Книга: Торговец тюльпанами
Назад: 29 марта 1637 года
Дальше: Эпилог

1 апреля 1637 года

Приближаясь к «Золотой лозе», старший Деруик подумал, что не был здесь почти два года — да, без малого два года прошло с того дня, как Паулюс пригласил его сюда, но их тогдашний разговор еще свеж в его памяти, хотя сам-то он чувствует себя старше, по крайней мере, лет на пять, и в нем не осталось ничего общего с запинающимся мальчиком, который в тот день был допущен за стол регента. Это ощущение усилилось, когда он подъехал к заново выкрашенной таверне, украшенной витражами, фонариками и роскошной вывеской, покачивающейся на золоченой цепи. Внутри, если не считать посетителей — они-то все были завсегдатаями — тоже все переменилось. Картины теперь соответствовали времени года: вместо сцен катания на коньках на стенах красовались морские виды. Дымили здесь, разумеется, по-прежнему, и все так же клубились под балками потолка сизые тучи, местами до того плотные, что казалось, будто вот-вот прольются дождем.
Войдя, Виллем отряхнулся и попросил огня, чтобы разжечь погасшую под изморосью трубку. У него взяли плащ, налили в знак гостеприимства вина, некоторые посетители, большей частью — тюльпанщики, косясь на его зажатый под мышкой костыль, начали перешептываться. Деруик, заняв один целую скамью, ответил на перешептывания приветливым, хотя и весьма самодовольным взглядом: дескать, подсаживайтесь, кто тут мне друг. Соперники немедленно отвернулись, стараясь, чтобы он это заметил, друзья-цветоводы, наоборот, потянулись к нему, и последним подошел регент с пенящейся кружкой пива в руке.
— Виллем, как я рад тебя видеть! А что это ты такой невеселый?
— Семейная ссора… — мрачно признался тот.
— С братом поругался?
— И с сестрой тоже. Все они против меня.
Паулюсу семейные проблемы Виллема были глубоко безразличны, он изобразил на лице сочувствие, немного — самую малость — помолчал и заговорил о другом:
— Я ждал тебя раньше, торги вот-вот начнутся… Пока все идет прекрасно. Маттейс Хуфнагель уже в задней комнате, обсуждает с секретарем условия продажи.
— Какой он из себя? Я ведь только с его собаками познакомился…
— Успеешь налюбоваться красавцем! — расхохотался Паулюс, хлопнув ученика по ляжке. — Лоб в шишках, щеки отвислые, слой грязи на морде такой же толстый, как слой белил на лице у шлюхи. И по глазам видно, что безнадежно глуп. Приподнимешь шляпу — а головы-то, чего доброго, под ней и не окажется! Просто не верится, что в его руках — такое сокровище.
— А вы сами-то это сокровище видели?
— Да-a, мне посчастливилось… — ответил Паулюс, грузно плюхнувшись рядом с Виллемом на лавку, которая прогнулась и заскрипела под его тяжестью. — Великолепный экземпляр, не меньше двухсот гранов! И знаешь, что самое замечательное? У луковицы Semper Augustus есть детка! Представь себе воздушную луковичку размером с человеческий глаз, соединенную верхушкой с материнской луковицей и совершенно здоровую!
Паулюс возвел глаза к небу, словно благодаря Бога за такое чудо. Виллем задумчиво втянул щеки и покусывал их изнутри.
— Но по средствам ли нам двойная луковица?
— Господи, да кто ж тут в лучшем положении, чем мы! Конечно, Питер Бол, Барент Кардус, Франсиско Гомес Да Коста — опасные соперники, и все они полны решимости выиграть торги, но нашему-то чучелу неизвестно, насколько авторитетны эти великие цветоводы, этот фермер до того туп, что кроме как о деньгах, сыплющихся в его кошель, вообще ни о чем думать не способен.
Уверенность Паулюса повлияла и на людей за соседними столами: ни слова не слыша из разговора, они смеялись вместе с ректором, тянулись к нему кружками, расплескивая пену. Общее настроение захватило и Виллема.
А что, если в конце концов Паулюс окажется прав? Что, если этот день вознаградит его за все усилия, окончательно разрешит все трудности? Глаза юноши затуманились. Он так и видел, как несколько часов спустя, после ожесточенных торгов, заполучит наконец луковицу Semper Augustus. В последний раз поднимется его рука, в последний раз опустится мелок секретаря, перечеркнув две фигуры тремя линиями и замкнув все вместе в круг, — и цветок будет принадлежать ему. И будет навсегда покончено со страхами и унижениями. Родные встретят его как победителя на улице, усыпанной тюльпанами и другими цветами — красивыми, благоухающими… Праздник продлится до утра, его станут прославлять и восхвалять наперебой, Яспер попросит у него прощения за то, что не ценил его достоинств, Петра — за то, что мешала осуществлению его планов… А когда отец, вернувшись из колоний, увидит нарядный дом, процветающую семью и старшую из дочерей замужем за могущественным соседом, — увидит собственными глазами все признаки того, что род Деруиков поднимается наконец выше всех в наших краях, — он похвалит сына за усердие и скажет со слезами на глазах: «Сынок, я горжусь тобой!».
Виллем грезил бы и дальше, но помешала внезапно поднявшаяся суматоха. Очнувшись, он понял, что идет вместе с другими тюльпанщиками в заднюю комнату, регент ведет его за руку, а костыль остался лежать на скамье.
— Одну минутку, сударь!
— Потом, мальчик мой: если мы проиграем торги — все пропало! После драки кулаками не машут…
Задняя комната «Золотой лозы», в шутку прозванная «Молодильным вином», не могла вместить желающих попасть на торги. Все тут как один утверждали, что намерены участвовать в аукционе, однако сторожу удалось-таки выгнать нескольких тюльпанщиков (а может, даже и не тюльпанщиков), не приписанных ни к одному харлемскому кружку. Зато господина Берестейна и его подопечного он принял как нельзя лучше: вежливо поздоровался с ними, проводил к приготовленным для них стульям в первом ряду, сделал знак секретарю, и тот сам подошел поздороваться и напомнить о том, что он «всегда к услугам господина Берестейна и господина Деруика» и сделает все возможное для того, чтобы луковицу получил «самый достойный». Виллем простодушно радовался тому, как лихо обставил мелкую сошку.
— Вот видишь! — поддержал его Паулюс. — Ты уже сейчас внушаешь уважение, а после этих торгов сделаешься среди тюльпанщиков одним из первых.
Взгляд щедрого на обещания регента скользнул с юноши на его соседа, да и застрял на нем. Тот, как и они сами, величественно восседал в первом ряду, но кресло его было куда роскошнее их стульев, а с обеих сторон от кресла, но чуть поодаль, были поставлены табуреты — для слуг в ливреях. Всех троих, особенно господина в центре, словно сияние окутывало, даже воздух, которым они дышали, казалось, имел другой состав, был более чистым и светлым, да и огонь в камине, скупо освещавший остальных, отдавал троице явное предпочтение. Из-за роскошного костюма хозяина? Из-за тонкого аромата, распространявшегося по залу при малейшем колыхании его кружев? Все в этом великолепном образце человеческого существа, все вплоть до ушных раковин изысканной лепки, до божественно белых, узких кистей рук, производило впечатление высокомерной утонченности, высшей элегантности, не нуждавшейся в чьем бы то ни было одобрении.
Но от чего старший Деруик совсем уже не мог оторвать взгляда — так это от заостренной рыжей бородки незнакомца. Бородка была поистине удивительна: ни один волосок не выбивался, все до единого были уложены в одном направлении. Да как же надо за этой кисточкой из волос ухаживать, думал Виллем, чтобы она всегда оставалась такой ровной? Сколько же часов этот аристократ проводит у цирюльника?
— Кто это? — взволнованно прошептал Виллем, шестым чувством ощутивший опасность.
— Константин Хёйгенс.
— Тайный советник и секретарь принцев Оранских? Тот самый знатный господин, к которому вы хотели меня пристроить?
— Ну да… Я знал, что он в Харлеме, но понятия не имел, что собирается участвовать в торгах… И знаешь, нам это вовсе не на руку.
— Потому что он богат?
— Потому что он влиятелен. Начни с ним торговаться — он обидится, разозлится, а это может навлечь на нас серьезные неприятности… И все-таки нам нельзя отказываться от своего намерения… Ради Semper Augustus стоит потягаться с кем угодно, хоть бы и с подобной особой! — сказал он ученику, и тут же, в ответ на небрежное приветствие Хёйгенса, который чуть приподнял два пальца расслабленно лежавшей на подлокотнике кисти, сдернул с себя шляпу, прижал к груди правую руку и стал угодливо кланяться. В этот момент Виллем случайно встретился с тайным советником взглядом — и окаменел.
Луковицу Semper Augustus оценили в двести флоринов, и это сразу обозлило крупных торговцев: сочтя ставку «позорно низкой», они с гневом предрекали, что эдак торги будут продолжаться бесконечно. Кое-кто собрался даже бросить все это и уйти. Мелкие же коллекционеры, обладатели куда более тощих кошельков — их Паулюс называл рядовыми — наоборот, обрадовались нежданной удаче: отчего ж не получить удовольствие, хотя бы даже и просто участвуя в аукционе и оспаривая у матерых цветоводов такое чудо? Благодаря этому на первом круге взметнулись вверх все грифельные доски… и сразу бросилось в глаза отсутствие одной — доски благородного господина Хёйгенса. Тот, похоже, вообще не заметил общего волнения: приняв изящную позу, он рассматривал ровный ряд пуговиц на собственном рукаве.
— Вот истинный вельможа! — восхитился Паулюс.
— Но почему он не делает ставок?
— Из гордости. Для него было бы бесчестьем так рано вступить в спор! Потерпи немного — ставки начнут расти, мелкая сошка — отступать. Зал уже не будет напоминать грядку, засеянную обычными цветочками, от всего изобилия грифельных досок останется три-четыре, и вот тогда-то, бьюсь об заклад, среди них окажется доска Хёйгенса.
Паулюс как в воду глядел. Чем дальше, тем меньше поднималось досок. Так постепенно затягивается скользящая петля: сначала от шумной толпы осталось только три круга тюльпанщиков, затем два и, наконец, один тесный кружок вокруг секретаря, только серьезные претенденты на Semper Augustus — доказательство, что места в зале с самого начала распределялись разумно. Взгляд владельца луковицы, сидевшего в кресле рядом с большой доской, был точь-в-точь как у вола на пастбище. В правой руке крестьянин держал кружку пива, из которой отпил всего глоток, пена в ней перестала сползать через край и теперь с тихим шорохом оседала, а в кулаке левой он с такой силой сжал луковицу тюльпана, что, казалось, еще чуть-чуть — и раздавит. Он не только не доверил свое добро секретарю, как требовали правила, но и не захотел показать его собравшимся. Беспримерная милость была оказана только Паулюсу ван Берестейну и еще нескольким крупным цветоводам: перед их глазами на ладони крестьянина мелькнула черная грязная луковица, но кулак — как тяжелая дверь несгораемого шкафа — сразу же захлопнулся, и с этой минуты Маттейс Хуфнагель просто молча наблюдал за ростом своего богатства, ничем не показывая, что его это интересует или радует. Напротив, казалось, будто его одолевает скука: веки опускались сами собой, рот раздирала неудержимая зевота, — и у многих участников битвы это вызывало недоумение и досаду.
— Да что он — из другого теста, что ли? — возмущались тюльпанщики. — Достанься мне хотя бы треть флоринов, которые ему предлагают, я сплясал бы гальярду на столе и угостил бы всех ужином!
Терпение собравшихся начинало истощаться. Ни один цветовод не мог припомнить ни таких долгих торгов, ни такого спора из-за одной-единственной луковицы. Служанка трижды долила масла в лампы, трижды перевернула песочные часы на стойке. То и дело открывали новый бочонок, и он тут же пустел: всех терзала жажда, а вино умеряло огорчение покидавших торги и помогало держаться тем, кто еще не выбыл из состязания. Непьющие курили трубки — у всех одинаковые — или шумно нюхали виргинский табак. Горшок с раскаленными углями переходил со стола на стол, пока не остынет, а стоило остыть, сидевший у камина слуга набивал его новыми головешками и снова запускал по кругу. Перемещения этого горшка отмеряли время лучше, чем песок в почти уже невидимых за облаками дыма часах. Тюльпанщики привыкли к кружению маленькой жаровни, и им начало казаться, что, может, она так и будет кружиться вечно и они так и вступят в мрачные пределы ночи, грея свои почерневшие трубки.
Никто, конечно, не ждал, что господин Хёйгенс подстегнет торги: он сидел так же тихо, как продавец, и весь вечер только и делал, что теребил бахрому на своей одежде. Каково же было всеобщее изумление, когда он вдруг выпрямился в кресле и очень отчетливо произнес тонким, нежным голосом:
— Моя цена — десять тысяч гульденов.
Один из его слуг записал сумму на грифельной доске и поднял доску повыше, чтобы никто не усомнился в серьезности предложения.
Все разволновались: дворянин не только вступил в состязание много позже других, он еще и ставку сделал непомерную. Да, конечно, стоимость луковицы к тому времени поднялась до восьми тысяч семисот тридцати гульденов, но росла-то цена по пятерке: тюльпанщики считали такой темп вытягивания у них денег правильным. А тут — сразу на тысячу двести семьдесят флоринов больше! Теперь луковицу оспаривали всего трое — Виллем и регент считались за одного. У Деруика, которому было поручено увеличивать ставку за учителя, свело руку от запястья до локтя, — слишком часто приходилось ее поднимать, — и теперь он так и держал ее задранной кверху, изредка опуская только затем, чтобы стереть цифры с доски.
— Последняя объявленная цена всего восемь тысяч! — тихонько напомнил секретарь, сунув за ухо перо, с которого капали чернила.
Девичьи ресницы Хёйгенса приподнялись, обозначая удивление человека, которого никто никогда не прерывает, ибо спорить с ним осмеливается лишь собственная совесть.
— Простите?
— Последняя сделанная ставка была намного ниже! — объяснил, набравшись смелости, самый бедный из цветоводов, еще заинтересованных в торгах: сам он поставил все, что у него было, и больше предложить не мог.
Вельможа поджал нижнюю губу, от чего бородка неожиданно встала дыбом, будто иглы дикобраза.
— Господа любители тюльпанов, пока вы тут ломаете копья из-за цветочной луковицы, песок успел пересыпаться в часах четыре раза. Похоже, время вы тратите куда охотнее, чем деньги, и вам не жаль потерять целую ночь на эту возню. Для меня же, наоборот, время ценнее золота. Завтра меня ждут в генеральных штатах, где сам статхаудер намерен обсудить со мной положение дел в стране, и я не могу явиться к его милости с затуманенным бессонницей умом! Помилуйте, господа, давно пора покончить с этим! Стало быть, я даю десять тысяч гульденов, они здесь, в моей карете, заперты в ларце с гербом, и я готов передать их вам, господин секретарь, в уплату за этот тюльпан. Думаю, больше не о чем спорить?
— Но ведь кто-нибудь может перекрыть вашу ставку, — возразил тот же человек, что вмешался раньше.
— Может? Тогда пусть выскажется! Почему он молчит? Ну же, господа, кто из вас надбавит к десяти тысячам флоринов?
Теперь вельможа улыбался, вертел головой вправо-влево, шевелил пальцами в воздухе — казалось, ему нравится смотреть на разгром тюльпанщиков, видеть, как они растеряны, как избегают его взгляда, его явно забавляли торги, где харлемцы ставили на кон все свое состояние, а некоторые и все свое будущее, происходящее в «Золотой лозе» было для него развлечением, вроде игры в кости или крокета. Даже слуги Хёйгенса это почувствовали, и им передалось хорошее настроение хозяина.
— Ну так как? Кто предложит больше? Я жду!
Секретарь только теперь заметил, что на его власть посягнули, но и у него не хватило духу возразить Хёйгенсу, более того — он благоразумно поддержал тайного советника принцев, поднеся мел к доске с намерением закрыть торги и проговорив при этом едва слышно:
— Господа, прошу вас поберечь время господина Хёйгенса! Согласимся ли мы с тем, что его ставка — высшая?
Он так жалко лебезил перед высокопоставленным господином, что это задело даже Паулюса, который живо повернулся к ученику:
— Виллем, мы что — промолчим? Хёйгенс ведь вот-вот получит Semper Augustus!
— Увы! Куда мне против него?
— Надо перекрыть его ставку!
— Это можете сделать только вы.
— Я? Я стану развязывать кошелек, когда ты должен мне десять тысяч флоринов?
— А что еще остается? Вклад Деруиков в банке не превышает тысячи двухсот гульденов.
— Зато у тебя есть имущество, которое стоит гораздо больше.
Берестейн не сказал, какое именно, но, отобрав у Виллема мел, начертил на грифельной доске квадрат, а на нем треугольник. Чертеж был прочитан без труда:
— Наш дом на Крёйстраат? Сударь, вы туги на ухо? Я же сказал вам, что он не продается! Отец не дал на это согласия.
— Корнелис далеко, а тебе, юноша, пора бы научиться дышать самому и перестать выпрашивать кормежку! Отец назначил тебя главой семьи, стало быть, дал полное право распоряжаться имуществом! Ну, так что же ты решил?
Перепалка между учителем и учеником была недолгой: в часах просыпалась всего щепотка песка, секретарь за это время успел бы разве что стереть записи с грифельной доски, а из крана на винной бочке вылилось бы едва ли больше бокала, и Виллем, прежде чем открыть свои намерения, еще чуть-чуть помолчал.
— Сожалею, мессир, — сказал он наконец, — но об этом не может быть и речи. Кроме того, цена нашему дому — самое большее — восемь тысяч гульденов, и пусть даже после ремонта за него могут дать девять, этого все равно мало!
— А разве на вашей крыше не свил гнездо аист? — насмешливо спросил ректор.
Мел вернулся на доску и пририсовал к крыше трубу.
— Откуда вы знаете?
— Да кому же это неизвестно: Харлем — город сплетников, и слухи от одного к другому летят быстрее, чем камешек от клюшки… Так вот, если на твоем доме свил гнездо аист, то он стоит теперь дороже любого другого в городе — восемнадцать или даже двадцать тысяч флоринов. Отвечай: хочешь ты его отдать за эту цену, купить луковицу Semper Augustus и породниться с нашей семьей или предпочтешь сохранить за собой, заодно с долгом, который признан твоим отцом. Ну! Выбирай, юный Деруик!
Секретарю не терпелось скорее со всем этим покончить, он уже занес руку с мелом, чтобы обвести кружком пять цифр последней — Хёйгенсовской — ставки, но голос регента его остановил:
— Придержи мел, секретарь! Мой друг хочет надбавить!
— Поздно, мессир Берестейн…
— Убери мел, тебе говорят, или я тебе его в нос затолкаю!
Разгневанный Паулюс заорал так громко, что задрожали стекла в окнах и всколыхнулось пиво. Всем было известно, что когда некоторые части тела Паулюса, в особенности шея, раздуваются, как горло у жабы, противоречить ему опасно. Сейчас был именно такой случай, и секретарь, выбрав из двух зол меньшее, отложил мелок и жалобно поглядел на Хёйгенса. В глазах его ясно читалось: «С этой скотиной ничего не поделаешь!» Тайный советник, казалось, придерживался того же мнения.
Виллем по-детски съежился, будто хотел стать маленьким и незаметным, чтобы спрятаться от хищника. А регент, только что ревевший, будто дикий зверь, вдруг сменил тон и сладким голоском прямо-таки промурлыкал свои доводы:
— Мальчик мой, я не только не собираюсь тобой управлять, но не хочу даже и просто влиять на твои убеждения… Конечно же, ты должен везде искать выгоды для своих родных и стараться их защитить, но разве я когда-нибудь отказывал тебе в совете? Ведь это я вытащил тебя, можно сказать, из грязи, это я всего за несколько дней вывел тебя в первый ряд сообщества тюльпанщиков. Я дал тебе золото, наряды, карету, и даже навлек этим на себя осуждение сына — он сразу почувствовал, что я отдаю тебе предпочтение. Так неужели все это ничего не стоит? Разве столькими благодеяниями я не заслужил права на твое доверие?
— Разумеется, заслужили, — еле выговорил Виллем, ощущая, как растет в его горле ком тревоги.
Берестейн удовлетворенно кивнул. Телом регент был крепок, выглядел внушительно, но сейчас он нарочно ссутулился и стал похож на безобидного старичка, у которого нет просто ничего общего с недавним чудовищем. Окончательно входя в образ, Паулюс пару раз кашлянул, сплюнул в платок и тут же его свернул — будто чахоточный.
— Подумай сам — с чего бы я вдруг стал тебя обманывать? Зачем мне рвать в клочья материю, которую сам же так терпеливо ткал? Мальчик мой милый, все, что мне важно, это твое благо, а благо — твое и твоей семьи — имеет в моих глазах очертания этой чудесной луковицы, ее вес и ее окраску! Отделайся от дома, который вас тяготит, и я добьюсь для тебя как для брата моей невестки положения, которое позволит купить другой, еще лучше… может, и не один! Более того, я ссужу тебя деньгами, чтобы вам не пришлось терпеть неудобств, живя, пока не переедете в новый дом, на постоялом дворе. Понимаешь? Я возьму все расходы по переезду на себя — достаточно для этого освободить от жильцов один из домов, которые я сдаю в народных кварталах города, а это не сложнее, чем свечку загасить…
Подкрепляя слово делом, ректор зажал большим и указательным пальцами горящий фитиль, и над свечкой поднялся едкий белый дымок.
— И еще одно… — продолжал Паулюс, видя, что ученик еще не готов сдаться. — Отец этого вельможи, которому ты бросаешь вызов…
Он приложил к уху Виллема сложенные рупором ладони.
— …был секретарем Государственного Совета, Константин с детства пользовался огромными привилегиями, и будущее перед ним открывалось во сто раз прекраснее твоего… Пока ты в нетопленой комнате, запинаясь, лепетал латинские слова, он учился, сидя у камина и поедая сласти с серебряного блюда. Пока ты обдирал пальцы о грубо сработанную лютню, его рука ласкала инструмент, сделанный из нежнейших пород дерева, и за каждую ноту учитель его нахваливал. От всего ему доставалась лучшая часть, из любого плода он выедал сочную мякоть, и мякиш — из любого куска хлеба… Подумай о том, сколько усилий от тебя потребовалось, чтобы забраться на ту ступеньку, которую он попирал, едва родившись! Подумай о тех возможностях, каких у тебя сроду не было, а ему доставались легче легкого! Ты хочешь, чтобы так продолжалось вечно? Ты хочешь, чтобы господин Хёйгенс отобрал у тебя эту луковицу тюльпана, как отнял у тебе подобных славу и богатство? Не получил благодаря собственным заслугам и достоинствам, а попросту захватил! Или ты хочешь стать орудием мести и преподать этому красавчику жестокий урок, возможно, единственный за всю его жизнь? Это дело твоей совести, юный Деруик, надо решать, и решать не медля.
Виллем так разволновался, слушая ректора, что далеко не сразу заметил, как чужая рука ползет по его ляжке. А теперь уже она угнездилась на самом верху, почти что в паховой складке. Ему стало страшно, он вздрогнул и стряхнул непрошеную гостью, как стряхнул бы паука, но та вернулась на прежнее место… нет, не на прежнее — еще ближе подобралась к гульфику. Что, Паулюс с ума сошел, что ли? Да, видно, рехнулся, раз пристает к нему посреди собрания тюльпанщиков! Виллем, стараясь действовать неспешно и естественно, прикрыл руку-захватчицу складками плаща, попытался, перекладывая ноги так и этак, заставить ее убраться, но, поняв, что руку не согнать, обратился к регенту испуганным, молящим голосом:
— Мессир, заклинаю вас…
— Что ты решил?
— Ваша рука…
— Твой выбор!
Стало ясно: пока он не ответит, в покое его не оставят, и в душе Виллема пробудилось враждебное чувство, направленное, как ни странно, не на Паулюса, но на Хёйгенса, свидетеля его позора. Это чувство быстро росло и обострилось до предела, когда на лице вельможи появилась улыбка. Тайный советник всего лишь забавлялся, глядя на растерянного соперника, но Деруику почудилось, будто он уловил насмешку — ту самую насмешку над изношенной одеждой, кривоногой лошадкой, шатким балконом, какую его семье приходилось терпеть с давних пор и какой долго питалась его злоба.
И тогда рука его сама собой потянулась вверх, и Виллем решительно произнес:
— Я набавляю цену.
— И что же вы предлагаете? — вскинулся Хёйгенс.
— Свой дом на Крёйстраат, в Харлеме. Господин Берестейн может засвидетельствовать, что дом у меня роскошный, очень красивый, и к тому же на его крыше только что свил гнездо аист!
— Этот дом стоит самое меньшее двадцать тысяч гульденов! — с видом знатока подтвердил регент.
— Вздор! — закричал Хёйгенс. — Секретарь, я запрещаю вам записывать эту ставку! Луковица моя!
— Предложите больше, если можете! — подначил его Виллем.
— Умолкни, мальчик, иди поиграй в шарики!
Если до того у старшего Деруика и были, пусть и небольшие, сомнения в том, стоит ли овчинка выделки, нанесенное ему оскорбление положило конец раздумьям, и юный тюльпанщик превратился в самого свирепого противника из всех, с какими Хёйгенсу приходилось сталкиваться. Виллем парировал любой удар, отвечал на любое слово, он словно бы сделался зеркальным отражением соперника.
И в конце концов преимущество осталось за ним: трактирщик, посланный по его приказу проверить, в каком состоянии имение Деруиков, заявил, что имение великолепно и что он никогда не видел ни более ухоженного, ни лучше расположенного дома, чем этот. Хозяин таверны был известен еще и как хороший проповедник, и его свидетельство убедило секретаря в том, что луковицу Semper Augustus следует отдать младшему из соперников. К величайшему негодованию вельможи, на доске появились три черты и круг, и Хёйгенс покинул «Золотую лозу», осыпая всех подряд угрозами и проклятиями.
Едва он удалился, принесли всё, что требуется для письма: бумагу, перья, оловянную чернильницу, и Паулюс — Деруик с удивлением узнал, что тот еще и поверенный — сам составил акт о передаче владения, оставалось только подписать его, что Виллем и проделал, не забыв после этого зачерпнуть из коробки немного песка и присыпать еще не просохшие чернила.
— Как по-вашему, я правильно поступил? — спросил он у странно поглядывавшего на него секретаря.
Тот ответил загадочно:
— Спросите у зяблика, правильно ли он поступает, когда поет!
«Да не все ли равно, в конце-то концов! — подумал Виллем. — Этот дом для меня ничто, а Петра — моя сестра, моя жизнь… Когда-нибудь она скажет мне спасибо за то, что выдал ее замуж!»
Почти уснувшего Маттейса Хуфнагеля растолкали, сообщили, что теперь он владелец дворца, и велели отдать все еще зажатую в кулаке луковицу. Фермер удивился, обрадовался и скрепил сделку на свой лад: он дважды плюнул на ладонь, протянул грязную руку удачливому покупателю, и драгоценная луковица перешла из его руки в руку Виллема, который, в свою очередь, передал ее хозяину, торжественно провозгласив:
— Свершилось, мессир!
Тот под радостные крики собравшихся восторженно принял луковицу:
— Поздравляю тебя, Виллем, ты уплатил свой долг, и этот день надо бы отметить белым камнем. Напиши скорее отцу, порадуй его хорошей новостью… Корнелису, конечно же, приятно будет узнать, что самый роскошный из голландских тюльпанов достался мне через твое посредничество!
Вокруг регента началось просто-таки столпотворение: всем хотелось непременно обнять его, расцеловать, похлопать по спине, — и Виллем уже не мог удержаться рядом. Юношу постепенно оттеснили в переднюю комнату, и там, подбирая свой костыль, пролежавший все это время на лавке, он увидел Яспера — тот стоял в дверях и, казалось, искал старшего брата глазами, лицо у него было встревоженное. Виллем стал проталкиваться к выходу из таверны, помогая себе костылем.
— Яспер! Что случилось?
— Петра сбежала! — тут же выложил младший брат.
— Как?!
— Выбралась из своей комнаты через окно и сумела каким-то образом выйти на улицу никем не замеченной. Эрнст Роттеваль ждал ее за углом…
— Кто тебе сказал?
— Госпожа Балдэ, наша соседка. Карета отъехала у нее на глазах!
— Проклятье! Почему ты за ними не погнался?
— Какой из меня всадник! Ты лучше ездишь верхом.
— Так было до того, как собака разодрала мне ногу!
Виллем приподнялся на носок здоровой ноги, высматривая ректора, но толпа вокруг того все разрасталась, и никакой надежды приблизиться к нему раньше, чем разойдутся любопытные, уже не было.
— Ладно, братец, Петрой я займусь сам, а ты останься пока здесь и попытайся поговорить с ректором. Обо всем тебе рассказать у меня сейчас не хватит времени, потому скажу только, что выиграл торги и мой долг погашен. Никаких препятствий для брака Элиазара с нашей сестрой больше не осталось, сейчас я найду ее и верну домой! А ты напомни Паулюсу, чтобы готовил сына к свадьбе, которую мы сыграем, как только я вернусь.
— Куда торопиться-то?
— Молчи и делай, как я сказал! Поговоришь с регентом — иди украшай дом к свадьбе. Ну что — могу я на тебя положиться?
— Да, да!
Братья крепко обнялись, чего давным-давно не случалось, и разошлись в разные стороны: Виллем похромал к своему коню, Яспер стал протискиваться сквозь толпу к регенту.

 

Сразу же осуществить свои намерения Деруику помешала ночная тьма — он скитался у стен Харлема, вдоль канав с молочной от стирки водой до самого рассвета, но никаких следов кареты, увы, не было видно. И ни один из привратников, которым он щедро выдавал за будущую откровенность аванс табаком: «бери, приятель, погрейся!» — не припомнил «вот такого экипажа с вот этаким гербом». Виллем предположил, что кучер, опасаясь погони, перекрасил карету, и надежд поймать беглецов еще поубавилось.
«Недооценил я его! Этот негодяй куда хитрее, чем кажется!»
Следопыт уже готов был сдаться, но тут пришел скупой, хмурый от измороси рассвет и показал ему две глубоко отпечатавшиеся в грязи колеи, помеченные на равном расстоянии тремя переплетенными буквами: «П», «В» и «Б». Да это же монограмма Паулюса ван Берестейна! Вынырнув из-под больших деревянных ворот, Grote Houtpoort, двойная борозда убегала за пределы города.
«Ага, вот где твоя ошибка, Эрнст: тебя выдали колеса!»
Виллем поблагодарил Господа за помощь и без промедления пустил коня по следам, довольно отчетливым, несмотря на то, что за ночь их не раз успели пересечь, а кое-где и перекрыть другие, более свежие отпечатки. Конь два часа без остановки шел рысью, и еще до полудня взгляду всадника открылся стоящий за последним поворотом дороги экипаж. Совершенно уверенный в том, что никому его не выследить, Эрнст даже и не подумал скрываться: он оставил карету на самом виду, у входа в придорожный трактир, и она сияла всем напоказ свежевыкрашенными — зазывно-алая краска еще капала на песок — дверцами, на которых там, где глаз привычно искал выпуклости гербов, нетрудно было различить грубые царапины от долота.
Виллем спешился, затем, вспомнив уроки регента, уверенной рукой зарядил пистолет и с оружием наготове вошел в трактир. Конечно, его движения стеснял костыль, но тем страшнее становилась угроза: при такой неловкости выстрел мог прогреметь и случайно.
Сестру он заметил с порога: Петра и Эрнст сидели за столом, как обычные путешественники, и завтракали. Перед ними лежал чуть забрызганный супом круглый хлеб, стояла миска с салатом, наконец, рядом красовалось главное лакомство — головка сыра с красной коркой, Роттеваль как раз в эту минуту отрезал от него ломтик.
Деруик впервые увидел сестру и кучера вместе, мало того — в обстановке, намекавшей на близость между ними, и вдруг ему показалось, что перед ним хорошая пара, что Эрнст подходит сестре куда больше, чем Элиазар, и что союз наследника Берестейна с Петрой выглядит противоестественным. До этой встречи он собирался действовать стремительно: вот застигнет парочку врасплох, пригрозит кучеру оружием и уведет сестру, — а теперь застыл на месте, теперь ему недоставало сил… да и смысла он, пожалуй, во всем этом уже не видел. Сплошные сомнения — не пошевелить ни рукой, ни ногой…
— Что за чертовщина! — выругался Виллем, опустив пистолет.
Плохо вставленный кремень выкатился из гнезда и упал на каменные плитки, возница, услышав характерный звук, поднял глаза от сыра, увидел брата Петры, испугался и, дернувшись, свалился со стула. Падая, он зацепился рукой за сиденье, потянул плечо, и не совсем еще зажившая рана открылась вновь.
На рубашке Эрнста проступила кровь, алое пятно набухало, росло, а по лицу раненого с такой же скоростью разливалась бледность.
— Ай! — взвизгнул вместо него кто-то из сидевших в зале.
— Господи… — пробормотал Деруик, наклоняясь, чтобы подобрать кремень.
Потом он сделал шаг к раненому, но, внезапно вспомнив, зачем сюда явился, повернулся к Петре и протянул ей свободную руку.
— Пойдем, сестра! Тебе здесь нечего делать.
Но Петра словно приросла к стулу от ужаса. Рот у нее раскрылся, мокрый полупрожеванный кусок хлеба вывалился на юбку.
— Пойдем, — повторил старший брат, умильно склонив голову набок. — Я вчера полностью рассчитался с господином Берестейном за твое приданое, как только вернемся, сразу сыграем свадьбу, а что касается плутишки, который тебя украл…
— Никто меня не крал! Я же согласилась уехать.
Виллем воткнул костыль в щель между плитами и почесался, оставив на носу серый пороховой след. Раненый стонал и слабо шевелился на полу, дуло послушно следовало за каждым его движением, будто змея, танцем завораживающая добычу.
— Петра, меня огорчает твое упрямство! С тех пор как отец сделал меня главой семьи, вы — все трое — постоянно оспариваете мои распоряжения и встречаете в штыки все, что ни предложу. Да что ж такое, бес вас, что ли попутал, бес вас, что ли, склоняет бунтовать против меня? Неужели я стал для вас чужим? В последний раз…
Дуло, только что нацеленное на Эрнста Роттеваля, переместилось к Петре, уставилось ей в горло, которое так странно трепетало, будто оттуда рвался истомившийся внутри зверек. Похоже, Виллему было стыдно целиться в сестру, потому что взгляд он отвел в сторону.
— Петра, в последний раз прошу — пойдем со мной!
Девушка встала, сделала два шага навстречу брату — навстречу направленному на нее пистолету, который словно живой ворочался в кулаке, зияя черной пастью, — и только тут Виллем заметил большой бронзовый ключ на цепочке.
— Это еще что такое? Что за ключ?
Петра, не сказав ни слова в ответ, распахнула ворот, откинула назад рассыпавшиеся по плечам кудри и замерла на месте, выпятив грудь, словно осужденный на смерть: ну же, аркебузы, не медлите!
— Стреляй, если хочешь!
— Прошу тебя…
— Куда ты меня зовешь?
— Куда же, если не домой!
— Дом уже не ваш.
Ворвавшийся в разговор мужской голос показался Виллему очень неприятным. Неужели это Эрнст? Деруик поискал глазами кучера и обнаружил, что тот дополз до стойки и сидит, привалившись к ней боком. Рана его кровоточила уже не так сильно, во взгляде горела непривычная решимость.
— У дома теперь другой хозяин, — подтвердил Роттеваль. — Вы же сами отдали его за луковицу тюльпана…
Виллем убрал пистолет и замахнулся костылем, рука его дрожала.
— Откуда тебе знать? Когда вы уехали из Харлема, ничего еще не было решено!
— Для вас, но не для Берестейнов! Элиазар сказал, что они обвели вас вокруг пальца: Паулюсу не нужен никакой Semper Augustus, он охотился за вашим домом!
— Врешь!
— И не думаю, что его сын женится на Петре — какая ему выгода…
Рука Деруика дрогнула, кусок свинца, загнанный в глубь ствола, вылетел, сверкнул огонь, повалил дым, и загрохотало так, что, казалось, смялся самый воздух. С простреленного потолка посыпалась штукатурка.
Кучер дернулся, будто пуля его задела, поднял руку, ухватился за край стойки, с усилием встал на ноги и — под наставленным на него дулом, гнавшим за порог, — потащился к двери в глубине зала. Отступая, Эрнст ни разу не взглянул на Петру, ни слова не сказал Виллему. Шляпа возницы так и осталась лежать на столе рядом с полураскрытым ножиком.
— Ну и трус! — презрительно бросил Виллем. — Пойдем, сестренка, хватит болтать.
Отупевшая, почти оглохшая от выстрела, едва держась на ногах, Петра двинулась за братом, который, стуча костылем, направился к двери. И вот уже все население таверны собралось на пороге, чтобы поглядеть, как увечный садится в седло, а девушка пристраивается у него за спиной.
— Любовник сбежал, брат уезжает, а платить кто будет? — проворчал трактирщик.
Конь медленно зашагал по дороге — с двумя седоками не разгонишься, пусть даже Петра была почти невесомой. А молчала она так упрямо, что старший брат несколько раз оборачивался проверить, тут ли она, — и ему все время казалось, что за спиной не живой человек, а мешок или вязанка хвороста.
— Вообще-то зря я так напугал этого мальчишку… — вздохнул Виллем, — но что мне оставалось — он ведь дерзил и нес всякую чушь… Хотя бы ради чести нашей семьи я не мог позволить этому негодяю, который запятнал твое доброе имя, смешать с грязью и меня!
— Он сбежал, — вздохнула в ответ Петра.
— А ты на что надеялась? Ах, бедняжка, угораздило же влюбиться в такого дурака! Ладно, с этим покончено, и я рад, что обошлось без кровопролития!
В Харлем они въехали на закате под недоуменными взглядами прохожих, которым казался странным вид этих всадников: грустной девушки с распухшим от побоев лицом и молодого человека с засунутым за седельную кобуру костылем и бьющей по колену шпагой. Чем ближе они подъезжали к дому, тем больше нервничал конь: ему передавалось настроение всадника, а всадник попеременно то натягивал поводья, то пришпоривал несчастное животное, одновременно отдавая прямо противоположные приказы.
Дом был заперт и смотрелся выстуженным, только и было в нем на первый взгляд живого, что венчающее трубу гнездо аиста.
— Неудачный день… — сказал Виллем и снова вздохнул.
Однако стоило ему открыть ворота — и поводы для печали рассеялись как дым.
Пока их не было, Яспер потрудился на славу: в центре сада красовалось обрамленное зеленью изображение пылающего сердца, по обеим сторонам от него стояли высокие подсвечники, к крыльцу, каждая ступенька которого была украшена весенним букетом, вели цветочные гирлянды, посверкивавшие золотыми блестками.
— Ах, какое прелестное убранство! — растрогался старший брат, вдохнув аромат нарциссов, привязанных к опорам навеса.
Он миновал прихожую, тоже убранную зеленью, и увидел преображенный зал, служивший им в обычное время столовой и гостиной. Тяжелый ореховый стол вынесли, все стулья придвинули к стене, и только два самых роскошных кресла торжественно возвышались посередине. Сидя в этих креслах, новобрачные будут пить гипокрас и принимать гостей. Фрида развешивала под потолком восковых ангелочков. Виллем поздоровался со служанкой, она слезла со стремянки и поклонилась хозяину.
— Это ты украсила дом?
— Ваш брат говорил, где что делать, а Харриет мне помогла, — боязливо, будто выдает сообщников, ответила Фрида.
Виллем сунул ей в руку монетку.
— Прекрасно, прекрасно! Я словно оказался в саду Гесперид
— Осталось еще развесить зеркала, венки и эмблемы, — сообщила служанка, даже не улыбнувшись в ответ на похвалу. — Сейчас принесу все это с чердака.
Виллем пару раз одобрительно кивнул, но, приглядевшись к Фриде, понял по какой-то мелочи не то в ее облике, не то в поведении, что не все тут идет так гладко, как кажется. Опершись обеими руками на подушку костыля, продавившего ему уже всю подмышку, он спросил:
— Что-то случилось, Фрида? Где мои брат и сестра?
— Сударь, мы готовимся к свадьбе, но у нас нет никаких вестей от жениха.
— Как это так?
— Ни Элиазар ван Берестейн, ни его отец после торгов здесь не появились. Ваш брат пошел чего-нибудь узнать — думаю, к ним.
— А Харриет?
— Нанимает музыкантов на завтра.
— Почему на завтра? Свадьба же сегодня вечером!
— Нет, мессир, завтра. Сегодня воскресенье, а жениться в воскресенье — не к добру.
У Виллема от тревоги сжалось сердце, все внутри противно задрожало. На глаза попался грубо вылепленный пряничный купидон со злорадной, как ему почудилось, улыбкой. Виллем сдернул куколку с веревочки, швырнул на пол и растоптал. Испуганная служанка попятилась к лестнице.
— Петра! Где Петра? — вдруг спохватился старший брат, только теперь вспомнив, что оставил девушку сидящей на крупе коня. Там он ее и нашел — позади седла, в той же позе, бледную и застывшую.
— Все хорошо, милая… Твой жених где-то порхает, но у меня найдется сеть, чтобы его поймать. Обещаю: он на тебе женится еще до полуночи — если потребуется, под дулом пистолета!

 

Дом ректора был всего через несколько улиц от Крёйстраат, но Виллему показалось, будто он пересек целый континент. Ему не терпелось увидеть Паулюса, он так дергал за цепочку колокольчика, что оборвал ее, и тогда принялся молотить по двери кулаками. Слуга, услышав вместо звонка громовые удары, высунул голову.
— Дома ли господин Берестейн? — спросил Деруик.
— Его нет.
— А его сын?
— И молодого господина нет.
— Впустите меня.
— Не впущу!
Деруик навалился на дверь, стараясь прорваться в дом, но не тут-то было: слуга крепко стоял на ногах и сумел удержать незваного гостя, однако шум поднялся такой, что на верхнем этаже открылось окно и высунулась голова в ночном колпаке. Лицо у Элиазара было недовольное.
— Я имею право хотя бы у себя дома посидеть спокойно? — сердито, как будто на чужого, набросился он на Виллема.
— Жениху посидеть спокойно в своем доме? В день свадьбы? — удивился тот.
Голова скрылась, окно захлопнулось, но минуту спустя слугу на пороге дома Берестейнов сменил наследник хозяина с повязанной вокруг шеи салфеткой — видимо, хотел подчеркнуть, что ему помешали ужинать. Виллем, юноша благовоспитанный, увидев его, невольно потянулся к шляпе — вот уж глупость! Конечно, он тут же отдернул руку, но — поздно, слишком поздно, вот так же всегда слишком поздно отдергивают руку, коснувшись раскаленного края сковородки. Элиазар, даже и не подумав поздороваться, напустился на незваного гостя:
— Виллем ван Деруик! Как же у вас наглости-то хватило явиться сюда после того, что вы вчера проделали с моим отцом! Вам бы сейчас лучше спрятаться! Вам бы лучше пересидеть в каком-нибудь бочонке для селедки!
Нападение было таким неожиданным, что и здоровая нога под Виллемом подогнулась.
— А что я такое с ним проделал?
— Что? — прошипел Элиазар, ткнув его в грудь твердым и острым, как дротик, пальцем. — Вы унизили Константина Хёйгенса, одного из самых высокопоставленных людей в Соединенных провинциях, и Хёйгенс сегодня утром был очень груб с моим отцом, сказал, что это отец во всем виноват и еще поплатится!
— Но… но я ведь действительно повышал ставку по совету вашего отца!
— Вот уж нет! Отец, наоборот, предостерегал вас, просил не задевать этого вельможу, обходиться с ним повежливее… Видите ли, когда имеешь дело с приближенными принцев, надо вести себя осмотрительно, быть деликатным и думать, что говоришь!
— Я…
От волнения Виллем выронил костыль. Самому подобрать его и распрямиться, держа его в руке, оказалось совсем не просто, но работа, которую юноше пришлось проделать, оказалась для него спасительной. К тому времени, как он поднялся, ум его прояснился и мысли пришли в порядок.
— Сударь, здесь явно какое-то недоразумение, и я постараюсь быстро с ним разобраться. А поговорить хотел совсем о другом: мы с вашим отцом условились, что свадьба состоится, как только будет собрано приданое, я считаю свои обязательства выполненными и потому пришел весьма смиренно напомнить вам о ваших.
— Мне кажется, сударь, вы надо мной смеетесь.
Деруик не упал только потому, что присел на низкую стенку — в такой позе он мог держаться увереннее.
— Может быть, вам неизвестно, что сейчас происходит в Харлеме? — издевательски поинтересовался Элиазар, играя концом салфетки. — Так знайте: сегодня утром регенты нашего города собрались, чтобы обсудить тюльпанные аукционы. Им давно не нравилась эта беспорядочная торговля, и они так и так намеревались ее обуздать, а вчерашняя продажа луковицы Semper Augustus по совершенно неслыханной цене подкрепила это намерение, потому регенты признали недействительными все сделки с тюльпанами, заключенные в пределах харлемской юрисдикции со времен последней посадки, то есть с осени.
Виллем, которому не удалось сразу охватить умом эту невероятную новость, — вот так же не обхватишь руками непомерно толстый ствол дерева, — расстегнул две пуговицы на вороте, чтобы легче было дышать, потом, собравшись с мыслями, попросил объяснить подробнее:
— Вы говорите, что продажи… что все продажи аннулированы?
— Да, принято именно такое решение. Деньги, выплаченные покупателями, должны быть возвращены до последнего стёйвера. Во всяком случае, регенты на это надеются.
— Но луковицы…
— Если их не успели посадить в землю, луковицы тоже будут возвращены. Хотя какая разница, все равно они теперь ничего не стоят. Чего может стоить товар, который нельзя продать?
— А луковица Semper Augustus? Где она? — спросил Деруик.
Элиазар сунул руку под салфетку и вытащил завернутую в шелковый платок двойную луковицу.
— Вот.
Виллему трудно было поверить в очевидное. А вдруг луковицу за ночь подменили, и эта — менее ценная, а вдруг равнодушные руки как-нибудь повредили ее? Он внимательно осмотрел луковицу, взвесил ее на ладони, затем, осторожно сняв шелуху, лизнул верхушку, словом, он долго и придирчиво, как это принято у цветоводов, ее изучал и, придя к выводу, что перед ним та самая луковица, из-за которой пришлось вчера вступить в схватку с господином Хёйгенсом, и что она цела и невредима, испытал огромное облегчение.
— Это и в самом деле луковица Semper Augustus! — пылко, словно воздавая должное Берестейну-младшему за то, что сберег ее, воскликнул он. — Значит, вы не вернули ее фермеру?
— Мой отец — член совета регентов. Он походатайствовал и добился того, чтобы для некоторых сделок, в том числе и вашей, сделали исключение: подлинники документов, засвидетельствоваших эти сделки, в отличие от всех остальных, подлежащих уничтожению, будут сохранены. Надеюсь, вы поблагодарите его за оказанную вам услугу.
Элиазар вел себя так, будто Берестейны уже не имеют к этому делу никакого отношения. Такое поведение и странная его интонация показались Виллему подозрительными, и подозрения подтвердились, когда наследник регента вместо того, чтобы забрать Semper Augustus, отвел его руку, а потом, не дождавшись, пока Виллем ее спрячет, сам засунул луковицу ему в карман.
— В чем дело, сударь? — не помешав ему все же это сделать, удивился Виллем.
— Луковица ваша. Моему отцу она больше не нужна.
— Почему?
— Регентское решение лишило ее всякой ценности. Хоть цветок и редкий, стоит он сейчас примерно флоринов двести. Ну и зачем моему отцу тюльпан стоимостью не больше какой-нибудь лилии или гладиолуса? Вы же знаете, в его коллекции не место заурядным экземплярам. Вот он и отдает луковицу Semper Augustus ее законному покупателю — вам.
— А… приданое… а ваша женитьба на Петре?
— Все это, само собой, отменяется.
Виллем уставился на Берестейна так, словно увидел его впервые или вдруг обнаружил под сбившейся одеждой какой-то до тех пор незаметный изъян: торчащий в сторону палец или искривленную ногу. Старший из братьев Деруик был простодушен и, столкнувшись со злом, чувствовал себя в тупике, почти что изумлялся ему. Парню и в голову не приходило, что с ним могли сделать такое нарочно, он не мог понять, как можно такое надолго оставить на совести, он думал: достаточно посмотреть злодею в глаза — и тот раскается.
— Элиазар, я не могу поверить в то, что вы говорите! Вы утверждаете, что харлемские регенты против тюльпанов и что луковица Semper Augustus ценится теперь на вес навоза. Вы говорите, что надо отказаться от брака, условием которого была эта покупка…
— Отлично изложено.
— А как же с нашим домом на Крёйстраат? Мы, получается, поставили его на кон против грошовой луковицы!
— Господин Деруик, перейдем наконец к делу — у меня суп стынет… Дом — наш, мы выкупили его за триста гульденов у Маттейса Хофнагеля. Между прочим, этот славный малый даже и спорить не стал, сразу сообразил, что лучше сегодня положить в карман эти деньги, чем завтра получить какой-то цветочный корешок…
— Триста гульденов? — пискнул Деруик.
— Да, вы на этом потеряли, Деруик, очень жаль, но, в конце концов, спросите в Харлеме любого, кто хоть чем-то торгует, — он расскажет вам с десяток похожих историй! Сам я пять лет торгую цветами и не видел ни единой сделки, выгодной для обеих сторон. У природы свои непреложные законы, и один из них гласит: во всяком деле один выигрывает, а другой проигрывает. Сегодня вы — побежденный, завтра — как знать? — можете оказаться победителем. Ну, все, уже поздно, и мне есть хочется. Идите домой, выспитесь, завтра обо всем подумаете на свежую голову. Спокойной ночи.
Элиазар уже собирался закрыть дверь, но костыль гостя мигом сунулся в щель под петлю — и дверь прочно заклинило.
— Уберите свою палку!
— Минутку, сударь, послушайте!
— Уберите, говорю, палку, не то пожалеете!
— Мессир, вы рассказали мне печальную историю. Если бы я признал, что все так и есть, мои родные оказались бы в положении жестоко обманутых, вы ведь знаете, что на ваш союз с Петрой они возлагали все свои надежды. Однако я считаю господина Паулюса и вас, господин Элиазар, порядочными людьми — людьми, у которых не хватило бы жестокости выбросить на улицу четверых невинных детей, и я так твердо в это верю, что сегодня, совсем недавно, выстрелил в человека, который покусился на вашу честь.
Дружеский тон Виллема и комплименты, которыми он подслащивал свою речь, ничуть не помогли ему приручить Элиазара, но последние слова заставили того выпустить ручку двери.
— Выстрелили? В кого?
— В Эрнста Роттеваля.
— Да что ж он сделал, чтобы в него стрелять?
— Похитил Петру.
Петра тем временем сползла на землю и, пока мужчины разговаривали, стояла, припав головой к конской шее. Взгляд ее затуманился, казалось, она не меньше брата обессилела и едва держится на ногах, в вырезе платья виднелись синяки от вчерашних побоев, губа снова начала кровоточить. Может быть, не опирайся она на лошадиную шею, упала бы от слабости, как и Виллем без опоры на костыль.
— А теперь, прошу вас, взгляните на эту девушку, — прошептал Деруик, потянув сестру за рукав, — взгляните и ответьте честно, ласкал ли когда-нибудь ваш взгляд более прелестное создание? Разве Петра хоть в чем-то уступает прославленным амстердамским красавицам, или девицам из Дордрехта с их хваленой тонкостью стана, или барышням из Дельфта, знаменитым своей походкой? Разве в моей сестре не воплотилось все, о чем только может мечтать мужчина?
Продолжая говорить, Виллем запустил пальцы в длинные волосы сестры, перепутанные с конской гривой, его ладонь то и дело соскальзывала с холодной щеки Петры на дрожащую шкуру лошади, и он в задумчивости поглаживал обеих.
— Моя сестра — честная, умная и добрая девушка. Она заслуживает лучшего из мужей. Для вас речь идет лишь об обручальном кольце, у Петры решается судьба. Как мне выдать ее за другого, если она обручена с вами? А что у нее будет за жизнь, если она останется незамужней? Кому же неизвестна участь старой девы, у которой нет ни гроша: монастырь или богадельня!
Это дурацкое выторговывание более завидной участи для сестры утомило как Элиазара, к которому Виллем обращался, так и Петру, о судьбе которой шла речь. Проситель почувствовал, что его перестали слушать, и умолк, вид у него был растерянный, он шевелил губами и не знал, что сказать, перебирая слова, — так конь топчется на скрещении дорог, решая, какую предпочесть. Наконец он, выронив костыль, с трудом наклонился, потом стал сгибаться все ниже и ниже — до тех пор, пока не уперся коленом и обеими руками в размокшую землю. Шляпа с опущенной головы свалилась, поднимать ее он не стал.
— Господин Элиазар… умоляю вас… — простонал Деруик.
— Встаньте немедленно!
— Я так давно жду этого дня — дня, когда сбудутся наши мечты! Дом уже убран к свадьбе, музыканты пришли, стол накрыт! Неужели вы не явитесь на праздник, устроенный в вашу честь? Ну, пожалуйста, все ведь еще возможно: только от вас зависит, сядете ли вы с моей сестрой в карету… А я вернусь в седло, поеду следом за вами, и на Крёйстраат мы вместе войдем в разукрашенные ворота! Час-другой — и мы, хорошенько поужинав и как следует выпив, думать забудем и об этой ссоре, и о том, сколько гадостей друг другу наговорили! Сударь… заклинаю… всем, что для вас свято…
Виллем умолк. Стоя на одном колене у ног Берестейна-младшего под вновь заморосившим дождем, он тихо плакал, и льющаяся с неба вода, смешиваясь с катящимися по щекам слезами, повисала дрожащими каплями на кончиках усов.
Он плакал, зато Петра, напротив, кипела яростью. Потеряв терпение, она подняла старшего брата вместе с его костылем — откуда только сила взялась в этих нежных руках!
— Встаньте, братец, не надо так унижаться… Разве вы не видите, что Элиазар издевается над вами? Ничего не поделаешь: Берестейны нас одурачили, пока вы строили планы, они готовили западню, и вот теперь она захлопнулась!
Только Виллем и слышать ничего не хотел: не переставая рыдать, он то изо всех сил зажимал ладонями уши, то прикладывал дрожащий палец к губам. В конце концов Элиазар не выдержал, схватил его за шиворот и выдохнул прямо в лицо:
— Осел! Да пойми же ты наконец, что партия сыграна! У сестры-то твоей здравого смысла побольше, чем у тебя: она смирилась… Знаешь, я ведь никогда не разделял отцовской привязанности к тебе и не одобрял Паулюса, когда он — с расчетом! — предпочитал тебя мне… Я стыдился его отношения к тебе, милости, которыми он тебя осыпал, оскорбляли, как мне казалось, наше достоинство, а меня лично просто обижали. Слава Богу, с этим покончено! И, слава Богу, я от тебя избавился — как избавляются от язвы или паразитов. Но я ненавижу тебя, Виллем ван Деруик! Ну, давай, проваливай! Скройся с глаз!
За все время Элиазар ни разу не перевел дух и, когда умолк, был весь красный, а дышал так тяжело, будто не речь произносил, а дрался врукопашную. Да и оглушенный грубостью его признаний Деруик выглядел не лучше.
— Я хочу видеть Паулюса… — собрав последние силы, пробормотал он.
— Вон отсюда! — взревел Элиазар и, двинув сапогом, облил Виллема грязью. — Честью клянусь, если ты со своей потаскухой сейчас же отсюда не исчезнешь, я спущу собак!
Дверь захлопнулась с такой силой, что из стены вылетел кирпич. Виллем не сдавался, он продолжал тыкать в деревянную створку ослабевшим кулаком, пока Петра, тихо взяв его за руку, не заставила брата прекратить бесплодное занятие. Она обняла его за талию и ласково повела к коню.
— Пойдемте, братец… Вы же видите, тут уже ничего не поделаешь…

 

Последние надежды на то, что слова Элиазара — подлая выдумка, убила дорога домой. На пути до Крёйстраат, всего-то в половину лье, вдоль улиц тянулись сады — одни до того тесные, что владелец мог перешагнуть их вдоль и поперек, другие настолько обширные, что хоть верхом по ним скачи, но неизменно обнесенные оградой для защиты посадок от вторжения, — а кроме того, было несколько таверн, где собирались тюльпанщики: «Красный дом», «Французский король», «Золотое ожерелье»… Места для Виллема привычные, он не раз бывал в каждом трактире, давно выучил наизусть вывески и принятые здесь словечки, знал в лицо завсегдатаев, в общем, ему было известно все, вплоть до фирменных блюд любой таверны. Он приходил туда не как посторонний, не как гость, но как свой человек, и потому сейчас — при виде беспорядков, начавшихся после того, как по городу прошел слух о решении регентов, — испытывал даже не страх, а смертельный ужас.
В каждой таверне кто-то с кем-то ругался из-за проданных накануне или в течение зимы-весны тюльпанов. Покупатели отказывались от сделок, продавцы требовали оплаты, но когда сражение шло один на один — это были еще самые простые случаи, куда больше хлопот доставляли луковицы, купленные в рассрочку объединившимися тюльпанщиками, или те, которые так часто переходили из рук в руки, что никто уже не помнил, откуда они взялись в самом начале.
Выплескиваясь за порог трактира, ссоры захватывали целые улицы, в перебранку вступали кучера — в таком хаосе им было не сдвинуться с места, и соседи, потревоженные шумом. Взаимные обвинения становились все серьезнее, выражения все грубее, любое выяснение отношений сопровождалось руганью, из разбитых окон летели стулья и осколки стекла, наступал момент, когда в ход шли кинжалы, кому-то протыкали руку, кому-то оцарапывали щеку, — и доведенная до отчаяния городская милиция просто уже не могла всюду поспеть.
Проезжая мимо «Красного дома», Петра видела, как приличный с виду горожанин колотит башмаком с железной подковкой другого, помоложе, а какой-то ремесленник, словно бесом одержимый, рубит топориком бочки.
— Боже правый! Они потеряли рассудок! — испугалась девушка.
А перед «Золотой лозой» — той самой таверной, где Виллем за день до того купил с аукциона Semper Augustus, — брат и сестра стали свидетелями совсем уж неожиданного зрелища. По земле, прямо под ногами у людей, будто простая картошка, была рассыпана сотня влажных белых луковиц, и те самые люди, которые еще недавно окружали зародыши тюльпанов заботой, взвешивали и зарисовывали, и кроили для них по мерке шелковые чехлы, теперь яростно топтали эти же самые зародыши сапогами, похоже, не собираясь останавливаться до тех пор, пока не раздавят на грязных камнях мостовой все до последнего, давили проклятый урожай, разбрызгивая пахнущий репой бесцветный сок.
— Видел я харлемскую чуму и войну в Бреде, — задумчиво сказал Виллем, — но, по-моему, с этим надругательством ничто, никакой ужас не может сравниться…
Сестра поцеловала его, стараясь хоть чем-то утешить:
— Этим и должно было закончиться — на что же еще вы могли надеяться? Состояние можно сколотить на золоте или бриллиантах, пряностях или камнях, в общем, на чем-то, что хранится долго, что можно запасти впрок. А цветок недолговечен, его краски и живут-то всего одно лето.
Виллем слушал молча, он будто оцепенел. Потом очнулся, сунул руку в карман сквозь прорезь плаща, потрогал луковицу Semper Augustus и неразлучную с ней детку. Внезапно ему захотелось, по примеру других торговцев, раздавить луковицу в кулаке, уничтожить ее, но непонятная стыдливость не позволила.
— Лучше уж посажу ее, если найду хоть какой-нибудь клочок земли.
— И хорошо сделаете, братец.
Когда они свернули на Конингстраат, к седлу прицепилась какая-то листовка. Это оказался вкривь и вкось отпечатанный на грязной бумажке пасквиль под названием «Убогое ложе Флоры». Анонимный автор сравнивал тюльпаны с древнеримскими шлюхами, переходившими из рук в руки, а плохонькая гравюра рядом с текстом изображала богиню Флору — «первую из оных, имевшую обыкновение продаваться тому, кто больше заплатит, так что ни один мужчина не мог удержать ее надолго». Флора, сидя в тележке, одной рукой держала рог изобилия, откуда сыпались тюльпаны, другой — размахивала тремя цветками самых дорогих сортов: General Bol, Admiral Van Horn и Semper Augustus. Двое ее спутников, наряженные в дурацкие колпаки с цветочными султанами, — автор пасквиля наградил этих паяцев прозвищами «Всехватай» и «Безнадежд», — распевали песни и пили вино.
Деруик с отвращением смял листовку.
— На сегодня мне уже хватит огорчений, сестричка. Вернемся поскорее домой…
Увы! Здесь их ждал сюрприз другого рода, но тоже неприятный, причем Яспер и Харриет, как вскоре выяснилось, ничего не видели и не слышали, хотя никуда за ворота и не выходили. Как бы там ни было, пока Виллем с Петрой отсутствовали, кто-то прибил к двери судебное уведомление, где всем обитателям дома, «расположенного на углу Крёйстраат и Гронмаркт», предписывалось выехать «со всей обстановкой, съестными припасами и утварью» не позднее «ночи накануне Святого Марселена», то есть на сборы, как подсчитали братья и сестры, им было выделено всего четыре дня. В других бумагах, наколотых на тот же гвоздь, перечислялись кары и взыскания, какие могут быть наложены на нарушителей. Содержание всех этих сплошь покрытых разнообразными штемпелями и отягощенных печатями документов сводилось к одному: если воспользоваться красивой формулировкой составителя судебного уведомления — Деруикам предписывалось «освободить земли и жилье, принадлежащие господину Паулюсу ван Берестейну, поверенному, лейтенанту стрелковой роты Святого Адриана, ректору Харлемской латинской школы, заместителю бургомистра в указанном городе».
Впрочем, известие о том, что дом уже не принадлежит Деруикам, оказалось новостью лишь для Харриет и Яспера, ничего не знавших об условиях сделки, заключенной их братом в «Золотой лозе». Петра приехала домой уже удрученная потерей, что же касается Виллема — тот нежданно-негаданно проявил сообразительность и показал себя истинным главой семьи: не стоит кидаться с мольбой к Берестейнам, которых, как показывает опыт, ничем не разжалобишь, решил он, лучше обратиться к тем, кто защищает правопорядок.
— Успокойся, братец, девочки, перестаньте трястись, ничего страшного с нами пока не произошло. Мы живем в стране, где правят законы, и ни один злодей не уйдет здесь от ответа за все, что вытворяет ради собственной выгоды. Это что же получается? Достаточно подпоить несчастного парня в задней комнате таверны, уговорить его поставить подпись на клочке бумаги — и вот уже у него ничего нет? Я уверен, славные харлемские эшевены ничего подобного не допустят. Если принято решение о тюльпанах, мы используем его для того, чтобы отменить сделку и сохранить то, что принадлежит нам и никому другому…
И Виллем немедленно перешел от слов к делу. Когда-то они ходили всей семьей к нотариусу, который составил по просьбе Корнелиса его завещание, сейчас он отправился в ту же контору один, назвал свое имя, добился того, чтобы метр Мостарт уделил ему немного времени и дал возможность изложить свое дело. Нотариус терпеливо его выслушал, раз-другой переспросив, после чего вынес приговор — ясный, лаконичный и непререкаемый: «Нет ни малейшей надежды».
— Конечно, — продолжил он, — то, что проделали Берестейны, постыдно и заслуживает наказания, но эти господа слишком могущественны, чтобы хоть что-нибудь можно было предпринять. Попытавшись выступить против них, вы только даром потеряете время, так что лучше покориться судьбе и, если отец все еще желает вам добра, вымолить у него прощение… Скажу напрямик — вы очень плохо сыграли эту партию!
Виллем кротко согласился, хотя сердце только что не выпрыгивало у него из груди.
— И, наконец… После того, как регенты постановили аннулировать сделки, судебные инстанции завалены делами о тюльпанах. Только за один вчерашний день в моей конторе зарегистрированы тридцать две жалобы — как от продавцов, которых отмена сделки лишила прибыли, так и от покупателей, у которых незаконно вымогают оплату. Самое меньшее двадцать шесть из них годятся для передачи в суд, и число таких жалоб будет постоянно расти. Но как может быть иначе? Тюльпанами торговали все кому не лень, и вы знаете, скольким порядочным людям пришлось вытрясти все из кошелька, чтобы купить двадцатую часть дорогой луковицы. А сколько из них сегодня в этом раскаиваются? Но ведь они получили по заслугам, более того — правы сатирики, когда их высмеивают. Хотите знать мое мнение? Все, что мы сейчас наблюдаем, — заслуженная голландцами Господня кара!
Нотариус так разгорячился, что у него запотели стекла очков. Протерев их, он завершил свой монолог:
— И вот вам совет, сударь: бросьте это дело! Скорее всего, эшевены вынесут решение не в вашу пользу, хотя бы и потому, что у них не окажется ни времени, ни желания вести расследование.
И тут у Деруика мелькнула еще одна мысль. Сначала он не решался поделиться ею с нотариусом, но когда метр Мостарт взял из стопки верхнюю папку, показывая тем самым, что разговор закончен, набрался смелости и сказал:
— Я вот что сейчас подумал, метр… Если нельзя выдвинуть против Берестейнов обвинение в мошенничестве, может быть, обвинить старшего в посягательстве на нравственность?
От удивления косматые брови нотариуса так и заплясали на лбу.
— На что вы намекаете?
— Никаких намеков: мне доподлинно известно, что Паулюс ван Берестейн, будучи законным супругом Катарины Бот ван дер Эм, вступает в связи с мужчинами.
— В Харлеме содомский грех карается смертью, так что это тяжкое обвинение, — предупредил Мостарт. — Вполне ли вы уверены, что хотите его выдвинуть? А главное: какими доказательствами этих противоестественных сношений вы располагаете?
Виллем, мало искушенный в судебных делах, и не подумал о том, что ему придется чем-то подтвердить свои слова. На мгновение ему захотелось отказаться от них, сослаться на непроверенные слухи, но мысль о том, что сейчас он выложит последний козырь, придала ему мужества, и он бесстрашно сознался:
— У меня есть более чем верное доказательство, метр. Я сам несколько лет был любовником господина Берестейна.
Признание Виллема превратило благовоспитанного нотариуса в стареньких очках, посматривавшего до тех пор на заявившегося к нему юнца со снисходительной улыбкой, в беспощадного судью: лицо метра Мостарта налилось кровью, глаза выкатились из орбит, а кулак с такой силой обрушился на стол, что бумаги разлетелись во все стороны.
— Вон отсюда, сударь! — вскричал он, тесня клиента к двери. — Я не желаю неприятностей с байлифом. И Бога ради, не трогайте мою руку — мне страшно быть вашим другом!
Метр Мостарт вытолкал Деруика довольно грубо, но это был хороший урок. Переходя дальше из конторы в контору, от поверенного к поверенному, Виллем уже остерегался выкладывать опасные для него подробности. Да и зачем, если все равно обвинения на них не построишь?
Потратив на консультации два дня и оставив в руках законников двенадцать флоринов, Виллем собрал домашних и объявил печальную новость: через суд, как и другими способами, им ничего не добиться. Противник у них настолько могущественный, а процессов по делам о тюльпанах так много, что Деруиков уже сейчас можно считать проигравшими.
— А что ж нам тогда делать-то? — заволновалась Петра.
— Что делать, что делать — вещи складывать, вот что делать! Решение суда вступает в силу завтра, значит, у нас достаточно времени на то, чтобы сложить все в ящики и отнести к соседям большую часть мебели. Вот вам одно из преимуществ бедности: меньше суеты!
— Как это так? — возмутился младший брат. — Мы что — уедем, даже не высказав им всего прямо в лицо?
— Знаешь, что касается лиц, то мое уже получило сполна и больше подставляться не желает… Всему свое время: сегодня ты идешь в бой и атакуешь врага, завтра залечиваешь раны. Постараемся сберечь то, что у нас осталось: нашу жизнь.
Ясперу речи брата не понравились, он назвал их «трусливыми» и «рабскими». Надо окружить дом регента, сказал он, надо подкупить его жену и захватить в заложники его сына — словом, наболтал, бедняга, столько глупостей, что раздраженные сестры велели ему замолчать.
— Кровь у тебя так кипит, что мозги сварились! — усмехнулся Виллем. — Хочешь добиться для нас справедливости — вот тебе шпага, бери и иди на штурм! Наверное, две-три оплеухи пойдут тебе на пользу.
Младший, схлопотав выговор, насупился и дальше в разговоре не участвовал. А Виллем будто не замечая его надутой физиономии, объявил:
— Мы поедем к дяде Герриту в Мидделбург. Конечно, это далеко, но нигде больше в Соединенных Провинциях у нас нет такого гостеприимного родственника. Дом у дяди достаточно велик для того, чтобы принять нас, да и на столе хватит места еще для четырех приборов.
— Четырех? — Петру удивило число. — А как же Фрида?
По лицу старшего брата все поняли, что служанка в его расчеты не входит. Виллем хотел было объясниться и, возможно, приготовился оправдываться, но ему помешал нежданный гость — живший по соседству птицелов Петрус Вандефогель. К лапке одной из пойманных им птиц, молоденькой горлицы с белым как мел оперением, оказалась привязана записка с именем и адресом Виллема.
— Дай-ка сюда! — попросил тот, сгорая от любопытства: интересно же, кому пришло в голову передать весточку с голубем… хотя все сегодняшние новости были настолько плохи, что и это слетевшее с небес послание его встревожило.
Птицелов получил пять стёйверов за труды и удалился, а Виллем, решив, что можно уже ничего ни от кого не скрывать, аккуратно развернул записку и стал читать вслух:
Писано в своем доме на Вейнгадерстраат, в день Святого Иоанна Божия, 5 апреля 1637 года

Дорогой Виллем ван Деруик,
Пишу эти строки втайне от семьи, без ведома Элиазара, который мало того что запретил мне тебе писать, так еще и поставил у моей двери, словно у входа в темницу, где заперт преступник, своего слугу, поручив ему за мной следить. Если эта записка до тебя дойдет, значит, мне удалось обмануть его бдительность, обернув это послание вокруг воробьиной лапки или засунув его под собачий ошейник.
Мне известна вся история, известно и чем она закончилась. С моей стороны было бы низостью сожалеть об этом — я немало потрудился ради того, чтобы добиться именно такой развязки. Элиазар сказал тебе правду: с той минуты, как ты, отодвинув занавеску, показал мне из кареты ваш дом, я хотел во что бы то ни стало его заполучить и делал для этого все возможное.
Знай, что в то время, как вы стремитесь только выжить, сильные мира сего ни перед чем не остановятся ради исполнения любого своего каприза. Жизни необходим смысл, необходима цель, иначе она погрязнет в скуке и очень скоро начнет сомневаться в себе самой. Представь, что ты получил огромное наследство, больше не надо думать, где взять еду и питье, а стало быть, нет больше тягостной необходимости трудиться. Чем бы ты заполнил свои дни? Да скорее всего — тем же, чем заполняем мы, отпуская на волю свои прихоти. Желания — вот что правит самыми могущественными! Они нами правят и порабощают нас точно так же, как вас — ваши потребности.
Один из моих друзей, увидев зимним днем хижину дровосека в Дренте, выгнал ее хозяина на улицу, потому что ему взбрело в голову развлечения ради поджечь бедняцкую лачужку. Другой, по слухам, чтобы повеселиться, нанимает ловцов раков, согласных забрасывать в воду дырявые верши, и конькобежцев, готовых выйти на ненадежный весенный лед без шеста и веревки.
Тебе эти люди покажутся жестокими, и меня ты, конечно, считаешь таким же. Да, действительно, я отобрал у твоей семьи дом — все ваше богатство, при этом почти ничего не прибавив к своему, — я и не думаю отрицать, что виноват, только бывают в жизни обстоятельства, когда просто-таки себе назло вредишь другому, делаешь это против воли, сам выпивая половину яда, налитого врагу.
Ты мне не враг, и я мучился, когда лгал тебе, мучился, обманывая тебя, мучился, тебя обворовывая, но я брал на себя все эти грехи, потому что иначе намеченного было не исполнить. Тем не менее, чувства мои к тебе были непритворны, и неподдельное наслаждение — хочу, чтобы ты это знал…
Дойдя до этого места, Виллем запнулся, пару минут молча водил пальцем по бумаге, перескочил таким образом пять или шесть строк и вернулся к чтению вслух:
Возможно, ты пытаешься понять, какой смысл в соединивших нас событиях. Зря пытаешься, потому что никакого смысла в них нет. Просто нас затянула последовательность, в которую тайно включена наша история вместе с тысячами других похожих. Так уж от века ведется: одни люди распоряжаются другими, как ветер водой: гонит ее, куда ему вздумается. Первые — господа, вторые — рабы. По какой случайности я оказался тут, а ты там? Не знаю, но можешь быть уверен, что нельзя уступить уже занятое место и что сегодняшние дворяне — в древности патриции — и завтра будут знатью, потому что цепочка наследств, привилегий, всяческих покровительств, которым в ущерб малым пользуются великие, не прервется никогда.
Зачем я пишу об этом? Да только затем, дорогой Виллем, чтобы убедить тебя: не надо пытаться изменить свое положение. Пророки могут сколько угодно толковать о грядущей справедливости и о небесном вознаграждении тем, кто терпит нужду в нашем бренном мире, они могут сколько угодно обещать богатство бедным и тучность тощим, но я-то, я, обеими ногами стоящий на земле, знаю, что они ошибаются. Мы — жернов, вы — зерно, которое мелют, вы — мягкие нежные колоски, которые каждый год поднимаются на наших полях и будут — на пользу тех, кому пойдет урожай — подниматься вечно.
То, что ты потерял и дом, и лавку, то, что вы, Деруики, снова стали бедными, подразумевается, повторяю, все тем же таинственным порядком вещей. Бороться с ним бессмысленно, мудрость в том, чтобы приручить его, подчинить себе.
Прими мой дружеский привет, Виллем, спасибо тебе за нежность наших… уединенных бесед. Мне хочется выразить свою благодарность не только словами, поэтому я сейчас же передам метру Бакеландту — поверенному из числа моих друзей — две тысячи флоринов. Но не в искупление грехов, как ты мог бы подумать, а для того, чтобы тебе и твоей семье легче было добраться до американских колоний, где вашей опорой и поддержкой станет отец. Харлемский воздух нехорош для вас, и разумным решением было бы поскорее уехать отсюда. Это мой последний совет, постарайся исполнить его без промедления!
Неизменно преданный тебе…
Паулюс ван Берестейн
Приписку мелкими, почти сливающимися одна с другой буквами Виллем разобрал с трудом:
Если тебе придет в голову нелепая мысль использовать эту записку для возбуждения судебного дела, помни, что у меня в ножнах остро заточенное оружие: заверенная твоим отцом долговая расписка. Мне очень не хочется пускать ее в ход, так что не принуждай меня к этому!
Дочитав письмо, Виллем отправил младшего брата к метру Бакеландту за деньгами, и Ясперу в самом деле были выданы две тысячи флоринов (за вычетом причитающейся поверенному двадцатой части), но большая часть суммы не наличными, а в виде четырех проездных документов с проставленной на них датой. Эти документы давали детям Корнелиса Деруика возможность добраться из Амстердама в Пернамбуко на «Лучезарном» — трехмачтовом судне водоизмещением шестьсот пятьдесят тонн, до отплытия оставалось два дня.
— Это шутка? — чистосердечно удивился Яспер.
А метр Бакеландт ответил на это, что и вообще-то его клиенты не склонны шутить, когда речь идет о деньгах, а уж господин Берестейн и подавно. Можно сказать, в таких случаях чувство юмора ему отказывает полностью. Яспер попытался возражать, Виллем упирался — все тщетно: регент подарил им билеты на морской переход в один конец, в далекую и почти необитаемую колонию, и спорить тут не о чем.
Споры перекинулись на Крёйстраат. Заколачивая ящики и готовясь к отъезду, братья и сестры Деруик все еще решали, куда отправиться: к отцу в Бразилию или к дяде Герриту в Мидделбург. Братья склонялись к морскому переходу, сестры предпочитали сушу. Фрида отмалчивалась, считая для себя рискованным становиться на сторону одних, а стало быть — выступать против других.
Может быть, они так и проспорили бы до утра, если бы вскоре после записки от Паулюса не получили коротенькое письмо от Корнелиса, в котором отец сообщал о намерении вернуться в Голландию по «личным причинам», о которых не желает распространяться на бумаге, но непременно расскажет сам по прибытии.
Как ни странно, письмо отнюдь не удержало детей в Провинциях и не побудило встретить отца на родине, а, наоборот, склонило к плаванию — словно бы навстречу Корнелису. И на этот раз решение оказалось единодушным: отправить большую часть вещей в Мидделбург, а самим — с несколькими сундуками — подняться на борт идущего в Пернамбуко судна. Правда, Ясперу показалось, что это рискованно:
— Мы же не знаем, а вдруг Корнелис уже вышел в море? А вдруг письмо добралось сюда на том же корабле, что и он сам, и сейчас, когда мы разговариваем, отец уже взялся за щеколду, еще минута — и он войдет в дом?
Всех взволновало предположение Яспера, взгляды пяти пар глаз устремились в сторону поблескивавшей в свете уличного фонаря решетки ворот, но мысль о том, что Корнелис вот-вот за ней покажется, их уже не радовала, а скорее смущала. Что он скажет, увидев набитые бельем дорожные сундуки, переложенную соломой посуду в ящиках, мебель, сдвинутую с привычных мест?
— Глупости! Корнелис еще в Бразилии! — уверенно сказал старший брат. — Зачем бы он стал отправлять нам письмо тем же судном, на котором вышел в плавание сам? Думаю, все не так: он, наоборот, отправил письмо загодя, чтобы закончить до отъезда все дела и дать нам время подготовиться к встрече с ним. Между прочим, «Лучезарный» снимается с якоря уже послезавтра, и опаздывать нельзя, так что — за работу!
Сроки — и отплытия, и ухода из родного дома по судебному постановлению — поджимали, но Деруики справились, и последний сундук был взгроможден на повозку в то самое мгновение, когда судебный исполнитель вошел в ворота. Старший брат передал уродливому коротышке в выцветшем парике пять бронзовых ключей — тех самых, одним из которых двоюродный дед детей Корнелиса первым в их роду отпер новенький замок дома на Крёйстраат, — и сказал, пытаясь обычными словами заглушить волнение:
— Вот этим открывается…
Судебный исполнитель, посапывая, взял ключи, покрутил каждый в замочной скважине — мало ли, эта семейка вполне может и подменить, — а когда все пять попыток увенчались успехом, успокоился, предложил старшему Деруику последний раз подписаться на документе и только после этого велел своим подручным освободить дорогу. Повозка с мебелью тронулась с места, следом за ней — другая, внушительных размеров, на ней были кое-как составлены сундуки с багажом, на которые сверху улеглись путешественники.
К величайшему удовольствию соседей, навес был убран, и любопытным удалось, перебегая от одного окна к другому, не упустить ни крошки зрелища, которое — какие тут могли быть сомнения! — обещало остаться в памяти как главное развлечение года.
— Глазейте, глазейте, мерзавцы! — злился старший брат. — У одного дом горит, другой руки греет! Шестьдесят пять лет тому назад отцы ваших отцов вот так же глазели на наших, вот так же бежавших от резни, жертвами которой стали во Франции их единоверцы! Видите, как их здесь встретили?
Яспер раскурил трубку, протянул ее Виллему. Братья нег которое время курили, чередуя затяжки, потом, нарушая все обычаи, предложили трубку девушкам. Петра и Харриет, затянувшись, сильно раскашлялись и так же сильно развеселились. Горе понемногу утихало.
— По крайней мере, мы вместе… — заметил младший, и все дружно поддержали его.
— А где Фрида? — спохватился кто-то.
— Ой, бедняжка, мы же ее забыли!
— Ладно… Она ведь и сама поняла, что с Деруиками покончено и ничего с нас больше не получишь. Я ей желаю удачи!
Дорогу за городскими воротами еще некоторое время освещали разложенные вдоль стен Харлема костры, но по мере того, как повозки удалялись от города, свет слабел, и вскоре наших путешественников поглотила безлунная ночь. В темноте вспыхивала лишь трубка Яспера.
— Дай Бог, чтоб хоть она-то не погасла! — вздохнул Виллем ван Деруик.
Назад: 29 марта 1637 года
Дальше: Эпилог