21 января 1636 года
Той зимой в семье Деруик многое стало не так, как прежде. И дело даже не в том, что братья пошли работать, дело в том, что они пропадали там целыми днями и дома почти не бывали.
Дом, где еще недавно звучали мужские шаги, где, дымя трубкой, постоянно читал нотации старший и бездумно препирался со всеми подряд младший, внезапно стал казаться пустым и унылым. Тишина словно покрыла пылью все вокруг: голоса звучали приглушенно, девушки старались не зазвенеть ложечкой в чашке, не наступить на скрипучую половицу… Никому и в голову бы не пришло раздувать огонь в камине до тех пор, пока не начнут завывать мехи, — так любил развлекаться зимними вечерами Корнелис, — и даже стук игральных костей в воцарившемся здесь безмолвии казался непомерно громким.
День за днем сестры Деруик открывали для себя, сколь волнующим может быть одиночество девиц, которыми перестают руководить отец или братья. Не то чтобы они поняли, как приятно хозяйничать в доме под благодушным присмотром Фриды, у которой не хватало ни ума, ни времени следить, чем ее девочки заняты, — нет, Петра и Харриет испытывали, скорее, такое же возбуждение, какое охватывает запряженную лошадь, когда чуть отпустят поводья и ей кажется, будто она вырвалась на свободу Особенно старшая из сестер. Петра считала, что день без братьев должен быть заполнен развлечениями, она внезапно осознала: все, что Виллем до сих пор запрещал — разные вылазки, игры, встречи… — теперь и возможно, и доступно!
— Харриет, вот уже несколько недель Виллем не только на порог не пускает Эрнста Роттеваля, но даже близко к дому не разрешает ему подходить. А тебе ведь известно, какие чувства связывают меня с этим молодым человеком и насколько полная близость установилась между нами?
Последние слова, подчеркнутые выразительным движением бровей, не оставляли сомнений в том, что более тесной близости не бывает, но Харриет, не обращая внимания на похвальбу сестры, лишь подтвердила кивком: да, мол, она посвящена в тайну.
— Ну так вот — не пора ли нам принимать его здесь?
— Кого? Кучера? — вот тут Харриет была ошеломлена всерьез.
— Эрнст не только вожжи в руках держит! — отпарировала старшая. — Он даже не просто лакей господина Берестейна, он, можно сказать, его доверенное лицо… И он понемножку откладывал деньги из своего жалованья, а теперь хочет вложить свои сбережения в мельницы. И, между прочим, как раз сейчас хозяин мельницы для мела и красок в Заандаме ищет компаньона. Неужели ты думаешь, что я выйду за конюха, который только то и делает, что разгребает навоз?
— Ты собираешься за него замуж?! — у младшей дыхание перехватило. — Эрнст — та блестящая партия, о которой ты мечтала?!
— Почему бы и нет? — огрызнулась Петра, оскорбленная пренебрежительным отношением сестры к молодому человеку.
Как жалела потом старшая сестра, что открыла свою тайну Харриет! Пустоголовая девчонка может теперь нечаянно ее выдать, а может, чтобы угодить Виллему, и попросту на нее донести. Петра не только больше не предлагала пригласить Эрнста Роттеваля в дом на Крёйстраат, но и вообще ни словом о нем не упоминала. Однако видеться влюбленные не перестали: они по-прежнему назначали свидания в украшенной гербом карете ректора и уже не использовали как благовидный предлог еженедельную церковную службу — они встречались каждый день, уславливаясь при расставании о завтрашнем месте встречи и часто место встречи меняя, чтобы не вызвать подозрений. Петру все это вполне устраивало, но Эрнст, которому не очень-то легко было всякий раз брать хозяйскую карету, искал другой выход.
— Петра, так мы с тобой все время в опасности! А что, если я попросту пойду к твоему брату и посватаюсь? Как ты думаешь, неужели откажет?
— Скорее зарежет!
— Но должно же быть хоть какое-то средство улестить твоего брата… В конце концов, он ведь неплохой человек.
— Конечно! Стань богатым, сделайся знатным — и увидишь Виллема у своих ног! Признание в обществе — вот идол, которому он поклоняется и которому все приносит в жертву.
Младшая сестра единственная из всей семьи сиднем сидела в четырех стенах, и у нее трудности были другие. Ее терзала зависть к Петре, причем она даже не тому завидовала, что у Петры завелся дружок, а тому, что сестра вдыхает не только спертый воздух дома на Крёйстраат. Ей самой тут обрыдло все, и прежние занятия — собирать гербарий или лепить фигурки из влажного сахара — виделись теперь чересчур детскими. А после того как Виллем убедил ее, что от чтения барышни засыхают, превращаются в святош и остаются в конце концов старыми девами, ей и книги опротивели.
Но чем же, в таком случае, ей заняться? Этак ведь, оставшись наедине с Фридой, просто уснешь от скуки! Харриет хваталась за одно, за другое, за третье — и бросала: от всего брала тоска. То она перебирала струны лютни, пока не онемеют пальцы, то, утомляя глаза, складывала стихи, то пыталась сделать еще несколько стежков в незаконченной вышивке, то приставала к служанке, чтобы та позволила постирать или почистить овощи — напрасно старалась: Фрида своих дел не уступала… Испробовав таким образом за день все возможные развлечения и ни на одном не остановившись, она плюхалась в кресло, куталась в черную шаль, которая делала ее похожей на старуху, и, поставив ноги на грелку с раскаленными углями, сидела до темноты и глядела в окно на сад — вернее, на открывавшийся ей сквозь частый свинцовый переплет уголок сада, а когда, побежденная скукой и безмолвием, погружалась в конце концов в дремоту, эта картинка так и стояла перед ее глазами, даже и под смеженными веками.
Ближе к вечеру скрипела калитка, сестра и братья, перед тем как войти, сбивали у порога налипший на подметки снег, она всякий раз от неожиданности вскрикивала, прижимая руку к груди: «Кто там?» — и даже когда вошедший ласково откликался: «Я тебя напугал, сестренка?» — вздрагивала: ей чудилось, будто холодный ветер врывается в дом вместе с Петрой, Виллемом или Яспером, как вламывается в мирное жилище полк солдат…
Девочка так подолгу смотрела в окно, что у нее сильно развилось и до того присущее ей свойство истинных созерцателей — впередсмотрящих, часовых, смотрителей маяков: редкостная наблюдательность. Теперь она замечала мельчайшие перемены во всех без разбору живых существах и предметах. Это она первой обратила внимание на посудный шкаф: «Поглядите, как он накренился — ножка стала совсем трухлявая!» Она же рассказала всем, что за обшивкой потолка поселился сурок, а белка, обжившая высокий орешник, нисколько не боится зимы… Но главное — она раньше других почувствовала неладное в семье, уловила тайное недовольство, из-за которого тишина за воскресными ужинами казалась напоенной ядом.
Отъезд Корнелиса дети переживали тяжелее, чем их предки — все испытания, выпавшие на долю семьи со времен бегства из Франции. Отца нет дома — и у детей словно скелет вынули, оставив плоть без опоры, а ум — в смятении. Теперь надо было без него просыпаться, без него обедать, без него вести хозяйство… Не звонил на рассвете колокольчик, никто не тревожил их покой — и они из-за этого нередко опаздывали. Никто не звал к столу, каждый приходил, когда хотел, и ел, пока не насытится, один вставал из-за стола, другой только садился — будто в трактире. Даже религиозным долгом они теперь пренебрегали: некому было читать псалмы, некому слушать. Осталась в обиходе разве что молитва перед едой, да и ту проговаривали настолько рассеяно и невнимательно, таким слабым голосом, что, может, и лучше было бы совсем без нее обойтись…
Хозяйство медленно, но верно приходило в упадок, и это было тем более поразительно, что дом, оказавшийся нынче предметом неусыпных забот, все хорошел и хорошел. На фасаде, нередко скрытом лесами, что ни день появлялись новые украшения — за ним пряталось холодное, сумрачное жилье, обитатели которого почти не разговаривали друг с другом. Снаружи это было нарядное здание, ставшее теперь, после возведения величественной трубы, самым высоким на улице, — внутри неуютное, душное логово, откуда не выветривался едкий табачный дух, смешанный с запахом жженого торфа.
Каким-то образом всеведущие соседки — все до одной отличные хозяйки, которые если и выпускали метлу из рук, то лишь затем, чтобы снова опустить эти и без того покрасневшие от стирки руки в мыльную воду, — поняли, что дом Деруиков пришел в упадок, и сейчас дорого дали бы за точные сведения о стадии этого упадка. По кварталу ходили слухи о горах очистков на столах и золы в каминах, о криво-косо висящих шляпах, и пусть на самом деле все выглядело не так ужасно, все же Фрида, признанная чистюля и усердная прачка, день ото дня теряла репутацию, которой так гордилась. Ведь как ни старалась фризка, как ни терла и ни скоблила полы, везде вновь и вновь оседала пыль и по всему дому проступала грязь, — будто на него наложили заклятие.
Все это тревожило Виллема отнюдь не из любви к чистоте, а именно от страха перед злыми языками: а что, если дурная слава о его родных пойдет по всему городу? Как быть с Петрой — она должна идти под венец незапятнанной в любом смысле слова.
— Если мы немедленно не исправим положение, сестру станут называть неряхой, и кто же захочет взять в свой дом грязнулю! Ты знаешь, что слухи нельзя отпускать на волю: посеют их, дадут они ростки, попробуй тогда выдери их с корнем…
Яспер, довольный тем, что хоть в чем-то может согласиться с братом, усердно кивал.
— Пора выдать Петру за Элиазара, — заключил старший брат. — Мы слишком долго с этим тянем!
И без промедления отправился к Паулюсу, который — вот странное совпадение! — как раз в это время двинулся в направлении Крёйстраат. Любовники встретились на улице, выяснили, что хотят поговорить об одном и том же, и порадовались этому: несомненная улыбка судьбы. Они быстро сговорились о том, что настал час соединить Петру и Элиазара узами брака, а обсуждение условий решили отложить на потом.
— Не будем портить такой чудесный день разговорами о деньгах! — весело воскликнул регент. — У нас хватит времени подсчитать и оценить приданое и после помолвки…
— Приданое? — Виллему показалось, что он ослышался.
— Именно приданое, а как же! Разве не положено возместить человеку ущерб, когда он женится, разве не положено чем-нибудь компенсировать жениху потерю свободы?
— Положено, конечно, только я думал… наша связь…
— А что — «связь»? Неужели ты откажешь мне в таком мизерном подарочке? Для Деруиков это был бы позор, для меня — оскорбление! Только нищие не дают приданого своим дочерям… или сестрам! Скупясь на приданое, ты свидетельствуешь либо о крайней своей нужде… либо о предельной низости!
— Вы правы! — согласился Виллем, которого последний довод сильно задел.
И с тех пор воздерживался от объяснений на эту тему.
Теперь, когда главы семей обо всем договорились, следовало поинтересоваться мнением ни о чем пока не подозревавшей Петры — вернее, вежливо известить ее о принятом решении, приправив это такой обходительностью, чтобы девушке и впрямь показалось, будто с ней советуются. Выполнение столь ответственной задачи взял на себя Паулюс, думая — и не без оснований, — что возражать постороннему человеку труднее, чем родному брату.
— Только не ждите, что все получится само собой, — предупредил его, тем не менее, Виллем. — Петра твердолобая, и ум у нее неподатливый. Мои сестрицы потратили все свои юные годы на чтение, и им кажется, что истина — в книгах. Кроме того, обе эти болтуньи метят в доме на место мужчины и уж точно будут оспаривать все — вплоть до приказов мужа!
Регент, услышав такое несуразное предположение, расхохотался, потом ласково похлопал Виллема по руке.
— Об этом можешь не беспокоиться… Сколько лет твоим сестрам? Старшей восемнадцать?
— Почти половина жизни прожита…
— Да будет тебе! Ты же говоришь о молоденьких девушках, а они все равно что глина в руках горшечника. Твое дело — придать им форму, прежде чем в печь засунуть!
На последнем слове Паулюс сделал ударение, по-особенному его растянув, и Виллем почувствовал тут непристойный намек, смысла которого не сумел разгадать. Ему не хватило сил ни на то, чтобы возмутиться, ни, тем более, на то, чтобы присоединиться к игривому веселью ректора. Впрочем, тот быстро успокоился, и только в горле у него словно перекатывался хрипловатый смешок.
— Ладно, дружок, с Петрой предоставь действовать мне: с женой я двадцать с лишним лет худо-бедно управляюсь, так что имею некоторое представление о том, как устроены эти создания и как надо с ними обращаться… Скоро я навещу твою сестрицу и, поскольку она любит рассуждать, воззвав к ее разуму, объясню, насколько ей выгодно стать женой моего сына, а не чьей-то еще… В пользу именно такого выбора есть доводы, которые просвещенный ум не станет опровергать.
Перейдя от слов к делу, регент разработал план и приступил к его осуществлению, надеясь если не сломить, то, по крайней мере, ослабить сопротивление будущей невестки.
Берестейн даже не подумал предупредить о своем приходе. Он явился на Крёйстраат в обеденный час и уселся в кресло Корнелиса с таким видом, словно занимает его по праву. Братья Деруик, вступившие с регентом в сговор, нашли предлог удалиться незадолго до его появления, то есть мужчин в доме не осталось, и многие фламандки при таких обстоятельствах сочли бы, что честь их в опасности. Фрида взволнованно осведомилась, не надо ли поставить гостю прибор на случай, если господин регент пожелает разделить с барышнями трапезу. Тот ответил, что здесь все свои и потому не надо ради него беспокоиться, однако, когда тарелка была принесена, с большим аппетитом умял все, что в ней было, потом еще два раза ее наполнял и столько же раз опустошал, выдув попутно три кувшина драгоценного черного вина, каждый — одним духом.
Сестры молча наблюдали за незваным гостем, не понимая, следует ли выставить его за дверь или принимать со всей любезностью, подобающей гостю званому. Выбор должна была сделать старшая из сестер, но она, ошеломленная внезапным вторжением, ничего не могла решить и в тревоге ждала объяснений. В последний раз, когда вот так же в их дом внезапно ворвался мужчина — это был сосед, и это было одиннадцать лет назад, — он принес весьма печальную весть о смерти Магды ван Деруик: стражник, по словам соседа, только что вытащил несчастную жену Корнелиса и мать четверых его детей из зажавших ее створок шлюза. А вдруг и сейчас что-то случилось? Петра глаз не сводила с Паулюса, готовая к самому страшному, но это не мешало девушке внимательно изучать гостя.
Оказалось, что вблизи господин ван Берестейн выглядит менее представительным. Раньше Петра всегда видела его только стоящим и с расстояния в несколько шагов, так как подходить к знатным особам ближе считала непристойным. Его плащ из дорогого сукна, его заложенный по кругу складками широкий воротник, его мягкие сапоги с раструбами, над которыми пенились кружева, производили наилучшее впечатление, а рапира, приподнимавшая край накидки под хорошо продуманным углом, превращала эту накидку в подобие роскошного павлиньего хвоста.
Сегодня все было по-другому. Оттого ли, что он сидел за столом куда ближе, чем обычно, и его огромный нос предстал сотрапезникам во всем своем омерзительном величии, оттого ли, что он ел — само-то по себе занятие довольно заурядное, но когда при этом по лицу едока течет пот и изо рта воняет, впечатление создается не из приятных… в чем бы ни была причина, Петре гость показался совершенным уродом, и его тщательно продуманный наряд, по ее мнению, нисколько этого уродства не смягчал.
Наконец он насытился, знаком велел Фриде убрать его тарелку и положил локти на стол, не обращая внимания на лужу вина прямо под рукавом. Подбородок у регента был слегка запачкан супом, но он и не подумал его вытереть, а вместо того схватил кувшин и вылил себе в горло остаток вина, добавив брызг на лицо и одежду. «Что за дикарь?» — ужаснулась служанка, подхватив со стола пустой кувшин, а Петра, боясь, как бы затянувшееся молчание не подвигло гостя на новые бесчинства, решилась заговорить:
— Сударь, наверное, вас привело к нам какое-то дело? Какое же?
Паулюс, который за все время обеда ни разу не посмотрел на сестер Деруик, поднял глаза, и взгляд его, встретившись со взглядом Петры, прилип к нему, как присасывается к коже банка.
— Какое дело? Черт возьми! Да конечно же, ваше замужество!
Петре показалось, что слова эти прозвучали на чужом языке, и она попросила разъяснений, что и дало Паулюсу повод произнести заготовленную им заранее долгую речь. Составлял он эту речь, призвав на помощь все силы своего ума, но еще больше помог ему опыт торговли цветами: уж чему-чему, а заманивать покупателей он за долгие годы научился! Тут ведь всего-то и надо было, что спрятать в прелестном букете несколько стеблей с шипами и несколько увядших венчиков, вид которых мог бы и отпугнуть. Паулюс, надо сказать, с задачей справился блистательно, и хотя словесный поток, обильно лившийся до тех пор, пока не пересыпался весь песок в часах, едва не погрузил слушателей в сон, регента это не смутило. Заключение его речи, подкрепленное ослепительными улыбками и широкими жестами, было подобно бенгальскому огню:
— Не правда ли, вы и сами видите, в какое выгодное положение поставит вас этот брак? Элиазар обладает всеми достоинствами, необходимыми супругу, а на других, менее явных, зиждется его обаяние. Вот потому он считается одним из самых заметных молодых людей не только Харлема и Голландии, но даже, смею утверждать, всех Соединенных провинций!
На лице Петры было написано столь явное недоверие, что ректору пришлось — на манер уличного торговца — выкладывать достоинства своего товара одно за другим, расписывая каждое в отдельности:
— Смотрите сами! Элиазар высокого роста, он хорошо сложен, он крепкий и сильный. Здоровье у него цветущее, ум живой. Собратья по ремеслу очень его уважают, они даже именуют Элиазара «магистром тюльпанов», хотя наше товарищество не подчиняется правилам обычных гильдий и никаких степеней у нас не существует. И, наконец, я назначил его своим единственным наследником, а стало быть, после моей смерти… — ректор потрогал шею, будто там росла страшная опухоль, приближавшая его кончину, — …вы получите приличное состояние!
Обещая деньги, Паулюс считал себя всеобщим спасителем. В редких случаях, когда золото, которым он предпочитал набивать карманы, тонкой струйкой оттуда вытекало, ректор притворялся уж таким добродетельным, каких и вовсе не бывает: лоб его собирался благодушными морщинами, брови набожно сдвигались, руки приподнимались ладонями кверху, и он становился похож на святого мученика.
Петра молчала, будто загипнотизированная. Паулюс, не выдержав, осведомился: «Ну, так что же?» — и она словно пробудилась, качнула головой влево-вправо, не потревожив крахмального воротника, но не произнесла ни слова.
Такая мелочь не могла поколебать веру ректора в себя: всякому торговцу, припомнил он, может попасться привередливый покупатель, и тогда всего-то и надо, что по-другому расположить цветы в букете, выставив напоказ томные розы и убрав подальше цикламены и нарциссы. Он поменял тон — заговорил резко и без обиняков:
— На что вы надеетесь, барышня? На партию получше? Эк размечтались! В Харлеме нет ни одного отца богаче меня и ни одного сына приятнее Элиазара. И потом, если метишь чересчур высоко, рискуешь…
— Я собираюсь выбрать себе мужа сама, мессир!
Иной мужчина хорошенько врезал бы нахалке за подобное заявление, Паулюс тоже призадумался, не поможет ли в этом случае хорошая порка, но — только ради Виллема! — сделал последнюю попытку договориться по-хорошему:
— Конечно, мы живем в стране не самых строгих нравов, и дух терпимости у нас очень силен, но терпимость эта все же не простирается так далеко, чтобы спрашивать девиц о том, с кем им хотелось бы вступить в брак… Мы с вашим братом, барышня, все решили за вас и, уж поверьте, думали при этом исключительно о вашем счастье. Почему же вы так упираетесь?
— Элиазар не в моем вкусе.
— Ну, знаете! — взорвался регент. — Если бы мы выбирали себе супругов по вкусу, неужели я выбрал бы свою жену, а?
Харриет, которая с самого начала разговора еле сдерживалась, чтобы не засмеяться, в ответ на комичное признание дала себе наконец волю, Петра расхохоталась следом за ней, и даже Фрида захихикала, прикрыв сковородкой кривые зубы. Паулюс ван Берестейн распалился было, но, зная по опыту, что сражаться с насмешками бесполезно — против них не устоят никакие доспехи, принял единственно разумное решение: царапая рапирой пол, двинулся к двери. Но когда он, уже на пороге, развернулся на каблуках и отвесил поклон на французский лад, это еще больше развеселило девушек.
— Ничего, вы скоро обо мне услышите! — засопев, произнес Паулюс напоследок и удалился.
Так ли регент был рассержен, как показывал, — поди пойми, но теперь, когда он — и по праву — мог считать себя оскорбленным, у него появился предлог действовать быстро и беспощадно.
Прошло три дня. За это время Берестейн успел несколько раз сильно поругаться с сыном и несколько раз переговорить с Виллемом. Неизвестно, получил ли старший Деруик во время этих переговоров какие-либо распоряжения или просто до поры до времени сдерживался, но, как бы там ни было, он ни словом не упрекнул Петру за безобразное обращение с регентом. Служанку, правда, хорошенько выбранил за то, что накормила гостя похлебкой.
— Да нашей похлебкой и самые знатные гости угощаются! — заспорила Фрида.
— Сам знаю, наши правители хвалятся тем, что садятся за один стол с работниками и едят вместе с ними мидий и сыр — дескать, вот какие мы простые люди… Но ведь этот-то обычай и сделал нас посмешищем для всей Европы!
— Вам перестала нравиться моя стряпня?
— Она перестала отвечать нашему положению в обществе.
Эти мелкие дрязги отвлекали внимание Яспера и сестер от тайных приготовлений, и то, что случилось на рассвете восьмого февраля 1636 года, стало для них полной неожиданностью. Под утро, когда ни в одном окне не было видно света, жителей Крёйстраат пробудил от сна стук копыт и колес. Те, кто не поленился открыть ставни или осмелился выйти на порог, увидели карету и узнали в ней карету Паулюса ван Берестейна. Следом подкатили два экипажа попроще, из них высыпали вооруженные люди. Выйдя вслед за отцом из кареты и направившись к дому Деруиков, Элиазар подал остальным знак остаться снаружи, но затем решил, что его войско может перепугать мирных жителей, и велел наемникам вернуться в закрытые возки.
Отец и сын подошли к воротам. Звонить в колокольчик им не пришлось: Виллем, ожидавший «гостей» с коптящим фонарем в руке, молча кивнул, встретив их во дворе, и так же молча повел к дому. Те из соседей, чьи окна смотрели в нужном направлении, заметили, что старший сын Корнелиса выглядит не так, как обычно: походка неуверенная, вид робкий — будто он тюремный сторож, которого подкупили, чтобы он провел посетителей в темницу. Ах, как хотелось бы некоторым пробраться в дом за этой троицей, но увы! — шедший последним Элиазар, затворив за собой дверь, отрезал всякую на это надежду, и все, что происходило в доме, осталось тайной для чужих глаз.
Ожидание самых любопытных было вознаграждено чуть позже, когда та же троица вышла из дома, но уже в другом порядке: впереди, возглавляя процессию, шествовал Элиазар, за ним следовал Виллем в парадном плаще, последним шел Паулюс, у которого одно плечо было странно приподнято, как будто он прижимал к боку какой-то груз, и оттого ректор слегка прихрамывал. Подобная странность привлекла внимание соседей, и, нимало не смущаясь того, что их могут услышать, они принялись весело перекликаться из окна в окно:
— Это что ж он там такое тащит? Не иначе сокровищницу Корнелиса!
— Нет, котел с похлебкой!
— Нет, окорок!
И тут при свете вспыхнувшего в руке одного из наемников факела стало видно, что под мышкой у ректора не сундук с деньгами, и не котел, и не окорок, но — старшая из сестер Деруик! Петра собственной персоной. Девушка была то ли в обмороке, то ли близка к нему, и ее ноги в туфельках без задников волочились по снегу, оставляя длинный след. Впрочем, тащит ли ее Паулюс за собой, несет или просто прикрывает полой плаща — иными словами, висит ли Петра безвольной ношей в руках похитителя или идет сама, было не совсем понятно. Поспешно наведенная на процессию подзорная труба господина Балдэ (его дом стоял как раз напротив дома Деруиков) не помогла разрешить сомнения, зато помогла разглядеть кое-какие увлекательные подробности: свежую прореху на роскошном платье девушки и две дорожки от слез на ее распухшем лице. И тогда стало совершенно ясно, что несколько минут назад в доме Деруиков разыгралась настоящая драма.
На том спектакль окончился, и продолжения соседи уже не увидели, потому что главные действующие лица быстро погрузились в карету, кучер взмахнул кнутом, и лошади тут же припустили рысью. Оба экипажа с наемниками двинулись следом. По свидетельству зрителей из первого ряда бельэтажа (господин Свеерт, господин и госпожа Верслёйс), возница при виде Петры вздрогнул и, несмотря на холод, нащипавший его щеки до красноты, смертельно побледнел.
Еще мгновение — и под засыпанными снегом крышами все стихло, квартал вновь погрузился в привычное спокойствие, ставни дома Деруиков закрылись, да так и остались закрытыми на весь следующий день. И не раз еще пересыпался песок в часах, прежде чем госпожа Балдэ, сходив на разведку, смогла удовлетворить любопытство жителей Крёйстраат: она сообщила, что Элиазар ван Берестейн и Петра ван Деруик только что обручились в присутствии харлемского бургомистра, и жених был записан как «магистр тюльпанов», а невеста — как «домашняя хозяйка», и были соблюдены все формальности, предписанные законом для подобных случаев. Дама своими глазами видела бумажный венец на голове старшей дочери Корнелиса и здоровенный перстень на большом пальце ее правой руки — такой огромный и толстый, что «больше напоминал оковы, чем обручальное кольцо», а еще она заметила, что невеста «шаталась, как пьяная».
Новость подействовала на соседок семейства Деруик подобно сигналу о грозящем наводнении, и, собравшись под кровом семьи Балдэ на совет, они обсуждали полученные сведения до самого вечера, дружно сожалея, что удалось разузнать так мало, хотя именно это и придавало пикантность разговору о будущем молодой четы.
— А как вы думаете, они Петру напоили? — спрашивала госпожа Свеерт.
— Может быть они ее избили? — предполагала госпожа Верслёйс.
— Не кажется ли вам, что кучер ревнует к хозяину и способен жестоко отомстить за себя? — вносила свою лепту в обсуждение госпожа Бомм.
Дамы так и сыпали догадками, каждая бросала в разговор, словно в суп, щепотку соли, и пересоленное варево толков сделалось в конце концов совершенно несъедобным.
Сошлись кумушки на том, что невеста очень несчастна, что во всем виноват ее нареченный, Элиазар, и что дело, конечно же, этим не кончится. Ни до, ни после этого случая соседки не проявляли сочувствия к семье Деруик, но на этот раз, в виде исключения, испытывали к детям Корнелиса благодарность: они дали почтенным дамам пищу для болтовни, сводившейся в обычное время лишь к рассуждениям о пользе употребления травяных настоев или сведениям о подвозе рыбы. Подружки разошлись довольные, сговорившись собраться опять, как только станет известно что-то новое.
Карета свернула с дороги на песчаную тропинку между дюнами, где в этот час и в это время года можно было увидеть одних только сборщиц ракушек, сгибающихся под тяжестью корзин. Поля разом кончились, не стало буколического чередования мельниц, каналов и пашен. И справа, и слева была вода: с обеих сторон дороги протянулись цепочки широких, покрытых рябью луж, по краям которых выступили кристаллы соли, белизной не уступавшие падающему с неба снегу. С запада, со стороны неспокойного моря, сбивая по пути гребешки волн, дул пронизывающий ледяной ветер, все норовивший сдернуть с кучера шляпу.
Петра, высунувшись в окошко, увидела песчаные холмы и взъерошенные метелки пожелтевшей травы.
— Куда мы едем?
Ее вопрос улетел с ветром, пришлось прокричать его снова, да еще и извернуться так, чтобы стукнуть кулаком по крыше кареты. Кучер в ответ изо всех сил заехал по отделявшей козлы от внутренности кареты стенке каблуком. Тут карету сильно тряхнуло на выбоине, и Петре пришлось убрать голову.
— Вот-вот, девочка! Сиди тихо и не высовывайся!
— Виллем просил, чтобы ты отвез меня домой… — пролепетала девушка, которую бросало теперь от стенки к стенке.
— Сначала поговорим!
— Эрнст, умоляю тебя… Давай повернем назад!
А кучер уже не владел собой: вскочив на козлы и сжав в кулаке кнут, он то стегал ремнем лоснящиеся от пота лошадиные крупы, то бил по ним рукояткой, то пинал их сапогом и кричал «но! но!» — и подгонял, и подгонял несчастных измученных животных…
Но вот земля окончательно уступила место песку. Почти сразу же кони увязли до колен, колеса застряли в колее, карета чуть не перевернулась, а кучер, едва не слетевший со своего места, лишь в последнее мгновение инстинктивно ухватился за поручень и вновь утвердился на козлах.
Настроение у Эрнста было хуже некуда.
— Вперед, клячи!
Он снова обмотал руку хвостом кнута, размахнулся, кнут, просвистев в воздухе, ожег ноги задних лошадей и спины передних, и в ответ раздалось яростное ржание. Тем не менее, лошади скорее притворялись, будто тянут, надеясь показным усердием отвести угрозу нового удара, чем старались сдвинуть с места карету, так что она не только не двигалась вперед, но, если только это было возможно, еще глубже увязала в песке.
— Что ж, ничего не поделаешь, — внезапно сдался Эрнст, спрыгнул с козел, бросив там свой кнут, и открыл дверцу кареты.
Петра, рыдая, бросилась ему в объятия. Не ожидавший этого кучер почти потерял равновесие, некоторое время простоял, глупо растопырив руки, боясь коснуться дорогой ткани платья, притронуться к белой коже грязными от работы ладонями, но в конце концов решился: его руки сомкнулись на талии Петры, а оттуда двинулись вверх, к плечам.
— Ну, будет, будет… — приговаривал Роттеваль, расточая целомудренные ласки и покрывая легкими поцелуями волосы, все еще схваченные бумажным венцом.
— Лучше бы мне умереть! — простонала девушка сквозь слезы.
— Дурочка, разве можно такое говорить?
— Скоро я стану женой Элиазара ван Берестейна, и мне придется носить его имя и его детей!
— Не бывать этому!
— Как? Ты же видел, я подписала бумаги!
— Тебя заставили их подписать, ты это сделала под угрозами господина Берестейна и по настоянию брата. Такие документы не могут быть действительными.
— Какая разница, действительны они или нет! Никогда ни одной женщине не выиграть процесс против своего жениха, а уж тем более — против собственной семьи! Виллем может радоваться: все будет так, как он хочет! А буду ли я счастлива или стану несчастной, превратившись в рабыню бессердечного человека, способного меня унизить, ему безразлично… Потому что на самом деле он в грош меня не ставит!
Кучер не нашелся что ответить, но как-то странно скривился, вздернув подбородок и поджав губы, так что по выражению его лица можно было прочесть: «Увы, все так, как ты говоришь!» Петра расплакалась еще горше, слезы лились ручьем, и Эрнст чувствовал, что одежда у него на груди промокла уже насквозь. Ему виделся истекающий соком плод — может быть, оттого, что от локонов подруги исходил слабый аромат не то жасмина, не то туберозы.
— Не все потеряно, Петра! Согласен, пока еще козыри на руках у противника, но до конца игры далеко, да и мы не лыком шиты! Ну-ка, утри слезы! Разве мы в деревне, где девушек насильно выдают замуж? Этот обычай давно устарел!
Петру нелегко было провести, она знала, что подобные мысли настолько же мало подходят ее возлюбленному, насколько мало подошли бы могучему телу кучера женские юбки, однако мысленно поблагодарила его за утешительную ложь.
— А что же ты будешь делать, если Элиазар все-таки заставит меня выйти за него замуж?
— Ну, тогда… — втянувшись в игру, воскликнул кучер, — тогда я тебя украду!
— Украдешь? Похитишь? Правда?!
У Эрнста подкосились ноги. Выпалил-то он «украду» просто так, в утешение, как взрослый протягивает конфетку хнычущему ребенку, и только услышав, как чужая невеста повторила его слова, понял, что сорвалось у него с языка. И язык внезапно начал заплетаться.
— Да-а-а… Да! Почему бы и нет? У моего дяди есть хижина из просмоленных досок, в таких живут рыбаки… тут неподалеку… Ты могла бы какое-то время прятаться в этой хижине? Удобств в ней, конечно, маловато, огонь разводить надо в яме и готовить на листе железа, зато никому туда нет хода и никто тебя не потревожит…
Нет, Петре вовсе не улыбалось жить отшельницей на морском берегу, и кучер, оттягивая неприятно липнувшую к телу рубаху, стал выпутываться как мог:
— А еще… а еще… а еще мы можем сбежать из Голландии в карете… Главное — хотя бы на время ускользнуть от внимания твоих родственников… Не успеет песок пересыпаться во второй раз, а мы уже уйдем от погони. Конечно, путешествие будет опасным. Только подумай, нам ведь могут повстречаться разбойники! А испанцы, а таможенники на границах?.. Ой, нет, побег надо оставить на самый крайний случай — когда надеяться больше будет не на что… Думаю, лучше всего договориться с Элиазаром: пусть уж он тебя не держит и откажется от венчания. В конце концов, сын моего хозяина не такой злодей, чтобы силком вести под венец красивую женщину, и он не настолько глуп, чтобы не понимать: ты ему не пара!
Слушать его блеяние Петре было противно, она резко высвободилась из объятий кучера, забралась в карету и задернула занавеску. Эрнст попытался выманить ее наружу, сославшись сначала на то, что им надо бы договорить, потом — на свое безвыходное положение: ведь пока Петра внутри, карета слишком тяжела и ее не вытащить из песка.
Последний довод он привел смиренно, держа шляпу в опущенной руке и через слово извиняясь за то, что докучает подруге столь низменными подробностями, но ничего не помогло, и несчастному парню достались только презрительные взгляды пассажирки, пока он надрывался, подпирая карету то спереди, то сзади, перебегая от колес к упряжке и от упряжки к колесам, чтобы согласовать их движение, понукая лошадей и одновременно отгребая песок…
Когда же карета, наконец, завершила свой долгий кружной путь и встала там, где ее и ждали, то есть у дома ван Деруиков, ему надо было еще как-то оправдаться за опоздание. К счастью, Эрнст, как многие простые люди, за словом в карман не лез и тут же наговорил с три короба: и колесо-то у кареты, по его словам, решило погулять на воле, так что пришлось останавливаться, чтобы вернуть его на место; и лед-то на канале треснул, и чужая повозка застряла вместе с людьми, ну и он счел своим долгом их вызволить… Но пожалели в результате не его, а Петру: бедняжка, должно быть, вся истомилась там одна в карете. Надо же, чтобы все это приключилось в день ее помолвки!
Правда, Виллем удивился, увидев, что сестра заплакана, а платье ее сильно измято, но служанка сразу же объяснила ему со знающим видом, какой всегда делается у женщин, стоит им заговорить о чувствах: «Это все у нее от волнения сделалось, когда ей венец надели!» — и старший брат из вежливости принял это нелепое объяснение. А может быть — и потому, что в эту минуту его занимало совсем другое.
После помолвки Паулюс и Элиазар зашли к Деруикам — якобы утолить жажду, однако вино было подано и выпито, роскошная закуска съедена, а гости по-прежнему сидели, развалившись в креслах, и явно не собирались уходить. Более того, сын разулся, а отец набил трубку, да и вообще они оба держались так, словно были у себя дома.
Виллем предположил, что Берестейны хотят поговорить о крупном аукционе тюльпанов, который состоялся тремя днями раньше в Алкмаре. На этом аукционе попечители сиротского приюта распродали прекрасную коллекцию — там была продана в том числе и луковица Violetten Admirael Van Enckhuisen, оцененная в пять тысяч четыреста флоринов. Но, когда он заговорил об этом, Берестейны дружно зевнули, а Элиазар даже воскликнул раздраженно: «Оставьте нас в покое с этими тюльпанами, мы и без того с ними возимся каждый Божий день!»
Виллем извинился перед гостями за неуместное высказывание, а мысленно обругал себя дураком, вообразив, что наследник регента куда нежнее душой, чем кажется, и теперь он просто ждет свою нареченную, желая с ней проститься. Однако это предположение, будучи произнесено, не вызвало у новоиспеченного жениха никакого отклика, что же до регента — тот заявил, что будущая невестка свое дело уже сделала и может проваливать куда угодно, после чего спросил довольно резким тоном:
— Где мы можем спокойно поговорить?
— А здесь разве нельзя?
— …Вдали от недоброжелательных ушей, — дополнил Элиазар, теребя собственные — толстые, загнутые и напоминавшие ручки пивной кружки.
Деруик не понял, чем вызвано подобное недоверие к его домашним, но, не возражая, провел отца и сына на самый верхний этаж дома — здесь, в просторной, хорошо проветриваемой комнате, на длинных деревянных перекладинах сушилось белье.
— В таком укромном местечке нам будет спокойнее всего, — важно, чтобы скрыть смущение от того, что привел знатных особ в столь непрезентабельное помещение, объявил Виллем.
Именно в это время вернулась Петра. Заслышав внизу голоса, Деруик тотчас известил жениха о появлении невесты, но Элиазар не выказал ни малейшего желания немедленно ее увидеть, более того — ответил, что теперь, когда их союз узаконен, он еще успеет изучить нареченную «с лица и с изнанки». Паулюсу к этому времени уже осточертели постоянные отсрочки секретной беседы, он принял выразительную позу: уперся кулаками в колени — так он всегда садился, если предстоял серьезный разговор, — и Деруик, усевшись на кучу белья, приготовился слушать.
— Виллем, отдать своего сына прекрасной девушке, которая, несомненно, станет и прекрасной хозяйкой, для меня большая радость. Возблагодарим же Господа за то, что Он благословил этот союз и соединил их сердца: вы ведь согласны с тем, что Его воля здесь явлена со всей несомненностью? В мире и в нашем обществе принято, чтобы лучшее тянулось к лучшему, а деньги к обоюдной выгоде шли к деньгам…
Виллем, взволнованный непривычным обращением на «вы», ответил на медовые речи регента улыбкой.
— Но… — тотчас добавил Паулюс ложку дегтя, — должен вам сказать, что в Элиазаре — вся моя жизнь. У вас нет детей, и вам не дано понять чувства отца, когда сын покидает дом, в котором увидел свет, вы не знаете, как мучительна разлука со своей кровиночкой. Наверное, мне легче было бы лишиться руки или ноги, чем расстаться с Элиазаром! Однако природа обязывает нас…
— Вы хотите поговорить о приданом? — не выдержал Виллем, для которого было пыткой слушать явно затянувшееся предисловие.
— Что вы сказали?
— Вы хотите поговорить со мной о приданом Петры?
Берестейн-старший притворился, будто не ожидал такого грубого вмешательства в свою речь, и, чтобы показать, насколько оно ему неприятно, бросив на возлюбленного исполненный упрека, но ласковый взгляд, в знак сильнейшего огорчения и досады криво улыбнулся, вздохнул и всплеснул руками. В этот момент ректор латинской школы стал похож на разочаровавшегося в ученике учителя или на отца, потерявшего всякую веру в свое потомство.
— Виллем, хоть прямота и относится к числу ваших достоинств, ее можно ровно так же отнести и к недостаткам. В тавернах, где торгуют тюльпанами и ценят развлечения такого рода, эти манеры принесли вам некоторый успех, но опасайтесь, как бы привычка брать быка за рога и лепить правду-матку не повредила вам в глазах политиков: это люди утонченные и хорошо воспитанные. Ну да ладно… раз вы прямо спрашиваете, прямо и отвечу: да, я пришел осведомиться о приданом.
С последними словами Паулюс подставил Элиазару раскрытую ладонь, и тот, вытащив из кармана прелестную серебряную бонбоньерку, опустил ее на руку отцу. Регент нажал на крышку большим пальцем, крышка откинулась, и под ней оказались желтые, коричневые и зеленые конфетки, выложенные в форме цветка.
— Из Франции привезли, — уточнил регент, встряхивая коробочку, будто плошку для сбора пожертвований.
Виллем далеко не сразу понял, что ему предлагают угоститься: смотрел и смотрел на конфетки, которые были уложены красиво и старательно, как спелые плоды в ящике, и ровные эти ряды напоминали окна на фасаде богатого особняка… Смотрел, испытывая то же волнение, что в «Золотой лозе», когда регент показал ему часы. А потом понял, что это волнение выдает в нем бедняка, которому сильные мира сего показывают свои дорогие и бесполезные игрушки, осудил себя за недостойные его нового положения мысли, вспомнил, что и ему теперь по средствам купить себе такую же коробочку, или даже две, или даже десять таких, и решил при первом же удобном случае обзавестись бонбоньеркой.
— Конфетку? С удовольствием! — произнес он наконец и принялся неуклюже шарить в коробочке.
Но в ту минуту, когда, сломав конфетный строй, отчего засахаренный миндаль, как ему показалось, зазвенел осколками разбитой посуды, Виллем выбрал и бросил в рот одну штучку, он внезапно ощутил сильное чувство вины, настолько сильное, что даже не ощутил вкуса проглоченной сласти.
— Ну, хватит! — регент, желая вернуть себе внимание Виллема, шумно повозил по полу ногой. — Скажите, высокую ли цену вы назначите вот за этого парня, моего законного сына, единственного и бесценного, за чистейший образчик моего рода?
Вопрос смутил Виллема и оскорбил Элиазара, которому совершенно не нравилось продаваться с торгов.
— Вообще-то…
— Бога ради, давайте без лишних слов. Сколько за него даете, спрашиваю!
— Тысячу гульденов! — выпалил Деруик, назвав первую пришедшую в голову сумму и тут же сообразив, что скорость, с какой он ответил, позволяет предположить долгое предварительное обдумывание. Он слегка устыдился своей горячности и попробовал пойти на попятную: — Правда, счета в нашей семье ведет Яспер, и перед тем, как назвать окончательную цифру, я лучше посоветуюсь с ним…
На лице ректора отразилось сильнейшее неодобрение.
— Ну, если этот молодой человек — хозяин в доме, стало быть, нам следовало у него и спрашивать!
Виллем почувствовал скрытое за словами Берестейна намерение его обидеть и, раскурив трубку от горевшей в фонаре свечи, сделал лихое заявление:
— Наплевать мне, в конце-то концов, что думает Яспер! Я даю тысячу флоринов!
На этот раз младший Берестейн скрестил на груди руки и насупился: его не устраивала смехотворная сумма, в какую его оценили. Если уж приходится быть товаром, — чего ему совершенно не хотелось, — то он согласен быть только дорогой вещью, никак не дешевкой.
— Уйдем отсюда, отец. Мне кажется, господин Деруик предлагает такое не всерьез…
— Мне, к сожалению, тоже так кажется. Пойдем, Элиазар.
Берестейны и в самом деле поднялись… Перепуганный Виллем, хватая гостей за рукава, снова усадил их, захлопотал вокруг, залебезил, словно его жизнь зависела от того, останутся они или нет… Он дрожал и обливался потом, и лицо у него было, как у человека, только что чудом избежавшего смертельной опасности. Оставшейся в здравии частью рассудка он старался оценить воздействие случившегося на ход сделки и догадывался, что воздействие было самым что ни на есть пагубным. Но сколько, сколько же надо прибавить к тысяче гульденов, чтобы смыть нанесенное гостям оскорбление?
Раскаиваясь в том, что сразу же не назвал сумму побольше, такую, которая и чести Берестейнов бы не задела, и его кошелек бы не опустошила, он слабо пискнул:
— Господа, я даю Петре в приданое две тысячи гульденов! — а потом чуть окрепшим голосом добавил: — Согласитесь, это довольно много. Не знаю ни одной семьи, которой так дорого обошлось бы бракосочетание кого-то из детей…
— Молодой человек, а припоминаете ли вы первую луковицу тюльпана, которую я вам подарил?
Виллему почудилось, будто последнее слово, отделенное от прочих коротким вздохом, Берестейн подчеркнул, и подчеркнул с умыслом. Но хотел ли он всего лишь упрекнуть ученика в том, что подарок — пусть и по наущению самого-дарителя — был обращен в деньги? Зверь, почуяв ловушку, предпочитает затаиться, вот и Деруик счел благоразумным промолчать. Но не тут-то было.
— Вы ведь ее продали, верно? — допытывался гость.
— Совершенно верно.
— Ну и за сколько же? Скажите, пожалуйста!
— За тысячу гульденов.
— А вторую?
Юноша порылся в памяти.
— За тысячу триста семь гульденов.
— …что в сумме дает две тысячи триста семь гульденов, то есть на триста семь гульденов больше того приданого, которое вы предлагаете! Стало быть, это всего лишь уплата долга, к тому же не полная, а значит, и нечестная! Да вы шутник, сударь, похоже, вы над нами издеваетесь! Так-то вы цените мои услуги? Так-то готовы отблагодарить человека, который поддержал вас, который сделал для вас не меньше, если не больше того, чем сделал бы родной отец!
Намек на Корнелиса проскочил незамеченным. Виллем молчал и растерянно пыхтел трубкой. Выпад ректора подействовал на него как удар под дых, а этот наставленный в грудь обвиняющий палец, казалось, преградил путь воздуху: юноша теперь дышал с трудом и как-то невпопад. Спрут, чуть что, выпускает чернила — Виллем, чтобы скрыть катившиеся по лицу слезы, окутался дымом. Но Паулюс, оказывается, еще не закончил:
— Если все так и есть, юный Деруик, лучше прекратить наши отношения. Я не смогу принять в семью, не смогу удостоить чести носить мое имя девушку, которая значит для старшего брата так мало, что он сбывает ее с рук за пригоршню флоринов. Помолвка Петры и Элиазара расторгнута. Ваш брат и вы сами, естественно, больше на нас не работаете. Наконец, вы остаетесь моим должником, и я очень сожалею, что бросил на ветер две тысячи триста семь гульденов!
У Виллема, знавшего, чем легче всего пробуждается чувственность регента, мелькнула мысль смягчить Паулюса каким-нибудь намеком на их сладострастную связь, призывным жестом, — но нет, в присутствии Элиазара об этом, конечно, нечего было и думать. Он предположил даже, что Элиазар и явился-то сюда лишь затем, чтобы встреча не вышла за рамки благопристойности.
Впрочем, ничего такого все равно было уже не успеть: едва старший ван Берестейн закончил свою речь, младший заторопил его:
— Отец, нам пора!
— Ты прав, Элиазар. Оставим этот дом!
На этот раз решение было принято окончательно и пересмотру не подлежало. Как ни упрашивал Виллем гостей не покидать его, те — под горестными взглядами сбежавшихся на шум домочадцев — неумолимо двигались к дверям. Элиазар и за ворота уже вышел, и они бы так и уехали, даже не попрощавшись, если бы Виллема в последнюю минуту не осенило и он, тяжело дыша, не выкрикнул бы спасительные слова:
— Паулюс, сколько вы хотите?
Ректор остановился и, окликнув сына, который успел уже выйти за ворота и даже занести ногу на подножку кареты, повернулся к хозяину дома.
— Вы, стало быть, образумились?
— Сколько? — повторил Виллем и опустил голову, словно подставляя беззащитный затылок под топор палача.
Палач затянутыми в перчатки руками оперся на трость и долго молча смотрел на Виллема, а снег все валил, укрывая следы на подмерзшей земле, выравнивая плоеную поверхность воротника. Потом палач снял шляпу. Когда речь шла о деньгах и предстояло назвать внушительную сумму, Паулюс всегда снимал шляпу, и, увидев его обнаженную голову, Виллем понял, что потребует он немало.
— Десять тысяч гульденов, — помахивая шляпой, объявил наконец палач.
Хотя Виллем готовился ко всему, к самым невероятным требованиям, при мысли о такой горе флоринов — да его отец за всю жизнь столько не собрал! — ужас, до тех пор переполнявший его душу, сменился гневом. Однако он замечал, что благородные господа, в отличие от простонародья, при любых испытаниях сохраняют хладнокровие и ничем себя не выдают, а потому сдержался, только лицо его напряглось как никогда, каждый мускул было видно.
— Все ли хорошо? — осведомился ректор.
— Лучше не бывает, — с трудом выговорил юноша, чье сердце брыкалось в груди, как необъезженный конь, и ребра дрожали, будто по ним били копыта. Но внезапно ярость прорвалась наружу Схватив ректора за петлицу, Виллем завопил дурным голосом, срываясь к концу своей обличительной речи на совсем уже поросячий визг:
— Десять тысяч гульденов? Да? А почему не сто тысяч, почему не миллион, чтобы сразу превратить нас в нищих? Может, и сапоги мои заодно прихватите, и шпагу, и Фридину метлу? Вы знаете, как живет наша семья, вы знаете, сколько лет нам пришлось терпеть лишения, сколько нам выпало испытаний… И вот теперь, едва в наши миски вернулся суп, вы хотите его выхлебать? Отчего вы так помешаны на деньгах, что за безумная страсть к золоту велит вам отнять у людей все? Наверное, вам уже мало лишнего, раз стремитесь отобрать у других необходимое?
Вопли Виллема донеслись до его домочадцев, они высыпали во двор, чтобы слышать лучше. Такой оборот слегка встревожил брата и сестер, но они радовались тому, что Виллем сумел дать отпор этим Берестейнам. Казалось, после такой ссоры две семьи уже не смогут примириться, и Петра втайне ликовала: теперь они расстанутся навсегда!
Один регент стоял неподвижно, не вырывался, сохранял удивительное хладнокровие, пока его осыпали бранью, и даже отстранил рукой Элиазара, кинувшегося было защищать отца.
— Это все? — только и спросил он, когда Виллем излил всю желчь.
— Ну… да.
— Тогда пойдем со мной.
Взяв ученика под руку, Паулюс повел его к орешнику, ставшему за полгода до того свидетелем их первой близости. По пути юноша задел плечом ветку, та сбросила на него горстку снега, и учитель заботливо ее стряхнул, заодно охлопав легкими движениями намокшую одежду Виллема. Вскоре они подошли к месту, откуда открывался чудесный вид на весь сад.
— Что ты видишь перед собой? — спросил учитель, будто наслаждаясь тем, что может дать ученику наглядный урок.
— Наш дом — что же еще?
— Ты видишь перед собой целое состояние! Богатство, воплощенное в камне и мраморе, фаянсе и резном дереве…
Виллему показалось, что он решил задачу:
— Надо продать дом, чтобы хватило на приданое?
— Еще чего! Отдать этот дом какому-нибудь торговцу сыром, рожью или топленым салом? Боже сохрани!
— Тогда не понимаю…
— Дай дом в приданое, и все будут довольны.
Деруик заглянул в глаза своему благодетелю, но не увидел там и следа иронии. Надо было все как следует обдумать.
— Сударь, то, что вы предлагаете сделать, не в моей власти… Конечно, в отсутствие отца я стал главой семьи, но не могу распоряжаться ее имуществом как мне заблагорассудится.
— Да? А разве не ты решил продать вашу лавку, разве не твоя подпись стоит на купчей? И что? Может быть, нотариус не заверил эту купчую?
— Действительно… но я как раз собирался написать об этом Корнелису…
— Ну, так напишешь заодно и о том, что отдал дом в приданое Петре! Что тут особенного?
— Мне надо подумать и посоветоваться с домашними, — все еще упирался Виллем.
Паулюс ван Берестейн махнул рукой с видом человека, у которого дел по горло, но ни одно из них его особенно не заботит, стряхнул снег с волос и надел шляпу.
— Думай сколько угодно, юный Деруик… Но помни: отклонив мое предложение, ты добьешься только одного: настроишь против себя друга твоего отца и лишишься обещанного тебе блестящего будущего. Не могу поверить, что тебе хочется снова впасть в убожество, из которого я тебя вытащил! Послушай, это же недостойно тебя! Знаешь ли ты хоть одного здравомыслящего человека, который, будучи скромного происхождения, не счел бы выгодным породниться с богатой семьей? И который отказался бы расстаться ради этого с грудой камней? Ладно, в конце концов, тебе решать…
Господин Берестейн повернулся к Виллему спиной и широким шагом направился к карете, куда уже забился его продрогший сын. Деруик долго смотрел на дом, потом так же решительно зашагал к крыльцу.
Только теперь, да и то по настоянию брата, Виллем взялся за перо и написал старому Корнелису, чтобы узнать его мнение насчет дома.
Обо всем остальном, обо всех событиях, произошедших после отъезда отца, он сразу решил не писать: скучно, каждое из них потребовало бы долгих описаний, а у него, как он объяснил, не было на это «ни времени, ни терпения», да и ни к чему, считал он, сваливать в одну кучу настолько важные новости, вот потому он умолчал о том, что продал лавку, о том, что и сам он, и Яспер поступили на службу, и даже о помолвке Петры, рассудив, что вернется к этому позже — когда представится случай.
Все, о чем он сообщил — причем в выражениях весьма изысканных — это о сближении Деруиков с Берестейнами и том, что у них появились общие дела, вести которые сейчас мешает право собственности на принадлежащий семье дом. Эта помеха — значение которой он слегка преуменьшил, — дескать, и заставляет его просить отца о полной передаче ему своих прав на поместье: так старший сын сможет распоряжаться домом по своему усмотрению, но, разумеется, «в интересах семьи».
Ветер на сей раз оказался благоприятным, другие суда препятствий не чинили, и переписке между сыном и отцом ничто не мешало. Письмо дошло до Корнелиса быстро, и сам он ответил тут же, не присаживаясь, чтобы успеть до отхода судна, так что ответ был получен в Харлеме летним днем 1636 года. Подобранным с земли угольком старик нацарапал несколько строк на клочке оберточной бумаги, и, хотя буквы вышли нечеткими, а некоторые слова расплылись от сырости трюма, чтобы понять смысл, хватило и того, что удалось прочесть: Корнелис категорически против продажи дома.
«Этот дом — единственное оставшееся у нас имущество и единственное свидетельство былого богатства нашего рода. Тот, кто отдаст его или продаст, или еще каким-нибудь способом лишит нас этой собственности, поступит бесчестно по отношению к нашему имени и заслужит мое неодобрение. Вспомните поговорку, в которой так хорошо выражена мудрость нашего народа: oost, west, thuis best — хоть восток, хоть запад, а дома лучше всего!»
— Хорошо сказано! — одобрил Яспер и, довольный тем, что отец с ним солидарен, воспользовался случаем наставить брата на истинный путь. Младший говорил тихим, вкрадчивым голосом, словно гипнотизер, когда тот старается околдовать публику, и, усадив брата у камина в глубокое кресло с мягкими подушками, откуда нелегко было выбраться, все подливал ему вина.
— Вот, Виллем, все и сказано в немногих словах! Мои речи на тебя нисколько не подействовали, может быть, ты хотя бы к Корнелису прислушаешься? Отец мудро остановил тебя на пути к безумной авантюре, в которую ты устремился один, но в которую вовлекаешь и нас всех. Поскольку всякая надежда породниться с Берестейнами для нашей семьи утрачена, давай благоразумно отступим и спасем то, что еще можно спасти.
Ссылаясь на отца, Яспер все-таки надеялся найти опору и поддержку скорее в очевидности, чем в мудрых советах. Он сближал ладони со словами «Другого выхода нет!» — и показывал таким образом, до чего узок путь, по которому можно двигаться, а затем, быстро сплетая цепочку мыслей, предсказывал спасительное для семьи развитие событий: Деруики выкупят суконную лавку, Виллем снова станет управлять ею, а сам Яспер и сестры вернутся к учебе, которую пришлось оставить.
Из того, что у Деруиков есть сегодня, младший брат сохранил бы только тюльпаны — ведь не скроешь, как ему нравится выращивать эти цветы… Яспер предложил посадить несколько цветков в саду у дома, но не «с глупым намерением ими торговать», а только ради удовольствия создавать новые сорта и обогащать коллекцию, то есть уподобиться такому ботанику, как Каролюс Клузиус, чей интерес к цветам был свободен от алчности.
— И тогда все будет как прежде! — воскликнул Яспер тоном математика, публично доказавшего теорему.
Виллем не возражал, и в тот момент могло показаться, будто урок усвоен. Однако, придя в тот же день к Паулюсу, старший брат ни слова не сказал о разговоре с младшим: он представил себя жертвой обстоятельств и в доказательство того, что отказ исходит не от него, а от главы семьи, предъявил письмо Корнелиса.
— Какая досада! — проворчал хозяин дома. — Значит, все кончено?
Кулак Паулюса со стуком, будто молоток судьи, опустился на стол, и Виллем почувствовал, как не только кровь стынет в его жилах, но и воздух в легких застывает: регент мало того что вынес смертный приговор их дружбе — он погубил все его надежды, прочное здание рушилось в то самое мгновение, когда, как он верил, оставалось всего лишь положить кровлю… Думать времени не было, и охваченный паникой Виллем предложил единственное, что в таких условиях могло прийти ему в голову: он прямо сейчас напишет долговое обязательство на десять тысяч гульденов в возмещение за не доставшийся Берестейну дом. И написал.
— А где же ты возьмешь эти деньги? — едва взглянув на бумагу, степенно осведомился ректор. — И в какой срок намерен мне их выплатить? Предупреждаю: терпение Элиазара совершенно истощилось, как и мое собственное! Уже поговаривают, что мой сын промахнулся, выбрав Петру. Между тем в нашем окружении есть состоятельные семьи с девушками на выданье, эти семьи ищут союза с нами, и даже самое богатое приданое для них — всего лишь дань обычаю…
И эти слова регента, и то, что он в присутствии Виллема не снял шляпу, будто гость для него ничего не значит, можно было истолковать как дурной знак, но юноша решил не задумываться ни о том, ни о другом — ему хотелось побыстрее вернуть себе расположение Паулюса.
— Не бойтесь, мессир, — вежливо ответил он. — Не пройдет и года, как я соберу всю сумму.
— Целый год! Ты считаешь, я покрыт чешуей и в жилах у меня течет холодная кровь? Да твоя сестра вот уже четыре месяца как носит обручальное кольцо!
— Так ведь сумма-то немалая… Но будьте уверены, вы получите все до последнего стёйвера!
— И как же ты за это возьмешься?
— Буду работать! Когда я поступил к вам на службу, я был всего лишь подмастерьем в искусстве торговать цветами, но с тех пор я возмужал. Те, кто служит у вас, меня уважают, я для них «мастер своего дела», значит, скоро я буду зарабатывать не меньше, а может быть, — как знать? — и больше Элиазара!
— Прими мое благословение! — прогнусавил ректор, небрежно осенив себя крестным знамением, а едва Виллем ушел, поспешил с долговой распиской к нотариусу, чтобы должным образом ее зарегистрировать и, снабдив печатями, заверить. А подав метру Бакеландту бумагу, услышал от него тот же вопрос, который только что сам задал Деруику:
— Но как же он сможет расплатиться?
— Это его дело.
— Разве вы с ним почти не породнились?
— Умолкни, крючкотвор. Твое дело — марать бумагу, а заботу о деньгах предоставь казначеям.
Паулюс никогда не бывал так ворчлив, как в те дни, когда на него сваливались деньги, а он не мог сразу этими деньгами распорядиться из-за досадной преграды в виде какого-нибудь векселя. Время, отделявшее причитающуюся ему сумму от суммы полученной, гербовую бумагу от звонкой монеты, тянулось бесконечно долго. Его пылкая натура не могла вытерпеть ожидания, а точнее — ему мало было получить (или, по мнению многих, выколотить) сумму, удваивающую его состояние — ему надо было почувствовать, как она оттягивает карман и согревает руки.
А для того, чтобы это случилось скорее, следовало обречь Виллема на каторжный труд, и Паулюс ван Берестейн проявлял себя в то лето суровым и несговорчивым хозяином. Он обрушивался на ученика с бранью за малейшую провинность, а если Деруик не приносил ему во вторник денег больше, чем в понедельник, называл лодырем и бездельником. Стоило ему прилечь — ректор удивлялся, как человек может уснуть, когда долг не выплачен и необходимо работать без устали. А если Виллем тянулся за куском хлеба — хозяин и тут замечал: булочник берет три стёйвера за каждый хлебец — этак ты будешь долго с выплатой тянуть, а ел бы поменьше, так и расплатился бы скорее…
— Ты мне должен десять тысяч гульденов! — напоминал он, не упуская случая уколоть юношу. — Десять тысяч гульденов, и ни монеткой меньше! Не думай, что я тебя пожалею или скину со счетов хоть одну!
То лето было для регента временем тревог и подозрений. Он не сомневался в добросовестности Виллема, но сильно сомневался в его способностях, равно как и в том, что этот незрелый мальчик, как бы он ни храбрился, сумеет сдержать обещание. И однажды, когда сомнения терзали его сильнее обычного, он продиктовал своему секретарю письмо к Корнелису ван Деруику. В письме он сообщил о сделке, заключенной его сыном, предложил Корнелису как отцу должника выступить поручителем последнего, а в конце собственноручно приписал, что на их «давней дружбе задолженность никоим образом не скажется, разве лишь ее укрепит, ведь гласит же известная поговорка, что счет дружбы не портит».
Письмо быстро добралось до адресата и расстроило его поначалу еще больше, чем полученное от сына. Деруик-старший призадумался, не стоит ли побыстрее вернуться в Соединенные провинции и во всем разобраться на месте. Но, с одной стороны, у него не было денег на дорогу, а с другой — он ведь по-прежнему доверял и Паулюсу, надежной опоре его детей, и Виллему, такому всегда здравомыслящему юноше. В конце концов, зачем влезать в подробности их отношений? — рассудил Корнелис. Эти двое стали союзниками? — отлично, у них общие планы? — еще лучше! Да и из-за долга тоже волноваться незачем: как знать, может быть, Виллем занял деньги для того, чтобы начать какое-то крупное дело или во что-то их вложить?
— Пока я тут крою и шью, мой сын вершит великие дела! — радовался Корнелис, латая чужие штаны.
Чем больше он разочаровывался в собственной карьере, тем больше надежд возлагал на успехи Виллема… С тех пор как Корнелис впервые ступил на американскую землю, прошло уже больше года, больше года назад он поневоле сделался портным, а хоть как-то изменить свое положение не удавалось. Некоторые колонисты в насмешку величали его «повелителем ножниц» или «властелином катушек», и Деруик, хоть от природы и не был вспыльчив, в таких случаях впадал в ярость. Он долго боролся, неизменно поправляя всякого, кто называл его портным, он неизменно доводил до сведения заказчиков, что соглашается работать иглой лишь для того, чтобы оказать им услугу, а настоящее его занятие — коммерция, он постоянно намекал, что имеет виды на ближайший урожай сахара или на древесину, которая якобы уже погружена в трюмы и вот-вот отправится в Амстердам, — ничего не помогало. Даже те, кто верил ему, все равно говорили: «портной Корнелис торгует сахаром», а не «купец Корнелис штопает камзолы», — как хотелось бы ему.
В конце концов Деруик понял, что спорить с общественным мнением бесполезно, и перестал одергивать злоязычных, он просто избегал их общества. Уединение в мастерской было для него куда приятнее пиров, которые закатывали бездельники-плантаторы: что ему их огромные столы, украшенные сахарными горками! Он и рот-то теперь открывал только для того, чтобы поговорить по делу, но и тут, выясняя, где пришить пуговицу к рубахе или как прикрепить перо на шляпу, предпочитал язык жестов. Обычно он довольствовался запасом из двух-трех десятков слов, но мог принять заказ и не издав ни единого звука, так что раз или два новые клиенты принимали его за глухонемого и начинали жалеть:
— Бедолага… Что за жестокая судьба забросила тебя так далеко от дома, на этот раскаленный берег, где деревья не дают тени? Отчего у тебя нет хотя бы скамьи, чтобы сесть, навеса, чтобы укрыться от зноя?
— Мне хватит и моего колпака! — обрывал наконец сочувственные речи Корнелис…
Его ничуть не утешала симпатия, которую испытывали к нему все вокруг, а в особенности — бывшие его спутники по «Свирепому», он настолько стыдился своего положения, что ни с кем не заводил дружбы и избегал людных мест. Даже в факторию он стал наведываться реже. Зачем смотреть, какие товары грузят или выгружают, зачем вообще следить за оживленной жизнью капитании, если к нему все это ни малейшего отношения не имеет? Ему не было теперь дела до бочек, которые выкатывали со складов, он перестал читать нацарапанные мелом на доске списки привезенных товаров, любая новость, любое событие такого рода его скорее расстраивали: каково это — видеть, что другие преуспели там, где ты потерпел неудачу, и что другие расцветают, когда сам ты увядаешь…
Только к управляющему факторией, к тому, кто первым из колонистов посочувствовал ему, Корнелис был расположен по-прежнему. Их прогулки верхом к мангровым лесам, их утренние встречи за неизменной бутылкой ратафии — лишь эти минуты своей теперешней жизни он мог бы назвать счастливыми. Правда, Корнелису стало тошно глядеть на груды тюков, и потому место встреч решено было изменить: теперь они чаще сходились в портняжной мастерской, где полом служил раскаленный песок, а стульями — перевернутые ящики. Жара с самого рассвета здесь стояла нестерпимая, неподвижный воздух был насыщен испарениями манго, ореха акажу или пассифлоры — смотря на каких плодах настаивал винокур свою водку, зной распалял жажду, тем не менее, они ни разу не допили ратафию до последней капли.
За выпивкой знакомились получше. Деруик узнал, что его приятеля зовут Лоуренс Бомм, узнал, что он имеет чин капрала войск Ост-Индской компании и получает за это скромную пенсию, — правда, ее нередко задерживают, поскольку доставляют непосредственно из Соединенных провинций в холщовом мешке, — и тратит он эту пенсию на покупку растений для возгонки ратафии.
Подобно Корнелису, капрал Бомм в молодости был честолюбив, но, повзрослев, оставил надежды на возвышение, расстался с военной службой и сделался управляющим пахнущей свежим деревом и льняным маслом фактории. Нынче старик глядел на человечество в целом и на Корнелиса в частности безразлично-доброжелательным или вежливо-нелюбопытным взглядом, и это привлекало к нему окружающих. Людей тянуло довериться человеку, который выглядел всегда спокойным, как утомленных солнцем тянет окунуться в тихую воду. Лоуренса ничем нельзя было вывести из себя. Ни одна черта его лица не дрогнула и тогда, когда Деруик сообщил ему, что поручился за сына, который влез в долги.
— Вот только правильно ли я поступил? — спросил купец.
— Помогая детям, всегда поступаешь правильно, даже если иногда и делаешь это напрасно.
Солнечный луч, пробравшись сквозь пальмовые листья кровли, попал Лоуренсу в глаз, и он чуть подвинулся, чтобы голова оказалась в тени. На свету остался только его выступающий вперед подбородок.
— Я во всем полагаюсь на Виллема, он хороший мальчик! — принялся оправдываться Корнелис. — И я уверен, что он занял эти деньги на хорошее дело.
— Он поделился с тобой своими планами?
— Нет. Он хочет меня удивить!
Но что бы ни говорил портной, в самом голосе его слышались сомнения. Корнелис попытался поймать в кулак пролетавшую муху — и промахнулся.
— Еще вчера я жалел о том, что, покинув Соединенные провинции, предоставил детей самим себе — теперь переменил мнение. Как знать? Может быть, мой отъезд пойдет им на пользу больше, чем мне?
— Каким образом?
— В Америке меня ждали только неоправданные расходы и огорчения из-за них. Зато Виллем без моей поддержки стал мужчиной, понимаешь? Для моих детей польза не в том, что я здесь, а в том, что меня нет там.
Лоуренс поскреб грязным ногтем край стакана.
— Твой сын задолжал десять тысяч гульденов. Не стоит ли за этим какая-нибудь история с девчонкой? Верно ведь говорят: «Карты, юбки да стаканы — вот для парня где капканы».
— Плохо ты знаешь Виллема, — вздохнул Корнелис. — Его никогда не тянуло к девушкам, я даже опасался, не предпочитает ли он парней.
— Вот как! — только и ответил управляющий.
— Да, мы с Магдой, так звали мою жену, сильно из-за этого тревожились. Понимаешь, ведь в Голландии с такими пристрастиями долго не протянуть: или сожгут, или утопят, или гарротой удушат! А уж в Харлеме точно! Мы с женой очень боялись, как бы наш сын, связавшись с мужчиной, не поплатился за это жизнью, и потому с детства находили ему занятия, способные отвлечь мальчика от дурных мыслей, закалить его характер: он рано научился ездить верхом, стрелять из лука, фехтовать… А покидая родину, я оставил его на попечении ректора латинской школы Берестейна, о котором говорят, что он боевит и в делах изворотлив. Надеюсь, такой друг станет для моего Виллема примером настоящего мужчины.
Тут старый Деруик одним духом осушил стакан, тем самым заставляя предположить, что мужественное злоупотребление спиртным входило в программу воспитания.
— Ну и какие же теперь у него наклонности?
— Откуда мне знать? Но в любом случае вряд ли мой сын дорос до того, чтобы испытать на себе чары прекрасного пола… Он никогда не проявлял интереса ни к одной девушке, не говорил, что хочет жениться. А спросишь его об этом — сердится, обижается и твердит, что ему больше подходит положение холостяка, чем супруга, и что он еще успеет найти себе жену, когда у него шерсть из ушей полезет… И пока ни одна девица не пришлась ему по вкусу: эта недостаточно красива, та — недостаточно богата или знатна… На него не угодишь, он бы и от королевы стал нос воротить!
Управляющий задумчиво потирал большой палец правой руки, на котором видна была желтая бороздка от кольца — может быть, и обручального.
— А может, он на самом деле холостяком родился?
— Боже сохрани, Лоуренс, старший сын в этом мире — единственное мое утешение, только на него и надежда, и моя, и всех Деруиков! Если Виллем в самое ближайшее время не вернет уважение к нашей семье — наш род угаснет в безвестности и бесчестье!
— Тогда выпьем за его успех! — предложил управляющий факторией, всегда готовый выпить.
Стаканы, расплескивая сладкие брызги, сдвинулись. Так — до темноты — два друга и прикладывались к бутылке, которая, на их счастье, не опустела раньше, чем их перестала томить жажда. А когда они, наконец, сочли, что с них довольно, на дне бутылки оставалось еще немного влаги, и Лоуренс выплеснул ее к подножию соломенной хижины, из суеверия считая, что последний глоток допивать не надо.
— Ух, я бы ее подпалил! — оживился Корнелис. — Вот это был бы костер!
— Только и он не приманил бы к нам судно, на котором можно вернуться… — печально заметил собутыльник.
Захмелев окончательно и оттого сильно загрустив, они растянулись на полу, подложили под голову вместо подушек свернутую одежду и вскоре уснули.