к ней, нисколько не усугубив впечатления неистовой суеты, и, прежде чем кто-либо успел пошевельнуться, уже снял жестянку, понюхал и приготовился выплеснуть ее содержимое в горн. В последний миг Хьюстон все же перехватил его руку, отобрал жестянку и вышвырнул ее за дверь.
— Не успел у одного эту свинячью мочу отобрать, тут же другой лезет, — проворчал Хьюстон. — Что тут, к дьяволу, происходит? Где Трамбл?
— А, так вы насчет того, который раньше тут был? — сказал вылезший из коляски. — Ему прекратили аренду. Оно конечно: старый волк знает толк, зато новая метла метет добела. Теперь эту кузницу арендую я. Моя фамилия Сноупс. А. О. Сноупс. А это мой двоюродный брат, тоже Сноупс. Эк Сноупс его зовут.
— Плевать мне на то, как его зовут, — нимало не успокоился Хьюстон. — Он лошадь-то хоть подковать может? — и снова пришлый обернулся к парню в фартуке, заорав на него, как только что орал на лошадь:
— Живо-живо! Давай разводи огонь!
Понаблюдав немного, Хьюстон сам взялся за дело, и огонь разгорелся.
— Ничего, насобачится, — сказал пришлый. — Всему свой черед. Руки у него откуда надо растут, хоть сноровки той, может, и нет еще, но это ж всякий бык теленком был. Взялся за гуж — полезай в кузов. Где хотенье, там и уменье. Вот увидите, через день-другой приноровится и подкует любую лошадь не хуже хоть Трамбла, хоть кого угодно.
— Я сам своего коня подкую, — сказал Хьюстон. — Пускай он мехами поддувает. На это небось сноровки много не надо.
Но едва лишь подкова зашипела в лохани, пришлый вновь ринулся вперед. Не только Хьюстона, но и себя самого, казалось, захватив врасплох, он с хорьей верткостью метнулся — причем одежда болталась на нем настолько независимо и отдельно, что поймать, смирить можно было только сюртук, тогда как тело в нем все равно добьется своего, навредит, напортит, и в тот же миг, когда намерение воплощалось, весь яростный клубок энергии мгновенно разматывался, — вклинился между Хьюстоном и приподнятым копытом, нахлобучил подкову, вторым ударом молотка загнал гвоздь в живую мякоть и тут же полетел, как был, с молотком в руке, в усадочную лохань, отброшенный рванувшимся конем, которого Хьюстон вдвоем с парнем в фартуке в конце концов оттеснили обратно в угол и держали, пока Хьюстон не выдрал гвоздь и не отшвырнул его вместе с подковой туда же, в угол, потом свирепо выволок коня вон, а пес поднялся и спокойно занял положенное ему место в нескольких шагах позади хозяина.
— А Биллу Варнеру можете передать, если его это заботит, во что я черта с два теперь поверю, — крикнул на прощанье Хьюстон, — что коня подковывать я поведу в Уайтлиф.
Кузница была как раз напротив лавки, через дорогу. На галерее уже сидели несколько человек, и они видели, как Хьюстон, сопровождаемый своим царственно спокойным, огромным псом, уводил коня. И для того чтобы взглянуть на одного из незнакомцев, им даже дорогу переходить не пришлось, поскольку тот, что поменьше ростом и постарше — одетый в сюртук, который будет казаться на нем чужим даже в день, когда, по окончательной ветхости, разлезется у него на плечах, — тотчас подошел к лавке, поведя пронырливым остреньким личиком с пронзительно горящими, бегающими глазами. Поднимаясь по ступенькам, он уже запросто здоровался с собравшимися. Не умолкая, вошел в лавку, где продолжал свою трескотню, быструю и бессмысленную, словно не наделенное разумом существо, неведомо о чем болтающее само с собой в пустой пещере. Снова показался в дверях, продолжая болтать:
— Ну, джентльмены, старому стариться, новому расти. Конкуренция — двигатель торговли, и хоть выше лба уши не растут, но уж все в свой срок: придет времечко, вырастет из семечка, ведь у нашего мальчонки дай Бог каждому ручонки. Конечно, старый волк знает толк, зато новая метла выметет добела, причем старого пса новым штукам не научишь, а уж новый, молодой, да коли взялся с головой… Век живи, век возись, была бы охота — заладится работа. Ну да ладно: день долог, да час дорог, бездельники да балагуры огурцом телку зарезали. Разрешите откланяться, джентльмены.
Спустился, залез в коляску, по-прежнему тараторя, то поучая того, второго, который был в кузне, то обращаясь к своей костлявой кляче, — и все одним духом, без малейшей заминки, по которой можно было бы судить о том, кому в данный момент его слова адресованы. Он отъехал, все общество на галерее проводило его глазами абсолютно невозмутимо. К концу того дня все побывали в кузне, один за другим переходили дорогу — полюбопытствовать, что там еще за незнакомец завелся, поглядеть на его спокойное, невыразительное, доверчивое лицо, казавшееся всего лишь подставкой для соломенной копны, венчавшей череп, безобидное, словно узор по краю ковра. Кто-то пригнал фургон со сломанной осью. Новый кузнец сумел-таки починить ее, хотя на это у него ушло почти все утро, причем работал он не прерываясь, но словно спал на ходу, будто все, что в нем было живого, витало в неведомых далях, поглощенное каким-то другим, более интересным занятием, тогда как работа, которую выполняли его руки, совершенно его не занимала, вкупе с деньгами, за нее причитавшимися; озабоченный, косолапый, неуклюжий, он словно топтался на месте, но дело в конце концов сделал. В тот же день к вечеру появился Трамбл, прежний кузнец. Но если кто из сидевших на галерее надеялся, что появление человека, который до вчерашнего вечера считал себя на службе у общины, окажется занятным зрелищем, то таких ждало разочарование. Вдвоем с женой он проехал по поселку в фургоне, груженном домашним скарбом. На свою осиротевшую кузню он если и оглянулся, то этого никто не заметил — суровый крепкий старикан и хороший мастер, к которому вплоть до того дня никто особо не присматривался. Уехал, и больше его никогда не видели.
Несколькими днями позже на галерее стало известно, что новый кузнец живет в одном доме со своим двоюродным братцем (или кем они там друг другу приходились — толком-то степень родства так и осталась невыясненной), с этим Флемом, и спали они вдвоем на одной кровати. Еще через шесть месяцев кузнец взял в жены одну из дочерей хозяина, у которого оба жили и столовались. А через десять месяцев после этого он уже покачивал детскую коляску (когда-то, а может, и все еще принадлежавшую Биллу Варнеру, как и седло братца), толкал ее перед собой по воскресеньям, расхаживая по поселку в сопровождении пяти- или шестилетнего мальчика, сына от прежней жены, и, хотя ни о ней, ни об этом его сыне никто в поселке раньше не знал, сам факт их существования свидетельствовал о наличии в его личной жизни — интимной во всяком случае — проворства и действенной мощи гораздо больших, чем проявлялось на поверхности той стороны его бытия, которую можно назвать общественной. Но все это обозначилось позже. Нынче же можно было понять только, что в поселке появился новый кузнец, человек работящий, покладистый и даже великодушный, правда, страдающий некоторой рассогласованностью движений, из-за которой всякий замысел или проект, в чем-либо выпирающий за тесные границы его возможностей, был обречен: все распадалось, теряясь в нагромождении мертвых кусков дерева, ржавых железок и косных инструментов.
Два месяца спустя Флем Сноупс выстроил в поселке новую кузницу. То есть он, естественно, нанял для этого строителей, но сам почти безотлучно наблюдал за постройкой, лично присматривая за работами. Мало того, что это было первым из его начинаний в самом поселке, когда его, Флема, непосредственное участие в деле стало явным и заметным, но к тому же впервые он не только признавал себя движущим началом, но и положительно это утверждал, спокойно и без обиняков заявляя, что его затея служит единственно тому, чтобы людям снова было где пристойным образом ремонтировать свою справу. Он закупил через лавку по себестоимости совершенно новую оснастку и нанял молодого фермера, который в перерывах между севом и сбором урожая подрабатывал, бывало, у Трамбла подмастерьем. И месяца не прошло, а новая кузница уже обслуживала всех прежних клиентов Трамбла, зато спустя три месяца Сноупс ее продал — вместе с клиентурой, репутацией и новой оснасткой — Варнеру, взамен получив старое помещение со старыми инструментами, которые он продал утильщику, перевез новую оснастку в старую кузню, а новую продал какому-то фермеру под коровник, причем даже за перевозку наковален и горна ему не пришлось платить, и к новому кузнецу пристроил своего родственника подмастерьем — ход, после которого даже Рэтлиф сбился со счета прибылей Сноупса. «Ну что ж, об остальном нетрудно догадаться», — сказал себе Рэтлиф, сидя у солнечного окошка, бледный, но в общем-то вполне поправившийся. Он словно бы видел воочию: внутренность лавки, вечер, дверь заперта изнутри, на столе горит лампа, в кругу света голова непрестанно жующего приказчика, тогда как Джоди Варнер возвышается над ним и даже присесть не в состоянии; при этом в глазах у него уже гораздо больше понимания, чем прошлой осенью, а сам он, вздрагивая и поеживаясь, говорит дрожащим голосом: «Хочу прямо и откровенно тебя спросить, и ответ мне нужен тоже простой и ясный. Сколько еще терпеть? До каких пор это будет длиться? Во сколько же обойдется мне уберечь от пожара один несчастный сенной сарай?»
2
После болезни вид у него был еще не ахти, когда, поставив в ближнем проулке бричку, запряженную парой низкорослых кряжистых лошадок, разжиревших и залоснившихся после целого года праздности, и груженную очередной запертой в собачью конуру машинкой, он сидел за стойкой маленького окраинного ресторанчика, которым владел на паях с компаньоном, хотя и не участвуя в деле непосредственно, но половину прибылей получая, — сидит, в руке чашечка кофе, а в кармане контракт на продажу пятидесяти коз одному северянину, который недавно занялся устройством козьего ранчо в западной части округа. То есть не совсем так: это был субконтракт, перекупленный из расчета по двадцати пяти центов за козу у первоначального подрядчика, который от северянина должен был получить по семьдесят пять центов за козу, но чуть не загубил дело. Рэтлиф перекупил у него контракт, потому что прослышал о стаде из пятидесяти с лишним коз, обретавшемся в довольно глухом углу округа неподалеку от поселка Французова Балка; первоначальному подрядчику это стадо найти не удалось, а Рэтлиф знал, где оно, и был уверен, что козы достанутся ему, как только он предложит их владельцу на равных разделить с ним прибыль.
Предстояло ехать на Французову Балку, хотя когда именно, он не знал и сам: все было никак не собраться. На Французовой Балке он уже год как не был. Ожидаемая поездка радовала его не только предвкушением ловкой сделки — что само по себе куда важней банальной выгоды, — он чувствовал счастливое волнение главным образом оттого, что встал наконец с постели, что может ехать куда заблагорассудится — пусть чуточку превозмогая слабость, зато как все: впивая солнышко и свежий воздух, свободно двигаясь и разговаривая и заключая сделки, причем немалая толика удовольствия состояла в том, что никуда он еще не поехал, и ничто на свете не в силах заставить его выехать прежде, чем он сам того пожелает. Слабости он уже почти не чувствовал, а просто роскошествовал, упиваясь блаженной истомой выздоровления, в каковом состоянии время, спешка, часы, минуты, у которых здоровое тело в рабстве и во сне и наяву, текут для выздоравливающего словно вспять, — время лживо и раболепно ластится, потворствуя телесным радостям вместо того, чтобы неумолимо тащить за собой тело, как упирающегося колодника. Так он и сидел, отощавший, в чистой синей рубашке, ставшей вдруг очень свободной в вороте, но выглядел уже совсем здоровым: лицо словно отмылось, посвежело, но все еще хранило следы ровного коричневого загара, и на мысль о смертельной бледности ничто не наводило, напротив, посвежевшая матовость кожи источала здоровье, подобно незаметному, не имеющему запаха лесному цветку, распустившемуся вдогон зиме, прямо среди тающего снега — так и сидел, баюкая в тонкой руке чашечку кофе и рассказывая трем-четырем слушателям о том, как прошла операция, своим всегдашним умудренным, ироническим тоном, причем болезни не под силу оказалось изменить его голос, разве что сделать чуть глуше, и тут вошли еще двое. Это были Талл и Букрайт. Из заднего кармана комбинезона у Букрайта торчал хлыст, намотанный на рукоять.
— Здорово, ребята, — сказал Рэтлиф. — Что-то вы рано.
— В смысле поздно, — отозвался Букрайт. Вдвоем с Таллом они подошли к стойке.
— Вчера только к вечеру дотащились, пригнали скот к сегодняшней отправке, — сказал Талл. — Так ты, стало быть, был в Мемфисе. Пожалуй, я даже соскучился.
— Мы все соскучились, — подтвердил Букрайт. — Почти что год я от жены ни разу не услышал про чью-нибудь новую машинку. А что там этот, в Мемфисе, у тебя вырезал?
— Бумажник, — улыбнулся Рэтлиф. — Не иначе как только затем он меня и усыпил сперва.
— Он сперва усыпил тебя, чтобы ты тут же не продал ему швейную машинку или мешок зубьев для бороны, пока он еще до ножа не дотянулся, — подхватил Букрайт. Подошел буфетчик и придвинул к ним на тарелочках хлеб и масло.
— Мне жареной говядины, — сказал Талл.
— А мне не надо, — поморщился Букрайт. — Два дня уже эта говядина навозная перед глазами. Всю дорогу ее то из кукурузы, то с огородов гоняешь. Мне принесите ветчины и яичницу из шести яиц.
Он жадно набросился на хлеб. Рэтлиф слегка развернулся на табурете к нему лицом.
— Скучали, говоришь? — сказал он. — А я-то думал, у вас там на Французовой Балке столько новых жителей прибавилось, что пропади хоть дюжина торговцев швейными машинками, никто и не заметит. Сколько еще родственников притащил за собой этот Флем Сноупс? Двоих? Или только троих?
— Четверых, — коротко бросил Букрайт с полным ртом.
— Четверых? — переспросил Рэтлиф. — Это что же — тот кузнец, ну, не кузнец, а так — который кузницу себе приспособил, чтобы в холодке посидеть, покуда не приспеет пора идти домой в очередной раз за стол садиться, как его — Эк, что ли? И еще один — этот подрядчик, бизнесмен этот, менеджер…
— Он на будущий год собирается в школе учить, — тихонько проронил Талл. — Так говорят, во всяком случае.
— Нет, нет, — отмахнулся Рэтлиф. — Я про этого, который из Сноупсов. Ну тот, второй. А. О. Его еще Джек Хьюстон в лохань с водой швырнул тогда в кузнице.
— А это он и есть, — сказал Талл. — Говорят, он на будущий год в школе учить будет. Тот учитель, что раньше был, вдруг ни с того ни с сего сразу после Рождества съехал. Должно быть, тебе об этом тоже еще не говорили.
Но Рэтлиф уже не слушал. Ему было не до учителя, который съехал. Он уставился на Талла, от неожиданности даже утратив на миг ироническую мину.
— Что? — выдохнул он. — Учить в школе? Вот тот? Тот Сноупс? Тот, который появился в кузне в день, когда Джек Хьюстон… Погоди, Одэм, — растерянно помаргивая, говорил он, — я, конечно, болел, но вряд ли стал от этого хуже слышать.
Букрайт не ответил. Со своим хлебом он уже покончил, повернулся и взял кусок с тарелки Талла.
— Ты все равно его не ешь, — сказал он. — Сейчас скажу, чтобы нам еще принесли.
— Вот черт, — сказал Рэтлиф. — Будь я проклят, я ведь как увидел его, сразу понял, что тут что-то не так. Вот оно в чем дело. Он просто не на том фоне мне попался — кузница какая-то, пахота опять же… Учитель! Как это я не сообразил! Нашел себе единственное место на всем белом свете — а уж на Французовой Балке и подавно, где он не только может сыпать этими своими присловьями без передыху целый Божий день, но еще и деньги за это получать. Вот черт, — повторил Рэтлиф. — Стало быть, Билл Варнер и это проворонил. Флем сожрал лавку, сожрал кузницу, а теперь и за школу принимается. Осталось только в дом к Варнеру забраться. Потом-то он естественно, за вас примется, но с домом дядюшки Билла придется ему повозиться, потому что Билла.
— Ха! — кратко выдохнул Букрайт. Ломоть, взятый с тарелки Талла, он съел и снова позвал буфетчика: — Послушайте! Мне бы пирога кусок, пока ждать приходится.
— Какого пирога, мистер Букрайт? — спросил буфетчик.
— Какого-какого… съедобного, — ворчливо отозвался Букрайт.
— …потому что Билла из собственного дома выжить — поди попробуй, — продолжил Рэтлиф. — Тут он может крепко упереться. Так что смотрите, не пришлось бы Флему за вас за всех приняться раньше, чем у него намечено.
— Ха! — снова сказал Букрайт, неожиданно и жестко. Буфетчик придвинул к нему пирог. Рэтлиф поглядел на Букрайта.
— Не понял, — сказал Рэтлиф. — Что значит «ха»?
Букрайт сидел, держа на ладони у самого рта клин пирога. Повернул к Рэтлифу сведенное злостью, темное лицо.
— Как-то с неделю назад сижу я около кучи отходов у Квика на лесопилке. А его кочегар с еще одним черномазым перекидывают обрезки к бойлеру, к топке поближе. Ну, и болтают промеж собой. Кочегару нужно было где-то денег занять, а Квик, мол, не дает. «Иди к мистеру Сноупсу в лавку, — другой говорит. — Он одолжит тебе. Он мне уже два года как одолжил пять долларов, и с той поры всего и делов, что каждую субботу платить ему по десять центов. А про те пять долларов он и не заикается», — тут Букрайт отвернулся и откусил пирога, чуть ли не половину сразу. Рэтлиф наблюдал за ним чуточку насмешливо, почти с улыбкой.
— Так-так-так, — сказал он. — Стало быть, он враз с вершка и с корешка покусывать взялся. В таком раскладе он, может, еще и не враз до белых людей доберется, которые вроде тебя — посередке.
Букрайт отхватил еще изрядный кус пирога. Буфетчик принес заказанную им и Таллом еду, и Букрайт запихал остатки пирога в рот. Талл принялся превращать свою говядину в мелкое крошево, словно собираясь кормить ребенка. Рэтлиф смотрел на них.
— А вы что же, так и сидите сложа руки? — сказал он.
— А чего зря ими размахивать? — хмыкнул Талл. — Все это не дело, конечно. Да ведь нам-то что.
— Ну, я бы, пожалуй, придумал что-нибудь, если бы сам у вас жил, — сказал Рэтлиф.
— Ага, — проворчал Букрайт. С ветчиной он расправлялся так же, как только что с пирогом. — И кончилось бы тем, что у тебя вместо твоей брички с лошадьми остался бы один галстук бабочкой. Цепляй на любое место.
— Да уж, — согласился Рэтлиф. — Может, ты и прав, — он отвел взгляд от собеседника и взялся за ложечку, но тут же снова опустил ее. — Чего-то не пойму, сквозняки, что ли, чашку студят? — сказал он буфетчику. — Может, подогреешь немножко? А то еще замерзнет да лопнет, а мне потом за чашку тоже плати!
Буфетчик выплеснул из чашки гущу, налил горячего кофе и придвинул Рэтлифу. Тот бережно всыпал в нее ложечкой сахар, все еще храня то неопределенное выражение лица, которое можно назвать улыбкой за неимением более точного слова. Букрайт сделал из своей яичницы невероятную кашу и с хлюпаньем поедал ее ложкой. Оба они с Таллом ели торопливо, но Талл ухитрялся проделывать это со строгим и чопорным видом. Молча подчистили все с тарелок, встали, подошли к коробке из-под сигар и расплатились.
— Или теннисные тапочки, — добавил вдруг Букрайт. — Он-то их уже год как не надевает. Нет, — сказал он. — На твоем месте я, прежде чем отправляться туда, разделся бы догола. Чтоб не так холодом шибануло на обратном пути.
— Да уж, — послушно сказал Рэтлиф.
Когда они ушли, он вновь принялся за свой кофе, неспешно потягивая его и сразу трем или четырем слушателям досказывая про свою операцию. Потом он тоже встал, педантично расплатился за кофе и надел пальто. Стоял март, но врач велел ему с пальто пока не расставаться, и вот теперь он приостановился в проулке рядом со своей бричкой и низкорослыми крепкими лошадками, разжиревшими от праздности и лоснящимися новой весенней шерстью, — стоял и молча смотрел на ящик типа собачьей будки, со стен которого из-под облупившегося, размалеванного вялыми и опадающими, немыслимыми розанами бордюрчика смотрели на него зазывно улыбающиеся поощрительно и безглазо манящие женские лица. Да, пора в этом году подкрасить; не забыть бы только.
«Это должно быть что-нибудь такое, что спалить можно, — подумал он. — И такое, что записано на его имя, чтоб все знали: имущество Флема. Да, — думал он, — если бы меня звали Билл Варнер, а моего компаньона Флем Сноупс, наверное, я позаботился бы о том, чтобы часть совместного имущества, по крайности та, что первой пострадает от пожара, была бы записана на его имя». Рэтлиф двинулся дальше, как следует застегнувшись. На всей улице единственный человек в пальто. Ну да ничего, на солнышке болезнь проходит быстро; должно быть, по возвращении в город пальто уже не понадобится. А вскорости и свитер, что под пальто, тоже снять можно будет: май, июнь… — лето, долгие дни ласкового тепла. Он пошел дальше, совсем прежний, не изменившийся, разве что осунулся да побледнел немного, и дважды останавливался, чтобы сообщить двум встреченным знакомым, что да, да, чувствую себя хорошо, этот мемфисский врач — не знаю уж, случайно или намеренно, но вырезал он, должно быть, то, что следовало, — потом пересек площадь, на которую — мраморный, мрачный — исподлобья глядел солдат Конфедерации, поднялся на крыльцо здания суда и прямиком в контору финансового управления, где и нашел искомое: две сотни акров земли с постройками, записанные на имя Флема Сноупса.
К исходу дня он сидел в неподвижно застывшей бричке на узкой малопроезжей дороге между холмами, вглядываясь в фамилию на почтовом ящике. Столб, на котором висел ящик, был новенький, а ящик — нет. Исцарапанный и помятый, он был когда-то расплющен (должно быть, тележным колесом), а после снова выправлен, зато корявая надпись, обозначавшая имя владельца, была намалевана чуть ли не вчера. Она словно кричала — одними заглавными — МИНКСНОУПС, разлапистая, в потеках краски, без промежутка между словами, дугой заползающая кверху, через край, на крышку ящика, чтобы втиснулись последние буквы. У ящика Рэтлиф свернул — теперь на глубокую колею, которая вела к бесхребетно рассевшейся двухкомнатной лачуге — из тех, что без числа, затерянные в холмах, попадались ему на путях его странствий. Хижина была построена на пригорке; чуть ниже располагался замусоренный, устланный втоптанным в грязь навозом загончик и хлев, так покосившийся на склоне, что казалось, дунешь на него — и завалится. Из хлева как раз выходил человек с подойником, и в тот же миг Рэтлиф почувствовал, что из дома за ним наблюдают, хотя никого видно не было. Он придержал лошадей. Слезать не стал.
— Добрый день, — сказал он. — Вы мистер Сноупс? Машинку вот привез вам.
— Чего привезли? — удивился вышедший из хлева. Он вошел в калитку и поставил подойник на приступку покосившегося крыльца. Роста он тоже был чуть ниже среднего, правда тощий, со сросшимися густыми бровями. «Но глаза те же», — подумал Рэтлиф.
— Вашу швейную машинку, — добродушно пояснил он. Тут краешком глаза он увидел появившуюся на крыльце женщину — ширококостную, с жестким лицом и немыслимо желтыми волосами; она вышла легко и проворно, с изяществом, неожиданным даже при том, что женщина была босая. Из-за ее спины выглядывали двое белобрысых ребятишек. Но Рэтлиф на нее не взглянул. Смотрел за мужчиной, сохраняя мину учтивой предупредительности и добродушия.
— Что-что? — вмешалась женщина. — Швейную машинку?
— Нет! — сказал мужчина. Он тоже не смотрел в ее сторону. Направился к бричке. — Домой, домой ступай! — женщина не обращала на него внимания. Она сошла с крыльца, причем быстрота и соразмеренность ее движений при ее росте казались странными. Она уставилась на Рэтлифа светлыми злыми глазами.
— Кто вас просил везти ее сюда? — спросила она.
Теперь Рэтлиф смотрел на нее, все так же учтиво, добродушно.
— Неужто ошибка вышла? — проговорил он. — Еще в Джефферсоне я получил заказ — из Французовой Балки. Сказано: Сноупс. Я так понял, что это вы, поскольку, если бы ваш… двоюродный братец, да? — из хозяев никто не проронил ни слова, молча глазели на него. — Флем. Если бы машинка понадобилась Флему, он бы дождался, пока я к нему в поселок заеду. Знает ведь, что я как раз завтра туда собираюсь. Да, надо было проверить, — женщина засмеялась хрипло, невесело.
— К нему, к нему везите. Если Флем Сноупс что-нибудь заказал, что угодно, да коль оно больше пяти центов стоит, так уж не для того, чтобы псу под хвост отправить. А тем более отдать родичам. Везите ее в поселок.
— Говорят — ступай в дом, — повысил голос мужчина. — Давай-давай! — женщина не повернула головы. Она упрямо длила свой хриплый смех, глядя в упор на Рэтлифа.
— Этот отдаст, как же! — повторила она. — Не на того напали! Недаром у него скота сотня голов, коровник свой и луг коровам для прокорму, — мужчина повернулся и пошел на нее. Она стала к нему лицом и завопила, а дети спокойно смотрели на Рэтлифа, выглядывая из-за ее юбок, словно они глухие или пребывают в каком-то ином мире — не в том, в котором эта женщина вопила; смотрели, будто две собачонки.
— Что, скажешь, не так? — надрывалась она. — Тут сгниешь у него на глазах, подохнешь, а ему начхать, сам знаешь! Этот твой родственничек, которым ты так гордишься, потому что он работает в лавке и целый Божий день в галстуке щеголяет! Ну-ка попроси у него хотя бы мешок муки — поглядим, что из этого выйдет. Ну-ка, попроси его! Может, он даст тебе свой старый галстук — чтобы ты тоже стал похож на Сноупса!
Мужчина упорно шел на нее. Он больше даже не говорил ничего. В сравнении с ней казавшийся тщедушным, он неумолимо шел на нее, шел как-то странно, избочившись, глядя внимательно, едва ли не с почтением, и она сдалась; круто повернувшись, пошла назад к дому, подталкивая перед собой жмущихся к ней ребятишек, которые продолжали, выворачивая шеи, оглядываться на Рэтлифа. Мужчина подошел к бричке.
— Говоришь, заказ прислал Флем? — проговорил он.
— Я сказал, что заказ с Французовой Балки, — ответил Рэтлиф. — А доставить велено Сноупсу.
— И кто же это такой шустрый у Сноупса на побегушках?
— Да так, приятель один, — добродушно ответил Рэтлиф. — Наверное, он ошибся. Вы уж извините. Эта колея на дорогу к Уайтлифскому мосту меня выведет?
— Если Флем просил оставить ее здесь, ну так здесь и оставьте.
— Я ж говорю, видать, ошибка вышла, прошу прощения, — сказал Рэтлиф. — Так по этой колее…
— Понятно, — сказал тот, второй. — Хотите сказать, что надо вперед задаток выложить. Сколько?
— В смысле за машинку?
— А о чем мы еще, интересно, толкуем?
— Десять долларов, — сказал Рэтлиф. — И расписку еще на двадцать через шесть месяцев. Это как раз будет после уборочной.
— Десять долларов? При том, что вам передали слово от…
— Давайте слова сейчас трогать не будем, — сказал Рэтлиф. — Поговорим о швейной машинке.
— А если пять?
— Нет, — добродушно сказал Рэтлиф.
— Ну ладно, — сказал тот, другой, отворачиваясь. — Составляйте расписку, — он зашагал к дому. Рэтлиф слез, обошел сзади бричку, отпер дверцу собачьей конуры и вытащил из-под новенькой машинки железный ящик. В нем хранилась ручка с пером, аккуратно заткнутая бутылочка чернил и стопка бланков. Пока он заполнял бланк, Сноупс вернулся, вдруг как из-под земли вырос рядом. Едва перо Рэтлифа остановилось, Сноупс придвинул к себе бланк, взял из рук Рэтлифа ручку, обмакнул перо и расписался — все одним махом, даже не прочитав, и сунул расписку назад Рэтлифу, вынув что-то из кармана, но Рэтлиф еще не видел — что, поскольку смотрел только на подписанный бланк, и лицо его сохраняло безмятежность.
Он спокойно сказал:
— Как это — вы за Флема Сноупса подписались?
— Ну да, — ответил тот. — А что? — Рэтлиф молча смотрел на него. — А, понимаю. Вам надо, чтобы мое имя тоже было — вдруг кто-нибудь из нас отпираться вздумает. Ладно, — он взял бланк, снова что-то написал на нем и снова отдал. — А вот вам ваши десять долларов. Теперь подсобите-ка мне с машинкой, — но Рэтлиф и тут не пошевелился: то, что ему дали — это были не деньги, а еще одна бумажка, в несколько раз сложенная, помятая и засаленная. Открыл; оказалась опять долговая расписка. На сумму десять долларов плюс проценты — чуть более чем трехлетней давности, выплата Айзеку Сноупсу или предъявителю по требованию, но не ранее чем через год после оформления, подпись — Флем Сноупс. Передаточная надпись на обороте, сделанная той же рукой, которая минуту назад нацарапала два имени на первой расписке (почерк Рэтлиф узнал сразу), подтверждала переход документа от Айзека Сноупса («+» за неграмотностью) Минку Сноупсу, а пониже, все той же рукой — свежая, подсушенная только что, может, промокашкой, а вернее всего, просто ветерком: от Минка Сноупса В. К. Рэтлифу; всю эту писанину Рэтлиф молча и внимательно изучал почти минуту.
— Все в порядке, — сказал тот, другой. — Мы с Флемом его двоюродные братья. Наша бабка завещала всем троим по десять долларов. Получить их мы должны были, когда самому младшему из нас — ему, стало быть — стукнет двадцать один год. Флему понадобились деньги, и он занял их у Айзека вот под эту расписку. Потом — это недавно уже было — тому деньги самому понадобились, и я выкупил у него Флемову расписку. Теперь, если хотите что-нибудь уточнить — его цвет глаз или еще что — можете сделать это лично, когда будете на Французовой Балке. Они там живут с Флемом вместе.
— Понятно, — сказал Рэтлиф. — Айзек Сноупс. И что, говорите, ему двадцать один есть уже?
— А если б не было, как бы он получил те десять долларов, которые одолжил Флему?
— Да уж, — отозвался Рэтлиф. — Только ведь это все-таки не наличные десять долларов…
— Послушайте, — сказал тот, другой. — Не знаю, к чему вы клоните, и знать не хочу. Но я дурачу вас не больше, чем вы меня. Если бы вы сомневались, что Флем оплатит первую расписку, вы бы ее не приняли. А если вы за ту первую расписку не опасаетесь, чего бы вам бояться этой — и сумма меньше, да и за ту же машинку, причем деньги по ней можно стребовать вот уже целых два года. Берите расписки и езжайте туда к нему. Отдайте ему, да и все тут. И еще передайте кое-что на словах. Скажите так: «От одного родича, который, чтобы не протянуть ноги, до сих пор в грязи копается, другому родичу, который из грязи вылез и хапнул сразу стадо коров и сенной сарай. Хапнул стадо коров и сенной сарай». Так ему и скажите. Лучше, если вы будете повторять это всю дорогу, чтобы уж точно не забыть.
— Не забуду, не бойтесь, — сказал Рэтлиф. — Ну, так эта колея выведет меня к Уайтлифскому мосту?
Ночь проведя у своих родственников (он сам был из этих мест), до Французовой Балки он добрался на следующий вечер, лошадок выпустил в загон к миссис Литтлджон, а сам пошел к лавке, где вся компания, которую он год назад, уезжая, оставил там, сидела на галерее — все те же, включая Букрайта.
— Ну что, ребята, — проронил Рэтлиф. — Я смотрю, все как положено, полный сбор.
— Букрайт говорит, будто этот, в Мемфисе, ежели чего у тебя и вырезал, так разве что бумажник, — сказал один. — Не удивительно, что только через год ты в себя пришел. Странно только, как ты потом-то в ящик не сыграл, когда за карман себя хвать, а там пусто.
— Ну, тут-то как раз я и ожил, — усмехнулся Рэтлиф. — Иначе до сих пор бы валялся.
Он вошел в лавку. Покупателей не было, и он медлить не стал, не подождал даже, пока освоятся в сумраке по-дневному суженные зрачки. Пошел сразу же к прилавку, вежливо приговаривая:
— Привет, Джоди. Привет, Флем. Не беспокойтесь, я сам, я сам.
Варнер, стоявший рядом с конторкой, за которой сидел приказчик, поднял глаза.
— Ого, поправился, — проговорил он.
— Некогда валяться, — сказал Рэтлиф, заходя за прилавок и открывая единственную застекленную витрину, где в беспорядке лежали шнурки, расчески, пачки табака, коробочки с лекарствами и дешевые сласти. — Может, оттого и поправился, — он принялся выбирать леденцы в веселеньких полосатых обертках, придирчиво разглядывая, отвергая и снова роясь. В глубь лавки, где сидел, не поднимая глаз от конторки, приказчик, он даже и не взглянул ни разу. — А что дядюшка Бен Квик, не знаете — дома, нет?
— Да где ж ему еще-то быть? — удивился Варнер. — А только если мне память не изменяет, машинку ты ему уже продал года два-три назад.
— Еще бы! — усмехнулся Рэтлиф, откладывая в сторону очередной леденец и вынимая из витрины другой. — Потому-то я и хочу, чтобы он был дома: чтобы близкие его в чувство привели, когда он упадет в обморок. На сей раз сам хочу у него кое-что купить.
— Чем он, к дьяволу, таким разжился, чтобы ради этого тебе не лень было в такую даль тащиться?
— Козой, — отозвался Рэтлиф. Теперь он пересчитывал леденцы, складывая их в кулек.
— Чем-чем?
— Еще бы! — продолжал веселиться Рэтлиф. — Ни в жисть не подумал бы, а? Так ведь больше-то ни у нас в Йокнапатофском, ни в округе Гренье ни у кого живой козы днем с огнем не сыщешь. Только у дядюшки Бена.
— Подумать — не подумал бы, — сказал Джоди. — Но вообще-то непонятно, куда тебе коза?
— Куда мне коза? — проговорил Рэтлиф. Он подошел к сырному ящику и положил монетку в коробку из-под сигар. — В фургон запрягать. Как ваши-то все — дядюшка Билл, миссис Мэгги, здоровы ли?
— А! — поморщился Варнер. Отвернулся к конторке. Но Рэтлиф этого уже не видел: двигался дальше. Вернулся на галерею, всех оделяя конфетами.
— Доктор прописал, — пояснил он. — Видать, теперь мне снова пришлет счет, гони, мол, десять центов за совет на пять центов конфеток покушать. Да я, в общем, не против. А вот то, что он мне прописал сиднем сидеть, — это я очень даже против, — лукаво и добродушно он оглядел сидевших на скамейке. Скамья, прибитая к стене рядом с дверью, прямо под окном, в длину была чуть больше, чем окно в ширину. Спустя секунду сидевший на краю скамьи встал.
— Ладно уж, — сказал он. — Садись давай. Болел ты или нет, все равно ведь будешь теперь полгода из себя немощного корчить.
— Должен же я хоть чем-то возместить эти семьдесят пять долларов, которые на лечение ухнули, — сказал Рэтлиф. — Хоть всеобщим уважением, что ли. А только вот зря это вы норовите меня на сквозняк усадить. Ну-ка, ребята, подвиньтесь чуток, дайте я в середку сяду.
Задвигались, освободили ему место в середине скамьи. Теперь он оказался прямо под открытым окном. Вынул из своего кулька леденец и принялся сосать его, заговорив вдруг нарочито тонким, жалобным голосом недавнего больного:
— Ох, и не говорите! Все бы так и лежал и лежал в постели, кабы не обнаружил, что бумажник исчез. Но вот когда я встал, тут только, по правде говоря, и испугался. Вот говорю себе, валяюсь тут целый год брюхом кверху, а какой-нибудь пройдоха небось вовсю шурует — не только что Французову Балку, весь, поди, Йокнапатофский округ наполнил новенькими швейными машинками. Но господь не выдает — свинья не съест; едва я выкарабкался, как Всевышний — или, может, еще кто — ниспослал мне овна, прямо как Аврааму в Библии, во спасение Исаака. Вернее сказать, ниспослал он мне козовода.
— Кого? — переспросил кто-то.
— Козовода. Или козловода. Вы-то, видать, никогда и не слыхали о козловодах. Потому как в тутошних местах никто до этакого не додумался. И верно: без северянина не обошлось. Затесался один, а ему все это взбрело в голову еще где-то там — в Массачусетсе, или в Бостоне, или в Огайо, и вот явился аж в самый штат Миссисипи, а денег полный саквояж, купил себе две тысячи акров пустоши в пятнадцати милях к западу от Джефферсона — отборная, скажу я вам, землица, вся вверх тормашками, овраги да колючки, умудриться надо было такую выискать, — обнес ее десятифутовым забором, щелки не сыщешь, что твоя плотина, — и только это приготовился всем на удивление разбогатеть, как вдруг — бац! — коз ему не хватило.
— Вот трепло! — восхищенно сказал еще кто-то. — Где это видано, чтобы кому-нибудь не хватило коз!
— Кроме того, — неожиданно сердито вмешался Букрайт, — если хочешь, чтобы тебя и в кузнице было слышно, так проще нам всем просто встать да и перейти туда.
— Да уж, — протянул Рэтлиф. — Где вам понять, как славно глотку поразмять на просторе — вы ж не лежали брюхом кверху в четырех стенах, где каждый, кому надоело тебя слушать, может встать и уйти, а ты за ним следом пойти не можешь, — тем не менее он взял тоном ниже, неспешно продолжая высоким, внятным, насмешливым говорком: — В общем, ему не хватило. Не надо забывать, что он северянин. У них все не как у людей. В наших местах если кто-то вдруг надумает устроить козье ранчо, так это по единственной причине — что у него уже и так свою хибару, или свой огород, или свою спальню — словом, откуда ему там козлов никак не выгнать, — провозгласит все это козьим ранчо, и дело с концом. Но северянин — нет! Ежели он что-нибудь затеял, у него на это уже синдикат организован, все в книжечке пропечатано — все правила, честь по чести, и грамота на руках, с золотым тиснением, от нотариуса из Джексона, чтобы все, значит, понимали, дескать, так и так, у подателя сего в наличии двадцать тысяч коз, или сколько их у него — в в общем, что козы — это козы. Никогда он ни с коз не начнет, ни с земли под ферму. Он начнет с листка бумаги и карандаша, сперва подобьет бабки в кабинете — столько-то коз на столько-то акров земли и такой-то длины надо загородку, чтобы не разбегались. Потом напишет в Джексон и получит себе грамоту, что разрешили ему иметь столько-то земли, и изгороди, и коз, и сперва купит землю, чтобы было что огораживать, обнесет землю изгородью, дабы если кто туда попался, то уж не сбежал бы, а потом только идет покупать то, ради чего огород городил. Так что сначала все шло как по-писаному. Выбрал себе землицу, на которой сам Господь Бог вовек не додумался бы козье ранчо устраивать, прикупить ее безо всяких препон, всего и делов-то — найти хозяев земли да втолковать им, что за нее и впрямь хотят отдать настоящие доллары, а уж изгородь и вовсе, можно сказать, сама собой выросла, потому как от него требовалось только сидеть посередке и денежки выкладывать. И тут выясняется, что ему только коз и не хватает. Прочесал всю округу вдоль и поперек и сверху донизу, собирая поголовье коз, которое в патенте обозначено, а иначе бы собственная грамота его во лжи уличила. А вот дудки! Как ни бился, все равно остается лишней изгороди как раз на полсотни коз. Выходит, это у него уже не на козье ранчо смахивает, а на чистое банкротство. Вынь да положь, стало быть, полсотни коз, а не то гони назад грамоту! Вот он и попался — из такой дали припереть, это надо же: Бостон! Штат Мэн! — и оплатить две тысячи акров земли и сорок четыре тысячи футов на ней забора, а теперь это злополучное вперед-приятие все к чертям собачьим из-за какого-то несчастного козьего выводка дядюшки Бена Квика, поскольку больше-то ни одного козла от Джексона и до границы с Теннесси нет как нет.
— А ты будто знаешь! — усомнился тот, первый.
— А кабы не знал, так неужто притащился бы в этакую даль, едва из постели поднявшись? — осадил его Рэтлиф.
— Ну так и полезай тогда без разговоров в бричку, чтоб, не ровен час, промашки не получилось, — сказал Букрайт. Он сидел, прислонясь к одному из столбиков галереи, лицом к окну, которое было за спиной у Рэтлифа Рэтлиф мельком глянул на Букрайта, учтивый и загадочный под постоянной маской легкой насмешки.
— Да уж, — сказал он. — Ведь не первый день у него эти козы живут. Что ж, он, видать, еще месяцев шесть будет мной командовать: то делать не моги, а это делай непременно, не говоря уже о том, что за каждый совет счета приходят, — продолжал он, меняя тему непринужденно, но так основательно, словно — как с запозданием дошло до собравшихся — вдруг поднял над собою табличку с красной надписью «Молчим!», и бросил лениво-вежливый взгляд вверх, на вышедших из лавки Варнера и Сноупса. Сноупс молчал. Он пересек галерею и спустился с крыльца. Варнер запер дверь. — Не рановато закрываетесь, Джоди? — окликнул его Рэтлиф.
— Смотря что по-вашему «поздно», — грубовато отозвался Варнер. Последовал за приказчиком.
— А что, пора ужинать? — встрепенулся Рэтлиф.
— На твоем месте я быстренько пошел поел бы да и отправлялся закупать этих коз, — посоветовал Букрайт.
— Да уж, — сказал Рэтлиф. — А вдруг у дядюшки Бена завтра их еще пяток прибавится? Охохонюшки… — Он встал и застегнул пальто.
— Сперва иди закупи коз, — не унимался Букрайт. Снова Рэтлиф оглядел его, вежливый, непроницаемый. Посмотрел на остальных собравшихся. На Рэтлифа никто не глядел.
— Пожалуй, это подождет, — сказал он. — Из вас, ребята, кто-нибудь идет ужинать к миссис Литтлджон? — потом проговорил изумленно: — Что это? — и все сразу поняли, что его поразило: с виду взрослый человек, но босой и в куцем выцветшем комбинезончике, под стать разве что четырнадцатилетнему мальчишке, шел по дороге мимо, волоча за собой на веревке деревянную чурку с двумя жестянками из-под нюхательного табака, прикрепленными к ней сверху, и в полном самозабвении глядел через плечо на пыль, которую эта чурка вздымала. Пройдя под галереей, он поднял голову; тут и лицо его предстало Рэтлифу: тусклые глаза, казавшиеся вовсе незрячими, слюняво раззявленный рот, окруженный пушком рыжеватой пробивающейся бородки.
— Этот тоже ихний, — сказал Букрайт все тем же резким, отрывистым тоном.
Рэтлиф во все глаза смотрел на это существо (штанины на толстых ляжках готовы лопнуть, лицо, повернутое через плечо назад, то и дело искажается немыслимыми гримасами, взгляд устремлен на волочащуюся чурку).
— А нам еще говорят, будто все мы по образу и подобию божьему созданы, — сказал Рэтлиф.
— Да ведь, судя по тому, что вокруг творится, может, он-то как раз по подобию и создан, — вздохнул Букрайт.
— Не знаю, вряд ли я в это поверил бы, хоть бы и знал, что так оно и есть, — сказал Рэтлиф. — Говоришь, взял да и появился тут откуда ни возьмись?
— А что? — проронил Букрайт. — Не он первый.
— Да уж, — буркнул Рэтлиф. — Где-то ведь надо ему обретаться.
Существо, достигнув дома миссис Литтлджон, свернуло в ворота.
— Спит у нее в хлеву, — сказал кто-то еще. — Она его кормит. К работе приспособила. Кое-как умудряется с ним объясняться.
— Что ж, стало быть, хоть она создана по подобию божьему, — сказал Рэтлиф. Обернулся; в руке по-прежнему зажат обсосанный леденец. Рэтлиф сунул его в рот и вытер пальцы о полу пальто. — Ну, так как насчет ужина?
— Езжай, закупай своих коз, — сказал Букрайт. — Еда подождет.
— Завтра, — отмахнулся Рэтлиф. — Может, у дядюшки Бена к тому времени их еще с полсотни прибавится. — «А может, и послезавтра, — подумал он, шагая на бронзовый зов возвещавшего ужин колокольчика миссис Литтлджон, разносившийся в хмельном холодке мартовского вечера. — Так что времени у него вдосталь. Пожалуй, я все как следует преподнес. Взял в расчет не только то, что он, на мой взгляд, обо мне знает, но и то, что, по его мнению, о нем знаю я, с учетом кое-какой неполноты моих сведений — все-таки целый год проболел, приотстал от науки и практики надувательства. Но Букрайт клюнул. Чуть наизнанку не вывернулся, лишь бы предостеречь меня. Пошел на все, что может и даже чего не может позволить себе один человек в делах другого».
В результате наутро он не только не поехал проведать владельца коз, но отправился за шесть миль в противоположную сторону и потратил целый день, пытаясь продать швейную машинку, которой даже не было у него с собой. Там же и переночевал, а до поселка добрался в самый разгар следующего утра, остановил бричку перед лавкой и привязал лошадок к тому же столбу, к которому был привязан чалый конь Джоди Варнера. «Ага, значит, он теперь и коня заграбастал, — подумал Рэтлиф. — Так-так-так». С брички слезать не стал.
— Ребята, кто-нибудь из вас не вынесет мне конфет, центов на пять? — крикнул он. — Не пришлось бы к дядюшке Бену через внучат подход искать.
Один из сидящих на галерее вошел в лавку и вынес ему конфеты.
— Вернусь к обеду, — пообещал Рэтлиф. — К тому времени с меня будет чего срезать еще одному нищему удальцу со скальпелем.
Путь его был недалек: чуть меньше мили до моста через реку и чуть больше мили после. Подъехал к аккуратному ухоженному домику с большим хлевом и пастбищем позади него; увидел коз. Кряжистый старик, сидевший в одних носках на веранде, заорал:
— Здорово, В. К.! Вы что, там все, у Билла Варнера, спятили, что ли, к дьяволу?
Рэтлиф, не слезая с брички:
— Ага, так, значит, он меня обставил.
— Пятьдесят коз! — орал старец. — Мне доводилось слышать, что иногда приплачивают центов по десять тому, кто сведет со двора двух-трех коз, но в жизни не слыхивал, чтобы их покупали, да еще по пять десятков.
— Он парень ушлый, — отозвался Рэтлиф. — Ежели купил чего-нибудь пять десятков, стало быть, знал, что столько ему и понадобится.
— Уж куда как ушлый. Но полсотни коз! Адово семя! У меня их и еще чуток осталось, хватит набить битком какой-нибудь курятник. Тебе что — тоже надо?
— Нет, — ответил Рэтлиф. — Нужны были только первые пятьдесят.
— А то я даром отдам. И даже приплачу четверть доллара, лишь бы освободил у меня пастбище от тех, что остались.
— Спасибо, — сказал Рэтлиф. — Придется отнести это за счет расходов на развлечения.
— Пятьдесят коз? — не унимался тот. — Оставайся, обедом накормлю.
— Спасибо, — отозвался Рэтлиф. — Похоже, на кормежку у меня ушло и так чересчур много времени. Во всяком случае, на сидение сиднем.
С тем он повернул назад, в поселок — сперва длинная миля, потом короткая, и крепкие, приземистые лошадки топотали совершенно расхлябанной, но резвой побежкой. Чалый верховой конь все еще стоял перед лавкой, люди все еще сидели на галерее, но Рэтлиф не остановился. Добрался до гостиницы, привязал лошадок к забору, вошел и сел на веранде, откуда была видна лавка. Из кухни уже доносились дразнящие запахи стряпни, и вскоре собравшиеся на галерее начали вставать и разбредаться (время к обеду), однако оседланный чалый все еще стоял. «Да, — думал Рэтлиф, — обошел он Джоди. Если чужак отобрал у тебя жену, все, что ты можешь сделать, чтобы унять обиду, это пристрелить его. Но — коня!..»
Позади раздался голос миссис Литтлджон:
— Я и не знала, что вы вернулись. И что же — будете обедать, нет?
— Да, мэм, — отозвался он. — Но сначала хочу наведаться в лавку. Одна нога тут, другая там, — хозяйка вернулась в дом.
Он вынул из бумажника две расписки и, положив отдельно — одну во внутренний карман пальто, другую в нагрудный кармашек рубашки, — двинулся по дороге сквозь мартовский поддень, попирая полегшую пыль, вдыхая бездыханную, словно зависшую на солнечном луче полуденную неподвижность, поднялся по ступеням и пересек заплеванную табаком и исковырянную ножами опустевшую галерею. Лавка, точнее внутренность ее, была похожа на пещеру: тьма и прохлада, запахи сыров и кож; глазам потребовалось добрых полминуты, чтобы приспособиться. Затем проявилась белая рубаха, серая кепка, крошечный галстук бабочкой, жующая челюсть. Флем воззрился на него.
— Твоя взяла, — произнес Рэтлиф. — Сколько?
Тот отвернул голову и сплюнул в ящик с песком под холодной печкой.
— По пятьдесят центов, — сказал он.
— Я заплатил по двадцати пяти за сам подряд, — сказал Рэтлиф. — А причитается мне по семьдесят пять. Лучше уж мне тогда порвать контракт и не тратиться на их доставку в город.
— Ладно, — сказал Сноупс. — Твое слово.
— Могу отдать за них вот это, — сказал Рэтлиф. И вытащил из кармана пальто первую из разобщенных расписок. И вот оно — мгновение, секунда, когда некое новое молчание, переполняющаяся неподвижность затронула это пустое лицо, это кургузое пухлявое тело за конторкой. На миг даже челюсть перестала жевать, хотя и принялась вновь за дело почти тотчас же. Сноупс взял бумагу и поглядел на нее. Потом положил ее на конторку, повернул голову и сплюнул в ящик с песком.
— По-твоему, эта расписка стоит пятидесяти коз, — произнес он. Это был не вопрос, это было утверждение.
— Да, — сказал Рэтлиф. — Потому что к ней прилагается еще кое-что на словах. Хочешь выслушать?
Тот, другой, глядел на него, двигая челюстью. В остальном он был совершенно неподвижен, словно и не дышал даже. Спустя мгновение он сказал: «Нет». Не спеша встал.
— Ну, ладно, — сказал он. Вынул бумажник из заднего кармана, добыл оттуда сложенную бумагу и подал Рэтлифу. Это была купчая от дядюшки Квика на пятьдесят коз.
— Спички не будет? — спросил Сноупс. — А то я некурящий.
Рэтлиф протянул ему спичку и смотрел, как тот поджег расписку и держал ее, пылающую, затем, еще всю в пламени, бросил в ящик с песком, а потом размял завиток пепла носком ботинка. Потом поднял взгляд; Рэтлиф не пошевелился. И тут настал второй момент, когда Рэтлифу показалось, что эта челюсть перестала жевать.
— Ну, — произнес Сноупс. — Что еще?
Рэтлиф вынул из кармашка вторую расписку. Тут он уже наверняка убедился, что жующая челюсть приостановилась. Целую минуту она не двигалась вовсе, пока широкое непроницаемое лицо висело словно воздушный шар над засаленной обтрепавшейся бумажкой: осмотрена; и с оборота тоже, и еще раз. Шарообразное лицо вновь обратилось к Рэтлифу — абсолютно безжизненно, как-то даже бездыханно, словно тело, которое с ним сочленялось, непостижимым образом перешло на замкнутый цикл дыхания, с регенерацией собственного выдоха.
— Хочешь получить и по этой, — сказал Сноупс. Отдал расписку Рэтлифу. — Обожди-ка.
Через комнату он прошел к двери черного хода и вышел вон. «Новости!» — подумал Рэтлиф. Пошел следом. Приземистая, неповоротливая фигура, теперь уже вся залитая солнцем, двигалась к забору гостиницы. В нем были ворота. Рэтлиф смотрел, как Сноупс вошел в них и зашагал через выгон, к конюшне. Тут у Рэтлифа внутри разлилось что-то черное, захлестнуло удушьем, болью и тошнотой. «Как же это мне никто не сказал! — про себя выкрикнул он. — Кто-нибудь должен был предупредить меня!» И сразу вспомнилось: «Этот тоже „ихний“. Черт! говорили ведь. Букрайт как раз и говорил! А все из-за болезни — провалялся, размяк, тоже мне…» Рэтлиф опять стоял рядом с конторкой. Он знал, что еще рано, услышать что-либо он еще не может, но в ушах стояло уже это шарканье об дорогу чурки на веревке, а тут он действительно его услышал, когда Сноупс вошел и обернулся, отступив в сторону, и чурка стукнула о деревянную ступеньку, о порог; неуклюжий детина в лопающемся на ляжках комбинезоне заслонил собой дверь, ввалился, поглядывая назад, через плечо, и чурка бухала, скреблась по полу, пока не застряла, ткнувшись в ножку прилавка, причем трехлетнее дитя с легкостью бы высвободило ее, наклонившись, тогда как идиот только остановился и принялся бессмысленно дергать веревку, при этом слезливо постанывая и подвывая разом и озабоченно и возмущенно, напуганно и удивленно, пока Сноупс не вызволил деревяшку, поддев ее носком ботинка. К конторке, где стоял Рэтлиф, они подошли вдвоем — опять эти гримасы, эта дергающаяся голова, этот слюнявый рот в туманном обрамлении мягкого золотистого пушка, эти глаза, в какой-то давний миг открывшиеся навстречу той изначальной несправедливости, для лицезрения которой человек не создан и которая, как лик Горгоны, раз и навсегда уничтожила, погасила в них всякую мысль.
— Скажи, как тебя зовут, — заговорил Сноупс. Существо глядело на Рэтлифа, непрестанно подергиваясь, пуская слюни. — Ну-ка, — повторил Сноупс, впрочем, довольно терпеливо. — Как тебя зовут?
— Айк Х'моуп, — хрипло выплевал идиот.
— Ну, еще раз.
— Айк Х'моуп, — сказал и принялся смеяться, правда почти сразу смех выродился во что-то иное, и Рэтлиф понял, что смехом эти клокочущие всхлипы никогда не были — хлюпающее безудержное квохтанье, самому идиоту неподвластное, несущееся очертя голову, волоча за собой сбитое дыхание, как пущенный наметом конь тащит на аркане до полусмерти затоптанную казачьим гульбищем жертву, да еще эти глаза над круглой дыркой рта, остановившиеся и слепые.
— Тихо! — прикрикнул Сноупс. — Тихо.
В конце концов он взял идиота за плечо, встряхнул его, и звук опал, лопнул, пузырясь и булькая. Сноупс развернул идиота к двери, подтолкнул напоследок, и тот послушно поплелся, оглядываясь через плечо назад, на свою деревяшку с двумя замызганными жестянками из-под табака, волочащуюся на конце грязной веревки, и снова чурка едва не зацепилась за ту же ножку прилавка, но на сей раз Сноупс поддел ее ногой прежде, чем она застряла. Громоздкий и неуклюжий, с вывернутой задом наперед головой (раззявленный рот и заостренные звериные ушки фавна), в лопающемся на немыслимых бабьих ляжках комбинезоне — он еще раз заслонил дверной проем и вышел. Сноупс затворил дверь, вернулся к конторке. Снова сплюнул в ящик с песком.
— Вот это и был Айзек Сноупс, — оказал он. — А я его опекун. Показать бумаги?
Рэтлиф не ответил. Все смотрел на расписку, лежавшую на конторке, куда он сам ее и положил, когда вернулся от двери, смотрел все с тем же неуловимым, спокойно-загадочным выражением, с каким тогда, четыре дня назад, в ресторанчике, глядел в свою чашку кофе. Он поднял расписку, все еще не взглянув на Сноупса.
— Стало быть, если я отдам ему его десять долларов, они попадут к тебе, как к опекуну. А если взыщу эти десять долларов с тебя, вексель опять у тебя на руках для продажи. Это уже третий раз будет. Так-так-так, — он достал из кармана еще одну спичку и протянул ее вместе с распиской Сноупсу. — Говорят, ты тут сказал как-то, что огнем жечь деньги тебе не приходилось. Ну так вот тебе случай разок попробовать.
Вторая расписка тоже загорелась и, вся в пламени, порхнула в ящик, в заплеванном песке которого скрученным завитком пепла исчезла, как и предыдущая, под башмаком Сноупса.
Рэтлиф сошел с крыльца, вновь на полуденную солнечную рябь щербатой пыльной улицы; прошло едва ли минут десять. «Слава Богу, хоть научились люди быстро забывать то, что исправить у них кишка тонка», — сказал он себе по дороге. Пустынная улица переливалась зыбким маревом, мерцающим сквозь пыль и пятнистую цветень весны. «Н-да, — думал он, — эк меня эта подлая болезнь подкосила. Ведь все упустил, все напрочь. Ну ладно, может, поем, так полегчает». Однако, сидя один в обеденном зале перед тарелкой, которую придвинула ему миссис Литтлджон, есть он оказался не в состоянии. Только следил, как то, что он принял было за аппетит, отступает с каждым куском, который во рту превращался во что-то тяжелое и безвкусное, точно глина. Так что в конце концов Рэтлиф отпихнул тарелку и выложил на стол пять долларов — всю свою прибыль: тридцать семь пятьдесят, которые он получит за коз, минус двенадцать пятьдесят, уплаченные за контракт, да еще двадцать за первую расписку. Изгрызенным карандашом он прикинул проценты на десятидолларовый вексель за три года, да плюс сами эти десять долларов (тут дело другое, это его комиссионные за машинку, так что их нельзя считать реальным убытком) и добавил к пяти долларам недостающие деньги — засаленными банкнотами, истертыми монетками — до последнего цента. Миссис Литтлджон была на кухне, где готовила еду для посетителей, посуду она тоже сама мыла, а также и в комнатах прибирала, где спали съедавшие то, что она готовит. Рэтлиф положил деньги на стол возле раковины.
— Этот как его там, Айк. Айзек. Говорят, вы его подкармливаете. Самому-то ему деньги вряд ли нужны. Так, может, вы как-нибудь…
— Хорошо, — отозвалась она. Вытерла руки о фартук, взяла деньги, аккуратно обернув мелочь банкнотами, и, с деньгами в руках, выпрямилась. Пересчитывать не стала. — Сберегу их для него. Не беспокойтесь. Сейчас в город едете?
— Да, — сказал он. — Хватит дурака валять. А то ведь заранее не скажешь, когда опять на этакого ретивого юнца нарвешься, которому с голодухи только и остается по живому резать.
Он пошел к двери, потом опять помедлил, на нее не глядя, все с тем же неуловимым, загадочным выражением лица, которое теперь улыбалось, язвительно, иронически.
— Хотелось бы, чтоб кое-что дошло до ушей Билла Варнера. Хоть в общем-то это не так и важно.
— Могу передать, — сказала миссис Литтлджон. — Если в двух словах, я запомню.
— Да ладно… — замялся Рэтлиф. — Но коли уж заговорили об этом… Так и передайте — дескать, Рэтлиф говорит, что ничего еще не доказано. Он поймет, о чем речь.
— Попробую запомнить, — кивнула она.
Он вышел и сел в бричку. Надобность в пальто на сегодня отпала, а в следующий раз и вовсе незачем будет его с собой брать. Дорога пришла в движение, поплыла под посверкивающими подковами низкорослых, пружинистых, как орешник, лошадок. «Просто я не допер чуток, — думал он. — На полпути успокоился. До того, что один Сноупс у другого запросто подожжет сарай при том, что оба это знают — это я раскумекал, и это правильно. Но на том и заколодило. Так и не допер, что этот первый Сноупс может вдруг развернуться, затоптать огонь, да второго Сноупса еще и убытки оплатить заставит, при том, что опять-таки оба это знают».
3
Глазам тех, кто послеживал за приказчиком, открылась уже не очередная мелкая проделка, не просто кузнеца какого-то походя обобрали, нет, — налицо была прямая узурпация права наследования. Во время следующей уборочной страды приказчик не только восседал у весов хлопкоочистителя, но, когда происходил годовой расчет Варнера с арендаторами и должниками, сам Билл Варнер при этом даже не присутствовал. Не кто иной как Сноупс был облечен доверием делать то, чего Варнер родному сыну никогда не позволял, — да, не кто иной как Сноупс сидел один за конторкой, обложенный амбарными книгами и деньгами от проданной кукурузы и хлопка, подводил итоги, вычитал долги и арендную плату и каждому арендатору выплачивал причитающуюся ему долю оставшихся после вычетов денег, и когда один или двое из них принялись было оспаривать его расчет (быть может, просто из принципа, как в давние времена, в бытность его новичком в лавке), приказчик даже не слушал, сидел себе в своей замызганной белой рубахе с крошечным галстуком бабочкой и ждал — пресловутый во рту табак, мутненькие неподвижные глазки, которые не поймаешь, хоть тресни, то ли глядят на тебя, то ли нет, — ждал, пока те замолчат, иссякнут, а потом, ни слова не говоря, брал карандаш и бумагу и доказывал им, что они не правы. Теперь уже не то, что прежде: бывало, Джоди Варнер этак с ленцой заявится в лавку, снабдит приказчика указаниями и наставлениями и уйдет: пусть, мол, приказчик дальше самостоятельно управляется; теперь бывший приказчик сам так же подходил, непринужденно шагая по ступенькам и на манер Билла Варнера кивком головы приветствуя собравшихся на галерее, и в лавку, и сразу же оттуда доносились его указания, деловитой лапидарностью доводящие до белого каления вконец потерявшегося, бычьим слепым безумием охваченного человека, который взял его к себе когда-то на службу и который, похоже, до сих пор не мог толком понять, что произошло. А после Сноупс уезжал и больше в тот день не появлялся: еще бы, ведь у разжиревшей старой белой кобылы Билла Варнера спутник теперь появился. А именно чалый — тот, на котором разъезжал, бывало, Джоди; теперь их — белую и чалого — нет-нет да и увидишь рядышком привязанными к какой-нибудь изгороди, покуда Варнер вместе со Сноупсом обозревают посевы хлопка и кукурузы, либо стада скота, или земельные границы; при этом Варнер — этакий живчик, хитрющий и бессовестный, как сборщик податей, деловито-ленивый раблезианец, а рядом тот, другой — рот табаком набит, руки в карманах неописуемо отвисших штанов, и время от времени задумчиво постреливает туда-сюда картечинами шоколадной слюны.
Как-то утром он появился в поселке с новеньким плетенным из соломки баульчиком. Вечером перетащил его в дом к Варнеру. А через месяц после этого Варнер купил новую легкую коляску на ярко-красных колесах и с бахромчатым зонтичным верхом, и она целыми днями носилась по проселкам и полевым дорогам — в запряжке толстая белая лошадь и здоровенный чалый жеребец в новой, бронзовыми бляхами усыпанной упряжи, спицы сливаются, сплошной багряный блик над дорогой, — а разъезжали в ней Варнер и Сноупс, сидя бок о бок, в абсурдном и возмутительном для глаза единении мчались над взвихренным облаком легчайшей пыли, словно в увеселительном чаду какой-то непрекращающейся, бесконечной экскурсии. И вот однажды к вечеру тем же летом Рэтлиф снова подъехал к лавке и увидел на галерее человека, которого сперва не узнал, поскольку видел его всего раз, да и то два года назад, но если и замялся, то всего на миг, потому что почти тотчас крикнул: «Здорово. Ну, как машинка — работает?» — и продолжал сидеть с приветливым и совершенно непроницаемым видом, глядя на лютое, упрямое лицо с единой бровью, силясь вспомнить: «Клин? Блин? Шплинт? Имя такое, вроде клички… ах да — Минк».
— Здорово, — раздалось в ответ. — А как же! Не ты ли сам говорил, будто плохих не продаешь?
— Да уж это ясное дело, — сказал Рэтлиф, все так же вежливо, непроницаемо. Он вылез из брички, привязал лошадок к столбу галереи, взобрался на крыльцо и оказался в компании четверых мужчин, кто сидя, кто на корточках расположившихся по всей галерее. — Но я бы не совсем так это повернул. Я бы сказал, что Сноупсы плохих не покупают.
Тут он услышал перестук копыт и, повернув голову, увидел быстро приближающегося верхового, а рядом пса, породистого гончака, бегущего легко и мощно; всадником оказался Хьюстон; подъехал, прямо на ходу соскочил с коня, по-ковбойски забросил повод коню на холку и взбежал на галерею, а у столба, привалившись к которому сидел на корточках Минк Сноупс, остановился.
— Я полагаю, ты знаешь, где та твоя корова, — сказал Хьюстон.
— А то как же, — отозвался Сноупс.
— Хорошо, — сказал Хьюстон. Трепало и трясло его ничуть не больше, чем будь он бруском динамита. Он даже голос не повысил.
— Ведь предупреждали тебя. А как по закону в этих местах положено, небось сам знаешь. Когда закончен сев, свою скотину надо держать за забором, иначе пеняй на себя.
— А сам-то, тоже мне, не мог такой забор поставить, чтоб корова не пролезла! — огрызнулся Сноупс. После этого они принялись ругаться, обмениваясь репликами вескими, краткими, но едва ли оригинальными, монотонно-одинаковыми, как удары или как пистолетные выстрелы; оба говорили разом, но с места не двигались, один все так же посреди крыльца, другой все так же на корточках у столба галереи.
— Ты еще дробовик возьми, — предложил Сноупс. — Чтобы от коров отбиваться.
После этого Хьюстон вошел в лавку, а расположившиеся на галерее продолжали сидеть или стоять совершенно невозмутимо, причем этот единобровый был не менее спокоен, чем остальные, и наконец Хьюстон опять вышел, ни на кого не глянув, прошагал мимо, вскочил в седло и с места в карьер умчался, пес за ним, высоко вскидывая голову, сильный, неутомимый, а еще через минуту-другую Сноупс тоже поднялся и ушел куда-то по дороге пешком. Потом один из оставшихся перегнулся и аккуратно через бортик галереи сплюнул в пыль, а Рэтлиф сказал:
— Что-то я недопонял насчет того забора. Что, корова Сноупса забрела на поле к Хьюстону?
— Ну да, — ответил тот, который перед тем сплюнул. — Он живет на бывшей Хьюстоновой земле. Теперь она Варнеру отошла. По закладной, стало быть: просрочил, ну и потерял.
— То есть он Биллу Варнеру задолжал, Хьюстон-то, — сказал другой. — А речь шла о заборах как раз на том самом участке.
— Да понятно, понятно, — отозвался Рэтлиф. — Значит, они это так просто. Для поддержания беседы.
— А ведь Хьюстон, похоже, не оттого распалился, что землю проворонил, — сказал третий. — Хотя, конечно, ему всякой искры довольно…
— Да понятно, понятно, — снова перебил Рэтлиф. — Не оттого, что проворонил, а оттого, до чего ее довели. Оттого, кому, выходит, дядюшка Билл ее в аренду сдал. Стало быть, в запасе у Флема еще хватает родичей. Однако этот, по всему видать, особого сорта Сноупс, вроде как аспид, особого сорта гадюка. — «Так что от этого братца он еще натерпится», — подумал Рэтлиф. Подумать-то подумал, а вслух сказал (все так же мягко, вежливо с непонятной усмешкой): — Вот интересно, где сейчас дядя Билл со своим напарником. Вы-то небось уже все ихние маршруты назубок выучили, а мне как-то все невдомек.
— Вообще-то мне сегодня утром коляска вместе с лошадьми попалась около усадьбы Старого Француза, — высказался четвертый из собравшихся. Он тоже перегнулся и аккуратно сплюнул через перильца галереи. Потом добавил, будто сперва запамятовал такую мелочь: — А на бочке-то, из-под муки, Флем Сноупс сидел…