Книга: Утешительная партия игры в петанк
Назад: 3
Дальше: 5

4

Никогда еще он не выкладывал столько денег за билет на самолет и не терял попусту столько времени. Два полных дня утекли, как вода сквозь пальцы. Потеряны. Невосполнимы. Без бумаг, без звонков, без принятия решений, без всякой ответственности. Сначала это показалось ему совершенно диким, потом… весьма необычным.
Он побродил по аэропорту в Торонто, потом в Монреале, где делал пересадку, накупил уйму газет, сувениров для Матильды, блок сигарет и два детектива, которые там же и забыл на прилавке.

 

В восемь утра он взял со стоянки свою машину. Потер глаза, почувствовал, как колются щеки, и скрестил руки на руле. Задумался.

 

Поскольку не очень понимал, что ему делать, решил отправиться, куда глаза глядят, остановил свой выбор на самом простом варианте, погоревал, что ничего интереснее поблизости нет, согласился, что в его состоянии, к любым камням будет полезно прикоснуться… Посмотрел карту, повернулся спиной к столице и без посоха паломника и иных целей, кроме как забыть все это уродство, за последние недели так утомившее его глаза и ноги, отправился в аббатство Руайомон.
И пока он снова одну за другой проезжал зоны построек городских, промышленных, торговых, в процессе реконструкции, элитных и еще бог знает каких, ему вспомнился сюрреалистический разговор с таксистом в то утро, когда он узнал о ее смерти… Как там насчет Бога? По всей видимости, в его жизни Бога нет. Зато Его архитекторы присутствуют точно. Причем всегда.

 

Не столько Анук, взмолившаяся как-то раз среди бетонных монстров, ставших последней каплей в ее отношениях с семьей, сколько цистерцианцы помогли ему когда-то найти свое призвание. В юности он прочитал одну книгу. Помнит, как сейчас… Вот он, лихорадочно возбужденный, в своей комнатенке под самой крышей, в пригороде Парижа, в двух шагах от новой окружной, взахлеб читает «Дикие камни» Фернана Пуйона.
И не может оторваться от записок этого гениального монаха, который месяц за месяцем и год за годом, терпя бесконечные невзгоды, борясь с сомнениями и гангреной, в бесплодной пустыне возводил свой потрясающий монастырь. Книга произвела на него такое сильное впечатление, что он просто запретил себе ее перечитывать. Чтобы, несмотря на все разочарования последующих лет, хоть какая-то частичка его осталась нетронутой…

 

Да, больше он к этому не вернется – печальная участь мастера Поля, Устав, которому подчинялись послушники, ужасная смерть мула, раздавленного ярмом, – все это кануло в прошлое, вот только первые строчки книги намертво врезались в память, он никогда их не забывал и порой повторял про себя, чтобы вновь ощутить шершавость охристого камня, приятную тяжесть инструмента в руке и тот восторг, что он испытал, когда ему было пятнадцать.
Третье воскресенье Поста.
Мы промокли насквозь, холод сковал грубую ткань наших ряс, наши бороды заиндевели, руки, ноги – окаменели. Мы были в грязи с головы до ног, ветер осыпал нас песком. При ходьбе…
– …уже не колыхались складки одежд, застывших на наших изможденных телах, – пробубнил он еле слышно, опустив стекло, чтобы проветриться.
Проветриться… Что это еще за слово? А, Шарль? Почему бы не сказать просто – чтобы дышать?
Да, улыбнулся он, затягиваясь снова, именно. От вас, я смотрю, ничего не скроешь…

 

В это время он должен был бы дохнуть со скуки в каком-нибудь поместье дядюшки Скруджа, выслушивая разглагольствования продавцов reinforced concrete, а вместо этого щурил глаза, стараясь не пропустить нужный съезд с трассы.
Дышал полной грудью, проветривал свою тяжелую рясу и ехал к свету.
К своим невыполненным обетам, к своей простодушной юности с ее туманными надеждами, к тому немногому, что осталось от этого времени и все еще трепетало в нем.
По телу пробежала дрожь. Не стал доискиваться почему: от удовольствия, от холода или от внутреннего смятения, закрыл окно и принялся искать кафе, где все было бы настоящее: и кофе, и стойкий запах табака, и закопченные стены, и прогнозы на пятый заезд, и мат, и алкаши, и мрачный хозяин с большими усами.

 

***

 

Величественная архитектура храма, по размерам сопоставимого с собором в Суассоне, представляет собою компромисс между роскошью королевского аббатства и цистерцианской строгостью…
Шарль мечтательно поднял голову и… не увидел ничего.
…но, вскоре после Революции, – прочитал он дальше на щите – маркиз де Травале, к тому времени уже превративший аббатство в прядильную фабрику, приказал разобрать ее, чтобы из камней построить дома для своих рабочих.
Как?
И что же? И почему только этому типу не отрубили голову?

 

Значит, сегодня монахов в Руайомоне нет.
Дом творчества.
И чайный салон.
Мда.

 

К счастью, сохранился клуатр.
Прошелся по нему, заложив руки за спину, прислонился к колонне и долго разглядывал птичьи гнезда, примостившиеся в стрельчатых арках.
А вот и крылатые строители…
Место и время показались ему вполне подходящими для того, чтоб в последний раз опустился занавес.

 

Добрый вечер, добрый вечер, ласточки! Не довелось Нуну надеть свой замечательный костюм на их торжественное причастие.

 

Однажды он не пришел. Не пришел он ни на следующий день. Ни на следующей неделе.
Анук успокаивала их: наверное, у него какие-то дела. Размышляла: может, поехал навестить семью, родственников, кажется, он говорил мне что-то о сестре в Нормандии… И уговаривала себя: если бы у него что-то случилось, он бы мне сказал и… замолкала.
Замолкала и вставала по ночам, и допрашивала первую попавшуюся ей под руку бутылку, не знает ли та хоть что-нибудь о Нуну.
Ситуация была непростая. Они знали всё о Нуну с его накладными ресницами, о Бобино, о Тет-де-л'Ар, об Альгамбре и прочих его мулен-ружах, но понятия не имели, как его фамилия и где он живет. Они ведь спрашивали его об этом, но… «Да где-то там…», и он неопределенно махал своими кольцами над крышами Парижа. Они не приставали. Рука опускалась, и «там» казалось таким далеким…
– Хотите знать, где я живу? В моих воспоминаниях… В давно исчезнувшем мире… Я рассказывал вам, как мы грели карандаши под лампою…
Мальчишки вздыхали: да, рассказывал тысячу раз. Про Андре Как Его Там с его розовой вишней и белой яблоней, про Великого мастера Йо-йо с ручными соловьями, про представления каждый вечер, а еще про этого русского, которому завязывали руки, и чтобы выпить водки, он откусывал горлышко у бутылки, и про хозяйку «Лестницы Иакова», запершую журналиста в угольном подвале, и про Милорда Хулигана и про настоящего «дворянина» Жанно Фламандца, который влезал на столы и, засовывая нос в бокалы с шампанским хорошеньких посетительниц, доставлял их своему пьянчуге-хозяину, и про тот вечер, когда Барбара вышла на сцену «Эклюза» и тебе пришлось потом восстанавливать макияж, потому что ты так плакал и…
Видя, что мы не очень-то во все это верим, Нуну обижался, и чтобы его утешить, мы упрашивали его изобразить нам Фреэль. Он не сразу соглашался, но потом надувал щеки, стрелял у Анук сигарету, приклеивал ее к нижней губе, упирал руки в боки и орал хриплым голосом:
Гдеее же вы, мои друзья-а?
В гооости миилости прошууу!
Буду вечером ооооднаааа!
Моой-то умер пооуутру!
Вот уж они веселились, и любые Роллинг Стоунз могли отдыхать. Им и без них было отлично.
– Ну а когда я не живу воспоминаниями, я живу с вами, сами видите…
Хорошо, но где же ты пропадаешь все это время, если твоя самая красивая история любви – это мы?

 

Анук порылась в архивах больницы, нашла медицинскую карту его матери, набрала телефонный номер, поделилась своим беспокойством с пресловутой сестрой, выслушала, что ей ответили, положила трубку и упала со стула.
Коллеги подняли ее, померили давление, сунули ей в рот кусочек сахара, который она тут же выплюнула, измазавшись слюной.

 

Когда в тот вечер мальчишки, выйдя из коллежа, увидели ее лицо, они поняли, что Нуну их больше никогда уже не встретит.
Она повела их выпить горячего шоколаду:
– Мы просто не замечали, из-за его вечного макияжа и всего остального… А он был очень стар…
– Отчего он умер? – спросил Шарль.
– Я же сказала. От старости…
– Так мы его больше никогда не увидим?
– Зачем вы так говорите? Нет… я… я всегда…

 

Это были первые в их жизни похороны, и мальчишки секунду помедлили прежде, чем бросить горсти блесток и конфетти на гроб: и кто такой был этот Морис Шарпьё?
Никто с ними не поздоровался.

 

Аллеи опустели. Анук взяла их за руки, подошла к могиле и прошептала:
– Ну вот, дорогой Нуну… Всё в порядке? Ты снова с ними, с теми замечательными людьми, про которых ты нам все уши прожужжал. Там у вас сейчас наверняка настоящая вакханалия, да? А твои дрессированные пудели? Скажи нам… Они тоже там?
Потом мальчишки пошли прогуляться, а она присела рядом с ним, как много лет назад.
Бросила несколько камешков ему на голову, чтобы заставить его еще раз поднять глаза к небу, и выкурила последнюю сигарету в его обществе.
Спасибо, говорили завитки дыма. Спасибо.

 

На обратном пути они ехали молча, и в тот момент, когда, судя по всему, втроем думали об одном и том же: что жизнь, пожалуй, самый неудачный номер в программе этого чертового кабаре, Алексис наклонился вперед и врубил радио на полную громкость.
Ферре уверял их, что все отлично, и они даже согласились в это поверить минуты на три, пока длилась эта дурацкая песня, но только потому, что Нуну знал его еще совсем ребенком. Потом Алексис выключил радио, заговорил о другом и – остался на второй год в седьмом классе.

 

Однажды вечером, обеспокоенная Анук решилась наконец с ним серьезно поговорить:
– Послушай, котенок…
– Чего?
– Почему ты всегда стараешься сменить тему, когда мы говорим о Нуну? Почему ты ни разу не заплакал? Он все же много значил в твоей жизни, разве нет?
Алексис сосредоточился на макаронах, но подцепляя вилкой расплавившийся грюйер, все же поднял голову и встретился с ней взглядом:
– Каждый раз, когда я вынимаю из футляра свою трубу, я чувствую его запах. Знаешь, запах старости, чуть…
– Да?
– А когда я играю, то это для него и…
– И?
– И когда мне говорят, что я играю хорошо, то это потому, что мне кажется, будто я плачу…

 

Если бы она могла, то именно в этот момент их жизни она обязательно обняла бы его. Но она не смела. Он уже не позволял.
– Ну… ты чего… расстроилась?
– Нет, что ты! Наоборот! Мне очень хорошо!
И она улыбнулась ему. И потянулась осторожно: руки, ладони, шея, и их склоненные головы соприкоснулись.

 

Шарль посмотрел на часы, развернулся и пошел обратно, на прощанье заглянув в крошечный грот, наподобие лурдских («прогулка по стопам Людовика Святого», гласила табличка: какая чепуха!), и только уж когда снова оказался в машине, разразился своей Dies Irae и покончил со всем этим.

 

«Да… А потом ведь он и ее покорил…» – слышал он голос Анук.
Он не стал с ней тогда спорить.
Его мать… Его мать быстро нашла, чем себя занять… хозяйство, статус, клумбы и все прочее. А потом и де Голль вернулся. Так что она в конце концов успокоилась.
Этот вопрос он обошел, но…
– Анук…
– Что, Шарль…
– Теперь ты ведь можешь мне сказать…
– Что именно?
– Как он умер… Молчание.

 

– Ты нам сказала от старости, но ведь ты соврала. Ведь это неправда?
– Да…
– Он покончил с собой?
– Нет.
Молчание.
– Не хочешь говорить?
– Иногда ложь – она лучше, понимаешь… Особенно про него… он вам подарил столько радости… Одни его чудесные фокусы…
– Его сбила машина?
– Его зарезали.
– …
– Я знала, – она проклинала себя. – И почему только я все время иду у тебя на поводу?
Повернулась и попросила счет.

 

– Видишь ли, Шарль, у тебя есть только один недостаток, но, черт возьми, весьма прискорбный… Ты слишком умен… А в жизни, поверь мне, есть вещи, для которых не существует правил… Когда я вошла в ресторан и увидела, чем ты занят, все эти твои расчеты… целуя тебя, я тебя жалела. Нельзя в твоем возрасте столько времени тратить на то, чтобы раскладывать жизнь по полочкам. Знаю, знаю: ты возразишь мне, что это твоя учеба и все такое, но… Так-то оно так. Только теперь, с сегодняшнего дня, когда ты будешь думать о последних часах лучшей в мире курицы-наседки, ты больше не увидишь перед собой старенького мсье, который мирно заснул, укатавшись в свои шали, предавшись воспоминаниям, нет, и в этом виноват только ты, ты один, дорогой мой, ты вцепишься в свой калькулятор и уже не сможешь сосредоточиться, потому что все, что ты увидишь за скобками своих паршивых уравнений со многими неизвестными, это старик, которого нашли голым в общественном туалете…
– …
– Без вставной челюсти, без кольца, без документов и без… Старик, который почти три недели провалялся в морге, пока какая-то женщина, сгорая со стыда, не соизволила его оттуда забрать, заставив себя в последний раз в жизни признать, что да, их все же связывают кровные узы и этот жалкий человеческий обрубок, увы, ее младший брат.

 

Она проводила меня до института, обернулась и бросилась мне на шею.
Нет, не меня она душила в своих объятиях, а память о Нуну, и если лекция, которую я потом слушал, показалась мне еще более сумбурной, чем то, что она скрепя сердце мне поведала, то вина в том не нашего старого плута, – который, в конечном итоге, устроил-таки представление из своей смерти – а моя, и только моя, ибо несмотря на отчаянные попытки представить себе его хладный труп с биркой на большом пальце ноги, я не смог скрыть от Анук охватившего меня возбуждения, и даже брюки не помогли… Уф, хотя к чему все так усложнять? Я хотел ее, и мне было стыдно.
Точка.
Третий час нас шпиговали Оканем с его лекциями по геометрии бесконечно малых величин, и пусть она не говорит, что я умный, лишь потому что я примерно представляю, о чем толкует наша преподавательница… Да нет же, черт побери, она прекрасно видела, что я был не в себе! Она ведь даже отошла в сторону, качая головой.

 

Как всегда, я ждал, что она позвонит мне и снова пригласит пообедать, и ждал долго, это я помню хорошо…

 

Это признание, столь страшное и бесполезное, которое я сам же, болван, у нее и выпросил, означало для меня только одно: вместе с Нуну в тот день я окончательно распрощался с детством.

 

***

 

В Париж возвращаться было рано, никто его там не ждал, поэтому он достал ежедневник и набрал номер, который уже много месяцев откладывал на потом.
– Баланда? Ушам своим не верю! Конечно, я тебя жду, еще бы!

 

Филипп Воэрно был приятелем Лоранс. Нажился на торговле недвижимостью… Или на интернете… Или на недвижимости в интернете? Короче, тип, который разъезжал на гротескной машине и без конца тыкал в свой навороченный коммуникатор влажной зубочисткой – судя по всему, не имел времени сходить к зубному.

 

Когда Воэрно дружески похлопывал его по спине, Шарлю всегда казалось, словно он становился на несколько сантиметров ниже, и он невольно задумывался, не забиралась ли когда эта сильная, хотя и коротковатая рука несколько дальше, чем локоток его драгоценной Лоранс…
Кое-какие перехваченные взгляды уже почти убедили его в этом, но когда он увидел, как тот вылезает из своего металлического бункера с телефонным устройством, большой серьгой свисающим с уха, он улыбнулся ему вполне дружелюбно.
Нет, успокоил он себя, нет. У нее слишком хороший вкус.

 

Они договорились встретиться на севере Парижа, в бывшей типографии, которую Воэрно кретин купил за гроши (а как же иначе…) и собирался превратить в роскошный лофт (естественно). Каких-нибудь пару лет назад Шарль и слушать бы его не стал. Он давно не любил работать на частных лиц. В крайнем случае, выбирал тех, кто его хоть как-либо вдохновлял. Но тут… эти банки… его банкиры все-таки вынудили его умерить свои притязания, чем порядочно отравляли жизнь. Поэтому, когда подворачивался солидный клиент с амбициями, благодаря которому он мог бы решить проблему с налогами, он не ломался и пил горькую чашу до дна, то есть до подписания сметы.
– Ну как? Что скажешь?

 

Помещение было потрясающее. Размеры, свет, объем, звучание тишины, все, ну все было… правильным.
– И все это стоит в запустении вот уже десять лет, – уточнил Воэрно, затушив окурок о мозаичный пол.
Шарль его не услышал. Ему казалось, что сейчас просто обеденный перерыв, что рабочие вот-вот вернутся, вновь запустят станки, вытащат свои табуреты, перекидываясь шуточками, примутся открывать все эти удивительные шкафчики, поднимут жбан с чернилами, посмотрят на огромные часы в свинцовой оправе над их головами, и в адском грохоте вновь закипит работа.

 

Он отошел в сторону и заглянул через стекло в кабинет.
Ручки ящиков, спинки стульев, деревянные печати, переплеты бухгалтерских книг – все было отполировано годами и руками людей.
– Ну, сейчас, в таком бардаке, трудно что-то себе представить, но подумай, каково это будет, когда все расчистишь… Обалденная площадка, а?
Шарль прельстился какой-то лупой странной формы и сунул ее в карман.
– А, каково? – прозвякали ключи от джипа.
– Да, да… Обалденная площадка, как ты говоришь…
– И как ты себе это представляешь? Что бы ты тут переделал?
– Я?
– А кто же? Я тебя, прости, не первый месяц вылавливаю! И все это время, между прочим, плачу земельный налог! Ха! Ха! (Он засмеялся).
– Я, я бы вообще ничего здесь делать не стал. Оставил бы все как есть. Жил бы в другом месте, а сюда приезжал бы отдыхать. Читать. Думать…
– Надеюсь, ты шутишь?
– Да, – соврал Шарль.
– Какой-то ты сегодня странный.
– Прости, это все разница во времени. Ну ладно… У тебя планы есть?
– В машине…
– Хорошо. Тогда поехали…
– Куда поехали?
– Обратно.
– Ты что, даже не обойдешь объект?
– Зачем?
– Ну, не знаю… Посмотреть…
– Вернусь потом.

 

– Погоди? Ты же даже не спросил, чего я хочу…
– Ой… – вздохнул Шарль, – а то я не знаю, чего ты хочешь… Сохранить индустриальный стиль, но в меру, и добавить комфорта по современным меркам. Пол бетонный или паркетная доска, массивная, слегка rough, вроде дощатого настила к вагоне, стеклянная лестница со стальными перилами, там вон – кухню хай-тек, по высшему классу, что-нибудь из «Боффи» или «Бультхауп», я думаю… Лава, гранит, шифер. А еще много света, чистые линии, благородные материалы и полное соответствие всем экологическим нормам. Большой письменный стол, стеллажи на заказ, скандинавские камины и, конечно же, кинозал, как же без него? Что касается сада, у меня есть ландшафтный дизайнер как раз для тебя, он разобьет тебе здесь так называемый живой сад, из отборных растений и с интегрированной системой полива. Да, ну и конечно, супердорогой бассейн, такой, что круче некуда. Знаешь, выглядит как естественный водоем, но воду пить можно…
Шарль погладил металлические брусья.
– Ну и, конечно, «Умный дом», сигнализация, домофон с видеокамерой и автоматические ворота, само собой…
– …
– Я ошибаюсь?
– Эээ… нет… Но как ты угадал?
– Думаешь, это так трудно?
Он уже вышел на улицу и запретил себе оборачиваться, чтобы не думать о том, как все это превратится в руины.
– Это моя работа.

 

Подождал, пока Воэрно возился с замком (помилуйте, даже связка ключей была элегантно увесистой…), что-то отвечал своему уху, устраивал нагоняй подчиненным и, наконец, протянул ему ключи:
– И в какие сроки ты сможешь мне это сделать?
«Это», очень точное слово.
– Твои пожелания?
– К Рождеству?
– Без проблем. К Рождеству твой роскошный хлев будет готов.
Новый клиент посмотрел на него искоса. Наверняка спрашивал себя, за быка или за осла его тут принимают.
Шарль сердечно пожал его маленькую руку и пошел к своей машине, пока джип уезжал от него вдоль ограды.
Под ногтями остались следы краски.
Хоть что-то спасли, подумал он, включая заднюю передачу.

 

Как удовлетворить интересы русских, банка, а теперь еще и этого упакованного кретина – ему было над чем поломать голову по дороге домой. Тем более, что он угодил в час пик.
Что за…
Что за жизнь такая…

 

Не сразу понял, что бесится из-за радио. Вырубил кудахтанье радиослушателей, которых зачем-то пустили в эфир, и успокоился, только когда нашел станцию, где бесперебойно крутили джаз.
Bangbang, my baby shot me down, сокрушалась певица. Пиф-паф, если бы все было так просто, ответил он сам себе.
Если бы все было так просто.
«Ты слишком умен…» И что, собственно, она имела в виду?
Да, я пытался разобраться в жизни. Да, я искал выход. Да, я возвращался домой, когда другие доставали из шкафа чистую майку. Да, я изощрялся, мастерил для нее все более замысловатые оригами, выкручивался, как мог, продолжал встречаться с Алексисом, терпел его, позволял ему использовать меня – и все ради того, чтобы бросить ей: «Он в порядке», вслед опрокинутой рюмке или улыбке, которая предназначалась совсем не мне.
Он в порядке. Обокрал меня, обкрадывает и будет обкрадывать. Обокрал еще и моих родителей и до смерти напугал мою бабушку, представ перед ней в невменяемом состоянии, но он в порядке, поверь мне…
А вот она – нет. Думаю, из-за этого она и умерла. У этой пожилой женщины была одна слабость – она очень дорожила своими воспоминаниями…

 

Но… Разве сам он сейчас не похож на нее? Зачем убивает себя, таская за собой все эти пыльные безделушки?
Наверно, они дороги ему, но какую цену он платит за них сегодня?
Да, какую цену?
Пиф-паф! Остановившись у Порт-де-ля-Шапель, так близко к цели и так далеко от дома, Шарль физически почувствовал, что настала пора избавиться от всего этого хлама раз и навсегда.
Извините, я больше не могу.
Это уже не усталость, это… изнеможение.
Бессмыслица.
Посмотрите на меня… Я все тот же бедолага, который выверяет свои штаны, платит авансом за жилье и портит глаза над чертежной доской. Я пытался вам поверить. Да, пытался понять вас и пойти за вами, но… Куда вы меня звали?
В пробки?

 

А ты, Алексис, как же ты выпендривался передо мной по телефону, с твоей Кориной, загородным домом, теплыми тапочками, вроде поскромнее себя вел, когда я тебя забирал из комиссариата четырнадцатого округа.
Конечно, ты ничего не помнишь, давай-ка я запишу тебе на твой автоответчик в каком дерьме ты тогда был… И как я одевал тебя, зажимая нос, а потом отнес в машину. Отнес, слышишь? Не плечо подставил, а прямо на руках нес. А ты плакал и продолжал мне врать. Как же все это было противно! И теперь продолжаешь в том же духе, хотя столько лет прошло, а когда-то детьми мы ведь давали друг другу клятвы и играли в джедаев, и был еще Нуну, и музыка, и Клер, и твоя мать, и моя, и столько людей вокруг, которых я больше не узнаю, после всего того, что ты разрушил, а ты все никак не уймешься?
Мне тогда пришлось врезать тебе, чтобы ты заткнулся, и я отвез тебя в неотложку Отель-Дьё.
Впервые в жизни я оставил тебя там одного, а потом, знаешь, пожалел.
Да, пожалел, что не дал тебе сдохнуть в тот самый вечер…
Похоже, ты все же оклемался. И так окреп, что посылаешь анонимные письма, вышвыриваешь мать на свалку, смеешься мне в лицо. Тем лучше. Только знаешь, что я тебе скажу? Когда я о тебе думаю, я все еще чувствую запах мочи.
И блевотины.

 

Я не знаю, отчего умерла Анук, но я помню тот воскресный вечер, когда я зашел вас проведать перед тем, как вернуться в общежитие…
Мне тогда было лет, наверное, столько, сколько сейчас Матильде, но я, увы, был гораздо простодушнее ее… И отнюдь не такой язвительный. Она еще не научила меня остерегаться взрослых и презрительно щурить глаза, когда жизнь исподтишка преподносит тебе сюрпризы. Нет, я был еще совсем ребенком. Послушным мальчиком, который принес вам остатки пирога и привет от мамы.

 

Я давно вас не видел, и прежде, чем позвонить в дверь, расстегнул ворот рубашки.
Я был так счастлив, что на несколько часов мне удалось улизнуть от моего святого семейства, чтобы глотнуть у вас свежего воздуха! Усесться на вашей захламленной кухне, угадать, в каком настроении Анук, по количеству браслетов у нее на руках, услышать, как она примется умолять тебя сыграть нам что-нибудь, и заранее знать, что ты откажешь, поговорить с ней, прогнуться под грузом ее вопросов, почувствовать, как она коснется моих рук, плечей, волос, и опустить голову, когда она скажет: и как же ты вырос, какой стал красивый, как же время летит, но… почему? Потом дождаться, когда она вспомнит о Нуну и машинально положит руку на свое запястье, обрывая звон браслетов, а потом вдруг приложит ее ко лбу и снова засмеется. И знать наверняка, что очень скоро ты не выдержишь, и присядешь кое-как на первое попавшееся кресло и подберешь аккомпанемент нашим разговорам, и мы умолкнем заслушавшись…
Вы никогда не догадывались, да и не могли догадаться, о чем я мечтал там, где вечера длились бесконечно, теснота была ужасной, а учителя полные идиоты? Только о вас.
Вы и были моей жизнью.
Нет, вам этого никогда не понять. Вы же никогда никому не подчинялись да и откуда вам знать, что вообще значит слово «дисциплина».
Так что, возможно, я вас идеализировал? Во всяком случае, я пытался убедить себя в этом, и согласитесь, это было удобно… Я старательно убеждал самого себя, напускал туману, применял леонардовскую дымку – Леонардо был тогда для меня просто идолом, – растушевывал, размывал ваши образы в своей памяти, пока не оказывался наконец снова на своем обычном месте в конце стола, старательно ковыряя вашу грязную клеенку и слушая, как вы переругиваетесь, и вот тогда мое сердце снова начинало биться.
К нему приливала кровь.
Снова приливала.
– Чему ты улыбаешься, как идиот? – кричал мне Алексис.
Чему?
Тому, что земля круглая.
Вот уже пятнадцать лет в двух домах отсюда мне втолковывали, что жизнь – это бесконечная череда обязанностей и испытаний. Что ничто не дается даром, все нужно заслужить, да еще и в нашем обществе, где заслуги, будем говорить откровенно, стали понятием эфемерным, где нет уважения ни к чему, даже к смертной казни! Тогда как вы. Вы… Я улыбался, потому что ваш вечно пустой холодильник, настеж распахнутая дверь, психодрамы, дурацкие прожекты, варварская философия, ваша уверенность в том, что заниматься накопительством – последнее дело, счастье – оно здесь и сейчас, вот возле этой тарелки все равно с чем, лишь бы в охотку, – всё это убеждало меня в обратном.
Анук ставила нам в заслугу только одно – что мы живы и здоровы, остальное не имело никакого значения. Остальное приложится. Ешьте, ребята, а ты, Алексис, перестань стучать столовыми приборами, мы уже оглохли, а ты еще нашумишься, у тебя вся жизнь впереди.

 

Но в тот день, я бесконечно стучал и стучал в ее дверь, и когда уже собирался уходить, услышал голос, который не узнал.
– Кто там?
– Красная шарляпочка.
– …
– Эй! Ку-ку! Есть кто?
– …
– Я принес пирожок и горшочек масла! Дверь распахнулась.
Она стояла спиной ко мне. В халате, сгорбившись, с грязными волосами и пачкой сигарет в руке.
– Анук?
– …
– Что-то случилось?
– Я боюсь повернуться к тебе, Шарль. Я… я не хочу, чтобы ты меня видел в таком…
Молчание.
– Хорошо… – наконец пробормотал я, – я только поставлю тарелку на стол и…
Она обернулась.

 

Ее глаза. Ее глаза меня ужаснули.
– Ты заболела?
– Он уехал.
– Что?
– Алексис.
И пока я шел на кухню, чтобы избавиться от этого отвратительного пирога с клубникой, я уже жалел, что вообще пришел интуитивно понимая, что мне здесь делать нечего, и разобраться в том, что происходит, не в моих силах. Мне много задали на дом, я зайду попозже.
– Куда он уехал?
– С отцом…
Про отца я знал. Знал, что блудный отец объявился несколько месяцев назад на крутой Альфа-Ромео. «Ну и как он тебе?» «Вполне», ответил Алексис, на том мы и остановились. Это прозвучало вполне равнодушно и невинно, так мне тогда показалось.
Господи! Видно, я что-то пропустил… И что же мне теперь
делать? Позвать маму?
– Гм… Он вернется.
– Ты думаешь?
– …
– Понимаешь, он забрал все свои вещи…
– …
– Он поступит, как ты… Он вернется к воскресному пирогу. Она улыбнулась, лучше бы мне этого не видеть.
Она повертела в руках стоящие перед ней бутылки, потом налила себе большой стакан воды и выпила его залпом, поперхнувшись.
Ладно. Я думал, как бы ее обойти и улизнуть в коридор. Не хотелось быть свидетелем всего этого. Я знал, что она выпивает, но не желал знать, до чего она докатилась. Эта сторона ее жизни меня не интересовала. Вернусь, когда она хотя бы оденется.
Однако она не шевелилась. Смотрела на меня тяжелым взглядом. Трогала свою шею, волосы, терла нос, открывала и закрывала рот, словно шла ко дну. Была похожа на зверя, попавшего в капкан, готового отгрызть себе лапу, отползти в соседнюю комнату и там сдохнуть. А я… я смотрел в окно на облака.

 

– Ты понимаешь, что значит растить ребенка одной?
Я ничего не ответил. В любом случае это ведь не вопрос, а брешь, в которую она хотела забиться. Я был не дурак, пусть и не отличался отвагой.
– Ты вот хорошо считаешь: пятнадцать лет – это сколько дней? Вот это уже действительно был вопрос.
– Эээ… думаю, чуть больше пяти тысяч…
Она поставила стакан на стол и закурила. Ее рука дрожала.
– Пять тысяч… Пять тысяч дней и столько же ночей… Ты представляешь, что это такое? Пять тысяч дней и ночей совершенно одна… В постоянной тревоге… Все ли ты правильно делаешь?… Справишься ли? Вкалываешь как проклятая. Стараешься забыться. Пять тысяч дней пашешь, как вол, пять тысяч ночей дома. Ни секунды для себя, ни дня отдыха, ни родителей, ни сестры, тебе не на кого оставить малыша, чтобы хоть чуточку передохнуть. И никого нет рядом, кто бы мог напомнить тебе, что когда-то ты тоже была вполне привлекательной… Миллион раз я спрашивала себя, почему он с нами так поступил, и на тебе! Явился сукин сын! И тут понимаешь, что все, что с тобой было раньше – это еще пустяки по сравнению с тем, что тебе предстоит…
Она стукнулась лбом о стену.
– Еще бы… Отец-пианист, роскошные отели, это же совсем другое дело, это не какая-то там жалкая медсестра, правда?
Она взывала ко мне, но я молчал, чтобы не угодить в эту ловушку. Она выбрала не того собеседника. Я был еще слишком мал для всего этого, мне это было не по летам, как говорил мой отец. Не мог я решать, права она или нет. Пусть в кои-то веки сама разберется.
– Ты ничего не хочешь мне сказать?
– Нет.
– Ты прав. Что тут скажешь? Я ведь тоже в свое время попалась на эту удочку… Я его понимаю… Нет ничего хуже музыкантов, поверь мне… С ними теряешь рассудок. Тебе кажется, перед тобой Моцарт или кто еще, а это обыкновенные шарлатаны, которые удовлетворенно закрывают глаза, как только понимают, что сработало, что ты готова. Закрывают глаза, улыбаются тебе, а потом… Ненавижу их.
Я прекрасно понимаю, что была плохой матерью, но мне было так тяжело… Когда Алексис родился, мне не было двадцати, а он… Он сразу исчез… Алексиса зарегистрировала акушерка, в обеденный перерыв сходила в мэрию, вернулась очень гордая и вручила мне свидетельство о рождении. А я расплакалась. Что я, по-твоему, должна была делать с этим свидетельством, если я даже не знала, где буду жить на следующей неделе? Соседка по палате все повторяла: «Ладно вам, не плачьте, а то молоко пропадет…» А у меня его и не было! Не было у меня, черт побери, никакого молока! Я смотрела на этого оравшего младенца, и я…

 

Я сжал зубы. Хоть бы она меня пожалела и замолчала! Зачем она мне все это рассказывает? Все эти женские заморочки, которых мне не понять. Зачем она меня в это втягивает, я ведь всегда был с ней честен. Всегда ее защищал… Но сейчас я отдал бы все на свете, чтобы оказаться дома. Среди нормальных, спокойных, достойных людей, которые не орут, не сваливают пустые бутылки под мойкой, а, когда хотят выяснять отношения, вежливо, но решительно просят нас удалиться.
Пепел с сигареты упал ей в рукав.
– Ни разу не подавал признаков жизни, ни одного письма, никаких посылок, и никаких объяснений, ничего… Даже не поинтересовался, как зовут сына… Якобы был в Аргентине… По крайней мере так он сказал Алексису, но я ему не верю. Аргентина, твою мать! Почему не Лас-Вегас, раз уж на то пошло?
Она плакала.
– Получается, я билась, надрывалась, поставила мальчика на ноги, и нате вам, явился: визг шин, пара обещаний, три подарка, и бывай, старушка! Это подло…
– Я должен идти, а то я на поезд опоздаю.
– Ну, конечно, иди, давай, как они все. Оставь меня, и ты тоже…
Поравнявшись с ней, я заметил, что стал выше ее ростом.
– Пожалуйста… Останься…
Она поймала мою руку и приложила к своему животу. Я с ужасом от нее отпрянул, она была пьяна.
– Прости, – прошептала она, поправляя халат, – прости…

 

Я был уже на лестничной площадке, когда она окликнула меня:
– Шарль!
– Да.
– Прости.
– Скажи мне что-нибудь. Я обернулся.
– Он вернется.
– Ты думаешь?

 

Застряв в пробке на площади Клиши, стоя за автобусом № 81 и уже в следующем столетии, он все вспоминал, как она подняла, наконец, голову и робко, недоверчиво улыбнулась. Ее лицо, такое тревожное, такое… беззащитное, и то, как захлопнулась дверь за его спиной, и сколько ступеней отделяло его от мира живых: двадцать семь.

 

Двадцать семь ступеней, спускаясь по которым, он чувствовал, как с каждым шагом грузнеет, тяжелеет. Двадцать семь шагов в пустоту, все крепче сжимая кулаки в карманах. Двадцать семь ступеней на то, чтобы осознать, что это произошло: он оказался по другую сторону. Вместо того чтобы сочувствовать ее горю и осуждать поведение Алексиса, он радовался и ничего не мог с этим поделать: место возле нее освободилось.
И когда мама принялась его пилить потому, что он забыл забрать тарелку, он впервые в жизни послал ее к черту.
Тот мальчик, он остался на лестнице.

 

В поезде он не стал повторять уроки, а вечером уснул, утешившись правой рукой. Ведь это она взяла его за эту руку… Ему все равно было стыдно, просто он… повзрослел.

 

В остальном, я оказался прав. Алексис вернулся.
– Когда отец приедет за тобой снова? – спросила Анук, когда подходили к концу пасхальные каникулы.
– Никогда.
Благодаря моей матери и ее заслугам в благотворительности, Алексиса удалось пристроить в колледж Сен-Жозеф, и я вернулся на свое место, снова став его тенью.
Я вздохнул с облегчением. Анук, похоже, решила поспорить с судьбой, а скорее, заключила сделку с дьяволом: ее как будто подменили. Она бросила пить, коротко постриглась, перешла работать в операционную, перестала подчинять свою жизнь больным. Только давала им наркоз.
А еще как-то раз, она выпила кофе и, щелкнув пальцами, решила перекрасить стены в квартире:
– Иди за Шарлем! А в выходные примемся за кухню!

 

Вот тогда-то, когда мы втроем драили стены, Алексис рассказал нам всю правду о своем вояже. Не помню, почему мы вдруг заговорили об его отце, но в какой-то момент мы с Анук так и застыли с губками в руках.
– Вообще-то ему нужен был партнер, ну а когда он понял, что я все еще несовершеннолетний, а значит, недееспособный, он потерял ко мне всякий интерес…
– Нет… – выдохнула Анук,
– Клянусь тебе! Этот козел просчитался! «Тебе только пятнадцать? Только пятнадцать?» – все переспрашивал он и нервничал: «Ты уверен! Только пятнадцать?»
Поскольку Алексис смеялся, засмеялись и мы, но… как бы это сказать… Порошок «Сен-Марк» довольно едкий. Говорю так, потому что еще некоторое время мы чихали и отплевывались, прежде чем снова смогли заговорить.
– Вижу, что подпортил вам настроение, – пошутил Алексис, – да все это ерунда! Я же не умер…

 

А вот она, и тут уж просчитался я, просто не жила, пока его не было. Ни разу не пустила меня к себе. Я попусту стучал в дверь и уходил в тревоге, просто скатывался кубарем по их загаженной лестнице.
Я кругом обманулся. Это место не освободится никогда.
Но я получил письмо… Единственное за четыре года пансиона…
Извини, что не открыла тебе вчера. Я часто думаю о тебе. Мне вас не хватает. Я вас люблю.
Поначалу я слегка разозлился, потом мысленно выкинул «вас» и сжег письмо – ведь я его уже прочитал. Она по мне скучала, больше я ничего знать не хотел.
Зачем я опять все это ворошу? Ах да… кладбище…
Теперь-то ты уже совершеннолетний… Вправе предавать кого угодно…

 

После твоей поездки на Альфа-Ромео она никогда уже не была такой, как прежде. Может быть, бросив пить, стала более сдержанной? Может, потому она больше не хватала нас, как раньше, не прижимала к себе, не зацеловывала, не отдавала нам всю себя? Не думаю.
Просто потеряла доверие. Уверилась в своем одиночестве. Стала вдруг осторожней, в ней появилась странная нежность, словно ее переключили на другое напряжение, перекрыли кислород, наложили зажим на сердечную мышцу. Она больше не дразнила нас, не подшучивала: «Эй… Некая Жюли зовет тебя… к телефону…», когда звонил кретин Пьер, который как всегда, забыл свой учебник, а если ты играл особенно хорошо, она запиралась у себя в комнате.
Ей было страшно.

 

***

 

После вокзала Сен-Лазар машин стало поменьше. Шарль выбрался из общего потока и тайными тропами местных хитрецов поехал дальше. Останавливаясь на светофоре, снова стал обращать внимание на фасады. Особенно вот на этот, у сквера Людовика XVI, с резными животными в стиле ар-деко, который он обожал.
А ведь именно так он завоевал Лоранс…
Он был нищий, она была великолепна, что он мог ей предложить? Только Париж.

 

Он показал ей то, чего никогда не видят другие. Открывал перед ней ворота, перелезал через ограды, держал ее за руку и отводил от ее лица плети дикого винограда. Познакомил ее с маскаронами, атлантами и резными фронтонами. Назначил свидание в пассаже Желания и объяснился в любви на улице, где Обитало Сердце. Считал себя большим хитрецом, на самом деле, вел себя глупо.
Был влюблен.
Она смотрела в сторону, пока он совал свой студенческий под нос консьержкам в стоптанных башмаках, словно сошедшим с фотографий Дуано, и, приобняв ее за талию, указывал пальцем наверх и целовал в шею, пока она искала лицо мадам Лавиротт с улицы Рапп или же крыс в церкви Сен-Жермен л'Осерруа.
«Я не вижу…» – сдавалась она.
Еще бы. Ведь он указал ей не на ту гаргулью, чтобы подольше покайфовать от ее «Шанель № 5».
Лучшие его рисунки были созданы именно в эти годы: и во всех кариатидах Парижа можно найти что-нибудь от Лоранс: округлость ее плеч, красивый нос, изгиб груди.

 

Какой-то тип грубо его подрезал, да еще и обхамил.
Переехав на другой берег Сены, он успокоился. Вспомнил, что едет к ней, и почувствовал себя счастливым. К ней и к Матильде, двум своим фуриям…
Фуриям, от которых ему чего только не доставалось…
Ну, что ж, он не против… Порой несколько утомительно, зато не соскучишься.
Назад: 3
Дальше: 5