Книга: Желтоглазые крокодилы
Назад: Катрин Панколь Желтоглазые крокодилы
Дальше: ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Жозефина вскрикнула, овощечистка выпала у нее из рук. Нож, скользнув по картофелине, глубоко порезал кожу у основания запястья. Кровь, повсюду кровь. Она смотрела на свои синие вены, на алый порез, на белую раковину, на желтую пластмассовую решетку, на блестящие, только что очищенные картофелины. Капли крови падали одна за другой, забрызгивая белую эмаль. Она оперлась руками на раковину и заплакала.
Ей надо было поплакать. Почему — она не знала. Слишком уж много было у нее на то причин. Этот порез стал удобным поводом. Она поискала глазами тряпку, взяла ее и наложила жгут. Я превращусь в фонтан, в фонтан слез, фонтан крови, фонтан вздохов; я позволю себе умереть.
Да, это выход. Просто молча дать себе умереть. Медленно угаснуть, как свечка.
Умереть стоя над мойкой. Нет, поправилась она тотчас, стоя не умирают, умирают лежа на кровати, или на коленях, засунув голову в плиту, или в ванной. Она читала в какой-то газете, что чаще всего, чтобы покончить с собой, женщины выбрасываются из окна. А мужчины вешаются. Прыгнуть в окно? Она бы никогда не решилась… Другое дело — медленно истекать кровью и плакать, глядя, как слезы смешиваются с кровью. Медленно засыпать. Ну тогда брось тряпку, погрузи руки в наполненную водой раковину! И все равно… для этого тебе придется стоять, а стоя не умирают.
Только на поле боя. Во время войны…
Но война еще не началась.
Она шмыгнула носом, поправила повязку на руке и вытерла слезы. Взглянув на свое отражение в оконном стекле, заметила, что в волосах у нее по-прежнему торчит карандаш. Давай, сказала она себе, продолжай чистить картошку… Об остальном ты подумаешь после!

 

В то жаркое утро — всего лишь конец мая, а уже плюс двадцать восемь в тени — на одном из балконов пятого этажа, укрывшись от солнца под навесом, мужчина играл в шахматы. Сам с собой. Сделав ход, он пересаживался на место воображаемого противника, задумчиво попыхивая трубкой. Он склонялся над доской, вздыхал, приподнимал пешку, вновь ставил ее, убирал руку, снова вздыхал, снова хватался за пешку, делал ход, качал головой и пересаживался обратно.
Это был мужчина среднего роста, кареглазый, темноволосый, холеный. Безупречная складка на брюках, ботинки сияют, будто их только что купили и вынули из коробки, засученные рукава рубашки открывают тонкие запястья, ногти тщательно отполированы — сразу видна работа маникюрши. Ровный легкий загар явно не случайного происхождения дополнял картину — казалось, от него исходило золотисто-бежевое сияние. Он напоминал картонную фигурку в носочках и трусах, которую можно наряжать в разные бумажные костюмы: пилота, охотника, путешественника. Подобных мужчин изображают на страницах каталога, чтобы подчеркнуть достоинства мебели и внушить доверие к предлагаемой продукции.
Внезапно его лицо озарилось улыбкой. «Шах и мат, — прошептал он своему невидимому партнеру. — Старик! Я тебя сделал! Что, не ожидал?» С довольным видом пожал сам себе руку и, слегка изменив голос, поздравил: «Хорошо сыграно, Тони. Сильная партия».
Он встал, потянулся, почесал грудь. Отчего бы не пропустить стаканчик? Рановато, конечно. Обычно он пил аперитив вечером, в десять минут седьмого, когда смотрел по телевизору «Вопросы чемпиону». Передачу Жюльена Лепера он ждал, как ждут свидания, а если пропускал, страшно огорчался. Готовиться к ней начинал уже с половины шестого. Ему не терпелось сравнить себя с четырьмя чемпионами в студии, посмотреть, в каком пиджаке будет ведущий, в какой рубашке, какой выберет галстук. Он говорил себе, что пора бы самому попытать счастья в телеигре. Каждый вечер говорил, но ничего не предпринимал. Для участия нужно было пройти «отборочные испытания», и что-то в этом словосочетании его удручало.
Он приподнял крышку на ведерке со льдом, аккуратно взял два кусочка, бросил их в стакан, налил белого мартини. Наклонился, поднял ниточку с ковра, выпрямился, сделал глоток вермута, и даже причмокнул губами от удовольствия.
Каждое утро он играл в шахматы. Каждое утро одна и та же рутина. Подъем в семь, вместе с детьми, на завтрак — хорошо поджаренные тосты с маслом и абрикосовым джемом без сахара, свежевыжатый апельсиновый сок. Затем полчаса гимнастики, упражнения, укрепляющие мышцы спины, живота, груди и бедер. Чтение газет (за ними по очереди ходят девочки перед школой), изучение объявлений. Отправление резюме, если попадется интересная вакансия. Душ, бритье станком (мыло пенится под кисточкой), выбор одежды и, наконец, шахматная партия.
Выбор одежды — самый неприятный момент дня. Он уже не понимал, как ему одеваться. То ли в свободном стиле, более удобном, то ли все же в классическом? Один раз, когда он в спешке натянул тренировочный костюм, старшая дочь Гортензия сказала ему: «Папа, ты что, не работаешь? Ты все время в отпуске? А мне больше нравится, когда ты у меня красивый, в пиджаке, с галстуком, в наглаженной рубашке. Больше никогда не приходи за мной в школу в куртке». И потом, смягчившись, потому что он даже побледнел тогда — она впервые позволила себе говорить с ним подобным тоном, — добавила: «Это я для твоей же пользы говорю, папочка, любимый, чтобы ты оставался самым красивым папочкой в мире».
Гортензия права, к нему по-другому относятся, когда он хорошо одет.
Завершив партию в шахматы, он поливал цветы в ящике, укрепленном на бортике балкона, собирал сухие листья, обрезал мертвые ветки, опрыскивал свежие побеги, ложечкой рыхлил землю, если нужно, вносил удобрения. С белой камелией было много возни. Он занимался ею в последнюю очередь, разговаривал с ней, вытирал каждый листик.
Каждое утро одна и та же рутина, вот уже целый год.
Однако сегодня утром он нарушил свое обычное расписание. Шахматная партия оказалась трудной, нужно было внимательно следить за собой, чтобы не погрузиться в нее с головой и не забыть обо всем на свете: а это непросто, когда нечем заняться. Не потерять чувство времени, которое идет так незаметно и проходит, проходит… «Будь осторожен, Тонио, — сказал он себе, — держись. Не увлекайся, возьми себя в руки».
Он приобрел привычку думать вслух и сейчас недовольно нахмурил брови, поняв, что громко разглагольствует в тишине. Чтобы наверстать упущенное время, решил не поливать сегодня цветы.
Прошел мимо двери кухни, где жена чистила картошку. Увидев ее со спины, он в очередной раз отметил, как она располнела. Жирные бока, жирные ляжки…
Когда они переехали в этот дом в пригороде Парижа, она была тонкой и стройной, ни грамма жира.
Когда они переехали, девочки еще пешком под стол ходили…
Когда они переехали…
Совсем другое было время. Он приподнимал ее свитер, клал руки ей на грудь и вздыхал «дорогая», а она опускалась на кровать, растягивая обеими руками покрывало, чтобы не помялось. По воскресеньям она готовила обед. Девочки требовали ножи, хотели «помогать маме», оттирали кастрюли до зеркального блеска. Родители смотрели на них с умилением. Каждые два-три месяца девочек измеряли и отмечали рост на стене простым карандашом: маленькая черточка, дата, имя: Гортензия или Зоэ. И теперь, стоило ему прислониться к дверному косяку в кухне, его сразу охватывала грусть. Ощущение какой-то непоправимой утраты, воспоминание о годах, когда жизнь улыбалась ему. Такое чувство не возникало ни в спальне, ни в гостиной, именно здесь, на кухне, которая в прежние времена была средоточием счастья. Тепла, покоя, вкусных запахов. Дымились кастрюли, на краю плиты сушились тряпочки, на водяной бане таял шоколад, девочки кололи орехи. Они махали вымазанными в шоколаде руками, пальчиками рисовали себе усы и слизывали их языком; от пара на окнах возникали перламутровые узоры, и ему казалось, будто он — глава эскимосского семейства в иглу на Северном полюсе.
Раньше… Раньше счастье было с ними, прочное, надежное.
На столе лежала открытая книга Жоржа Дюби. Он наклонился, прочитал заглавие: «Рыцарь, дама и священник».
Жозефина работала за кухонным столом. То, что прежде было ее хобби, теперь стало единственным источником дохода. Сотрудница Национального научно-исследовательского центра, изучающая жизнь женщин в XII веке! Прежде он с трудом мог удержаться от насмешек над ее работой: «Моя жена увлечена историей, но исключительно историей XII века… Ах-ах-ах…» Ему казалось, что заниматься этим способен только «синий чулок». «Двенадцатый век — звучит как-то не очень сексуально, дорогая», — говаривал он, ущипнув ее за попу. «Ты не понимаешь, именно в эту эпоху Франция совершила решающий поворот к современности: торговля, деньги, независимость городов…»
Он зажимал ей рот поцелуем.
А теперь этот XII век кормил их всех. Он кашлянул, чтобы обратить на себя ее внимание. Она обернулась: причесаться с утра не успела, волосы собраны в пучок и заколоты карандашом.
— Я пойду пройдусь…
— К обеду вернешься?
— Не знаю… На всякий случай не жди меня.
— Так бы и сказал: не вернусь!
Он не любил перебранки. Лучше было уйти сразу, крикнув «Ухожу, до скорого!» — и хоп, он уже на лестнице, и хоп, подавись ты своими вопросами, и хоп, останется только выдумать какую-нибудь ерунду по возвращении. А возвращался он всегда.
— Ты просмотрел объявления?
— Да… сегодня ничего интересного.
— Для мужчины, который хочет работать, работа найдется всегда!
Да не нужна мне абы какая работа, подумал он, но вслух не произнес, потому что знал наизусть продолжение их диалога. Надо было бы уйти, а он стоял, будто его пригвоздили к косяку.
— Я знаю, что ты мне скажешь, Жозефина, я все это уже знаю.
— Ты знаешь, но при этом ничего не делаешь, чтобы изменить ситуацию. Ты можешь заняться чем угодно, чтобы просто заработать нам на хлеб с маслом…
Он легко мог продолжить за нее, он знал все наизусть: «охранник в бассейне, садовник в теннисном клубе, ночной сторож на бензозаправке…», но его вдруг остановило слово «масло». Это слово как-то смешно звучало в разговоре о поисках работы.
— Ты еще можешь улыбаться! — процедила она, сверля его взглядом. — Я кажусь тебе такой приземленной со своими разговорами о деньгах! Мсье хочет кучу золота сразу, мсье не хочет утруждать себя пустяками, мсье хочет почета и уважения! А сейчас мсье вообще в жизни нужно только одно: пойти наконец к своей маникюрше!
— О чем ты говоришь, Жозефина?
— Ты прекрасно знаешь, о КОМ я говорю!
Она уже полностью развернулась к нему лицом: плечи расправлены, запястье обмотано тряпкой; она вызывала его на бой.
— Если ты намекаешь на Милену…
— Да, я намекаю на Милену… Ты еще не знаешь, отпустят ли ее домой на обед? Поэтому не хочешь отвечать, вернешься ли ты?
— Жози, остановись, это плохо кончится!
Но было поздно. Она уже думала только о нем и о Милене. Кто же это ее просветил? Сосед, соседка?
В этом доме у них было немного знакомых, но когда нужно позлословить, все сразу становятся друзьями. Должно быть, его заметили, когда он входил в дом Милены, через два квартала отсюда.
— Вы будете обедать у нее… Она, верно, приготовила тебе мясной пирог с зеленым салатом, не очень плотный обед, потому что ей-то потом надо на работу…
Она даже скрипнула зубами, напирая на «ей-то».
— А потом вы приляжете отдохнуть, она задернет занавески, сбросит на пол одежду и прыгнет к тебе на кровать, под белый кружевной балдахин…
С ума сойти! У Милены действительно над кроватью белый кружевной балдахин. Откуда она знает?
— Ты что, приходила к ней?
Она злобно рассмеялась, свободной рукой затянула потуже узел на тряпке.
— Ах, так я была права! Да нет, просто белое кружево к любой спальне подойдет! Красиво и удобно.
— Жози, прекрати!
— Что прекрати?
— Прекрати выдумывать то, чего нет.
— То есть у нее нет белого кружевного балдахина?
— Тебе с твоей фантазией надо романы писать…
— Поклянись, что у нее нет белого кружевного балдахина.
Внезапно его охватил гнев. Он больше видеть ее не мог.
Его раздражал ее тон школьной училки, ее вечные попреки, вечные указания, что и как ему делать; раздражала ее сутулая спина, бесформенные и бесцветные шмотки, красное неухоженное лицо, тонкие жидкие волосы. Все в ней было каким-то вымученным и жалким.
— Я лучше уйду, пока этот спор не завел нас слишком далеко!
— К ней идешь, да? Скажи правду, может, хоть на это тебе хватит духу, если ты, лодырь, даже работу не можешь найти!
Все, с него довольно. Гнев стиснул голову обручем, застучал в висках. Он выплевывал слова, словно хотел побыстрей избавиться от них, чтобы уже невозможно было взять их потом назад.
— Ну что ж, да! Я встречаюсь с ней каждый день в половине первого. Она греет мне пиццу и мы едим вдвоем в ее кровати под белым кружевным балдахином! Потом мы стряхиваем крошки, я расстегиваю ее лифчик — тоже белый и кружевной — и целую везде, везде! Что, довольна? Ты сама меня вынудила, я предупреждал!
— Это ты меня вынудил! Ступай к ней, можешь не возвращаться! Собирай чемодан и уходи! Невелика потеря!
Он с трудом отлип от дверного косяка, повернулся и, как сомнамбула, побрел в спальню. Достал из-под кровати чемодан, положил на покрывало, начал наполнять. Быстро опустошил три отделения для рубашек, три ящика для маек, носков и кальсон, складывая вещи в большой красный чемодан на колесиках, этот символ его былого величия, память о работе в американской фирме «Ганмен и К°», выпускавшей охотничьи ружья. Он десять лет бессменно занимал пост коммерческого директора европейского отдела, сопровождая богатейших людей планеты на охоте — в Африке, в Азии, в Америке, в лесу, в саванне и в пампе. Там сложился прекрасный образ белого человека, загоревшего под южным солнцем, энергичного и остроумного, всегда готового выпить со своими клиентами. Он представлялся «Тонио». Тонио Кортес. Это звучало куда мужественней, чем Антуан. Ему вообще никогда не нравилось собственное имя — казалось женственным, слащавым. А ведь надо было производить благоприятное впечатление на промышленников, политических деятелей, тщеславных миллиардеров, сынков известных родителей… Он услужливо смешивал им коктейли, выслушивал их истории, вникал в их проблемы, поддакивал, успокаивал, смотрел на заигрывания мужчин и женщин, на проницательные глаза их детей, что постарели прежде, чем выросли, и гордился тем, что вращается в высшем свете, но не принадлежит к нему. «Да что там! Не в деньгах счастье!» — часто повторял он.
У него была отличная зарплата, большая премия в конце года, дорогая страховка и столько свободных дней, что в итоге он отдыхал чуть ли не вдвое больше положенного ему отпуска. Он с удовольствием возвращался в Курбевуа, в свой дом, построенный в восьмидесятые годы для таких, как он, молодых сотрудников, которые еще не заработали себе на достойную жизнь в Париже и пока лишь мечтали перебраться в один из шикарных районов столицы, глядя на огни большого города с другого берега Сены. Город сиял, как большой неоновый пирог, а они издали облизывались на него. Время не пощадило дом, фасад покрылся тонкой сетью трещин, оранжевые ставни выгорели на солнце.
Он никогда не предупреждал семью заранее о своем возвращении из очередного вояжа: просто открывал дверь, на минутку задерживался в прихожей и объявлял о своем прибытии, коротко свистнув, что означало у них: «Я здесь!» Жозефина обычно была погружена в свои исторические книжки. Гортензия бежала к нему и залезала своей ручонкой к нему в карман в поисках подарков, Зоэ хлопала в ладоши. Две девочки в домашних платьицах, одна в розовом, другая в голубом, красавица Гортензия, нахальная, вечно водившая его за нос, и сладкоежка Зоэ, кругленькая, гладенькая. Он наклонялся к ним, обнимал, приговаривая: «Ах, вы мои дорогие! Ах, вы мои дорогие!» Такой у них был ритуал. Порой ему случалось испытать легкий укол совести, когда он вспоминал о другом объятии, накануне… Но стоило сжать малышек покрепче, и воспоминание улетучивалось. Он ставил сумки и всецело отдавался роли героя. Выдумывал охоты и погони, как он прикончил ножом раненого льва, заарканил антилопу, сразил наповал крокодила. Они смотрели на него, раскрыв рты. Только Гортензия волновалась и переспрашивала: «А подарок, папочка? А подарок?»
Но потом в фирме «Ганмен и К°» сменились хозяева, и его вежливо попросили с работы. Буквально на следующий день. «Вот вам и американская мечта, — объяснял он Жозефине. — В понедельник ты коммерческий директор с кабинетом в три окна, а во вторник ты уже в очереди на бирже труда!» Его уволили с неплохим выходным пособием, которое позволило ему еще некоторое время оплачивать квартиру, обучение детей, их лингвистические стажировки, обслуживание машины и зимние каникулы в горах. К удару судьбы он отнесся философски. Не с ним первым это случилось, но такие сотрудники на дороге не валяются, он работу мигом найдет… Правда, работа тоже на дороге не валялась. И вот, один за другим его бывшие коллеги сдавали позиции, соглашаясь на меньшую зарплату, на менее ответственную должность, на переезд за границу, а он все по-прежнему изучал колонки с объявлениями.
Теперь все его сбережения закончились, и оптимизм постепенно угасал. Тяжелее всего было ночью. Он просыпался часа в три, бесшумно вставал, наливал себе в гостиной виски, включал телевизор. Лежал на диване, тыкал в кнопки на пульте, прихлебывая из стакана. До недавнего времени он считал себя очень сильным, очень мудрым, невероятно проницательным. Подмечая ошибки коллег, ничего не говорил, а только думал про себя: «Ну уж со мной такого бы не случилось! Я-то знаю!» Услышав о смене владельца и грядущих сокращениях, он сказал себе, что десять лет в «Ганмен и К°» — серьезный стаж, и так просто его не вышвырнут за дверь.
Однако его уволили одним из первых.
Более того, первым. Он в ярости сунул кулак в карман брюк, подкладка треснула с резким звуком, от которого у него аж зубы свело. Он скривился, покачал головой, хотел было снять брюки и отнести жене, но тут вспомнил, что уходит. И чемодан почти собран. Вывернул карманы, оказалось, порвались оба.
Он рухнул на кровать и лежал, тупо разглядывая мыски ботинок.
Поиски работы его удручали; наклеивая марку на конверт с резюме, он становился одним из многих. Он думал об этом в объятиях Милены, рассказывал ей, что в один прекрасный день станет сам себе хозяин, «с его-то опытом». Он знал множество людей, повидал мир, владел английским и испанским, умел вести бухгалтерию, легко переносил жару и холод, пыль и ветер, не боялся москитов и рептилий. Она слушала. Верила ему. Родители оставили ей кое-какие сбережения, но ему было страшно решиться, хотелось найти более надежного партнера для своей авантюры.
Они познакомились, когда в день рождения Гортензии он привел ее в парикмахерскую. Милену поразило то, с каким апломбом держалась двенадцатилетняя девочка, и она предложила сделать ей маникюр. Гортензия милостиво протянула руки. «Ваша дочь — прямо королевское величество», — сказала она отцу, когда он забирал девочку. С тех пор, когда у нее находилось время, она полировала ногти Гортензии, и та уходила, растопырив пальцы, любуясь своими сверкающими ноготками.
Ему было хорошо с Миленой. Маленькая, подвижная, обворожительная блондинка, к тому же робкая и застенчивая, что придавало ему еще больше уверенности в себе.
Один за другим он снимал с вешалок костюмы, прекрасно пошитые, из отличного материала. Да уж, раньше у него денежки водились. И ему нравилось их тратить.
— И еще будут! — подумал он вслух. — Тебе только сорок лет, дружище! Все еще впереди!
Собрав чемодан, он притворился, что ищет запонки, расшумелся — вдруг Жозефина услышит и прибежит умолять его остаться. Наконец вышел в коридор, встал в дверях кухни. Помедлил, все еще надеясь, что она сделает шаг к примирению… Но она неподвижно стояла к нему спиной. Тогда он объявил:
— Ну вот, все готово. Ухожу.
— Очень хорошо. Ключи можешь оставить себе. Наверняка ты что-нибудь забыл и еще вернешься. Предупреди меня, чтобы я на это время куда-нибудь ушла. Так будет лучше…
— Ты права, ключи я возьму… А что ты скажешь девочкам?
— Не знаю. Я еще об этом не думала.
— Отцу положено участвовать в таких разговорах.
Она выключила воду, оперлась о раковину и, по-прежнему стоя спиной к нему, произнесла:
— Если ты не против, я скажу правду. Мне не хочется лгать им… И без того тяжело.
— И что же ты им скажешь? — обеспокоено повторил он.
— Правду: у папы больше нет работы, папа неважно себя чувствует, папе надо проветриться, вот папа и ушел…
— Проветриться? — эхом повторил он, слегка успокоившись.
— Вот именно. Так и скажем. Проветриться.
— Это хорошо, «проветриться». Это звучит не слишком безнадежно. Хорошо.
Напрасно он вновь оперся о дверь: тоска охватила его с новой силой, пригвоздила к месту, лишила сил.
— Уходи, Антуан. Нам больше нечего сказать друг другу. Умоляю, уходи!
Она повернулась к нему, показала глазами куда-то на пол. Он посмотрел туда и увидел чемодан на колесиках, о котором совершенно забыл. Значит, все происходит на самом деле и ему пора уходить.
— Ну что ж… до свидания… если ты захочешь увидеть меня…
— Ты позвонишь… или я оставлю записку в парикмахерской. Я думаю, Милена всегда будет знать, как тебя найти?
— Цветы надо два раза в неделю поливать и удобрять…
— Цветы? Да пусть засохнут! У меня и без них теперь полно забот.
— Жозефина, ради бога! Я не могу видеть тебя в таком состоянии… Ну хочешь, я останусь…
Она испепелила его взглядом. Он пожал плечами, взял чемодан и направился к входной двери.
И тогда она зарыдала. Вцепившись руками в раковину, она плакала, плакала, сотрясалась в рыданиях. Сперва плакала над тем, какую пустоту оставит в ее жизни этот человек, с которым прожито шестнадцать лет, ее первый мужчина, ее единственный мужчина, отец ее дочерей. Потом плакала из-за девочек, они ведь уже не смогут жить спокойно, с папой и мамой, как за каменной стеной. Плакала от страха, что одной ей не управиться. Антуан занимался счетами, налогами, оплатой кредита за квартиру, Антуан выбирал машину, прочищал раковину. На него во всем можно было положиться. Она занималась только домом и образованием дочерей.
Из состояния тупого отчаянья ее вывел телефонный звонок. Она шмыгнула носом, сглотнула слезы, подняла трубку.
— Это ты, дорогая?
Звонила Ирис, ее старшая сестра. Она всегда говорила бодрым, радостным голосом, будто объявляла по радио о скидках в супермаркете. Ирис Дюпен, сорока четырех лет, была высокой, стройной брюнеткой, ее длинные волосы, которые она носила распущенными, ниспадали ей на плечи, словно фата невесты. Ее назвали Ирис за синеву глаз, напоминавших бездонные озера. В детстве ее частенько останавливали на улице. «Господи, боже мой!» — повторяли люди, восторгаясь глубиной ее темных, почти фиолетовых глаз, в которых плясали золотые искорки. «Немыслимо! Посмотри, дорогая! Я никогда не видел подобных глаз!» Ирис позволяла им любоваться собой, а потом, довольная, пресытившись их восторгами, хватала сестрицу за руку и тащила ее прочь, ворча сквозь зубы: «Вот болваны деревенские! Вообще ничего в жизни не видели! А надо путешествовать! Путешествовать надо, ребята!» Последняя фраза ужасно веселила Жозефину, она изображала вертолет, вертелась на месте, раскинув руки, и громко хохотала.
В свое время Ирис во всем задавала тон, с легкостью получала любые дипломы, влюбляла в себя всех молодых людей вокруг. Ирис не жила, не дышала — Ирис царила.
В двадцать лет она уехала учиться в Штаты, в Нью-Йорк. Поступила на кинематографическое отделение Колумбийского университета, проучилась там шесть лет и закончила первой на курсе, получив возможность снять тридцатиминутный короткометражный фильм. Ежегодно двум лучшим выпускникам предоставлялись гранты на съемку фильма. Второй лауреат, молодой венгр, мрачный волосатый гигант, воспользовался церемонией, чтобы поцеловать ее за кулисами. Эта история осталась в анналах семьи. Имя Ирис могло прогреметь на голливудских холмах, но вдруг, неожиданно для всех она вышла замуж. Ей только исполнилось тридцать, она вернулась из Америки, удостоенная премии фестиваля «Санденс», собиралась снимать полнометражный фильм, которому сулили большой успех… Продюсер дал принципиальное согласие и… Ирис отказалась. Без всяких объяснений — оправдываться было не в ее правилах. Просто вернулась во Францию и вышла замуж.
Вот она в подвенечном уборе, перед мэром и кюре. На ее бракосочетании зал мэрии был переполнен. Пришлось ставить дополнительные стулья, некоторые гости притулились на подоконниках. Затаив дыхание, все ждали, что в последний момент она сорвет с себя белое платье и, представ обнаженной перед толпой, воскликнет: «Это была шутка!» Как в кино.
Ничего подобного не произошло.
Она казалась влюбленной по уши. Избранник, некий Филипп Дюпен, в черном фраке, что-то мурлыкал себе под нос. «Кто это, кто это?» — спрашивали приглашенные, беззастенчиво разглядывая незнакомца. Ирис рассказала, что они познакомились в самолете и это была «love at first sight» . Красавиц мужчина этот Филипп Дюпен. Один из самых красивых мужчин на свете, если судить по тому, как на него смотрели женщины! Он возвышался над толпой друзей невесты — непринужденный, чуть высокомерный, ироничный. «А чем он занимается? Бизнесмен… И что это они так спешат? Думаешь, есть причина?..» Не располагая точной информацией, гости вовсю чесали языками. Отец и мать новобрачного присутствовали на церемонии с тем же слегка высокомерным выражением на лицах, что и у их сына: угадывался мезальянс. Гости разошлись по домам с каким-то неприятным осадком в душе. Ирис уже никого не воодушевляла. Она стала ужасающе нормальной, что с ее стороны было верхом безвкусицы. Некоторые вовсе перестали с ней общаться. Королева пала, корона покатилась по земле.
Ирис заявила, что ей на эти глупости наплевать, и решила целиком посвятить себя мужу.
Филипп Дюпен был невероятно, болезненно самоуверен. Он открыл собственное агентство по оказанию услуг в области международного коммерческого права, затем наладил партнерские отношения с видными юристами Парижа, Милана, Нью-Йорка и Лондона. Этот ловкий адвокат-крючкотвор брался только за самые безнадежные дела. Он добился успеха и искренне удивлялся, почему это удается не всем. Девиз его был краток: «Если хочешь — сможешь». Он торжественно возглашал его, утопая в удобном кожаном кресле, потирал руки, похрустывал костяшками пальцев и глядел на собеседника так, словно изрек высшую истину.
Под его влиянием Ирис вычеркнула из своего лексикона такие слова, как сомнение, тревога, колебание. Ирис сама стала восторженной и категоричной. Ребенок слушался и отлично учился, муж зарабатывал деньги и содержал семью, жена занималась домом и была достойной парой супругу. Ирис оставалась красивой, бодрой, привлекательной, ходила на массаж, бегала трусцой, посещала косметолога, играла в теннис. Конечно, она не работала, но «есть женщины, которые не знают куда себя деть, тогда как другие умеют себя занять. Праздность — это целое искусство» — утверждала она. Себя она, конечно, причисляла к последним, а откровенных бездельниц глубоко презирала.
Видно, я на другой планете живу, думала Жозефина, слушая болтовню сестры, которая на этот раз завела речь об их матери.
Раз в две недели, по вторникам, на ужин к Ирис приходила мадам Мать, и главу семьи надо было принимать должным образом. На семейных ужинах полагалось улыбаться и выглядеть счастливыми. Естественно, Антуан всеми силами старался избегать этих сборищ и каждый раз выдумывал благовидный предлог, чтобы не прийти. Он не переносил ни Филиппа Дюпена, который в разговоре с ним расшифровывал все аббревиатуры: «КБО, комиссия по банковским операциям, Антуан», ни Ирис, которая смотрела на него, как на прилипшую к туфельке жвачку. «Когда она здоровается со мной, — жаловался он, — она как будто вытесняет меня своей улыбкой, словно хочет вышвырнуть в другое измерение!» Ирис и впрямь ни в грош не ставила Антуана. «Напомни мне, куда устроился в итоге твой муж?» — это была ее любимая фраза, в ответ на которую Жозефина, запинаясь, бормотала: «Да пока никуда, по-прежнему никуда». — «A-а, ну ясно… так ничего и не решилось! — вздыхала Ирис. — Да и как оно решится: столько претензий при таких ограниченных возможностях!» Сколько же в ней все-таки фальши, подумала Жозефина, зажимая трубку между ухом и плечом. Если Ирис чувствует к кому-то симпатию, то лезет в медицинский справочник — проверить не заболела ли.
— Что-то случилось? У тебя странный голос… — между тем спросила ее Ирис.
— У меня насморк…
— Надо же, а я подумала… Так вот, насчет завтрашнего вечера… Ты про ужин с матерью не забыла?
— Что, уже завтра?
Она совершенно забыла об этом.
— Ну, дорогая, что у тебя с головой?
Если б ты знала, подумала Жозефина, ища глазами носовой платок.
— Вернись в наше время, оставь ты своих трубадуров! Ты слишком рассеянна. С мужем придешь, или он опять нашел способ испариться?
Жозефина грустно улыбнулась. Назовем это как угодно: испариться, проветриться, развеяться, растаять как дым. Антуан постепенно превращался в летучую субстанцию.
— Он не придет…
— Понятно, придется придумывать новое оправдание для матери. Ты знаешь, что она не одобряет его вечные увертки…
— Вот уж на это мне глубоко наплевать!
— Доброта тебя погубит! Я бы уже давно выставила его за дверь. Ну да ладно, тебя не переделаешь, бедная моя девочка.
Ну вот, теперь начнет жалеть. Жозефина вздохнула. С самого детства она была малышкой Жози, гадким утенком и большой умницей. Жози любила длинные запутанные тексты, сложные ученые слова, подолгу засиживалась в библиотеке среди таких же зануд, прыщавых и неказистых. Жози отлично сдавала экзамены, но не умела красить глаза. Как-то раз, спускаясь по лестнице, Жози вывихнула лодыжку, потому что на ходу читала «О духе законов» Монтескье, в другой раз включила тостер, стоявший в раковине под струей воды, увлекшись радиопередачей о цветущих сакурах в Токио. Жози ночью долго не гасила свет в своей комнате, склонившись над тетрадями, пока ее сестра выходила в свет, блистала и пленяла. Ирис здесь — Ирис там, ну прямо как Фигаро!
Когда Жозефина поступила на отделение классической филологии, мать спросила, чем она собирается впоследствии заниматься. «Куда это приведет тебя, бедная моя девочка? В какой-нибудь лицей на окраине Парижа, где над тобой все будут потешаться? А потом изнасилуют тебя на крышке мусорного бака?» А когда она продолжила научную деятельность, защитила диссертацию и стала публиковаться в серьезных научных журналах, мать по-прежнему встречала ее недоуменными взглядами и скептическими замечаниями. «Экономический подъем и социальное развитие во Франции XI–XII веков» — деточка, ну кого это волнует? Лучше бы написала завлекательную биографию Ричарда Львиное Сердце или Филиппа Августа, людям это интересно! Из нее можно сделать фильм, а то и сериал! Хоть какая-то польза была бы от этой твоей учебы, ведь сколько лет я оплачивала ее, не жалея сил! — шипела она, как гадюка, негодующая, что детеныш ее слишком медленно ползет, потом пожимала плечами, вздыхала. — «И как только я могла произвести на свет такую дочь?» Этот вопрос издавна мучил мадам Мать, буквально с первых шагов Жозефины. Ее муж, Люсьен Плисонье, обычно отвечал на это: «Аист ошибся капустным кочном». Видя, что его шутки никого не смешат, он в конце концов замолчал. Окончательно и бесповоротно. Однажды вечером 13 июля он, поднеся руку к груди, едва успел произнести: «Рановато еще лютовать-салютовать», — и испустил дух. Жозефине было десять, Ирис — четырнадцать. Похороны были великолепны, мадам Мать — величественна. Она продумала все до мельчайших деталей: белые крупные цветы, брошенные на гроб, «Реквием» Моцарта, речи, заранее написанные для каждого члена семьи. Анриетта Плисонье надела точно такую же траурную вуаль, в какой хоронила мужа Джеки Кеннеди, и велела девочкам поцеловать гроб, перед тем как его опустят в могилу.
Жозефина и сама недоумевала, как могла девять месяцев провести в утробе этой женщины, считавшейся ее матерью.
Получив место в Центре научных исследований, куда приняли троих из ста двадцати трех соискателей, она радостно устремилась к телефону, чтобы сообщить новость матери и Ирис, но ей пришлось повторить ее несколько раз, проорать во все горло, потому что ни та, ни другая не понимали причины ее воодушевления. Центр научных исследований? Как ее туда занесло?
Пришлось смириться: она их не интересовала. У нее еще оставались некоторые сомнения на этот счет, но в тот день они рассеялись. Единственное, что их развеселило, так это известие о ее свадьбе с Антуаном. Замужество делало ее более доступной для их понимания. Она наконец вышла из образа маленького нелепого гения и стала обычной женщиной, способной увлечься, зачать ребенка, свить гнездо.
Впрочем мадам Мать и Ирис очень скоро разочаровались: Антуан оказался ни на что не годен. Слишком ровный пробор — никакого шарма, слишком короткие носки — никакого стиля, слишком маленькая зарплата и к тому же сомнительного происхождения — торговля ружьями, какой позор! А главное, он так робел перед родственниками жены, что в их присутствии начинал обильно потеть. И потел так основательно, что у него не просто появлялись под мышками темные круги, а промокала вся рубашка, да так, что хоть отжимай. Недостаток слишком уж очевидный, приводивший всех в замешательство. Ему приходилось выскальзывать из гостиной, чтобы привести себя в порядок. Но главное, такое случалось с ним только в компании родственников жены. Никогда он не потел на работе. Никогда. «Ты просто привык быть на свежем воздухе, — пыталась объяснить Жозефина, протягивая ему чистую рубашку, которую брала с собой на все семейные сборища. Ты никогда бы не смог работать в конторе!»
Жозефине вдруг стало безумно жаль Антуана, и она, позабыв, что собиралась держать язык за зубами, решила все рассказать Ирис.
— Я выставила его вон! Ох, Ирис, что теперь с нами будет?
— Ты выгнала Антуана? Нет, серьезно?
— Я больше не могла это терпеть. Он славный, ему было тяжело, это правда, но… мне было невыносимо смотреть, как он целыми днями ничего не делает. Возможно, мне не хватило стойкости…
— Это единственная причина? Или ты что-то скрываешь от меня?
Ирис понизила голос. Она заговорила участливым тоном, который использовала, когда хотела выудить из сестры признание. Жозефине ничего не удавалось скрыть от Ирис, ни одной своей беглой мысли, все почему-то выходило наружу. Более того, Жозефина сама доверяла сестре свои секреты, чтобы привлечь ее внимание и добиться ее любви.
— Ты не представляешь, каково жить с безработным мужем… Тружусь, не покладая рук, и мне же еще за это перед ним неудобно. Работаю втихаря на кухне, между чисткой картошки и мытьем кастрюль.
Она посмотрела на кухонный стол и подумала, что надо бы его освободить, скоро девочки придут из школы, а им и пообедать негде. Она давно просчитала, что обеды дома обходились дешевле, чем в школьной столовой.
— Я думала, за целый год ты уже привыкла.
— Какая ты злая!
— Прости, милая. Но ты правильно поступила. Сколько можно его защищать? И что ты теперь будешь делать?
— Понятия не имею. Буду продолжать работать, конечно, но надо найти что-нибудь еще… Уроки французского, грамматики, орфографии, ну не знаю, я…
— Найти будет нетрудно, сейчас столько лентяев развелось! Взять хотя бы твоего племянника… Александр пришел из школы с нулем за сочинение. Ноль! Ты можешь себе представить лицо его отца! Я думала, он лопнет от злости!
Жозефина не могла сдержать улыбку. Великолепный Филипп Дюпен, отец лентяя!
— У них в школе учительница снимает по три балла за каждую ошибку, она с ними не церемонится!
Александру, единственному ребенку Филиппа и Ирис Дюпен, было десять, как Зоэ. Они вечно прятались вдвоем под столом и о чем-то сосредоточенно шептались с самым серьезным видом, или же убегали подальше от взрослых, чтобы спокойно строить гигантские сооружения из конструктора. У них была целая система подмигиваний и тайных знаков, настоящий язык, который страшно раздражал Ирис. Она пугала сына отслоением сетчатки, говорила, что он вообще станет дебилом. «У моего сына скоро начнется тик, он совсем отупеет, и все из-за твоей дочки!» — предрекала она, тыча пальцем в Зоэ.
— Девочки в курсе?
— Пока нет…
— И как ты им это объяснишь?
Жозефина молчала, корябая ногтем край пластикового стола. Она скатала из грязи маленький черный шарик и отбросила его в сторону.
Ирис не унималась, она опять сменила тон и теперь говорила нежным, обволакивающим голосом, от которого Жозефина совсем расклеилась и ей снова захотелось плакать.
— Я с тобой, моя дорогая, ты ведь знаешь, я всегда с тобой, я тебя никогда не оставлю. Я люблю тебя, как себя, а это ой как немало!
Жозефина чуть не рассмеялась. Ирис умеет развеселить! Раньше они частенько хохотали до упаду, но потом сестра вышла замуж, стала важной, серьезной дамой. И как они с Филиппом живут? Ни разу она не видела, чтобы Ирис с мужем расслабились, или обменялись нежными взглядами, или поцеловались. Словно у них не жизнь, а бесконечный раут.
Тут раздался звонок в дверь, и Жозефина прервала разговор:
— Это, наверное, девочки… Все, пока, и умоляю, никому ни слова! Я не хочу, чтобы завтра все только меня и обсуждали!
— Хорошо, до завтра. Помнишь? Крюк хотел схрумкать Крика и Крока, а Крик и Крок схряпали Крюка!
Жозефина положила трубку, вытерла руки, сняла передник, вынула из волос карандаш, немножко их распушила и побежала открывать. Гортензия ворвалась в прихожую, не поздоровавшись с матерью, даже не взглянув на нее.
— Папа дома? У меня семнадцать баллов за сочинение. Да еще у этой дуры мадам Руффон.
— Гортензия, прошу тебя, повежливее! Это все-таки твоя учительница французского.
— Ага, настоящая свинья!
Юная девица не бросилась целовать маму и не устремилась в кухню за кусочком хлеба. Она не швырнула вещи на пол, а положила портфель и повесила пальто с изяществом юной графини на первом балу.
— Ты не хочешь поцеловать маму? — спросила Жозефина и расстроилась, услышав в своем голосе умоляющие нотки.
Гортензия подставила ей свою нежную щечку, тряхнув тяжелой копной темно-каштановых волос — душно.
— Там такая жара! Тропическая, как сказал бы папа.
— Солнышко, хоть раз в жизни поцелуй меня сама, — позабыв про гордость, взмолилась Жозефина.
— Мам, ты знаешь, я не люблю, когда ты ко мне так липнешь.
Она коснулась губами материнской щеки и тут же спросила:
— А что у нас на обед?
Дочь подошла к плите и заглянула под крышку кастрюли. В четырнадцать лет она уже и выглядела, и держалась, как маленькая женщина. Одевалась довольно просто, но, подвернув рукава рубашки, застегнув воротничок, приколов брошь и затянув на талии широкий пояс, даже школьную форму легко превращала в наряд с картинки модного журнала. Ее отливающие медью волосы подчеркивали белизну кожи, большие зеленые глаза всегда смотрели чуть удивленно и презрительно, вынуждая всех соблюдать дистанцию. Именно это слово — дистанция — подходило Гортензии как нельзя лучше. «И откуда в ней столько надменности? — всякий раз спрашивала себя Жозефина, глядя на дочь. — Уж точно не от меня. Я рядом с ней такая простофиля!»
«Она будто отгородилась колючей проволокой!» — подумала Жозефина, целуя дочь, и тут же осудила себя за такие мысли, поцеловала Гортензию еще раз, а та, упрямый подросток, раздраженно высвободилась.
— Жареная картошка и яичница…
Гортензия сморщила нос:
— Не особенно диетическая пища. Ты не поджарила отбивные?
— Нет, я… Детка, я не ходила в магазин…
— Понимаю. У нас мало денег, а мясо дорого стоит.
— Видишь ли…
Жозефина не успела закончить фразу: в кухню влетела младшая и бросилась ее обнимать.
— Мамочка! Мамочка моя родная! Я встретила на лестнице Макса Бартийе, и он позвал меня к себе смотреть «Питера Пэна»! У него есть DVD! Ему отец подарил! Можно я пойду? У меня нет на завтра заданий. Пожалуйста, мамочка, пожалуйста!
Зоэ снизу вверх умоляюще смотрела на мать, в ее глазах было столько любви и доверия, что Жозефина не смогла устоять и прижала ее к себе:
— Ну конечно, конечно, радость моя, малышка моя, красавица…
— Макс Бартийе? — присвистнула Гортензия. — Ты отпускаешь ее к нему домой? Да он мой ровесник, а учится в классе Зоэ! Он все время остается на второй год! В лучшем случае станет мясником или сантехником!
— В профессиях сантехника и мясника нет ничего постыдного. Может, учеба ему не дается…
— Не желаю, чтоб он вокруг нас отирался! Вдруг это узнают в школе! У него кошмарная репутация: носит широкие штаны с клепаными ремнями и длинные волосы еще отпустил!
— Ага, трусиха, трусиха! — завопила Зоэ. — И вообще, он меня пригласил, а не тебя! Я пойду, ну пожалуйста, мамочка, скажи, что можно! Ну и пускай сантехник, мне плевать! Зато красивый! А что у нас на обед? Я умираю с голоду.
— Жареная картошка и яичница.
— Класс! Мам, а можно я желтки проткну? Можно, я их вилкой раздавлю и сверху кетчупом полью?
Гортензия пожала плечами, не одобряя энтузиазма сестренки. Десятилетняя Зоэ была еще совершеннейшим ребенком: круглые щеки, пухленькие ручки, веснушки на носу, ямочки на щеках. Она была кругленькой, как шарик, обожала звонко всех целовать, со стремительностью регбиста налетала на счастливого адресата своих ласк, а потом тесно прижималась к нему и мурлыкала кошечкой, накручивая на палец прядь светло-каштановых волос.
— Макс Бартийе тебя пригласил, потому что хочет добраться до меня, — заявила Гортензия, надкусывая белоснежными зубками ломтик картофеля.
— Ах ты врушка! Тоже мне, пуп земли! Он меня пригласил, меня, и только меня! Что, съела? Он даже не заметил тебя на лестнице! Вообще не посмотрел.
— От наивности до глупости один шаг, — ответила Гортензия, меряя сестру взглядом.
— Это что значит, мама, скажи!
— Это значит, что вы сейчас прекратите болтать и спокойно поедите!
— А ты почему не ешь? — спросила Гортензия.
— Я не голодна, — ответила Жозефина, садясь с девочками за стол.
— Макс Бартийе может даже не мечтать, — сказала Гортензия. — Ему ничего не светит. Мне нужен человек красивый, сильный, сексуальный, как Марлон Брандо…
— Кто такой Марлон Брандо, мам?
— Это знаменитый американский актер, малышка.
— Марлон Брандо! Он прекрасен, как же он прекрасен! Он играл в фильме «Трамвай „Желание“», меня папа водил на этот фильм. Папа говорит, что это великое кино!
— Супер! Какую ты вкусную картошечку приготовила, мамочка!
— А правда, что это папы нет? Он пошел на собеседование? — забеспокоилась Гортензия, вытирая губы салфеткой.
Момент, которого боялась Жозефина, наступил. Она встретила вопрошающий взгляд старшей дочери, перевела глаза на склоненную головку Зоэ, которая увлеченно обмакивала картошку в яичный желток, политый кетчупом. Придется объяснять. Откладывать или врать бесполезно. Они все равно узнают правду. Может, поговорить с каждой наедине? Гортензия так привязана к отцу, она его считает таким «шикарным», таким «классным», а он готов достать луну с неба, чтобы ей угодить. Он запрещал говорить при детях о финансовых проблемах и неуверенности в завтрашнем дне. И в первую очередь беспокоился не о Зоэ, а о своей старшей дочери. Их безоглядная любовь — все, что у него осталось от прежней роскоши. Гортензия помогала папе разбирать чемоданы, когда он возвращался из путешествия, нежно гладила дорогую ткань костюмов, восхищалась качеством рубашек, расправляла галстуки и аккуратно вешала их в шкаф. Ты такой красивый, папочка! Ты такой красивый! Он наслаждался ее обожанием и комплиментами, радостно обнимал ее и дарил маленькие подарки по секрету от всех. Они часто шушукались, как заговорщики. В их тайном сообществе Жозефина чувствовала себя лишней. Их семья делилась на две касты: сеньоры — Антуан с Гортензией, и вассалы — она и Зоэ.
Отступать было некуда. Взгляд Гортензии стал холодным, тяжелым. Она ждала ответа на свой вопрос.
— Он ушел…
— А когда вернется?
— Он не вернется… Во всяком случае, вернется не сюда.
Зоэ подняла голову, и Жозефина прочла в ее глазах, что она пытается понять мамины слова, но у нее не получается.
— Он что… насовсем ушел? — спросила Зоэ, от изумления разинув рот.
— Боюсь, что да.
— И он больше не будет моим папой?
— Конечно, будет! Но просто не будет жить здесь, с нами.
Жозефина так боялась, так боялась. Она могла точно указать в организме место, в котором сидел страх, измерить толщину и диаметр кольца, которое сдавило ей грудь и мешало дышать. Ей так хотелось спрятаться в объятиях дочек. Слиться с ними воедино и произнести магическую фразу — вроде той, про Крока и Крика. Она бы все отдала, чтобы отмотать назад пленку своей жизни, вновь услышать мелодию счастья: вот у них первый ребенок, вот второй, вот они впервые едут на каникулы вчетвером, впервые ссорятся, впервые мирятся, впервые молчат, поначалу молчат с вызовом, потом просто потому, что нечего сказать, а лгать не хочется; ей хотелось понять, когда сломалась пружина, когда милый мальчик, за которого она выходила замуж, превратился в Тонио Кортеса, усталого, раздражительного, безработного мужа; остановить время и вернуться назад, назад…
Зоэ заплакала. Ее лицо напряглось, сморщилось, покраснело, и слезы хлынули ручьем. Жозефина склонилась над ней, обняла. Спрятала лицо в мягкие кудри девочки. Главное самой не заплакать. Ей нужно быть сильной и уверенной. Ей нужно показать им обеим, что она не боится и может их защитить. Начала говорить, и голос не дрогнул. Она повторила им все то, что в книгах по психологии рекомендуется говорить детям при разводе. Папа любит маму, мама любит папу, папа и мама любят Гортензию и Зоэ, но у папы и мамы больше не получается жить вместе, и поэтому папа с мамой разводятся. Но папа все равно будет любить Гортензию и Зоэ и всегда будет с ними, всегда. Ей показалось, что она рассказывает о каких-то незнакомых людях.
— Думаю, он далеко не уйдет, — объявила Гортензия сдавленным голоском, — не мог же он так низко пасть! Сам, наверное, растерян, не знает что делать!
Она вздохнула, отложила вилку с недоеденным ломтиком картошки, и, повернувшись к матери, добавила:
— Бедная моя мамочка, что же ты будешь делать?
Жозефина вдруг почувствовала себя жалкой, но, с другой стороны, ощутила некоторое облегчение: все-таки старшая дочь сочувствует ей, понимает. Хорошо бы Гортензия сказала что-нибудь еще, утешила ее, но она тут же себя одернула — это девочек надо утешать. И протянула ей руку через стол.
— Бедная мама, бедная мама! — вздохнула Гортензия, погладив ее руку.
— Вы поругались? — спросила Зоэ, с испугом взглянув на мать.
— Нет, дорогая, мы приняли осознанное решение, как взрослые люди. Папа, конечно, очень огорчился, потому что любит вас сильно-сильно. Он не виноват, так уж получилось. Когда-нибудь ты вырастешь и поймешь, что не все люди живут, как им хочется. Иногда им надо бы решиться, а они терпят. Папа давно уже терпит всякие неприятности, поэтому он предпочел уйти, чтобы проветриться, развеяться и не навязывать нам свое плохое настроение. Вот найдет работу и объяснит вам, что с ним творилось, через какой кошмар он прошел…
— А тогда он вернется, мам, вернется?
— Не говори глупости, Зоэ, — перебила ее Гортензия. — Папа ушел раз и навсегда. И, если хочешь знать мое мнение, он не намерен возвращаться. Я не понимаю… Все из-за этой дряни, конечно!
Она с отвращением выплюнула это слово, и Жозефина поняла, что Гортензия все знает. Знает о любовнице отца. И узнала гораздо раньше матери. Жозефине захотелось поговорить с ней, но при Зоэ не стоило этого делать, и она сдержалась.
— Беда в том, что мы теперь бедны. Я надеюсь, он будет давать нам немного денег? Вроде по закону обязан, да?
— Погоди, Гортензия… Мы еще об этом не говорили.
Она осеклась, понимая, что Зоэ не должна слышать продолжение.
— Тебе надо высморкаться, любимая, и умыть личико, — посоветовала она Зоэ, спуская девочку с колен и легонько подталкивая к двери.
Зоэ шмыгнула носом и вышла, шаркая ногами.
— Откуда ты знаешь? — спросила Жозефина Гортензию.
— Что знаю?
— Про ту… женщину.
— Ну, мам! Вся улица знает! Мне даже было неудобно за тебя! Я удивлялась, как это ты умудряешься ничего не замечать…
— Я знала, но закрывала глаза…
Это была неправда. Она узнала обо всем лишь накануне, от своей соседки по лестничной площадке, Ширли, которая высказалась в том же духе, что и дочь: «Жозефина, проснись, черт подери! Муж давно налево ходит, а ей хоть бы хны! Разуй глаза! Продавщица в булочной, и та давится от смеха, когда протягивает тебе батон!»
— А кто тебе сказал?
Гортензия испепелила ее взглядом. Ледяным, презрительным взглядом. Так смотрит женщина знающая на ту, что пребывает в неведении, так смотрит опытная куртизанка на маленькую простушку.
— Бедная моя мамочка, очнись наконец! Ну погляди, как ты одеваешься? Что у тебя на голове? Ты совершенно себя запустила. Ничего удивительного, что он пошел на сторону! Тебе давно пора выбраться из этого твоего средневековья и начать жить в нашу эпоху.
Тот же тон, то же насмешливое презрение, те же доводы, что у отца. Жозефина прикрыла глаза, зажала ладонями уши и завопила:
— Гортензия! Я запрещаю тебе так со мной разговаривать! Если мы в последнее время что-нибудь едим, то только благодаря мне и моему двенадцатому веку! Нравится тебе это или нет! И я запрещаю тебе так смотреть на меня! Я твоя мать, не забывай этого никогда, поняла, я твоя мать! И ты должна… Ты не должна… Ты должна меня уважать!
Она выглядела смешно и жалко. Страх сдавил ее горло: у нее не получается воспитывать дочерей, она для них не авторитет, она безнадежно устарела.
Открыв глаза, она увидела, что Гортензия смотрит на нее с любопытством, словно впервые видит, и то, что читалось в глубине этих удивленных глаз, еще больше расстроило Жозефину. Она пожалела, что не сдержалась. «Вечно я все путаю, — подумала она, — это ведь я должна показывать им пример, других ориентиров у них не осталось».
— Прости, малыш.
— Ничего, мам, ничего страшного. Ты устала, нервы на пределе. Иди полежи, тебе станет лучше.
— Спасибо, милая, спасибо… Посмотрю, как там Зоэ.

 

Покормив дочерей и отправив их обратно в школу, Жозефина постучалась к соседке Ширли. Она уже начала томиться одиночеством.
Ей открыл сын Ширли, Гэри. Он был на год старше Гортензии, хоть и учился с ней в одном классе. Она отказывалась возвращаться вместе с ним из школы, называя его ужасным неряхой, а если пропускала занятия, предпочитала не делать уроки вообще, лишь бы не узнавать у Гэри задания и ничем не быть ему обязанной.
— Ты не в школе? Гортензия уже ушла.
— У нас разные факультативы, я по понедельникам хожу к половине третьего… Хочешь посмотреть на мое новое изобретение? Вот, гляди!
Он продемонстрировал ей два «тампакса», раскрутив их так, что их веревочки не переплетались. Странно: каждый раз, когда один тампон приближался к другому и беленькие ниточки вроде должны были бы переплестись, он останавливался, а потом начинал раскачиваться, крутиться вокруг своей оси, сперва описывая маленькие круги, затем круги побольше, а Гэри при этом даже не шевелил пальцами. Жозефина с удивлением смотрела на него.
— Я изобрел экологически чистый вечный двигатель.
— Похоже на игру в диаболо, — произнесла Жозефина, чтобы хоть что-то сказать. — А мама дома?
— На кухне. Убирается…
— А ты ей не помогаешь?
— Она не хочет, ей больше нравится, когда я изобретаю всякие штуки.
— А, ну удачи, Гэри!
— Ты даже не спросила, как у меня так получается!
Он явно был разочарован, и «тампаксы» в его руках укоряли ее, как два больших восклицательных знака.
— Да ну тебя…
На кухне Ширли хлопотала по хозяйству. В длинном фартуке, она собирала со стола тарелки, скидывала остатки еды в мусорное ведро, ставила посуду в раковину, а на плите, в больших чугунных кастрюлях уже что-то бурлило — судя по восхитительным запахам, тушеный кролик с горчицей и овощной суп. Ширли признавала только натуральные и свежие продукты. Она не употребляла в пищу никаких консервов, никаких замороженных продуктов, внимательно читала этикетки на йогуртах и разрешала Гэри съедать лишь один «химический» продукт в неделю, для поддержания его иммунитета к опасностям современного питания. Она стирала белье руками, натуральным марсельским мылом, сушила его, раскладывая на больших полотенцах, почти никогда не смотрела телевизор, каждый день после обеда слушала Би-Би-Си — единственную, на ее взгляд, радиостанцию для умных людей. Это была высокая, широкоплечая блондинка с густыми, коротко стриженными волосами, большими золотистыми глазами, и нежной, как у ребенка, кожей, слегка тронутой загаром. Со спины ее принимали за мужчину и толкали, а, встретившись лицом к лицу, почтительно уступали дорогу. «Я полупарень, полувамп, — усмехалась Ширли, — могу в метро уложить нахала ударом кулака, а потом реанимировать, помахав над ним ресницами!» У нее был черный пояс по джиу-джитсу.
Она рассказывала, что родилась в Шотландии, во Францию приехала учиться гостиничному делу и решила остаться навсегда. Ах, этот французский шарм! Она зарабатывала на жизнь уроками пения в консерватории Курбевуа, преподавала английский честолюбивым молодым менеджерам, пекла изумительные пироги, которые продавала по пятнадцать евро за штуку в один ресторанчик в Нейи — они заказывали десяток в неделю. А иногда и больше. Ширли готовила прекрасно, лук у нее всегда получался золотистым, тесто — пышным, шоколад — нежным, карамель — прозрачной, овощи — сочными, а цыпленок — самым аппетитным на свете. Она в одиночку воспитывала сына Гэри, никогда ничего не рассказывала о его отце, а на все намеки бурчала себе под нос что-то очень нелестное о мужчинах вообще и об этом в частности.
— Ты знаешь, с чем играет твой сын, Ширли?
— Нет…
— С двумя «тампаксами»!
— Он хотя бы в рот их не берет?
— Нет.
— Вот и отлично. По крайней мере, не растеряется, когда девушка сунет ему под нос что-нибудь подобное.
— Ширли!
— Жозефина, что ты так волнуешься? Ему пятнадцать лет, он давно не ребенок!
— Если ты будешь ему все рассказывать, показывать и объяснять, для него в жизни не останется никакой поэзии.
— Поэзия, ну ее в задницу! Эту штуку придумали, чтобы морочить людям голову. Ты вот видела когда-нибудь поэтические отношения? Мне попадались только ложь да грязь.
— Суровая ты, Ширли!
— А ты, Жозефина, просто опасна для общества с твоими иллюзиями… Ну, как у тебя дела?
— Мне сегодня с самого утра кажется, что я лечу куда-то на бешеной скорости. Антуан ушел. То есть я сама его выгнала. Рассказала сестре, рассказала девочкам! Боже мой! Ширли, я, видимо, совершила большую глупость.
Она обхватила плечи руками, будто замерзла, хотя на улице был жаркий майский день. Ширли подвинула ей стул и жестом велела сесть.
— Ты не первая покинутая женщина в двадцать первом веке. Нас столько, что и не сосчитать! И, представь себе, мы очень даже неплохо выживаем. Сначала действительно трудно, а потом одиночество становится необходимостью. Мы выгоняем самца из гнезда, как только он нас осеменит, все как в животном мире. Это истинное наслаждение!
Вот я, к примеру, иногда устраиваю романтический ужин при свечах, для себя самой…
— Я в таком состоянии…
— Да уж вижу. Давай рассказывай все по порядку. Это давно должно было случиться. Гэри, тебе пора в школу, ты зубы почистил? Ох, все всё знали, кроме тебя. Даже неприлично!
— То же самое мне сказала Гортензия… Ты представляешь? Моя четырнадцатилетняя дочь знала то, о чем я и понятия не имела! Меня, наверное, считали не просто обманутой женой, но и тупицей вдобавок! Но, скажу я тебе, теперь мне на это плевать, и я думаю, может быть, было бы лучше так ничего и не знать…
— Злишься, что я об этом заговорила?
Жозефина посмотрела на подругу, на ее чистое, нежное лицо с крохотными веснушками на коротком, слегка вздернутом носу, и миндалевидными глазами медового цвета — и медленно покачала головой.
— Ну как я могу на тебя обижаться! Ты ведь бесхитростна как дитя. Ты самая лучшая в мире. А эта девица, Милена, тут вообще ни при чем! Если бы его не уволили, он бы на нее даже и не взглянул. Но теперь, понимаешь… то, что произошло с ним на работе — в сорок лет оказаться на обочине жизни — это невыносимо, бесчеловечно…
— Кончай, Жози. Ну вот, ты опять размякла. Сейчас окажется, что во всем виновата ты!
— Во всяком случае, я же его выгнала. И, наверное, зря. Я бы должна была проявить больше терпения, понимания…
— Жози, ты все путаешь. Так и должно было случиться. Куда лучше покончить с этим прежде, чем вы возненавидите друг друга! Давай, приходи в себя! Chin up!
Жозефина опять покачала головой, не в силах произнести ни слова.
— Вы только посмотрите на эту исключительную женщину! Она готова умереть со страху, оттого что ее бросил муж! Вперед, чашечка кофе, плитка шоколада, и жизнь покажется милей.
— Не думаю, Ширли. Мне так страшно! Что с нами будет? Я никогда не жила одна. Никогда! У меня ничего не выйдет. А девочки? Ведь мне теперь нужно воспитывать их одной, без отца. А я для них вообще не авторитет.
Ширли замерла на мгновение, потом подошла к подруге, взяла ее за плечи и, глядя ей прямо в глаза, спросила:
— Жози, скажи мне, что именно тебя пугает? Когда страшно, надо уметь взглянуть своему страху в лицо и назвать его по имени. Иначе он раздавит тебя, унесет мутной волной…
— Нет, не сейчас! Оставь меня… Не хочу думать.
— Сейчас. Скажи мне, чего ты боишься…
— Кто-то что-то говорил про кофе и шоколад?
Ширли улыбнулась и подошла к кофемашине.
— О’кей. Но ты так легко не отделаешься.
— Ширли, а какой у тебя рост?
— Метр семьдесят девять. Не заговаривай мне зубы. Тебе арабику или мозамбикский?
— Да какой хочешь… все равно.
Ширли насыпала кофе из пакета в деревянную ручную кофемолку, зажала ее между ног и начала монотонно крутить ручку, не сводя при этом глаз с подруги. Она говорила, что когда перемалываешь кофейные зерна, мысли тоже перемалываются и ложатся так, как надо.
— Ты такая красивая в этом переднике…
— Комплименты тебя не спасут.
— А я такая уродина.
— Надеюсь, не это тебя пугает.
— Откуда в тебе столько упрямства, от матери?
— От жизни… Ну что ты резину тянешь? Все думаешь увильнуть? Отвечай.
Жозефина подняла взгляд на Ширли и, зажав ладони коленями, начала говорить, быстро, сбивчиво, повторяя одно и то же:
— Мне страшно, я всего боюсь, я комок страха… Мне бы хотелось умереть, здесь и сейчас, чтобы ничто меня больше не волновало.
Ширли смотрела на нее, подбадривала глазами: давай, давай, точнее.
— Я боюсь, что у меня ничего не получится, боюсь умереть под забором, боюсь, что меня выгонят из дома, боюсь больше никого никогда не полюбить, боюсь потерять работу, боюсь, что ничего умного больше никогда не придумаю, боюсь постареть, боюсь растолстеть, боюсь одиночества, боюсь, что разучусь смеяться, боюсь заболеть раком груди, боюсь завтрашнего дня…
Давай, говорил взгляд Ширли, а ручка мельницы все вертелась, давай, вскрой нарыв, скажи мне, что же самое страшное… что мешает тебе повзрослеть, стать той самой Жози — великолепной, непобедимой, не знающей себе равных в своем Средневековье, среди мрачных соборов, крепостей и сеньоров, вассалов и торговцев, дам и девиц, клерков и прелатов, колдунов и виселиц — той самой Жози, которая так чудесно рассказывает о средних веках, что иногда мне хочется туда вернуться… Я чувствую в тебе какую-то травму, панический страх, страшный груз, что пригибает тебя к земле и мешает идти. Я давно хочу это понять, вот уже семь лет мы живем на одной лестничной площадке, ты приходишь ко мне попить кофейку и потрепаться, пока его нет дома…
— Давай, — прошептала Ширли, — выкладывай.
— Я такая некрасивая, просто уродина. Мне кажется, меня такую никто больше не полюбит. Я толстая, не умею одеться, не умею причесаться как надо… И скоро начну стареть…
— Ну, все мы когда-нибудь состаримся.
— Нет, я состарюсь в два раза быстрей. Ты же видишь, я даже и не пытаюсь что-либо изменить, я махнула на себя рукой… Я точно знаю.
— И кто же внушил тебе эти мрачные мысли? Неужто он, перед тем как уйти?
Жозефина всхлипнула:
— Да мне и так все ясно, без посторонней помощи. Достаточно взглянуть в зеркало.
— И что дальше? Что для тебя страшнее всего на свете? С чем именно ты боишься не справиться?
Жозефина вопрошающе взглянула на подругу.
— Не знаешь?
Жозефина покачала головой. Ширли долго смотрела ей прямо в глаза, потом вздохнула:
— Вот когда ты поймешь, что за страх лежит в основе всех твоих страхов, ты перестанешь всего бояться и станешь собой.
— Ширли, ты говоришь, как прорицательница…
— Или ведьма. В средние века меня бы сожгли на костре!
И правда, странное зрелище представляли собой эти две женщины на кухне, среди дымящихся кастрюль с подпрыгивающими крышками: одна, обвязанная фартуком, прямая как струна, сжимает между длинными ногами ручную кофемолку, другая — красная, вся какая-то скукоженная, помятая, говорит неохотно, поеживается, словно от холода, потом вообще замолкает — и падает на стол, рыдает, рыдает, а та, высокая, удрученно смотрит на нее, протягивает руку и гладит по голове, как испуганного ребенка.
… — Какие планы на вечер? — спросила Беранжер Клавер у Ирис Дюпен, отталкивая кусочек хлеба подальше от своей тарелки, — если никаких, можем вместе сходить к Марку на вернисаж.
— Нет, у меня семейный ужин. А вернисаж Марка сегодня? Я думала, на следующей неделе…
Раз в неделю они встречались в этом модном ресторане — на других поглядеть, себя показать, а заодно и поговорить. Вон за тем столиком шушукаются политики, обмениваясь ценной информацией, там — начинающая актрисулька встряхивает пышной гривой, обольщая режиссера, вон модель, а вот еще одна, и еще — плоские, как доски, и ноги едва помещаются под столом, а вон завсегдатай, один за столиком, как крокодил в засаде, подстерегает свежую сплетню.
Беранжер придвинула обратно кусочек хлеба и принялась нервно крошить его на стол.
— Всем так и хочется меня подловить. Они будут пялиться на меня так, будто пульс мне измеряют на глаз. И ничего ведь не скажут, я их знаю! Как же, воспитание не позволит! А сами так и ерзают от нетерпения: «Как она там, милашка Клавер? Верно горюет, что ее бросили? Небось уж готова себе вены вскрыть?» Марк будет расхаживать под руку с новой подружкой… А я буду сходить с ума… От унижения, бешенства, любви и ревности.
— Не знала, что ты способна на такие сильные чувства.
Беранжер пожала плечами. Разрыв с Марком был, что бы она ни говорила, достаточно болезненным для нее, и вовсе не стоило бередить эту рану публичным унижением.
— Ты же их знаешь! Все будут следить исподтишка. И потешаться надо мной.
— Веди себя естественно, и все отстанут. У тебя, дорогая, так натурально получаются злобные гримасы, что тебе даже усилий прикладывать не придется.
— И не стыдно тебе так говорить?
— Только не пытайся выдать уязвленное самолюбие за любовь. Эта история тебя оскорбляет, но не ранит.
Беранжер раздавила комочек хлебного мякиша большим пальцем, скатала из него длинную темную змейку и оставила ее извиваться на белой скатерти; подняв голову, она бросила ненавидящий взгляд раненой хищницы на подругу, которая в этот момент наклонилась, чтобы достать из сумки растрезвонившийся телефон.
Беранжер колебалась: продолжать ли ей плакаться на свою горькую судьбу или нанести ответный удар? Ирис положила замолкший телефон на стол и смерила ее насмешливым взглядом. Беранжер решила дать сдачи. Отправляясь в ресторан, она обещала себе держать язык за зубами, обещала себе оградить подругу от настырных слухов, наводнивших Париж, но Ирис уколола ее так равнодушно и презрительно, что выбора не оставалось: нужно разить в ответ. Все ее существо взывало к реваншу. В конце концов, убедила она себя, пусть лучше узнает от меня, а то весь Париж об этом говорит, а она не в курсе.
Не первый раз Ирис обижала ее. Более того, последнее время она почему-то делала это все чаще и чаще. Беранжер осточертела легкомысленная, рассеянная жестокость Ирис, которая резала ей правду-матку тоном училки, объясняющей простейшие правила туповатому ученику. Она потеряла любовника — это так; она скучала с мужем — это тоже правда; она совершенно не справлялась с четырьмя детьми — это, конечно, неприятно; она собирала сплетни и слухи — ну, понятное дело… и все же никто не смеет травить ее безнаказанно. Однако спешить не следовало, надо подготовиться, прежде чем выпустить свою отравленную стрелу; подперев щеки ладонями и широко улыбнувшись, она заметила:
— Не очень-то приятные вещи ты мне говоришь.
— Не очень приятные, зато абсолютно верные, разве не так? Ты хочешь, чтобы я врала и притворялась? Чтобы я тебя пожалела?
Она говорила тусклым, усталым голосом. И Беранжер пошла в атаку, сладко защебетав:
— Ну не всем же повезло отхватить такого красивого, умного и богатого мужа, как у тебя! Кабы Жак был похож на Филиппа, мне бы и в голову не пришло бегать на сторону. Я была бы верной, прекрасной, доброй… И безмятежной!
— Безмятежность убивает желание, тебе ли не знать. Эти две вещи несовместимы. Можно быть безмятежной с мужем и страстной с любовником…
— Неужели… у тебя есть любовник?
Беранжер так удивили слова Ирис, что она не удержалась от прямого, бестактного вопроса. Ирис с удивлением взглянула на нее. Обычно Беранжер более обходительна. Она с оскорбленным видом отодвинулась от стола и не раздумывая ответила:
— А почему бы и нет?
Беранжер мгновенно выпрямилась и уставилась на Ирис: ее глаза сузились в щелочки, горящие от любопытства. Она приоткрыла рот, предвкушая восхитительную сплетню. Ирис заметила, что рот у нее немного кривой — левый уголок как будто бы выше правого. Женщина всегда безжалостна к внешности другой, даже если это ее подруга. Ничто не ускользнет от ее внимания, она зорко высматривает следы увядания, старения, усталости. Ирис была уверена, что как раз на этом-то и держится женская дружба: вот интересно, сколько ей лет? моложе она или старше? на сколько? Все эти быстрые, беглые подсчеты — между делом, за столом, за разговором — утешительные или нет, но именно они и связывают женщин между собой, делают их сообщницами, лежат в основе женской солидарности.
— Ты сделала коррекцию губ?
— Нет… Ну не томи… скажи…
Беранжер не могла больше ждать, она умоляла, разве что ногами не топала, вся ее поза говорила: «Я же твоя лучшая подруга, ты должна все мне рассказать в первую очередь». Это любопытство вызвало у Ирис легкое отвращение, и она попыталась его рассеять, подумав о чем-нибудь другом. Она снова посмотрела на вздернутую губу.
— А почему же у тебя рот неровный?
Она провела пальцем по верхней губе Беранжер и нащупала легкое вздутие. Беранжер раздраженно встряхнула головой, высвобождаясь.
— Нет, правда, очень странно, левый уголок выше. Может, тебя от любопытства перекосило? Видно, совсем ты помираешь со скуки, если любой слушок готова так смаковать.
— Хватит, до чего же ты злая!
— С тобой-то мне точно не сравниться.
Беранжер откинулась на спинку кресла и с независимым видом уставилась на дверь. Сколько народу в этом ресторане, но хоть бы одно знакомое лицо! Если бы она знала по имени обладателя вон той стрижки или вон того длинного носа, это ее как-то успокоило бы, обнадежило, но сегодня — ни одной известной фамилии, совершенно нечего положить в копилочку свежих новостей! «Либо я отстала от жизни, либо вышел из моды ресторан», — размышляла она, вцепившись в подлокотники кресла с жесткой, неудобной спинкой.
— Я отлично понимаю, что тебе нужно… общение. Ты так давно замужем… Ежедневная чистка зубов бок о бок в ванной убивает любое желание…
— Ну, знаешь, нам и без чистки зубов есть, чем заняться…
— Не может быть… После стольких лет брака?
«И после того, что я недавно узнала!» — добавила она про себя. И чуть помолчав, глухим, хрипловатым голосом — Ирис даже удивилась — произнесла:
— Ты слышала, что болтают про твоего мужа?
— Ничему не верю.
— Я, кстати, тоже. Ужас просто!
Беранжер тряхнула головой, словно не решаясь повторить. Тряхнула головой, растягивая время, чтобы подруга помучилась. Тряхнула головой, потому что ей сладостно было источать яд именно так, не спеша, по капле. Ирис сидела неподвижно. Ее длинные пальцы с красными ногтями перебирали каемку белой скатерти, и только это с некоторой натяжкой можно было принять за признак нетерпения. Беранжер хотелось, чтобы Ирис ее торопила, подстегивала, но, к сожалению, это было не в ее стиле. Наоборот, Ирис всегда отличалась ледяным спокойствием, едва ли не полным безразличием, будто считала себя неуязвимой.
— Говорят… Тебе рассказать?
— Если это развлечет тебя, пожалуй.
В глазах Беранжер искрилась едва сдерживаемая радость. Тут, видимо, что-то серьезное, подумала Ирис, она бы не стала так возбуждаться из-за незначительной сплетни. Подруга называется… В чью кровать она сейчас отправит Филиппа? Разумеется, женщины вешались на него: симпатичный, стильный, состоятельный. Три «С», по классификации Беранжер. И к тому же скучный, добавила про себя Ирис, поигрывая ножом. Но об этом никто не знает, кроме его жены. Лишь она разделяет суровые будни с этим идеальным мужем. До чего же странная штука, эта дружба: ни пощады, ни снисхождения, лишь бы найти больное место и вогнать туда смертоносный шип.
Они знакомы давно. Такая вот недобрая близость двух женщин, когда видишь в подруге каждый изъян, и все же не в силах без нее обходиться. В их дружбе причудливо переплетались раздражение и нежность, они пристально следили друг за другом, готовые больно укусить или же залечить рану. В зависимости от настроения. И от масштабов опасности. Потому что, думала Ирис, если со мной произойдет что-то действительно ужасное, Беранжер первая мне поможет. Пока у обеих остры когти и крепки зубы, они были соперницами, и только несчастье могло их сплотить.
— Так тебе рассказать?
— Я уже приготовилась к худшему, — насмешливо произнесла Ирис.
— Ох, на самом деле это такая чушь…
— Ну говори уж, а то я забуду, о чем речь, и будет уже неинтересно.
Чем больше Беранжер тянула время, тем больше Ирис нервничала: раз она так мнется и крутит, видно, информация того стоит. Иначе Беранжер мигом выложила бы ее, заливаясь хохотом, вот придумают же! Отчего она медлит?
— Говорят, у Филиппа связь, серьезная и… специфическая. Мне Агнесс сказала сегодня утром.
— Та стервоза? Ты с ней до сих пор общаешься?
Назад: Катрин Панколь Желтоглазые крокодилы
Дальше: ЧАСТЬ ВТОРАЯ