~~~
На следующее утро я отправила Алану письмо.
Сначала я хотела собственноручно опустить его в почтовый ящик получателя, чтобы не волноваться, дошло ли оно по адресу, но потом решила, что подобное нахальство может не понравиться Жулику. Я смиренно отнесла письмо на почту, угол Третьей авеню и Пятьдесят третьей улицы, и спустилась в метро. Доехала до нижней части города и вышла на Кэнел-стрит.
Мне была необходима консультация Риты.
В вагоне мое внимание привлекла пара, сидевшая напротив. Всю дорогу они целовались. Она — пышущая свежестью, смешливая блондинка со вздернутым носиком, ровными зубками и блестящими волосами. Он — крепкий брюнет с рельефными мускулами и ослепительной, ничего не выражающей улыбкой. Оба они отличались той стерильной, бездушной красотой, которая чаще встречается не в жизни, а на телеэкране, в рекламе жвачки и колы. То была красота в чистом виде, безликая, бессмысленная, универсальная. Подобные типажи нравятся абсолютно всем и помогают продавать все на свете: особняки, зубную пасту, последний сборник исписавшегося барда с напомаженными волосами… Меня раздражало, как вызывающе они публично лижут друг друга, словно напоминая нам, простым смертным, что в этом городе радости любви мало кому доступны и потому редкие везунчики гордо демонстрируют свое счастье. Я бесилась и про себя ругала их последними словами. В какой-то момент я даже собралась пересесть в другой вагон, но внутренний голос сказал: «Не рыпайся, в соседнем вагоне все сидячие места наверняка заняты. К тому же не одна ты изголодалась по любви! В Нью-Йорке встретить свободного мужчину можно разве что назло статистике, соблазнить его — чистая фантастика, завоевать — сплошная каббалистика».
Мне ли этого не знать: я жила здесь довольно долго. Когда отец, смакуя пиццу, рекомендовал мне написать «серьезную» книгу, я, поразмыслив над его словами, решила на время покинуть родину. На ум пришли имена Хемингуэя, Миллера, Гертруды Штайн и Скотта Фицджеральда. Я вдруг ударилась в романтику и решила всем им подражать, правда, очень по-своему.
В самом начале своего добровольного изгнания я как-то решила через окно перекинуться парой фраз с соседом, жившим в доме напротив. Расстояние между нашими окнами было сантиметров шестьдесят, и я ежедневно наблюдала, как он пыхтит над мольбертом, сама между тем энергично барабаня по клавишам. Я прилепила на стену один из советов Ника: «Не констатируй — демонстрируй!» — и работала, не жалея сил, воображая себя новой Фланнери. А в окне напротив трудился сосед-живописец, и в один прекрасный день я пригласила его на поздний завтрак, на местном наречии именуемый «бранчем». Он долго отнекивался, отказывался разделить мою скромную трапезу, состоявшую из двух яиц всмятку и французских тостов, но в конце концов, стыдливо примостившись на краешке стула, подсел к моему столу.
Узнав, что я иностранка, он поведал мне причину своего смущения. Приглашение на завтрак в устах женщины звучит, по его мнению, вызывающее. Местные жительницы готовы на любую хитрость, лишь бы затащить самца в свою постель. Будучи холостым мужчиной стандартной сексуальной ориентации, без вредных привычек, бедолага не знал, куда спрятаться от своих эмансипированных соотечественниц. Он постоянно был начеку, запирал дверь на три замка, не вступал в разговоры с незнакомками и завтракал исключительно в обществе проверенных людей. В тот день я узнала немало любопытного о взаимоотношении полов в городе Нью-Йорке. Что касается соседа, то больше мы с ним не виделись. Вероятно, он опасался, что я попытаюсь вторгнуться в его жизнь…
Все мои последующие американские приключения только подтвердили первоначальные мрачные догадки. Судьба свела меня с Терри в битком набитом автобусе. В тот вечер я стояла, зажатая со всех сторон, отчаянно вцепившись в кожаную петлю, и вдруг почувствовала, что теряю равновесие. Кто-то из стоявших рядом своим студенческим рюкзаком толкнул мою сумочку от «Блумингдэйла». Это был Терри. Я приняла его извинения. Мы познакомились. Узнав, что я француженка, он проникся ко мне благожелательным интересом и с подчеркнутой галантностью начал задавать вопросы.
Отличительными особенностями Терри были: поставленный голос, незаурядная эрудиция, восковые щеки, голубые кукольные глаза, длинные ресницы и ухоженные ногти. Будучи принципиальным противником зимней одежды, он не носил пальто. Был аспирантом Колумбийского университета: изучал особенности празднества Потлач у индейских кочевников. Собирался посвятить этой волнующей теме свою диссертацию. Мы стали встречаться. Он водил меня в кино смотреть фильмы «по специальности» с участием именитых социологов, с годами все более походивших на предмет своего исследования, кочевых индейцев. Мы посещали концерты, где я изо всех сил старалась не заснуть под монотонную музыку Джона Кейджа. Ходили в Музей современного искусства, где Терри заботливо объяснял мне, в чем разница между почерками Джаспера Джонса и Раушенберга. Иногда он приглашал меня посидеть в кафе в нижней части города, но и там без устали твердил о том, что празднество Потлач сыграло ключевую роль в развитии примитивных культур. И всякий раз я невольно вздрагивала, поймав на себе взгляд его пронзительных ледниково-голубых глаз. Слова Терри звучали веско и сурово. Он просвещал меня с ласковым снисхождением терпеливого учителя. Я не смела до него дотронуться, боялась разрушить ту непередаваемую книжную романтику, которой были полны наши с ним встречи. Внимательно его слушала и все ждала, когда же он сделает первый шаг. И вот, по прошествии пятнадцати лекций в кафе, пяти познавательных фильмов и трех концертов экспериментальной музыки, Терри решился наконец меня поцеловать и даже залез ко мне в постель.
Его белые плечи уже блестели во мраке, вожделенные губы почти касались моего уха, аромат свежей крепкой плоти дразнил воображение, но прежде, чем заключить меня в объятия, Терри на минуту замер и, приподнявшись на локте, объявил, что желает со мной объясниться, пока его ум не замутился блаженством соития. Он поведал мне, что у него есть девушка и встречаются они на регулярной основе последние четыре года. Сообщил ее точный возраст, род занятий, религиозную принадлежность. Рассказал, что она сочиняет талантливые стихи и записывает их в тетрадку в кожаном переплете, а по воскресеньям печет ему превосходные кексы под музыку великого Шуберта. Он добавил, что нежно любит свою девицу и что имя ей Виолетта. По взаимному согласию они позволяют друг другу некоторую степень свободы, и благодаря этой чудесной поправке к договору я и пребываю в настоящий момент нагая в объятиях Терри. Закончив свою речь, он подождал, пока я кивну, подтверждая, что осознаю, сколь скромное место отводится мне в его жизни, после чего улегся сверху и принялся любить меня со свойственной ему серьезностью и вдумчивостью.
Обескураженная услышанным, я не ощутила ровным счетом ничего, никакого возбуждения, ни малейшего намека на приближение экстаза. Приоткрыв в темноте глаза, я с неподдельными интересом наблюдала за его показательным выступлением. Он пользовал меня усердно и технично, благо в наше просвещенное время искусству любви может в некоторой степени научиться каждый. В постели он вновь продемонстрировал эрудицию, тщательно обработав каждую мою эрогенную зону. Ему были знакомы все существующие позы, и в каждой из них он был неизменно энергичен, ритмичен и точен, виртуозно работал бедрами, умело пользовался языком. Я наблюдала за ним удивленно и отрешенно, ничего не ощущая, даже не притворяясь. Впрочем, Терри был слишком озабочен собственными действиями и на мою реакцию не обращал ни малейшего внимания. Он старался ничего не упустить, показать все, что умеет. Закончив соло мастерским поглаживанием моей правой скулы, Терри одарил меня едва заметной улыбкой: он был уверен, что я на седьмом небе от счастья. Довольный собой, он вышел наконец за пределы моей плоти. Я вновь ощутила блаженное чувство свободы, ощупала себя с ног до головы, словно проверяя, все ли на месте, не умыкнул ли Терри какую-нибудь часть моего тела. Смысл произошедшего был мне недоступен.
Минуту назад я занималась любовью с мужчиной, который теперь, сидя на краю постели, надевает носки, заправляет рубашку в брюки и приглаживает волосы, следовательно, этот мужчина — мой любовник.
Да неужели?
Вы сказали Терри?
Кто такой Терри?
Не знаю. Мне вообще ничего о нем не известно. Про Виолетту я теперь знаю практически все и уж точно все про славное празднество Потлач, а вот про Терри — увы.
Мне так и не довелось познакомиться с ним поближе.
В тот вечер, нежно поцеловав меня на прощание, он покинул мой дом и больше не вернулся. Исчез совершенно бесследно, не оставив ни малейших улик, ни единого волоса на подушке для генетической экспертизы. Я тщетно ждала звонка, письма, условного стука, скорбного сообщения из больницы, краткой заметки в «Нью-Йорк Пост». После чего решила, что со мной что-то не в порядке: наверное, у меня несвежее дыхание и уйма физических недостатков. Вероятно, я была не на высоте, то ли дело Виолетта…
Два года спустя, проездом оказавшись в Нью-Йорке, я стояла в очереди у «Дина и Делуки», держа под мышкой целую коллекцию французских сыров. Мое внимание привлек мужчина с восковыми щеками, голубыми глазами и длинными ресницами. Собрав сдачу тонкими пальцами с ухоженными ногтями, он обернулся, и его сумка едва не протаранила мою. Я приняла его извинения. Улыбнулась. Переложила сыры, освобождая руку для дружеского пожатия. Я не держала на него зла. Мне было интересно, как поживают его диссертация и его Виолетта.
Но он был уже далеко…
И вот теперь, глядя на целующихся в вагоне варваров, я терзалась вопросом: есть ли у Алана подружка?
Рита мне все расскажет.
Рита знает все: она ясновидящая, гадалка, практикующая в подвале жилого дома на Форсайт-стрит, того самого, где я некогда обитала, работая над «серьезной» книгой. Я все пыталась уяснить, что в Его понимании означает «серьезная». Четкого определения Он не давал, называл имена. Одни и те же. Шатобриан, Эмиль Золя, Хосе Мариа де Эредиа и почему-то Жан Вальжан. «Нет такого писателя», — возражала я, довольная, что отыграла очко. «Неважно, — отвечал Он, — ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. Не стоит звонить из-за таких пустяков — это слишком дорого…» Я в слезах вешала трубку. Шла к зеркалу. Находила себя уродливой, ненужной, заурядной.
Желая поддержать меня в трудную минуту, Тютелька процитировала Монтескье. Его изречение звучало примерно так: «Серьезность — щит для глупца». Я переписала эту максиму каллиграфическим почерком и отправила Ему заказным письмом. Он не ответил.
Так или иначе сопротивляться было поздно, Он посеял во мне сомнения. Я глядела на свою вторую книгу, ту самую, над которой тогда работала, и четко понимала: она не «серьезная». Писательство давалось мне подозрительно легко. Я донимала себя вопросами и все больше терялась. Неужели Шатобриан писал и болтал одинаково? Скорее всего, да. В ту пору не было ни телевидения, ни других подобных глупостей, дурно влияющих на речь человека, поэтому ничто не мешало Шатобриану трепаться в исключительно серьезной манере. И писал он соответственно. В то время Франция воспринимала себя всерьез, и Шатобриан в своем замке де Комбур отражал воззрения эпохи. Он встречался за чаем со своей подругой Рекамье, и речь их звучала выспренне, была полна изящных оборотов и изысканных слов. То был пир языка! Придаточные предложения переплетались причудливым бисером, сослагательное наклонение так и витало в воздухе, а романтичные описания с блеском завершали картину.
А Поль Валери, живший относительно недавно? С ним дело обстояло сложнее. Что, интересно, он говорил другу: «Мне пора в объятия Морфея» или же «Пойду подрыхну»? Вторая версия представлялась мне более вероятной.
Значит, говорил он по-людски, а писал совершенно иначе.
Он хотел, чтобы его стихи звучали серьезно.
Я оказалась между двух стульев. Как же мне писать: языком живых людей или другим, двухсотлетней давности? Не упуская ни малейшей детали, воспевать на десяти страницах кровать под балдахином или непосредственно переходить к восторгу горничной, трепетно отдающейся графскому сыну?
На занятиях Ника подобными вопросами никто не задавался. Более всего там ценилась точная передача эмоций. Достаточно было взглянуть на рожи соучеников, и сразу становилось ясно, сумели ли вы произвести на них должное впечатление, удалось ли вам донести до них переживания своих героев. Стоя перед нами в своих развалившихся кроссовках, Ник повторял: «Неважно „как“, главное — „о чем“». Я увязла в клубке неоднозначных вопросов, не могла разрешить великую дилемму и в результате писала все меньше и меньше. Время шло, я размышляла, деньги таяли. Сначала я снимала квартиру в престижном районе, потом франк по отношению к доллару стал падать, я переезжала, и каждое мое жилище было скромнее предыдущего. Последним пристанищем стала комната на Форсайт-стрит.
В парке напротив дома обитали бродяги и гуляли местные шлюшки. Мне пришлось кардинально изменить походку и стиль одежды. Я старалась ничем не выделяться. Носила старые джинсы, старую куртку, старые кроссовки. Брела вдоль стены, занавесив глаза челкой, втянув голову в плечи и сжимая в кармане деньги, предназначенные первому встречному, который настойчиво попросит меня раскошелиться. Для пущей убедительности приставив нож к горлу.
В подъезде не было ни консьержа, ни домофона. Гости кричали под окном, и я кидала им ключи. В носке или в перчатке. Необходимо было точно прицелиться, чтобы ключи не угодили в помойку. Отдельного туалета мне не полагалось. Приходилось делить удобства с соседями: пятидесятилетним художником, страдающим запорами, и молодой польской иммигранткой.
Девушку звали Катя. Она считала себя человеком с твердыми принципами, в подтверждение чего без конца повторяла две-три заезженные фразы. Подобные особи меня невероятно раздражают, но обходиться без Кати я не могла. Она прекрасно знала окрестности и умела бороться с тараканами. От нее я узнала о существовании «тараканьих мотелей» — картонных коробок, которые выглядят ярко и нарядно, скрывая внутри ядовитую вязкую субстанцию. По замыслу производителей, таракан, привлеченный красочным объектом, должен проникнуть внутрь и сгинуть навеки. «They check in, they never check out» — гласила реклама. Слоган не врал, но проблема была в другом: тараканы крайне редко наведывались в «мотель». Умные насекомые не ловились на броскую приманку, предпочитая держаться на расстоянии. Внутрь забредали только маразматики, невротики и разини, то есть ничтожный процент тараканьей популяции, в целом исключительно крепкой и жизнеспособной. Тараканам даже атомная бомба не страшна, настолько они живучи.
Я тоже выжила.
Привыкла.
Даже полюбила этот квартал.
И его обитателей. Трижды в неделю я пробуждалась под звуки органа. Служба шла по-испански. Дородные матроны в фартуках выгуливали свое потомство. Мальчишки запускали самодельные фейерверки и покачивали бедрами в такт музыке, доносившейся из гигантских приемников. Бродяги волокли свои тележки, набитые выброшенными бутылками и коробками. Шлюшки курили марихуану, а в дни везения баловались кокаином, сидя на капотах брошенных автомобилей. Копы при исполнении равнодушно проходили мимо. Мы обменивались приветствиями: «Hi! Sweetie, how are you today? Fine and you? Fine, thank you». Я сутулилась, а они, напротив, стояли навытяжку, выставляя напоказ игривые бюстгальтеры. В полночь, спустившись за сигаретой в бар «Ла Бодега», я снова нос к носу сталкивалась с ними. В перерывах между клиентами они забегали сюда передохнуть и, сидя у барной стойки, заклеивали лаком стрелки на колготках, вычищали грязь из-под ногтей, жевали резинку и обсуждали клиентов. Среди последних преобладали белые клерки, забредавшие сюда в костюмах и галстуках, чтобы в промежутках между деловыми встречами получить свою порцию грязного секса. Надушенные белые жены с ухоженными ногтями подобных вольностей им не позволяли. «Blow job» девушки предпочитали делать коренным американцам, но с представителями прочих этнических групп ощущали себя свободнее.
«У америкосов яйца чистые, а в башке — тараканы», — говаривала Мария Круз, хорошенькая восемнадцатилетняя пуэрториканочка в тесных джинсах и розовых виниловых сапожках на высоких каблуках. Она была у девиц душой общества. «Такие забитые, скажу я тебе. Мы работаем не покладая языка, избавляем их от комплексов».
Слушая Марию Круз, подруги покатывались со смеху, а она, царственным жестом хлопнув по стойке, заказывала всем по чашечке кофе. Мария Круз была местной звездой. Родилась она в Гарлеме, в бедном латиноамериканском районе. Сбежав из дома в пятнадцать лет, попала в молодежную банду, каких в Бронксе развелось немало. Жили они воровством, промышляли в богатых кварталах, а потом, вернувшись в свое логово, по-братски делили добычу. Однажды Мария Круз решила не возвращаться. Она брела по Пятой авеню, засунув руки в карманы краденой куртки, и разглядывала гигантские лимузины, из которых выходили дамы в роскошных платьях и кавалеры в смокингах. Разодетые швейцары услужливо распахивали перед ними двери. В тот вечер Мария Круз дала себе слово, что когда-нибудь она тоже будет ездить на таких машинах. И ей сразу стало легко и весело, будто желанная перемена статуса уже свершилась. Запрыгнув на скамейку, она заговорила сама с собой: «Надо жить так, будто я уже богата… Надо работать над собой, надо стать сильнее, чтобы удача не застала меня врасплох, чтобы я была готова к роскоши и богатству. Главное — не пасовать. Побеждает тот, кто смел…»
В тот памятный вечер Мария Круз предалась мечтам. В тот вечер она в первый и последний раз ощутила себя свободной. Она несла себя по улице как королева. Воображала себя «той самой знаменитой» мисс Марией Круз. Она — известный парикмахер-косметолог, у нее свой Институт красоты на Мэдисон-авеню. Трехэтажное здание с небесно-голубыми кабинками, ковровые дорожки — светло-серые… нет, тоже небесно-голубые, а светло-серыми у нас будут двери, и на каждой из них серебряная табличка с именем мастера. Окрыленная мечтой, она шла вдоль Пятой авеню и была счастлива, что вырвалась из банды, что ей больше не придется мчаться по тротуару, спасаясь от погони, отчаянно стуча каблучками по асфальту. В два часа ночи Мария Круз улеглась на ступеньки богатого дома в Верхнем Ист-Сайде и, мысленно выбирая цвет занавесок и форму для мастеров, нанимая парикмахеров, прикидывая расценки, зарплаты и часы работы, незаметно заснула. На следующее утро, обслужив первого в своей жизни клиента, Мария Круз заработала на кофе с глазуньей. «В первый раз я получила два бакса и семьдесят пять центов! С тех пор мои ставки выросли! И ваще, живу я на Манхэттене. Не в самом, конечно, раю, но все впереди… В один прекрасный день я распрощаюсь с Хосе, достану заначку и открою свой институт…»
Я готова была слушать Марию Круз всю ночь, но за ней неотступно следил Хосе, а клиенты на длинных машинах разъезжали вдоль парка. Мария Круз залпом допивала кофе, поправляла колготки, приглаживала мини-юбку из искусственной кожи, надувала щеки, как кларнетист, и возвращалась на службу.
Еще одним поводом спуститься ночью в бар «Ла Бодега» было общение с Ритой. Она страдала бессонницей и раскладывала за стойкой гадальные карты. В то время Рита являла собой довольно жалкое зрелище. Она безуспешно пыталась похудеть, страдала нервными припадками и ночи напролет просиживала в баре, передвигаясь при помощи табурета на колесиках. Рита была так слаба, что все необходимое всегда держала под рукой: карты, кофе, морковные палочки, сигареты, салфетки, румяна. Иногда владелец бара оставлял ее за стойкой одну, обслуживать ночных посетителей. Барменша из Риты была никудышная. Она изнуряла себя диетами и потому плохо соображала. Просишь салями, а получаешь пачку «Салема». Впрочем, на Риту никто не обижался, потому что она бесплатно гадала на картах. Ясновидческие способности от диеты не страдали. Рита видела «вспышками», и на почве голода ее зрение только обострялось. «Еда отягощает ум, — менторским тоном заявляла Катя. — Mens sano in corpore sano… Американцы неправильно питаются. Жрут свои консервы и тупеют».
Катя хотела знать, сумеет ли она добиться успеха и поселиться в верхней части города, среди богатых и удачливых. Меня интересовало, получится у меня «серьезная» книга или нет. Рита не понимала, что я имею в виду, мои путаные объяснения ее не устраивали, дело упорно не двигалось с мертвой точки, карты сулили нечто противоречивое. В качестве компенсации Рита предсказывала мне новые романы, новых любовников, разрывы и полеты на самолетах. Обещала встречу с брюнетом, и со вторым брюнетом, и с третьим… и большую любовь. При этих словах я вскакивала и принималась ее пытать. Когда? Когда же это случится? Когда я встречу свою большую любовь?
Но точного времени Рита назвать не могла, она «видела» только факты.
Рита скажет, что у меня будет с Аланом. Позвонит ли он завтра вечером или же в ожидании его звонка я успею перечитать «Илиаду» и «Одиссею».
Я спускаюсь по Кэнел-стрит, миную китайский квартал, сворачиваю на восток, прохожу мимо китайской прачечной, куда некогда сдавала белье. С владельцем приходилось объясняться на пальцах: он ни слова не понимал по-английски. Я на полной скорости пролетаю по Бауэри и оказываюсь на Форсайт-стрит.
Ритина гадальная лавка находится на том же месте. Похоже, дела идут неплохо. Рита обновила вывеску. На фасаде красуется ладонь с красными и зелеными линиями, а также золотистая колода карт и надпись: «Рита Морена. Узнай свою судьбу». Я толкаю дверь. Оторвавшись от журнала, Рита плывет мне навстречу.
Именно плывет, потому что передвигаться иначе Рита неспособна: весит она не менее центнера. Килограммы жира мешают ей ходить, заставляя клониться то влево, то вправо. Она встает и волной рахат-лукума устремляется ко мне. Я успела позабыть, что она такая толстая.
Худеть она больше не хочет. Говорит, что жир защищает ее от домогательств. Без этого студенистого слоя она была бы совершенно беспомощна в нашем жестоком мире. Она уже побывала худой, хорошенького понемножку. Ее потрясало, что люди подходят к ней совсем близко, практически вплотную. Это приводило ее в ужас. Сбросив лишний вес, она вновь оказалась на грани нервного срыва. Доктор забыл ее предупредить, какие опасности подстерегают в этой жизни тех, кто решился быть стройным. Их все хотят, все вожделеют, буквально рвут на части. Рита рано поняла, что мир жесток. «С тех самых пор, как родители предложили мне поиграть с тостером в ванной», — смеется она. Теперь на ее теле выросла защитная броня, талия, бедра, икры надежно укутаны. Рите больше нечего бояться. Отныне она полностью владеет ситуацией. Рита обнимает меня, приподнимает, целует, ставит на пол и, радостно повизгивая, щиплет обеими руками.
— Ты пришла! Класс! Два года прошло, и никаких вестей! Что случилось?.. Ой, подожди, помолчи, у меня «вспышка»! Ты встретишь мужчину. Здесь, в Нью-Йорке. Я его вижу… Он высокий, красивый. Влюбится в тебя как безумный… Не перебивай… Я его вижу. Еще вижу самолеты и снова самолеты… Потом свадьба… Он иностранец, брюнет. Вижу большой праздник, на тебе зеленая блузка… Да, именно… И пальма в углу…
Я висну у нее на шее, целую ее. Ну, что еще ты видишь? Но Рита утомилась, она падает на стул. Миг озарения позади.
— А что потом?
— Все будет хорошо… Я это чувствую. Вы поженитесь и…
— Ты уверена? Уверена, что не ошиблась?
Рита дуется. Вбирает один подбородок в другой. Отворачивается. Гигантской гармонью сплющивается на стуле.
— Ну прости, пожалуйста, это я от волнения… Понимаешь, я именно такого встретила и теперь не смею надеяться. Все получилось по-дурацки… Я его случайно послала…
— Он еще вернется, вернется… Расскажи, как ты? Что твой отец? Он умер?
Я киваю, и в горле снова застревает комок. Когда кто-то говорит о Нем вслух, мне становится страшно. Будто я только что впервые получила официальное подтверждение Его смерти, узнала, что Он умер окончательно и бесповоротно. Я вздрагиваю, внутренне съеживаюсь. В эту минуту я похожа на зябкую старушонку.
— Тебе тяжко? Очень тяжко?
А ты как думала…
— Надо довериться Богу, ты понимаешь меня? Надо верить, что Он там, наверху, что Он наблюдает за тобой.
Я качаю головой. Этот вариант мне не подходит.
— А ты попробуй… Помолись Пресвятой Богородице.
Она тычет пальцем в пластиковую Мадонну, которая стоит на верхней полке, одним локтем упершись в радиоприемник, другим задевая вентилятор.
— Она тебя поймет. Если твой отец умер, это значит, что отпущенное ему время истекло…
— Я не верю, Рита. Не верю и все. Не получается. Когда он умер, все родственники дружно молились, а я завидовала им лютой завистью… Я бы с радостью помолилась, чтобы было не так больно. Изо всех сил пытаюсь поверить, но ничего не выходит. Будь я верующей, все было бы не так безнадежно. Я не сомневалась бы, что однажды встречусь с ним вновь…
Слезы текут по моему лицу.
Рита встает, подплывает к холодильнику, достает мороженое под названием Health Bar Crunch.
— Недавно появилось. Ты такое уже пробовала?
Я утвердительно икаю. Мне известны все сорта и виды мороженого. За три недели я успела наверстать упущенное. Рита ставит мороженое на столик, втыкает в него две ложки, плюхается на пуфик.
— Держись… Сейчас я тебе пасьянс разложу.
— Расскажи, как там все остальные… Катя, Мария Круз, старый художник, у которого запоры?
— Этот никуда не делся… Все такой же!
Она тасует карты. Колода сделана на заказ, все карты — в форме сердечка, с позолоченными краями.
— А что Катя?
— Вернулась к себе в Польшу. Она влипла в историю, наделала глупостей. У нее закончилась виза, и она нашла себе фиктивного мужа. Брачного афериста. Он жил тем, что женился на иностранках. За две штуки баксов. Катя у него была восьмая… Аферист попался. Сдал Катю. Законы теперь суровые. Они все проверяют, вызывают новобрачных на перекрестный допрос, чтобы проверить, действительно ли те живут вместе. Катю спросили, где у них в спальне выключатель, спит ли ее муж в пижаме или голый. Она ни на один вопрос не смогла ответить… Ее отвезли в аэропорт… Под конвоем…
Рита пожимает плечами. Я делаю то же самое. Все в этом мире суета сует.
— Катя мне написала из Варшавы. Ее родители разорились. Они отдали все свои сбережения, чтобы отправить ее сюда…
Рита протягивает колоду, предлагая мне «снять», раскладывает карты, отодвигает мороженое.
— А Мария Круз?
Видно, что этот вопрос задел ее за живое. На мгновение она замирает с колодой в руке. Потом кладет карты, хватает ложку и нервно тычет в стаканчик с мороженым.
— Ну что тебе сказать? После твоего отъезда у нас были сплошные несчастья… И этим не кончится, я так чувствую…
Я даю ей съесть пару ложек, а потом снова потихоньку перехожу к вопросам. Марию Круз я любила. Она была не то что бы красивой, но яркой… Десны у нее были ярко-розовые, а волосы густые и жесткие, словно у куклы, этакая черная блестящая грива. Она открыла мне неведомый дотоле мир. Благодаря ей я спустилась с небес на землю. Слушая Марию Круз, я не просто этому училась, я будто заново узнавала саму себя. В такие минуты я жила интенсивнее и чувствовала острее. Казалось, моя душа вот-вот вырвется наружу. Я всегда ощущаю нечто подобное в минуты сильного потрясения… Однажды я спросила, как она заставляет себя сосать незнакомых мужчин, от которых зачастую еще и разит. Она посмотрела на меня свысока и ответила едко, ехидно: «А как ты заставляешь себя часами просиживать за машинкой? Че молчишь, а? Как тебе это удается? Это ведь не женская работа! Это работа для мужика! Нет, правда! Писателю нужны яйца, такая мощная пара яиц!» С этими словами она приподняла на ладони воображаемые писательские яйца, и все ее подруги дружно заржали. Я уткнулась носом в чашку кофе и с тех пор зареклась спрашивать Марию Круз о работе, все больше сидела молча и слушала.
— Она подсела на коку, — говорит наконец Рита, — потом на героин. С подачи Хосе… чтобы больше из нее выжимать. Он говорил, что у Марии Круз мания величия, что она слишком много о себе воображает. Вот он ее и прижал… Теперь она особо не рыпается. Хосе выпьет из нее все соки и выбросит на помойку. Жалкое зрелище… Он гонит ее работать в верхний город, подальше от подружек… Ну давай, сконцентрируйся, что мы спросим у карт?
— А ты что же?
— А что я могла сделать? Что я могу против Хосе? И ведь предупреждала я ее… Видела, что ее ждет, а она мне не верила, считала себя самой умной…
Она оседает на своем пуфе, прислоняется к стене, устало вздыхает. Радость внезапной встречи со мной на время заслонила все ее печали, а теперь тяжелые мысли мучают ее с новой силой.
— Ты видела, во что превратился наш квартал, там, где Четыре авеню?
Я качаю головой, объясняю, что добиралась на метро.
— Здесь все поменяли, все перестроили. Видать, скоро мне придется переезжать. Отсюда уже многие убрались. Четыре авеню… Помнишь, там никто не хотел селиться. А теперь мэрия решила обустроить район, и все кишмя кишит подрядчиками. Они покупают старые развалюхи, приводят в порядок, продают квартиры по баснословной цене. Художники здесь больше жить не смогут… Если не успеют по-быстрому прославиться и разбогатеть! Скоро дойдет очередь и до меня! А куда мне ехать? Здесь прошла вся моя жизнь…
Ее нижняя губа печально сползает вниз, к подбородку.
— А карты? Что они тебе обещают?
Рита пожимает плечами. Карты молчат, но что-то подсказывает ей: пора складывать вещи. Перебираться в Бруклин или в Квинс.
— Ну, давай посмотрим, где теперь твой папочка! Хочешь?
Когда с гаданием и мороженым было покончено, наступил вечер. Рита заразила меня своим унынием.
Мне было грустно, несмотря на то что карты тоже сулили встречу с брюнетом. Я не слишком верила в Ритин провидческий дар, хотя бы потому, что папочка мой, по ее мнению, пребывал на небесах, под крылышком у Господа. Как бы не так!
— Я вижу его в раю. Он такой спокойный, умиротворенный, смотрит на тебя.
— Так я тебе и поверила!
— Ты должна мне верить, тебе надо молиться…
— Не буду!
— Почему?
— Не верю я во все это… Посуди сама: если он существует, почему бы ему немного не постараться для меня, не совершить небольшое чудо, чтобы я в него уверовала? Ну, например, сделать так, чтобы завтра мне позвонил Алан… Ведь это же несложно.
— Это было бы слишком просто…
— Вот-вот. Старая песня. Мы страдаем, рискуем, принимаем на себя тяжкие удары судьбы, а он знай себе прохлаждается…
— Мы еще поговорим об этом, — ласково проворковала Рита, — непременно поговорим.
Эта интонация показалась мне знакомой. Так разговаривают религиозники, которые звонят в двери, рекламируя свой божественный товар. Заманивают честных граждан в свои сети. Если вы не клюете на наживку, они становятся мягкими, сговорчивыми и на время оставляют вас в покое, а потом с новым рвением принимаются за свое.
Мы вышли на улицу. Рита немного меня проводила. Мы дошагали до района Четырех авеню в самой нижней части города. Нашим взорам открылись полуразрушенные кирпичные дома, изъеденные ржавчиной, пострадавшие от бесчисленных пожаров. На пустырях, поросших сорной травой, чернели остовы сгоревших машин, высились груды мусора. Некогда этот квартал был предоставлен в полное распоряжение бедняков, муниципальные власти предпочитали ни во что не вмешиваться, даже улицы здесь были безымянные.
— Они и сюда добрались? — спросила я.
Рита кивнула. Ей было не просто перемещаться в пространстве. Она пыхтела, опиралась на мою руку.
— Весь квартал уже прибрали к рукам. Ты посмотри, одни копы кругом. Теперь здесь особо не погуляешь, то ли дело раньше…
И действительно, на каждом углу красовался коп с наручниками наготове, вооруженный пушкой и резиновой дубинкой. У каждого из них была рация. Они стояли, поглаживая курок, готовые выстрелить в бесплотную тень, плывущую на встречу с наркодилером, в безобидного бродяжку, подыскивающего себе местечко для ночлега. Рита продолжала свой печальный рассказ. Мэрия без труда победила в неравном бою. Скоро в этих местах не останется ни единого шприца, ни единой ночлежки, ни единой шлюшки. Все будет готово к приему новых владельцев — господ, облаченных в тройки, и их аэробических жен. Каждый квадратный метр в городе должен стать рентабельным. Мне снова пришла на ум статуя Свободы. Я задумалась о том, что она олицетворяла раньше и что олицетворяет теперь… Она по-прежнему возвышается над Стейтен-Айлендом в своей складчатой тоге, с факелом в руке и гостеприимной улыбкой: «Welcome в страну Справедливости и Равенства». Раньше это приветствие звучало правдоподобно, теперь же в Америке правит не закон, а доллар, сильный заглатывает слабого, подрядчики выселяют Риту. А статуя стоит себе на пьедестале, подобная золотому тельцу, с безмятежной, равнодушной улыбкой взирая на это безобразие.
Некоторое время мы молча шагали рядом, потом попрощались. Рита, переваливаясь, заковыляла по направлению к лавке, а я села в автобус и поехала в верхнюю часть города, в мир Бонни Мэйлер.
Было уже совсем темно.
Сидя в автобусе, я подумала, что если мой папочка и впрямь находится сейчас подле Жулика, то, стало быть, двери рая открыты для всех, прямо-таки распахнуты. А на пороге стоит зазывала.
Нет, честное слово, во всем должна быть мера!