Книга: Притяжения [новеллы]
Назад: ПРИТЯЖЕНИЕ
Дальше: Примечания

ХОЗЯЙКА ДОМА

Каждый год мы позволяем себе две недели отпуска. Кристина от этого на стенку лезет, потому что в химчистке нас на это время подменяет папа, а папа стар, он путает номера, обсчитывается и теряет квитанции. Проще всего, конечно, было бы закрыться, вот только «Белая Королева» не закрывается никогда. Вопрос принципа, профессиональная гордость — тут папа упрямей осла. На протяжении трех поколений мы не закрывались ни на день, кроме воскресений. Но Кристина все-таки считает себя обязанной уезжать на эти две недели, потому что это он подарил нам трейлер.
Папа вообще-то любит оставаться один с клиентами; для него это тоже вроде каникул. Две недели — в самый раз, потом он начинает скучать. Так что каждый год 1 августа я цепляю трейлер к машине и мы вывозим его «на свежий воздух». Ладно, грех жаловаться. Собаку, например, нужно выгуливать каждый день.
В первое лето Кристина решила показать детям Бретань. Трехзвездный кемпинг располагался у самого пляжа. В первый день мы ловили креветок; на второй день какой-то танкер угораздило сесть на мель. Следующим летом она выбрала баскское побережье — все две недели лил дождь. В прошлом году мы съездили в Испанию — кругом были одни бельгийцы и все провоняло жареной картошкой. Кристина, видно, заметила, как я воротил нос, и сказала, мол, раз ты такой привереда, на будущий год сам выбирай и бронируй.
* * *
Я ни разу не был на этой улице. Она в самом конце старого квартала, притулившегося к горе, и видит солнце, наверно, всего час или два в день. Это уже не совсем город — низкие дома, облупившиеся вывески, бесплатная автостоянка, — но и не деревня. Забытый тупик, упершийся в скалы, в зарослях ежевики, на которых белеют вместо цветов пластиковые пакеты: ветер здесь почти всегда дует со стороны «Ашана». Теплая предвечерняя пора, тишина, изредка нарушаемая звяканьем столовых приборов. Уже добрых пять минут, как я не встретил ни души. Я забрел сюда случайно, шел куда глаза глядят, как и каждый вечер, — с той лишь разницей, что сегодня у меня есть цель.
Проснувшись утром, я сказал себе: сегодня пойду бронировать. Мое первое самостоятельное решение, с тех пор как закрылся театр, — за эти тринадцать лет, которые Кристина стыдливо именует «моей проблемой с реальностью» и пытается помочь делу, пичкая меня витаминами. Она из тех людей, что смотрят далеко вперед и считают, будто время все лечит. Ничего оно не лечит, и тем лучше. Я влюбился в нее по уши на факультете театрального искусства, в постановке чеховской «Чайки». Счастье было полным, навсегда и без оглядки. Я взял жилищный кредит и купил ей в качестве свадебного подарка «Театр у Пекарни», уютный подвальчик, обтянутый красным бархатом, где я собирался играть вместе с ней лучшие пьесы мирового репертуара. После второго «скромного успеха» — тридцать зрителей за неделю — она предпочла создать мне семейный очаг и взять в свои руки химчистку. Когда родился наш сын, городская санитарно-гигиеническая служба закрыла театр из-за крыс: в соседнем помещении был ресторан.
С тех пор если я и влюблен, то лишь в воспоминание. Моя жизнь застряла в мечте — несбывшейся и потому нестареющей. «Ваш муж совсем не меняется!» — вечные восторги клиентов. Неудачники хорошо сохраняются. Кристина же похудела на пятнадцать кило ценой строгих диет после двух беременностей: ни тебе груди, а то, не дай бог, обвиснет, ни улыбок — от них морщины, и пахнет от нее теперь только чистотой. Все, что осталось в ней от наших студенческих лет, — акцент швейцарской немки, который она поддерживает как дань памяти, с тех пор как ее родители погибли под лавиной. Этот акцент весомо звучит за прилавком, в любви — не настолько, но наша сексуальная жизнь мало-помалу становится бессловесной. Она допускает меня к телу раз в две недели по воскресеньям, перед мессой. В остальное время я изменяю ей с ее же фотографиями из спектаклей. С Кристиной пятнадцатилетней давности, единственной, подлинной, только моей.
Время от времени, так, чисто для проверки формы, я позволяю себе кое-какие похождения и в настоящем времени, осторожно и по-тихому, но их и сравнить нельзя с моим давним закулисным блаженством, — так стоит ли множить разочарования? Занимаясь любовью с прошлым, я храню верность самому себе.
Конечно, теперь, когда дети выросли, я мог бы развестись, но мой отец не сможет обойтись без моей жены. И потом, что я стал бы делать со свободой? У меня никакого желания снова играть в эти игры. Вот я и курсирую между отелями и казино: забираю на грузовичке с надписью «Белая королева» грязное белье, возвращаю чистое, а остальное время провожу у игровых автоматов. Выигрываю, проигрываю, отыгрываюсь, а часы идут. Когда наберу свой потолок — или, наоборот, опущусь ниже плинтуса, — выхожу прогуляться. И заканчиваю вечер на скамейке в парке Терм с томиком Бальзака или Пруста. Я люблю неисчерпаемые книги. Удовольствия не меньше, чем от игровых автоматов.
* * *
В конце тупика растрескавшийся фонтан цедит воду в сточный желоб слева от сияющего свежей краской агентства. В соседстве ярко-желтого цвета и зарослей ежевики на склоне есть что-то странное, гнетущее, сам не знаю почему. На обтрепанном полосатом тенте надпись: «Привилеж Кемпинг — аренда индивидуальных участков для отдыха со всеми удобствами».
Я подхожу к витрине, приставляю правую руку козырьком ко лбу. Внутри темно, не видно, что там выставлено. Хрипло звякает дверной колокольчик, на порог выходит мужчина и смотрит на меня так, будто я заглядываю в окно супружеской спальни.
— Что вам угодно?
— Добрый день. Я хотел узнать, участки, которые вы сдаете…
— Участки, которые мы сдаем? — переспрашивает он, как бы побуждая меня продолжать.
Это маленький, тощий человечек с лысой головой и лихорадочно блестящими глазами; ворот рубашки ему широк и свисает на узел галстука.
— У меня есть трейлер, — говорю я.
Он кивает с понимающим видом, цокает языком, оглядывается.
— Ну конечно, месье, конечно. Кемпинг — классная штука на бумаге, не так ли, но скученность… Я прав?
Он приглашает меня войти, кося масленым взглядом швейцара пип-шоу.
— Так вот, я предлагаю свободные участки, не подлежащие застройке, они принадлежат людям, которые их никак не используют, — покой, нетронутая природа, санитарно-техническое оборудование имеется. Вы арендуете участок на нужный вам срок — и вперед! Это, если угодно, дикий кемпинг, но со всеми удобствами. Представляете — вы в трейлере, один на краю света, с вашим семейством, разумеется.
Я улыбаюсь при мысли о моем семействе, которое признает только «популярные», как выражается Кристина, места. Агентство — тесный закуток, освещенный боковым окном, практически полностью закрытым листвой. В зеленом свете стоят рядком неподвижные куклы-автоматы.
— Моя страсть, — говорит он. — Итак, куда мы возьмем курс? Север, юг?
— Я бы хотел место понепригляднее. Болотистое, с нездоровым климатом и чтобы далеко от всего.
— Конечно, месье.
Не выказывая ни малейшего удивления, человечек уселся за свой стол. Забавная, право, реакция.
— Я заплачу, сколько потребуется, — уточняю я.
Он задумчиво кивает.
— Это для вас… или для вашей семьи?
В его тоне я слышу понимание, более того — нечто вроде поддержки, этакой солидарности строптивцев. Отвечаю:
— И то, и другое.
Честно говоря, я и сам не знаю, какие счеты свожу, вздумав испортить наш отпуск, но это не просто дурная шутка, это глубже. Может быть, последний шанс, протянутая рука, попытка вновь обрести друг друга. Вернуть то, что нас связывало. Без окружения, без индустрии увеселений, и чтобы даже в себя не уйти…
Он приглашает меня сесть на плетеный стул между стеной и маркизой в пудреном парике и бальном платье — она стоит с ошеломленным видом, руки подняты, как будто ее держат на прицеле.
— Моргенсен, — произносит он торжественно. — Тысяча восемьсот восемьдесят четвертый год: его лучший период.
Я киваю, изображая интерес. Это моя коммерческая жилка — наследственность. Он выдвигает ящик стола, извлекает допотопную картотеку и начинает рыться в ней, украдкой поглядывая на меня, словно прикидывая, что из его товара мне подойдет. Тихонько булькает фонтан, так близко, будто он прямо в комнате. Сквозняк колышет тени над куклами. Рука, нога, ухо, нос — у каждой чего-нибудь не хватает, и увечья усиливают ощущение неловкости от этого скопища металлолома и фарфора цвета розовой плоти.
— Вот, — говорит хозяин, вставая, — думаю, я нашел именно то, что вам нужно.
Он осторожно обходит свою маркизу под прицелом и, цокнув языком, протягивает мне листок. Три наклеенные фотографии под неразборчивыми каракулями подписей. На одной — поле и полоса сухих сосен, на другой то же поле, отделенное решетчатой оградой от простирающейся до горизонта голой серой земли, на третьей грязное море за дюной, на которой торчит шест с табличкой — надпись на ней не разобрать. Заложив руки за спину, хозяин шпарит наизусть описание, которое я одновременно с трудом расшифровываю.
— Вам знакомы эти места?
Я качаю головой. Он испускает душераздирающий вздох.
— Тысяча двести квадратных метров. Участок прямо над морем. И я вам гарантирую, что не будет ни души.
— Вид довольно унылый, не правда ли?
— Не то слово! — весело подхватывает хозяин. — Ну, деревня-то есть, в шести километрах, посмотрите на обороте, и до города двадцать минут на машине. Разумеется, — добавляет он, посерьезнев, — стоит это довольно дешево.
— В чем же проблема?
Он чешет голову, снова вздыхает.
— Полигон, месье, вот так. Вся эта территория отошла военному ведомству. Осенью расчистят. В общем, пока еще мы можем сдать на июль–август. Если вам действительно хочется побыть в одиночестве…
Я переворачиваю листок. Деревня, панорамный вид, ничего примечательного, маленькая, все ставни закрыты, улицы пусты. Несколько припаркованных машин, перед дверьми некоторых домов свалена мебель. Под этой фотографией еще одна: участок со стороны сосен; снято под другим углом, и на заднем плане видна вилла. Любопытное сооружение без определенного стиля, вернее, все стили здесь вперемешку. Угловые башенки, одна круглая, другая квадратная, колонны на фасаде, деревянные балки на боковой стене, веранда, крыша с высоким коньком и колоколенками, терраса с перильцами по всему периметру. Тесаный камень соседствует с желтым кирпичом и фризами в стиле рококо.
— Соседний дом, — уточняет агент по недвижимости, проследив за моим взглядом. — Пустует с незапамятных времен.
— Занятный.
— Не правда ли? А вы еще не все видели…
Я смотрю на него вопросительно. Он улыбается уголком рта, склонившись над моим стулом. Цокает языком, тихие влажные звуки смешиваются с бульканьем фонтана.
— Так я беру с первого по пятнадцатое августа, это возможно?
— Вполне. Ваш предшественник уезжает тридцать первого июля. Завсегдатай — третий раз туда едет. Переживает, что это будет последний.
— Что же ему так нравится?
Он втягивает щеки и возвращается за свой стол. Открывает какую-то папку, протягивает мне бумаги.
— Задаток тридцать процентов, остальное за месяц до отъезда. Описание можете оставить себе.
Я пробегаю глазами договор об аренде, подписываю и достаю чековую книжку. Сумма просто смехотворная: отпуск обойдется нам в четыре раза дешевле обычного. Я заранее знаю реакцию Кристины и представляю себе, что меня ждет. С другой стороны, прошлым летом она отказывалась заниматься любовью из-за количества детей на квадратный метр в соседних трейлерах. В этом году у нее будут все условия.
Пока хозяин проверяет, все ли в порядке, я снова рассматриваю фотографию на столе. Этот дом меня заинтриговал. Столько усилий архитектора, брошенных на произвол судьбы и запустение, — задевает за живое эта несправедливость. Растрескавшаяся лепнина, искрошившееся кружево деревянных фронтонов, резные ставни, висящие на одном гвозде… Кажется, будто окружающий пейзаж, плоский и невыразительный, из зависти обглодал мало-помалу дерзкие башенки, чувственные колонны, декоративные узоры, все эти барочные излишества, такие вызывающе неуместные здесь.
Человечек протягивает мне карту местности, я прячу ее в карман вместе с экземпляром договора и конвертом, в котором лежит ключ от «санитарно-технического оборудования», говорю «спасибо».
— О! — машет он рукой, вроде бы уничижительно, но будто с предвкушением — странная смесь. — Поглядим, что вы скажете, когда будете на месте.
— Вы говорили о полигоне… А что там делают?
В ответ он только поджимает губы — мол, не знаю, — и, отводя глаза, провожает меня до двери. Что-то он вдруг заспешил, словно ему не терпится меня выпроводить.
— Это хоть не опасно? — спрашиваю я, охваченный запоздалым сомнением.
Он пожимает плечами.
— Жить вообще опасно, месье, опасно все, от рождения до смерти, а иначе какой был бы интерес в жизни? Но со стороны полигона — нет, вам ничто не грозит. А вот против волн, комаров и дождя я, увы, бессилен. Счастливого отдыха.
Он крепко жмет мне руку и открывает дверь. Треньканье колокольчика как бы пресекает дальнейшие вопросы.
Я иду назад по улице; надо бы посмеяться, как-никак хорошую шутку сыграю со своими чадами и домочадцами, но мне не до того. Шагаю как в тумане, меня одолевают странные мысли, нетерпение, тоска неизвестно по чему. Этот дом, фотографию которого я уношу в кармане, волнует меня, как могло бы волновать место, где прошло детство, как что-то знакомое и давно утраченное. Словно его вид пробудил во мне воспоминания, о которых я сам не знал.
* * *
— When I fuck you!
Я вздрогнул, заднее колесо трейлера зацепило обочину.
— Стефани, не пой, когда твой отец идет на обгон!
— When I fuck you, My dick is blue!
На ней наушники, так что хоть обкричись. Ее мать должна бы обернуться и поговорить с ней жестами, но, когда я за рулем, Кристина смотрит на дорогу, судорожно вцепившись в разложенную на коленях карту.
— Ну вот! — фыркает Жан-Поль. — Этот паршивец Петен опять за свое!
Он недавно обнаружил центральную полосу «Дофинэ-Диманш», где под рубрикой «60 лет назад» воспроизводятся факсимиле тогдашних новостей. Мы живем в ритме времен оккупации, терактов Сопротивления, репрессий нацистов и дипломатии Виши. Его мать принимает это на свой счет как немка, хоть и швейцарская.
— Какие же они все были придурки, — удрученно вздыхает Жан-Поль, поднимая глаза от газеты.
Он возвращается в наши дни и, переваривая проглоченное прошлое, смотрит, как паинька, в окно на загородный пейзаж с дорожными развязками, рекламными щитами и эмблемами Макдональдса. Цивилизация — это тоже хорошо.
— ʼCause when I fuck you, My dick is blue! — выводит его сестра в зеркале заднего вида, очумело крутя головой в такт.
Последняя рулада — и она умолкает, со зверским лицом и застывшим оскалом в стиле «доберман». Вытаскивает из одного уха наушник и требует чипсов. Я спрашиваю, знает ли моя дочь, что поет.
— Уилла Брикса, — рубит она безапелляционным тоном: мол, тебе не понять, и не пытайся.
— Он становится штрумпфом?
— Чего?
— Он поет о том, что, когда трахается, у него синий член.
— Этьен! — хмурится Кристина.
— Вечно ты все опошлишь, — бросает мне дочь, снова затыкая ухо.
И снова воцаряется тишина, только кондиционер шипит под хруст чипсов и пиканье компьютерной игры Жан-Поля. Что тут скажешь — нормальные подростки. Вот только они были такими и до переходного возраста. Малолетние нахалы. Несговорчивые, упрямые, самоуверенные и плюющие на всех. Они бездельничают, как я, но с уныло-деловитым видом своей матери, отчего смотреть на них нам обоим невыносимо; правда, видим мы их редко.
Каждый год в мае Кристина устраивает им сцену, когда они начинают строить собственные планы на лето. Она кричит, что они не одни на свете, что стоило ли тогда дедушке покупать трейлер ради укрепления семьи. Вопрос решается баш на баш: мы оплачиваем детям планы на июль, а они едут с нами в августе — то есть используют машину. Сразу по приезде они заводят друзей в кемпинге, и больше мы их не видим. Кристина, правда, заставляет их подписывать открытки, которые она посылает моему отцу.
— Далеко еще? — осведомляется Стефани, покончив с чипсами.
— Километров десять, — отвечает Кристина, уткнув ноготь в карту.
— А там так же фигово, как здесь?
— Спроси у отца.
Я говорю, что это сюрприз. За пиканьем слышатся два напряженных вздоха.
— Налево после распятия, — роняет Кристина. — А дальше ищи сам, раз не хочешь сказать, как называется твой кемпинг.
— У него нет названия.
— Это обнадеживает.
Я улыбаюсь, включая поворотник. В десятый раз Кристина открывает путеводитель, подчеркнуто не теряя надежды найти в окрестностях живописный вид, достопримечательность, популярный ресторан, которых просто не заметила раньше. Я знаю, она корит себя за то, что предоставила мне выбирать маршрут. Она ожидает худшего. И в кои-то веки я ее не разочарую.
— Комар! — визжит Стефани. — Блииин, даже кондишена с фильтром нет в этой паршивой тачке! Мама, не шевелись!
Звонкий хлопок по плечу Кристины, та вскрикивает.
— У-у, дура, — бормочет Жан-Поль, — из-за тебя очко потерял!
Пиканья становятся чаще. Я сворачиваю на развязке у придорожного распятия, удостоверяюсь, быстро оглядевшись, что никто из троих не заметил ограничивающего движение большого щита с эмблемой Министерства обороны. «Вы въезжаете в военную зону. Проход на пляж и в лес вне специально обозначенных мест строго запрещен». Радостный холодок пробегает по спине, и неожиданно для себя я пою:
— ʼCause ту dick is blue!
Кристина окидывает меня полярным взглядом. Я вписываюсь в поворот, скрытый высокой травой, и мы оказываемся на прямой, в конце которой — полосатый шлагбаум с охранником в будке.
— Надо же, кордон, — невозмутимо бросаю я.
— Дети, пристегнитесь, — суетится Кристина.
Она закрывает путеводитель, Жан-Поль поднимает нос от игры, Стефани выключает плеер. Я сдаю назад и аккуратно торможу. Опускаю стекло, к нему склоняется солдат в плащ-палатке.
— Месье.
Я вежливо здороваюсь.
— Куда едете?
Откинувшись на спинку сиденья, извлекаю из внутреннего кармана бумагу с названием и покладисто протягиваю ему. Он пробегает ее глазами, хмурясь и неодобрительно косясь на мою широкую улыбку, потом просит нас минутку подождать. Уходит в будку, где двое его коллег пьют кофе и в окошко посматривают на нас. Я вижу, как он говорит по телефону, повернувшись к нам, — наверняка описывает «вольво» и прицеп.
— Я могу узнать, что все это значит? — сухо спрашивает Кристина, пытаясь поймать мой взгляд.
Я пожимаю плечами: мол, сам удивляюсь. Жан-Поль вдруг прыскает:
— Он забронировал концлагерь!
Я не могу удержаться от смеха, а Кристина, повернувшись на сиденье, обрушивает праведный гнев на осквернителя святынь:
— С этим не шутят, Жан-Поль!
Солдат выходит из будки и возвращает мне бумагу.
— Все в порядке, можете ехать. Но у вас арендовано до пятнадцатого — и ни дня больше. В запретную зону к северу от деревни не заходить. Купаться в этой части мыса тоже запрещено. Общественные пляжи на другой стороне, ближе к городу, смотрите указатели. И ни в коем случае не сворачивайте с шоссе: движение по проселочным дорогам гражданским автомобилям запрещено. Счастливо вам отдохнуть.
Я благодарю его за любезность и жму на газ. Он поднимает шлагбаум. Я проезжаю, помахав ему на прощание рукой.
— Хейли-хейло! — выдает Жан-Поль музыкальный комментарий.
— Нет, это черт знает что такое! — взрывается Кристина.
Переключая скорость, я отвечаю на этот смелый вывод поджатием губ.
— Парень из агентства что-то говорил мне насчет военных. Ну и хорошо, хоть воров можно не бояться. Помнишь, сумку у тебя украли в прошлом году?
У Кристины отвисает челюсть при виде развороченной гусеницами земли вокруг.
— Полигон! Ты хочешь, чтобы мы отдыхали на полигоне!
Она оборачивается к детям, призывая разделить ее возмущение.
— Вот хрень! — шипит Стефани. — Да тут же будет пустым-пусто!
— А на когда назначены испытания химического оружия? — ехидно осведомляется Жан-Поль.
— Едем назад! — решает Кристина.
— Нет.
Она смотрит на меня круглыми глазами, ошарашенная моим властным тоном.
— Как это «нет»?
Двадцать лет нерушимого семейного спокойствия разом рухнули в ее голосе. Я добавляю мягче:
— Уже приехали.
Мы едем вдоль длинной ограды, за которой тянутся ангары и штабеля бетонных труб метров в пять высотой. У труб дежурят часовые. По другую сторону шоссе сооружение, похожее на гигантскую теплицу, рядом воронка, в которую съезжают машины на гусеничном ходу.
— Это Розвелл, — заключает Жан-Поль. — Тут упал НЛО, землян эвакуируют.
— Мы же не будем торчать здесь две недели? — протестует Стефани уже менее уверенно, почти с мольбой.
— Будем, — отвечаю я. — За мысом есть город, тебе же сказали. Хочешь — купайся там, бегай по магазинам, кадри мальчиков. Ничего, не дальше, чем в прошлом году, и здесь, по крайней мере, не придется сидеть друг у друга на головах.
Тишина, достойная ядерной зимы, воцаряется в салоне. Я оставляю справа поворот к городу.
— Да и все равно на сезон отпусков выбора не было.
Кристина мотает головой, онемев от моей наглости. Дорожный указатель — танк в красном треугольнике — маячит впереди, и мы выруливаем на разбитую бетонку. Надо же, я, оказывается, умею командовать. Зря не делал этого раньше.
— Не может быть и речи… — начинает моя жена, запинаясь на каждом слове.
— Не бухти.
Она аж оседает от изумления. Я смею ей перечить. При детях.
— Класс, — хихикает Стефани, толкая локтем Жан-Поля.
Наклонившись вперед, вцепившись в спинки наших сидений, они ждут, что мы сейчас сцепимся насмерть. Спасая свой пошатнувшийся авторитет, их мать надменно бросает:
— Прекрасно. Я знаю, что мне придется сделать.
Вряд ли она действительно знает, но эта реплика позволяет ей сохранить лицо.
Из-за дюны показалась колокольня, крыши домов вырисовываются на пасмурном небе. Дубовая роща и густой кустарник тотчас скрыли от нас деревню, и между двумя сторожевыми вышками мы видим море. Серая вода набегает частыми мелкими волнами на песок цвета замазки.
— Я правильно сделала, что забыла доску для серфинга, — шепчет Стефани брату.
Ответа нет. Я вижу в зеркальце глаза Жан-Поля: он озирается в поисках условий для гонок по пересеченной местности. Его мотоцикл, переложенный одеялами, зажат в трейлере между холодильником и койкой матери.
Дорога идет под уклон, вокруг заболоченные поля, луга, на которых не пасутся коровы, но стоят резервуары для воды. Теперь все молчат, а у меня в голове звучат, как эхо, мои мятежные речи. Мало-помалу они теряют свой вкус и шлейф возможных последствий, и я снова начинаю думать о доме с фотографии. Я смотрю на него каждый вечер, когда все ложатся спать. Сам не знаю, что так притягивает меня в этом странном, ни на что не похожем сооружении. Одна деталь бросилась мне в глаза спустя неделю — а ведь эту деталь я должен был бы заметить сразу. В последнем окне второго этажа, перед квадратной башенкой, занавески с одной стороны приподняты до середины. Я вооружился лупой. Но шнура-подхвата не разглядел — только четыре белых точки.
Я спустился в подвал, где хранятся старые детские игрушки, и нашел коробку с набором «Юный натуралист» — Рождество 1998 года. Достал микроскоп и поместил под него фотографию. Это рука. Четыре пальца с сиреневыми, в тон занавеске, ноготками. А ведь вилла, судя по всему, давно пустует, да и агент по недвижимости мне это сказал. Теперь я различаю пальцы невооруженным глазом, очень отчетливо — впору подумать, будто рука появилась уже после того, как я впервые увидел фотографию. Я улыбаюсь при этой мысли: выходит, она так меня заинтересовала, что я вдохнул в нее жизнь. Если бы я верил в сверхъестественное, подумал бы, что призрак почувствовал наблюдение и из любопытства приподнял занавеску. Да нет, наверняка какая-нибудь туристка забрела. Или женщина из армии получила задание осмотреть дом. Интересно, военным разрешается маникюр?
Я не запоминаю свои сны, но каждое утро просыпаюсь с чувством, что дом стал мне ближе, как будто я всю ночь был там.
* * *
Я узнаю голую, без единой травинки, серую землю за решетчатой оградой, лесок из сухих сосен. Рощицу экзотических деревьев за ним. Какие-то хвойные гиганты с длинными, как щупальца, ветвями, и шишки в форме колокольчиков на концах. Их не было на фотографии, обрезанной на уровне угловой башенки, но я их уже видел, вернее, их изображение на одном из фризов фасада, которые я рассматривал под лупой. Двигаясь вдоль трухлявого забора, я стараюсь не смотреть на дом, чтобы не привлечь внимания жены: не хочется выслушивать колкости. Но она смотрит в другую сторону, где плещется море между облупившимися щитами на дюнах: «Сильные течения. Купаться опасно».
На другом щите, поновее, со стрелкой, написано: «Привилеж Кемпинг — частная стоянка». Осторожно переезжаю оборванную цепь, якобы закрывавшую наши владения. С опрокинутого мусорного бака взлетает ворона. Я торможу перед бетонным сооружением: подобие блокгауза в миниатюре, три полихлорвиниловые двери с рисованными обозначениями — мужчина, женщина, инвалидная коляска.
— Заметь, я ничего не говорю, — роняет Кристина.
Ветер выдувает нас из машины. Молчание. Трава на участке ровного желтого цвета, чуть темнее там, где стоял трейлер наших предшественников.
— Чего мы ждем-то? — не выдерживает Жан-Поль. — Располагаться будем или как? А то еще дождь ливанет.
Кристина открывает дверцу, выходит. Скрестив на груди руки, садится на капот лицом к морю и сидит неподвижно. Ветер сдувает ее волосы вправо. Она поворачивает голову, и новый порыв перемещает их влево. Поворачивается всем корпусом — волосы опять летят вправо. Досадливо передернувшись, она возвращается в машину.
Я поднимаю воротник куртки и выхожу вслед за детьми. Стефани уже открыла трейлер, Жан-Поль осторожно — аж лицо перекошено — достает свой мотоцикл. Они разворачивают палатку и ставят ее на равном расстоянии от туалета и от родителей. Полотнище надувается от ветра. Я иду им помогать.
— И не рассчитывайте, что я буду готовить!
Угроза страшной мести прозвучала из машины. Кристина поднимает стекло, чтобы пресечь протесты, которых, впрочем, никто и не думает высказывать. За год мы сыты по горло ее овощами на пару, вареным мясом и пересушенными картофельными пирогами; у детей есть дисконтные карты «Макдональдса», а для меня пиццерии — лучшее в отпуске.
Вбивая колышки, я смотрю на дом за низкими сосенками. Надо признать, он уродлив, если рассматривать в деталях. Но люди, которые его задумывали, строили и достраивали, вложили в него столько души, что он как будто осенен благодатью. Все в нем: восточные консоли с нормандскими деревянными балками, витые, как ствол глицинии, колонны, увенчанные русскими куполами-луковками, — все создано, чтобы прельщать, в гармонии, которую я не до конца понимаю, но чувствую, что запустение добавляет к ней что-то еще. Его красота не напоказ, она — изнутри. Я улыбаюсь этому слову под стук деревянного молотка. Вот именно: я хочу войти внутрь этого дома, просто сгораю от желания, не пытаясь себе объяснить, почему. Я ощущаю такое же нетерпение, как много лет назад, когда расхаживал по сцене моего театра, представляя себе декорации, в которых будет играть Кристина.
— Ну что, вы закончили? — рявкает моя жена, опустив стекло. — Хоть кофе тут где-нибудь можно выпить, в этой Татарской пустыне?
— Езжайте, — неожиданно для себя говорю я. — Вы видели, где деревня. Можете даже доехать до города. А я останусь, наведу порядок.
И, не дожидаясь ответа, отцепляю трейлер. Кристина смотрит на меня вприщур, зубы ее стиснуты, взгляд застыл. Таким взглядом она одаривает клиентов, потерявших квитанцию. Дети, закончив с палаткой, возвращаются на заднее сиденье. Она пересаживается за руль, рвет с места, яростно буксует. Я кричу ей: «Осторожней!», не могу видеть, как летят из-под колес комья земли с травой. «Вольво» разворачивается и объезжает меня под пронзительный вой внутренней сигнализации. Моя жена забыла пристегнуться. Надо же, как рассвирепела.
Шум мотора стихает вдалеке на дороге. И мне вдруг становится легко, невероятно легко, как в детстве, когда трогался поезд, увозивший меня в летний лагерь, и уплывала назад платформа с родителями.
Я застегиваю куртку и иду к морю, переступая через валяющиеся на песке бутылки и ржавые железки. Потом поднимаюсь в сухой лесок. Земля устлана похрустывающим под ногами ковром из сосновых игл, там и сям вздыбившимся муравейниками. Почти все сосенки голые, у одних обломаны верхушки, другие сгнили изнутри, некоторые лежат, вывороченные с корнями, но больше стоят, зацепившись за ветви соседок, — точно строй поддерживающих друг друга калек. А над их лысыми верхушками помахивают темно-зелеными щупальцами неведомые хвойные гиганты.
На застекленных дверях первого этажа плотно закрытые ставни. Ступеньки крыльца шатаются под моими ногами: камни растрескались от проросших корней. Медленно пересекаю осевшую террасу. На окне, где женская рука приподнимала занавеску, хлопает от порывов ветра решетчатый ставень.
— Есть кто-нибудь? — кричу я.
Ветер как будто стихает. От дома не так веет запустением, как от фотографии. Сорванная черепица свисает с кровельного желоба, но на земле ни единого осколка. Густой плющ увивает стену точнехонько до окон, как будто расти выше ему не дают. Стоят друг против друга два шезлонга под закрытым зонтиком. Деревянные части выбелены ветром, усеяны черными пятнышками, полотно и вовсе рассыпается в пыль, но на одной из стоек болтается на шнурке соломенная шляпа — почти новая.
Деревянная входная дверь прогнила и выглядит такой хлипкой, что полустертая надпись на ней «Добро пожаловать» стала, пожалуй, приглашением для лихих людей. Я легко высадил бы ее, но от перспективы что-то здесь ломать меня бросает в дрожь. Я обхожу террасу, упираюсь в застекленную веранду, прижимаюсь лбом к стеклу, сквозь налет соли пытаясь разглядеть, что внутри.
Потом возвращаюсь к шезлонгам, подхожу к одной из застекленных дверей, закрытых металлическими ставнями. Так, на всякий случай, просовываю пальцы в щель. И ставень, скрежетнув по каменному полу, отъезжает. От неожиданности я отдергиваю руку, чувствуя, как набухает в груди ком. Это не любопытство и не страх перед запретным — это мандраж. Так бывало в театре перед началом спектакля. Давнее смятение, забытое чувство из той единственной поры в моей жизни, когда я ощущал себя полезным, нужным, за что-то ответственным.
Моя рука сама собой тянется к дверной ручке, медленно поворачивает ее. Застекленная дверь открывается. И я этому не удивляюсь. Чувство, что меня здесь ждут, не оставляет с тех пор, как на фотографии я разглядел руку на занавеске…
Я проскальзываю внутрь, вдыхаю запахи влажной штукатурки и давно погасшего огня, закрываю дверь за собой.
Не слышно больше ни звука, кроме свиста ветра в печной трубе. Я щурю глаза, привыкая к полутьме. И мало-помалу на фоне стен проступает мебель, и картины, и люстры. Кресла, буфеты, вазы, книги — все как будто на своих местах, только опутано паутиной. Ни малейшего беспорядка, все цело, покрыто слоем пыли, ровным, гладким, как свежий снег, как плесень на фруктах. Жутковатое ощущение замершей жизни витает вокруг меня. Ни чехлов, ни скатанных ковров, ни какой бы то ни было защиты от времени, насекомых, ворья.
В гостиной царит такая прохлада, что даже не верится: температура здесь минимум на десять градусов ниже, чем снаружи. Как будто, входя в этот дом, переносишься не только в другую эпоху, но и в другое время года.
Справа от остановившихся стенных часов красуется на низком столике графин с виски между двумя хрустальными стаканчиками. На ломберном столе лежат карты — рядами, по мастям, незаконченный пасьянс. В камине аккуратно уложены поленья. Подушки на большом синем диване напротив меня вдавлены, будто на них лежали. Пожелтевшая газета упала на женские тапочки.
Я медленно отступаю назад, натыкаюсь на круглый столик, на пол падает ваза и разбивается вдребезги. Сердце зашлось от звона; я стою, оцепенев, и жду: вот сейчас что-то произойдет в нарушенной мною тишине. Даже ветер в трубе стих, и мне кажется, будто дом затаил дыхание. Вдруг сквозь приоткрытые ставни пробивается солнечный луч, и гостиная оживает, даже нити паутины как будто потягиваются. Я снова смотрю на синие подушки, в них, чудится мне, сосредоточена жизнь этой комнаты, — и вижу, как они потихоньку расправляются. Словно кто-то только что встал. Я кидаюсь к выходу, бегу через террасу, кубарем скатываюсь с крыльца. Порыв сквозняка со стуком захлопывает дверь за моей спиной.
Остановившись на песке, я оборачиваюсь. В ушах шумит море, и я уже сам не понимаю, что чувствую.
Мне больше не страшно. Оптический обман, игра света на велюровой обивке или привидение… да нет, я вообще-то и не испугался. Это было что-то другое. Понимание, что ли. А теперь — стыд. Я не имею права вот так сбежать, я не могу…
И я возвращаюсь назад, влекомый неодолимой силой. Но эта сила — она во мне. Я… я сконфужен, вот оно что. Абсурдная реакция, но ничего с собой поделать не могу: я именно сконфужен, всем своим существом, я, одновременно виновник и жертва недоразумения, отчего-то терзаюсь совестью несоразмерно происшедшему.
Я открываю застекленную дверь, вхожу на цыпочках. Осматриваюсь, вижу у камина медный совочек, собираю в него осколки вазы и ссыпаю их в ведерко для золы.
* * *
Вернулась Кристина с детьми. Я был уже у трейлера и сразу принялся их расспрашивать, мне так хотелось услышать голоса, слова — все равно какие. Стефани рассказала о городе. Там есть пляжи, магазины, дансинги — могло быть хуже, подтвердил Жан-Поль. Дети, похоже, приняли мою сторону, чего не скажешь об их матери — стоило взглянуть на ее каменное лицо. Я изо всех сил старался выглядеть естественно, непринужденно, но, натыкаясь на враждебный взгляд Кристины, чувствовал себя виноватым, как будто это ее вазу я только что разбил… нет, скорее, как будто боялся, что она об этом узнает и кому-нибудь расскажет — но кому? Она вдруг представилась мне стукачкой, недремлющим врагом, которого надо было занять, отвлечь. Я поспешно спросил:
— Ты привезла что-нибудь поесть?
— Я заказала столик в ресторане, мы вернулись переодеться и сейчас уезжаем. Ты, я полагаю, останешься здесь: в холодильнике есть полуфабрикаты, разморозишь.
Я никогда не видел ее такой. Какой-то маниакальный вызов: так, бывает, психу хочется сунуть пальцы в розетку, чтобы узнать, ударит ли током. Вот-вот, я притягивал ее, как розетка. Обычная, домашняя — которая может вдруг стать смертельной.
— Поехали, — сказал я. — Я вас приглашаю.
Она так и взвилась:
— Очень у тебя все просто! Ведешь себя, как… как… А потом — раз! — пригласил в ресторан, и думаешь, все, проехали, забыли! Нет уж, ты так легко не отделаешься, Этьен!
Я вдруг почувствовал, как устал: она всю душу из меня вымотала, эта женщина, обманувшая мои надежды, погасившая во мне все желания и возомнившая, будто имеет на меня права. Я спросил ее очень спокойно:
— Может, хватит нудить?
Она никак не отреагировала и продолжала свою обвинительную речь. Я понял, что пробормотал это себе под нос. Она пошла переодеваться. Жан-Поль объехал для пробы участок на своем мотоцикле, после чего привязал его к трейлеру цепью с кодовым замком. Стефани красилась в палатке. Она впервые это делала, чтобы отправиться ужинать с нами.
Через несколько минут их мать вышла из трейлера; в купленной для отпуска блузке с лошадиными подковами она выглядела смешно. Не говоря ни слова, она села в машину, пустила меня за руль. Я развернулся, стараясь не смотреть на дом. На шоссе мы встретили колонну военных грузовиков с включенными фарами.
Я проследил за ними в зеркале заднего вида. На пересечении дорог у большой воронки они свернули в противоположную сторону от моря — и от дома, о чем я и молил про себя.
* * *
Я плохо помню начало того вечера. Город представлял собой длинный ряд типовых зданий вдоль пляжа. Купальщики возвращались в отели с полотенцами через плечо, усталые, хмурые, волоча детей, ведерки, надувные круги. Машины еле ползли по набережной, тяжело переваливаясь на тормозных конвейерах. Полицейские с биноклями проверяли наличие страховых марок и ремней безопасности.
Кристина разжала зубы, чтобы указать мне нужный ресторан, рыбный, навороченный, отзывы гастрономических критиков там были напечатаны крупнее, чем меню. Я с трудом нашел место на стоянке. Мы опоздали на пять минут; наш столик был уже занят, и свободных не осталось. Я предложил соседнюю пиццерию, террасу с демократичными футболками. Гондольер на входе дернул подбородком, предлагая пройти внутрь, в задымленный зал, где выдохшийся кондиционер гонял жар от дровяной печи. Кристина закатила сцену, потому что ей сказали, что масло со специями не очень острое; в итоге пиццу ей принесли несъедобную, а заменить отказались.
Вино я заказал розовое венецианское, самое дорогое в карте; карнавал на этикетке смахивал на похороны. Я сказал детям, что после ужина мы пойдем с ними в дискотеку. Они разинули от удивления рты, а их мать поперхнулась пиццей. Она ела через силу, заставляя себя проглотить все до последней перчинки, то ли в наказание, уж не знаю кому, то ли из самопожертвования, сильно раскраснелась и много пила. Мне розовое вино уже ударило в голову. Оставаться с ней вдвоем я не хотел, мне было хорошо с детьми, в этот вечер я стал им ближе, хоть они об этом и не догадывались. Я томился мыслями, которых им не понять, которые им наверняка глубоко безразличны, и возможность зацепиться взглядом за это их равнодушие как-то успокаивала.
Я все еще чувствовал себя виноватым — из-за вазы. Идиотизм, но я ничего не мог с собой поделать: мне казалось, что я причинил кому-то боль, разбил нечто большее, чем фарфор. И в то же время этот нарушенный моим вторжением сон дал мне ощущение собственной силы, которого было немного стыдно. Я лишил невинности этот дом. И чувства испытывал те же, что могла бы внушить мне девушка: гордость, восторг, страх перед последствиями и — главное — удивление от того, что она досталась мне непорочной. Как объяснить, что ничего не украдено, все цело, даже не обветшало? Вся ли вилла в такой сохранности? Я сгорал от желания вернуться туда сегодня же, сейчас — а потом вдруг разбитая ваза вспоминалась мне, как знак, как предостережение.
Я расплатился по счету, который моя жена принялась мстительным тоном комментировать, шагая по тротуару. Я-де хотел сэкономить, заставив их провести отпуск на пустыре, и в первый же вечер промотал весь отпускной бюджет в дрянной забегаловке — как это на меня похоже. Стемнело, над пляжем встречались влюбленные парочки, подростки гуртовались там и сям вокруг гитары. От запахов масла и жареного сала еще тяжелее казался поднимавшийся от асфальта жар. Мне было хорошо. Взбудораженный агрессивным непониманием этой женщины, которую я больше не любил — даже в прошедшем времени, — я чувствовал себя свободным.
Стефани, уже освоившаяся здесь, привела нас в «единственный мало-мальски путный», по мнению местных знатоков, клуб. Это была смесь готики и вестерна: скелеты в мантильях, индейские седла на балюстрадах, гирлянды чеснока, подвешенные к потолку и официанты в боевой раскраске, одетые вампирами. Я дергался в ритмах кислотного рока и кантри-латино, которые диджей виртуозно смешивал на своей аппаратуре. Стеф, посмеиваясь, наставляла: двигай руками, вращай корпусом, меньше подпрыгивай, покружи меня. Я подражал движениям танцующих вокруг. Когда меня толкали, улыбался, извиняясь. Я хлопал в ладоши, щелкал пальцами, я взмок, хоть выжимай, чувствовал себя смешным и нелепым, и мне это нравилось.
— Ты силен! — радовалась дочка.
Ее тело в обтягивающем стрейче плавно колыхалось. Мы с ней давно были чужими, но в этот вечер удивили друг друга. Я перестал быть в ее глазах ходячим клише, а сам больше не смотрел на нее как на девчонку, вырядившуюся женщиной. Грохочущая музыка и лучи софитов по-новому сблизили нас. На другом конце зала, в нише у бара Жан-Поль снимал подгулявшую блондинку, усиленно хмурясь, чтобы казаться старше, — я сам когда-то так делал, и эта техника принесла плоды со всех точек зрения: сегодня я выгляжу на все свои и мне нет нужды притворяться угрюмым.
Кристина сидела у колонны и, положив локти на стол, комкала оставленные официантом чеки. В силу привычки копить претензии она обеспечивала себе мигрень ударной дозой рома с апельсиновым соком, чтобы завтра с утра предъявить нам счет за славный вечер, который ей не удалось нам испортить.
Начался медленный танец, и чья-то тяжелая рука вдруг легла мне на плечо. Я обернулся и увидел верзилу в джинсах, со спичкой в углу рта.
— Можно?
Он отстранил меня, выплюнул спичку и притиснул к себе Стефани. Распознав в глазах дочери посылаемый мне сигнал бедствия, я удержал верзилу, опустив руку на его плечо.
— Нет. Нельзя.
Он смерил меня взглядом с насмешливой миной, сознавая превосходство своего возраста, равного половине моего.
— Нарываешься, дедок?
Я видел, как вскочила у колонны Кристина. Как открыла рот, чтобы крикнуть: «Этьен!» — точно оскалившемуся псу свистнуть. Я представил себе ехидную ухмылку парня, разочарованное лицо Стефани и насмешки в глазах посторонних людей. И, не раздумывая, боднул его головой в живот. Верзила отлетел назад под визг отскочившей парочки.
Музыка продолжала играть, софиты мигали. Ногти Стефани впились в мою руку. Парень медленно поднялся, держась рукой за лоб. Подвигал челюстью, подобрался, глядя на меня. Кольцо вокруг нас расширилось, только две томно обнявшиеся девушки еще продолжали танцевать. Какой-то служащий дискотеки подбежал узнать, что происходит, двое в коже и кепочках остановили его. Мне не было страшно, я стоял, смотрел в лицо противнику и ждал. До меня с опозданием дошел смысл моей реакции, суть моего жеста. Верзила наморщил нос — и вдруг бросился на меня. От первого удара я согнулся пополам, второй пришелся в подбородок — и я рухнул наземь, слыша треск ломающейся мебели.
Но тотчас же вскочил на ноги. Из рассеченной надбровной дуги текла кровь, и я замолотил кулаками вслепую. Каждая боль, каждый удар вырывали меня из моей прежней тихой жизни, в которой я не роптал, не пер на рожон и предпочитал окольные пути. Мне хотелось бить, делать больно, хотелось за ту разбитую вазу сокрушить все остальное. Я ринулся очертя голову в ярость, в доселе неведомое, в иррациональное. Я нашел повод.
Вдруг меня оттащили назад. Что-то тяжелое сбило меня с ног, придавило сверху. Я не мог вздохнуть. Пытался согнуть колени под навалившимся на меня телом. Смутно слышал звуки, кто-то звал меня, и медленная музыка играла все громче… Оттолкнувшись ногами, я наконец сбросил с себя противника. Кто-то другой поднял меня и держал, пока тяжелые кулаки гуляли по моим ребрам. Потом раздался свист, топот — и наступила тишина.
* * *
Я пришел в себя и увидел Кристину за рулем. Я сидел сзади, все лицо было заклеено пластырем. Стефани сжимала мою руку.
— На сто евро ущерба! И хорошо еще, что его не забрали в участок. Он рехнулся, просто рехнулся!
— Послушай, мама, он только защищал меня, вот и все…
— А ты молчи лучше! Из-за кого мы вообще оказались в этом клубе, а?
Я хотел прикрикнуть на нее, чтобы оставила нас в покое, но голова была такая пустая, и потом, мне подумалось: какая разница?
Мне помогли подняться в трейлер, раздеться и лечь. Голоса, удаляясь, стихли. Весь остаток ночи я бил вазы и от конфуза просыпался. Только под утро уснул крепко. И опять все повторялось, от скрежета ставней до звона фарфора, но уже без «обрывов пленки». Да, я заново переживал посещение дома, как смотрят фильм, каждый раз обнаруживая все новые подробности. Я слышал звуки, рядом со мной завтракали, а я никак не мог вырваться из своего сна, я запутался в паутине, и ее нити растягивались, сжимались, словно дышали…
— Ты что, до завтра собираешься спать?
Голос Кристины замутил картину, разорвал нити. Я почувствовал головой перегородку, ногами скомканное одеяло; я не хотел возвращаться, хотел остаться в доме, дождаться возвращения женщины, которая приподнимала занавеску на фотографии, подкарауливая меня, которая сунет босые ноги в тапочки, поднимет с пола газету, а потом сядет за ломберный стол и закончит пасьянс…
— Уже полдвенадцатого, папа…
Я разлепил веки.
— Ну наконец-то! — фыркнула Кристина.
Дневной свет в трейлере обжег меня, и я сощурился. Увидел склонившееся надо мной встревоженное лицо Стефани, хотел улыбнуться ей. Челюсть пронзила боль. Я с трудом сел — болело все. Дочь поставила поднос мне на колени.
— Слушай, ты показал класс. Хочешь, позовем врача?
— Не надо, спасибо, я прекрасно себя чувствую.
— Ты уверен?
Я кивнул, окутанный поднимающимся из чашки паром. А она, оказывается, красивая. Пацанка, правда, с мальчишескими ухватками, но красивее, чем раньше. Может быть, оттого, что я подрался за нее.
— Вы как хотите, а я пошла, — громко сказала Кристина, застегивая пляжную сумку.
Стефани и Жан-Поль разом повернулись к ней. Под их укоризненными взглядами она принялась оправдываться агрессивным тоном безвинно пострадавшей:
— Если он думает, что я позволю испортить мне отпуск, то ошибается! Он целый год гоняет лодыря, а у меня только и есть эти жалкие две недели, когда я могу отдохнуть…
Молчание в ответ оборвало ее фразу. Я увидел слезы в глазах жены, поставил чашку и сказал детям:
— Езжайте вперед на мотоцикле, мы вас догоним.
Они вышли из трейлера, удивленные и моим властным тоном, и тем, что я сделал первый шаг к примирению. Я встал, стараясь не обращать внимания на боль.
— Извини за вчерашнее, Кристина, мне очень жаль. Сам не знаю, что на меня нашло.
— Мне плевать. Потом поговорим, дома, а здесь я больше не скажу тебе ни слова — я в отпуске. Слышишь? В ОТПУСКЕ!
Я кивнул и ничего не сказал. Допил кофе, надел плавки, шорты и тенниску. С виду я как будто вошел в колею, стал прежним, но я-то знал, что это не так. Я хотел одного — покоя, а для этого было необходимо восстановить гармонию вокруг себя. Пусть даже эта гармония будет «статус-кво», сведение счетов отложено на потом, взрыв еще прогремит. Моя нынешняя покорность была лишь трезвым расчетом. Я отправился с Кристиной на пляж, потому что не хотел оставаться здесь один — пока еще не хотел.
Выбираясь из трейлера, я старался не смотреть на дом.
* * *
Город белый, людный, шумный. Я увидел мотоцикл детей, привязанный к столбику с указателем «Городской пляж» — невразумительный песчаный треугольник без лежаков, примыкающий к выходу из порта. Кристина трижды гоняла меня туда-сюда вдоль моря, пока не высмотрела наконец более «цивилизованный» пляж. Тридцать евро за зонт, который она поспешила закрыть. Я предложил намазать ее кремом. Ни слова не говоря, она перевернулась и подставила спину.
Мои недавние сомнения теперь вызывали у меня улыбку. Все просто: я желал этот дом, и теперь, когда я его получил, мне хотелось продлить желание. Этим и объяснялся мой страх, когда я разбил вазу: я боялся чересчур поспешить, пренебречь ожиданием, первыми робкими шагами, упустить какое-то ощущение… И потом, меня сдерживало присутствие Кристины: надо было сначала ее пристроить, заполнить ее дни, убедиться, что она не будет мешать: я арендовал лежак на неделю, уж мне ли не знать, если деньги уплачены, она будет отрабатывать их на совесть. Впрочем, Кристина значила для меня все меньше, особенно после вчерашних кулачных боев. Я думал об этом, втирая защитный крем с антиоксидантами в тощее тело, почти ни о чем мне не напоминавшее. Я больше не хотел вспоминать о прошлом. Настоящее звало меня.
Я надел темные очки, снял тенниску и улегся на лежак. Завтра мне будет обеспечено алиби в виде солнечного удара: она отправится на пляж без меня, а я поближе познакомлюсь с домом.
* * *
День за днем он постепенно приручал меня. Он начал мне доверять, каждый раз позволяя заходить немного дальше. Сомнения больше не одолевали меня, я слушал свои желания, свою интуицию и все больше смелел. Я завел часы, и это было как искусственное дыхание: в дом вернулась жизнь. Я опробовал кресла, затопил камины, чтобы прогнать сырость, обследовал верхние этажи. Я осваивал все новые комнаты, одну за другой, не все сразу, чтобы оставалось и на завтра: я растягивал удовольствие.
Кухня в глубине первого этажа тонула в полумраке из-за густой листвы за стеклянной дверью. Кастрюли на плите, стол, накрытый на двоих — серебро, хрусталь, салфетки с пожелтевшими складками, словно здесь очень давно кого-то ждали. На стене большой календарь с картинкой: жатва на пшеничном поле. 1945 год. Того же года была газета на тапочках в гостиной.
Везде та же пыль, на которой я теперь узнавал свои следы: ведь я уже не был, как в первый день, непрошеным гостем, я чувствовал себя почти дома. Я был принят этой тишиной, нарушаемой лишь сквозняками да скрипом половиц, вписался в это остановившееся время, в котором застыл день ожидания — кастрюли, накрытый стол, пасьянс… Все кровати были застелены, в каминах лежали наготове дрова. Поленья рассыпались от прикосновения в белую пыль, простыни хрустели и местами покрылись плесенью.
Одно открытие особенно запало мне в душу: в сиреневой комнате — той самой, где женская рука приподняла занавеску на моей фотографии из агентства, — только в ней оказалась незастелена кровать. Простыню покрывал тонкий, ровный слой пепла. Наверно, постель согревали грелкой с горячими углями… Занавеска на окне висела застывшими складками.
Мои поиски на ощупь, мои догадки возвращали этой обстановке душу. Я словно пробуждал от сна, от забвения кресла, в которые садился, чувства, которые кто-то в них испытывал, — это было чудесное ощущение, и я целыми днями ходил из комнаты в комнату, метил свою территорию, старался «влезть в шкуру» того, кто здесь жил, обращался к стенам, которые наверняка многое могли помнить.
Забвение… Забвением веяло от этого дома, да, но не пустотой. Он имел свои вехи. Он был обитаем, и за жившей в нем жизнью я шел по следам из комнаты в комнату, узнавал ее в одежде, в расположении безделушек, в определенным образом сложенном белье, в ровном ряду флаконов, в стульях, везде придвинутых вплотную к столам, и занавесках, задернутых всегда на три четверти… Ни одна комната не походила на другие, словно каждая повторяла один из стилей фасада, но, обследуя их одну за другой, я находил все ту же жизнь, все ту же личность. Это был дом женщины. Одинокой женщины. Мужских следов я не нашел нигде.
В шкафах висели платья, по большей части траченные молью, но такие могли носиться и сейчас — стиль на все времена. Все одного цвета, из одной ткани, одного размера. На чердаке я обнаружил штуку голубого шелка, из которого их скроили. А под иглой старенькой швейной машинки лежал недошитый рукав.
В комнате в стиле Людовика XIII я нашел в стенном шкафу юбку, а блузку к ней — в комоде этажом выше. Как будто одна и та же женщина жила во всех комнатах понемногу, под настроение или, может, из деликатности, чтобы ни одну не обидеть. Мне это было знакомо. После смерти мамы, когда отец решил продать сельский домик, где ему было невыносимо жить без нее, я делал так же в последние недели, чтобы хорошенько запомнить все четыре спальни и гостиную, в последний раз послушать их рассказы о моем детстве и проститься, перед тем как вынесут мебель. Я представлял себе, что женщина, жившая в этом доме, хозяйка, поступала, как я, и это не казалось мне простым совпадением, но создавало некую близость, отрадную в моем одиночестве.
Каждая вещичка, каждая привычка, каждая причуда помогали мне познать ее характер. Небрежность, рассеянность — и вдруг почему-то дотошное внимание к какому-нибудь пустяку: разноцветные салфеточки, разложенные строго по порядку цветов радуги, или палец рыцаря в доспехах, поднятый в непристойном жесте и поддерживающий косо висящую картину. На ней была изображена долина с вьющимся ручьем, и казалось, хозяйка дома специально наклонила раму, чтобы ему легче было течь.
В библиотеке, небольшой, обшитой темными панелями комнате наверху одной из башенок, стояли рядами сотни потрепанных томов. У шести я обнаружил на обрезе этикетки, как на банках с вареньем, надписанные детским почерком: «Мило», «Гениально», «Сложно», «Забавно», «Грустно», «Очень грустно».
Ностальгия витала повсюду, в некоторых комнатах от нее просто щемило сердце. Был, например, коридорчик со сводчатым потолком в трещинах и полустертыми семейными фотографиями на стенах, где всякий раз меня останавливала печаль. В нише стояло кресло-качалка, и ковер под ней протерся до дыр: моя хозяйка, должно быть, часами сидела здесь, покачиваясь и глядя на перспективу предков — детей, солдат, вдов в черно-белой или коричнево-белой гамме… За выбившийся из плетеного сиденья прутик зацепился лоскуток голубого шелка. И я тоже качался, как она, пытаясь понять ее, стать ею, угадать, исходя из нашего сходства, ее судьбу. Умерла ли она или, изгнанная, вернулась тайно, прячется в каком-нибудь уголке дома и оттуда наблюдает за мной? Привыкнув представлять ее похожей на меня, вечного мечтателя, тоскующего о былом, я был уверен, что мое присутствие возвращало ее к жизни.
Я не знал, сколько ей сегодня могло быть лет, но в каждой мелочи чувствовал молодость. На полочках во всех ванных комнатах стояли косметические средства одной марки. Початые флаконы с цветастыми этикетками, почти полные и полупустые. Я представлял, как она то в одной, то в другой ванной наносит эти просроченные кремы просто ради удовольствия погладить свое лицо или занять пустое зеркало. Единственный современный, судя по этикетке, флакончик — с сиреневым лаком для ногтей — обнаружился в туалетной комнате, примыкавшей к той самой спальне с незастеленной постелью.
Я находил светлые волосы в расческах и щетках на каждом туалетном столике, везде одни и те же, длинные, шелковистые, и, входя утром в дом, ощущал все более определенное волнение. Трепет, предшествующий свиданию.
Я уверился, что глаза у нее голубые, цвета ее любимого шелка, я знал ее размер, угадывал ее вкусы, но от платьев пахло только шкафом, а кремы и лосьоны утратили свой аромат. Ее запах — вот единственное, чего мне не хватало, и я отчаянно искал его повсюду — на простынях, полотенцах, щетках для волос, занавесках, диванных подушках, — как последнюю недостающую деталь головоломки.
* * *
Кристину я видел только по вечерам в трейлере. Она привозила готовые ужины и ела их перед телевизором прямо из лотков. Дети мне своего общества не навязывали. Они возвращались на мотоцикле за полночь и спешили юркнуть в палатку. Днем они жили своей жизнью. Кристина загорала. Погода стояла прекрасная. Я их привез, устроил — и меня оставили в покое. Я говорил им, что сижу здесь из-за толпы, что устал от общества себе подобных. Жан-Поль посматривал на меня с уважением, как будто это я переживал «трудный возраст». Стефани целовала меня и стискивала мою руку, когда мы пересекались. Она, наверно, думала, что я боюсь нарваться на типа из дискотеки, и этим жестом как бы говорила мне, что, мол, ей очень жаль, она меня понимает и я все равно ее герой.
Кристина меня методично игнорировала, но я чувствовал, что ее снедает тревога от мыслей о вдруг вышедшем из колеи муже, и догадывался, что, поджариваясь на лежаке, она измучилась в поисках стратегии, линии поведения после отпуска, в химчистке, в присутствии моего отца. Притворство, равнодушие, вражда, примирение? Она со мной не разговаривала, но исправно наполняла холодильник, и я мог наблюдать за ее душевными терзаниями через продукты, которые она мне покупала. Салат с тунцом был признаком затишья, ветчина в вакуумной упаковке — показателем напряжения, а диетический коктейль Слим-Фаст — угрозой конфликта. Холодильник стал единственным связующим звеном между нами, но, поскольку я, когда открывал его, умирал от голода, мне было недосуг об этом задумываться. Я готовил что-нибудь на скорую руку и тотчас же покидал трейлер, унося с собой свой обед, — ел я в кухне, из севрских фарфоровых тарелок, за столом, накрытым на двоих. В доме не было ни газа, ни электричества, но вода оказалась не перекрыта. Наверно, артезианский колодец. Я по-быстрому мыл посуду, думая о Кристине, — она упала бы в обморок, увидев, как я хозяйничаю на кухне. Кристина существовала лишь в уголке моего сознания, послеобеденном уголке, несколько минут в день.
Она возвращалась на машине около семи; я ждал ее снаружи, не хотел, чтобы она меня застукала, вторглась в мои чувства, во владения Марины. «Вилла Марина» — так назывался дом, я нашел табличку на столбе, наполовину скрытую плющом. И она стала для меня Мариной, эта женщина, которую я представлял себе во всех комнатах, осязал в ее головных щетках, ласкал в ее платьях, целовал в выемках ее подушек. Чем подробнее рисовал я себе ее образ, тем сильнее манил меня дом, тем крепче он меня держал, казалось, не хотел вечером отпускать и ждал моего возвращения.
Однажды утром в гардеробе сиреневой комнаты платье на плечиках показалось мне светлее, чем накануне. А между тем погода была такая же и свет не ярче. Ткань словно выгорела слегка, как от долгого пребывания на солнце — как штука такого же шелка на чердаке под слуховыми окошками. Я решил, что просто перепутал с другим платьем, в другом шкафу, их в доме было столько… И выкинул из головы эту мелочь. Но на следующий день в другой комнате, в квадратной башенке, я обнаружил висевший на ключе комода лифчик. Его не было раньше, я не мог не заметить, я заходил в эту комнату раз десять, не меньше… Современной модели, размера 85 В, телесного цвета. Я взял его в руки, медленно поднес к лицу. От него пахло домом, очагом и сырой штукатуркой, морем и смолой, но к этим знакомым запахам примешивался аромат лимонной мелиссы, еще свежий, еще теплый. Торжествующий крик вырвался из моей груди. Уткнувшись носом в ткань, я повторял про себя: Марина здесь. Марина существует.
* * *
Весь день я обшаривал дом в поисках других следов, еще хоть одного признака жизни. Я был уверен, что этот лифчик был оставлен на виду нарочно: мне словно подмигнули. И все, что я ощущал до сих пор, предстало теперь в новом свете — не зря я ощутил себя непрошеным гостем, изгнанным, потом принятым, мало-помалу становившимся своим, как будто та, чье присутствие я выслеживал здесь, сама украдкой следила за мной… Я злился на себя: зачем пользовался посудой в кухне, зачем сидел во всех креслах? Я искал следы и находил только свои собственные. Ночевала ли она здесь? Я обнюхал все простыни — ничего. Полотенца в ванных были по-прежнему сухи, свечи не оплыли. Пасьянс на ломберном столе все в той же позиции.
Я обессиленно прилег на продавленные подушки синего дивана. Закрыв глаза, прижал к лицу лифчик и вдыхал до одури, чтобы запах создал образы в моем мозгу. И, вдыхая, все острее ощущал чье-то присутствие рядом, то бестелесное присутствие, которое будто смеялось надо мной. Да, именно так: меня выгнали, потом приняли с опаской, потом оказали гостеприимство, а теперь вот — высмеяли. Если я не нашел никаких следов, это значит, что хозяйка пряталась. Она играла со мной. Как играла со своим домом: радуга из салфеточек, палец рыцаря, одежда повсюду… Я должен разгадывать знаки, идти по следу, довериться, ждать… Да-да, она оставила мне этот лифчик, словно говоря, как в детской игре: «Горячо!» Теперь мне оставалось только воплотить ее запах, дав волю воображению, представить за ним груди, вылепить бедра, ягодицы, лицо — и тогда она придет и заполнит созданную мной форму.
Откинув голову, зажмурившись, неспешно двигая рукой, я совершал заочный любовный акт, как когда-то с фотографией Кристины в платье из «Чайки», — с той разницей, что я не возвращался назад, а забегал вперед, и образы рождало предвкушение, а не память и не мысленное усилие. Я не воссоздавал — я творил. Я облекал в плоть предмет моего желания. Я слушал свою интуицию, слушал дом, слушал запах. Размытая золотистость волос в водорослевом колыхании, смеющийся рот, а глаза серьезные… Пепельно-голубой взгляд. Волевой подбородок и покорные плечи, гибкое налитое тело, строптивая и нежная сила первых ласк, потом — внезапная властность в наслаждении, безудержная страсть, неистовая, слепая… Ее лицо меняется, волосы вдруг оказываются остриженными, щеки в длинных царапинах, глаза наполняются слезами ненависти, она кричит моим голосом, когда мы кончаем, в ярости, в гневе, в упоении местью… И наступает полная, конечная безнадежность в медленно спадающем напряжении.
Я открываю глаза, растерянно озираюсь, лежа поперек дивана, с трудом перевожу дыхание. Я опустошен до донышка. Как вырвавшейся из меня силой любви, так и отчаянием, в которое она меня повергла. Словно я, создавая ее тело, вобрал в себя и ее мысли.
Я долго лежал неподвижно, приходить в себя не хотелось, но дом вокруг меня вдруг стал обычным, банальным, безжизненным. Я слушал тишину и, заслушавшись, позабыл о времени — к действительности меня вернули крики детей. Я сунул лифчик в китайскую вазу на буфете у камина и поспешил вон, скорее, пока они не вошли, пока не застали меня здесь.
Но искали, как оказалось, не меня. Дети были у трейлера, прочесывали кусты, шарили среди деревьев, громко ругаясь и кому-то угрожая.
Их палатка была изрезана в лоскуты.
* * *
Когда прикатила на «Вольво» Кристина, я был обвинен во всех смертных грехах. В этой дыре одни психи, палатка совсем новая, а что, если бы дети были в ней, и так далее, и тому подобное. Романтически настроенная Стефани думала, что это месть ловеласа из дискотеки. Жан-Поль перебирал свои вещи — все было цело. Кристина донимала меня расспросами — я ничего не видел.
— Но, в конце концов, где ты бываешь целыми днями?
Я не удержался от улыбки. И спокойно сказал ей, что спать в трейлере вчетвером мы не сможем, поэтому оставим его детям, а сами будем ночевать в доме.
— Где-где?
Я вкратце объяснил ей, что на вилле — это слово, более нейтральное, анонимное, как бы защищало нашу с домом близость, — никто не живет, но она в прекрасном состоянии, и я там немного прибрался. Кристина уставилась на меня круглыми глазами. Она была не из тех жен, что заполняют тесты в глянцевых журналах, чтобы узнать психологию своих спутников жизни, поэтому мое абсурдное поведение не служило для нее даже симптомом, то есть не имело оправданий. Она язвительно фыркнула:
— Значит, когда я дома прошу ввинтить лампочку, это для тебя непосильный труд, а здесь ты в заброшенной халупе развлекаешься уборкой?
Она с насмешливой миной повернулась к детям, но натолкнулась на стену.
— Ты думаешь, сейчас самое время собачиться? — сказала ей Стефани.
— А, понятно, вот оно как, вы все против меня, да?
— Послушай, Кристина, я буду ночевать там. А ты, если тебе больше нравится, можешь спать на песке, смотри только, могут ведь и кишки выпустить…
Тут она сообразила, что в свете последних событий разборки разборками, а я прав. Посмотрела на изрезанную палатку, на детей, на трейлер.
— Едем в гостиницу, — решила она и подхватила свою пляжную сумку.
Этот вариант, мне как-то в голову не пришедший, я оценил. И сказал ей, мол, отлично, валяйте, езжайте в гостиницу. Но Стефани, взяв меня за руку, посмотрела на мать с вызовом.
— Я останусь здесь с папой.
— Я тоже, — выразил солидарность Жан-Поль.
В их голосах сквозило возмущение. Моя дочь была уверена, что мне грозит опасность по ее вине, сын воображал, как я один-одинешенек мучаюсь депрессией в лачуге-развалюхе.
— Что ж, прекрасно, придется мне стерпеть и это…
Ее жертвенный тон не вязался с идеальным загаром. Я знал, она только рада пополнить свою копилку обид, и все же мне стало немного стыдно, что я без спроса вовлек ее в игру моего воображения.
* * *
После ужина дети заперлись в трейлере, забрав туда и мотоцикл.
— А завтра вы пойдете в полицию и подадите жалобу, — заявила напоследок их мать, охватив нас круговым взмахом руки. — Я вашими делами заниматься не собираюсь.
И, взяв под мышку свернутые спальные мешки, решительным шагом, как в атаку, двинулась к дому. Я пошел следом. Только что, за салатом из морепродуктов, я задумался, с чего бы мне вдруг захотелось ввести ее в дом. Кажется, я начал понимать. Это Марина, говорил я себе, изрезала палатку, чтобы дать мне повод провести у нее ночь, а, на мой взгляд, было еще слишком рано. Я ведь тоже хотел застигнуть ее врасплох, сбить с толку, заставить ждать. Она пригласила меня весьма бесцеремонным образом, так что мне не грех и поломаться. И потом, я хотел испытать ее присутствие через Кристину. Посмотрим, распознает ли моя жена с ее хозяйским инстинктом и машинальной ревностью соперницу в этих стенах. Я, конечно, рисковал, но знал, что чары не будут нарушены: Кристина стала мне настолько чужой, что ее колкости не могли ничего испортить. И моя связь с домом была теперь слишком крепка, чтобы «третий лишний» мог ее разорвать.
— Ну и вкус, — фыркнула она, проходя через гостиную.
Ни слова о чудесной сохранности интерьера, ни вопроса, почему все цело и не разграблено. Она шла прямиком к лестнице, морща нос при виде всего этого, по ее выражению, старья. У нас дома все было по-дзенски и по-шведски, тиковое дерево, металл и «современный дизайн», как она говорила, оправдывая неудобные кресла и стулья. Для меня же дом стал еще прекраснее, еще сокровеннее, еще притягательнее с приходом этой непрошеной гостьи, которая вторглась в мою параллельную жизнь, сама о том не ведая. Я чувствовал себя заодно с Мариной и понял, что тоже играю. Кристина была то ли подношением, то ли приманкой.
— Я полагаю, электричества нет.
Она стояла у подсвечника, рядом с которым я оставил свою зажигалку. Я зажег три свечи и оглянулся на чучело лисицы, стоявшее возле часов. Накануне я обнаружил в зубах лисицы ключ, который подошел к застекленной двери. При мысли, что дом был защищен только изнутри, когда в нем жили, меня бросало в дрожь от возбуждения. Кристина смотрела, как я дважды повернул ключ и оставил его в замке наискось — привычно, словно это был ежевечерний ритуал.
— Надолго я запомню этот отпуск!
Она поднималась по лестнице впереди меня при свете свечей. Я подумал, что она-то как раз ничего не запомнит. Улучшит цвет лица, только и всего — и через пару недель снова побелеет до будущего лета. Она даже не забудет — просто сменит кожу. Мое поведение и ее обиды — все осыплется в суете будней, как шелуха; клиентура, наш имидж образцовой семьи и заботы о бухгалтерии — под напором всего этого мои выходки рассеются, как дым. Этьен подарил нам очень оригинальный отпуск, в такой необычной обстановке, смотрите, масляного пятна на вашем брючном костюме не осталось и в помине, всего доброго, мадам Гарнье.
А вот я пытался представить себе, как буду дома, в химчистке вспоминать это время, — и не мог. Не мог допустить, чтобы оно стало прошедшим. Прошедшим несовершенного вида. Добрую половину жизни я смотрел назад и боролся со временем, теперь же я хотел идти только вперед, всецело отдаться настоящему, жить в нем, без меры, без границ, без перспектив возвращения. Сцена опустевшего театра, где я лелеял мои мечты, осталась лишь музеем сожалений. Настоящая жизнь звала меня здесь: я должен познать неведомое, сыграть новую роль, поставить на этой сцене историю любви с новой, совсем новой партнершей…
Кристина открыла первую попавшуюся дверь. Это была отдельная спальня. Я называл ее так, потому что в ней стояли две одинаковые кровати, одна продавленная, другая как новенькая. В этой комнате без платяного шкафа, без одежды все дышало обидой, сдерживаемым гневом — должно быть, она служила убежищем во время семейных ссор. Мне показалось забавным, что Кристина выбрала именно ее. Снова знак, еще один намек после множества других. А она уже срывала одеяла, простыни, с бесцеремонностью, которая должна была бы меня возмутить. Выбила матрасы, положила на них спальные мешки, брезгливо отодвинула ногой заплесневевшее белье.
— Не хватало еще подцепить какую-нибудь гадость…
Я подошел к окну и распахнул его. Между ветвями был виден краешек луны, море колыхалось за сухими соснами. Я закрыл ставни. Кристина, ни слова не говоря, забралась в спальный мешок одетая. Две таблетки снотворного и движение ягодиц, чтобы повернуться ко мне спиной. Я смотрел на нее, прислонясь к оконной раме. Если не считать колкостей по поводу обстановки, она ни слова не сказала о доме. Не поинтересовалась, что привлекает меня в нем. Не почувствовала женщины. Или, как бывало с чужими волосами в машине и счетами за гостиничные номера в выписках с моей кредитной карты — нечасто, три-четыре раза в год, — притворялась, будто ничего не замечает. Предпочитала перемолчать. Полагалась на время. Мирилась с моими шалостями.
Я задул свечи и тоже лег. Кристина выбрала продавленную кровать. Я долго прислушивался к ее дыханию, пока не убедился, что она уснула. И тогда сказал себе: путь свободен. Закрыл глаза, отдаваясь комнате, грезам, которые она навевала мне. Но почти сразу почувствовал: что-то не так; даже горло перехватило. Казалось, темнота отвергает меня. Я открыл глаза. Лунные лучи пробивались сквозь щели в ставнях. Что-то мешало мне уснуть, не позволяло забыться, отвлечься. Кристина спала как убитая, а мне словно кто-то протягивал руку, такое было ощущение. В листве колыхались от ветра тени, ложились на дверь, и образ Марины танцевал в лунной пыли.
Я бесшумно, затаив дыхание, встал. Стоя среди скомканных простыней, брошенных моей женой на пол, понял, что ничего больше не чувствую. Я ждал, не шевелясь, прислушивался. И зов повторился, но уже не из комнаты — он отступил. Шорохи подтачивали тишину где-то в коридоре. Я бесшумно вышел и потихоньку направился к угловой башенке, стараясь внутренне расслабиться, не думать, куда иду, довериться… Я шел, влекомый вперед чарами, какая-то чудесная безмятежность окрыляла меня, я чувствовал себя околдованным. Я уверенно шел в темноте и ни разу не споткнулся.
И вдруг прямо передо мной одна из панелей стены открылась, как дверь. Появился человек с фонариком и мешком. Он вздрогнул, выронил мешок, направил фонарик на меня, потом на себя. Лицо, заросшее всклокоченной бородой, глаза навыкате, рот растянут в улыбке — освещенная снизу, она выглядела жутковато-комичной гримасой. Он прижал палец к губам. Потом приложил руку к кепке, закрыл дверь и, опустив фонарик, ушел по коридору. Его силуэт колыхался в луче света, тянувшемся за ним наподобие кильватерной струи. Ночной гость был кривобок, клонил голову влево и хромал на правую ногу. Он завернул за угол, к лестнице, взялся за перила, чтобы спуститься. Фонарик погас. И тут я бросился следом, как будто в темноте он мог исчезнуть. Моя нога зацепилась за ковер, я упал ничком, ударился головой.
Когда я на ощупь поднялся и спустился вниз, застекленная дверь, которую я сам недавно запер, была приоткрыта, а ключ оказался снова в зубах лисицы. Я без сил рухнул в кресло, голова пылала. Меня трясло от ярости. Я не задавался вопросом, кто этот человек, что ему нужно, не пытался понять его поведение, только одно не давало мне покоя: он пришел изнутри. Он знал дом лучше меня, знал все его укромные уголки и потайные ходы, все секреты… Я чувствовал себя ущемленным, обманутым. Вглядываясь в темноту, я везде видел незнакомца, удаляющегося в шлейфе света. Он повторял мои движения, ходил по комнатам, обнюхивал платья, садился в кресло, искал следы Марины… А потом втыкал нож в палатку моих детей. Мои пальцы стискивали подлокотник. Кровь стучала в голове, от гнева и тревоги крутило желудок.
И вдруг мне подумалось: ведь своей болью я делаю больно дому. Отравляю все, что чувствовал, разбиваю чары, теряю образ Марины. Я запер дверь и поднялся наверх.
В коридоре я подобрал мешок, который выронил незнакомец. В мешке была пыль — как будто он только что вытряхнул в него пылесос. Я представил себе, как он ходит по комнатам и жестом сеятеля разбрасывает пригоршни пыли, чтобы засыпать следы Марины, скрыть от меня ее присутствие.
Я попытался на ощупь найти открывающуюся панель. Без толку; я махнул рукой и вернулся в отдельную спальню. Хотелось ни о чем не думать, выбросить из головы бородача. Я провалился в черный сон и проснулся утром с пересохшим горлом и вкусом пепла во рту.
Комнату заливало солнце. Кристина говорила по мобильнику, спрашивала детей, все ли в порядке. Я слышал только ее, но, судя по всему, они уже уехали на мотоцикле на пляж.
Не обменявшись ни словом, мы пошли в трейлер умываться. Обтирая лицо рукавичкой, я почему-то вдруг вспомнил про лифчик. Приступ паники бросил меня обратно в дом. Это был не просто страх — интуиция, почти уверенность, и, обнаружив, что ваза на буфете пуста, я принялся рыться везде как одержимый, бесцеремонно распахивая шкафы, обшаривая комоды, тумбочки…
Лифчик висел на оконном шпингалете в библиотеке. Я сел прямо на пол, прижимая его к груди, с облегчением, мне самому до конца непонятным. Враз отпустившее нервное напряжение едва не вылилось слезами. Это было мое вещественное доказательство, мой признак жизни, мой единственный след. Я вдыхал его изо всех сил, но запах мелиссы был сегодня слабее, мне приходилось искать его, то ли в своей памяти, то ли в глубинах ткани… Я судорожно стиснул пальцами чашечки, снова как наяву увидев бородача, ковыляющего по коридору. Вывод напрашивался очевидный, но я тотчас отмел его: нет, это не он, не он играл со мной. Это просто какой-нибудь бродяга-недоумок проявил нездоровый интерес к нижнему белью, носил его из комнаты в комнату, прятал, как собака кость… До меня вдруг дошло, что под это описание подхожу и я сам. Ну и что с того? Да, так и есть, нас двое, мы оба ищем Марину, оба одинаково ее желаем — но с каких пор он приходит сюда? Он ли следил за мной, когда я ходил по дому, его ли присутствие я чувствовал? Тепло на лифчике мне не приснилось вчера, тепло и запах женщины — она только что его сняла, я нашел его первым, в этом я был уверен, он мой…
Тишину вдруг разорвал крик. Кристина вернулась. Я быстро сунул лифчик за какой-то словарь, пулей вылетел из библиотеки, сбежал по лестнице. В отдельной спальне Кристина стояла, бледная, прислонясь к стене, и показывала пальцем на кровати. Наши спальные мешки валялись, скомканные, на полу, кровати были застелены.
— Этьен, это ты?..
Едва я вошел, запах мелиссы, в котором отказал мне сегодня лифчик, ударил в ноздри.
— Ты это сделал?
Я пожал плечами, отводя глаза.
— А что такого, надо же было убрать за собой?
Она подобрала спальные мешки и вышла. Через несколько минут я услышал, как завелась и отъехала машина. Я улыбался, стоя неподвижно в тишине, пропитанной запахом Марины. Она была здесь. Она вернулась — или вовсе не уходила. Это она перепрятала лифчик, изрезала палатку, застелила кровати. Для меня. Чтобы привлечь меня, раздразнить, заставить улыбнуться. Спугнуть Кристину и остаться со мной наедине.
Я позвал ее — дважды.
Мой голос прозвучал странно и не к месту; имя, которое я ей дал, вернулось ко мне несуразным эхом. Если она хотела показаться мне, ей не нужен приказ. Я сконфузился, как в первый день, когда разбил вазу.
Я снова ходил из комнаты в комнату, по всем этажам в поисках Марины, но почему-то чувствовал, что дом отвергает меня. И через некоторое время я понял, что, сам того не сознавая, ищу не ее — бородача. Его образ встал между домом и мной, и я ощущал ту же ревность, ту же кровожадную ярость, как в дискотеке, когда тот тип оттолкнул меня, чтобы потанцевать с моей дочерью.
Я вышел, прошелся по пляжу. Вытащил из песка ржавую железку и забросил ее подальше. Мне было одиноко, зябко и ничего не понятно. Хотелось поговорить, услышать живой голос, поделиться, расспросить о Марине… Одного воображения было уже недостаточно.
И я пошел пешком в деревню.
Назад: ПРИТЯЖЕНИЕ
Дальше: Примечания