Книга: Евангелие от Джимми
Назад: ~~~
Дальше: ~~~

~~~

Стеклянная дверь раздвигается передо мной и говорит эротичным голосом: «Добро пожаловать!» Не успеваю я войти, как маленький юркий человечек с пирсингом, в светло-оранжевом замшевом пиджаке, кидается ко мне через весь холл, протягивая руку и улыбаясь во весь рот:
— Фрэнк Апалакис, пресс-атташе Белого дома, вы просто молодец, знаете, я прихожанин Церкви Адвентистов Седьмого Дня, мы с вами поработаем на славу!
Я стою, опешив от такого напора, повернувшись в сторону атриума, где при виде меня поднялась с кресла Ким. Встревоженно хмурясь, она кивает на коридор с лифтами и направляется туда.
— Вот ваша гостиничная карточка, брифинг через четверть часа, если хотите освежиться, в этом конверте аванс на текущие расходы, полагаю, багажа у вас нет, ночи в Скалистых горах прохладные, у входа к вашим услугам лимузин, спросите шофера на ресепшне, он отвезет вас куда скажете…
Я поднимаю руку, чтобы остановить его пришепетывающую скороговорку. Он тотчас умолкает, преданно заглядывая мне в глаза, точь-в-точь собака, ожидающая, когда хозяин бросит палку.
— Я оставил сумку на ресепшне.
— Она уже в вашем номере, вас проводить?
— Спасибо, не надо.
— Ваш номер 4107, встречаемся в 4139-м ровно в четыре, выглядите вы отлично, если что-нибудь понадобится, не стесняйтесь, я всегда к вашим услугам, извините за мой голос, обычно он звучит иначе, не хочу жаловаться, но у меня ужасно болят зубы…
Он умолкает, склонив голову набок, смотрит на меня выжидающе, добродушно улыбается. Я советую ему принять аспирин и иду к лифтам; Ким только что скрылась в кабине, я захожу следом.
— Как здорово, что ты так быстро пришла, ты была поблизости?
Она отвечает, что ей не понравился мой голос на автоответчике, тревожно стало. Я смотрю на нее. Лучше бы она надела, как вчера, строгий костюм. В легком летнем платье у нее такой безобидный вид. Она спрашивает, на каком я этаже.
— Ким… Мне надо с тобой поговорить, но не у меня в номере.
— Не беспокойся, я умею держать себя в руках.
— Не в этом дело. Боюсь, там могут быть микрофоны.
Ким озадаченно поднимает брови.
— Все так серьезно?
— Мне нужна твоя помощь, Ким.
— Что ты натворил?
— Ничего. Дело во мне. И я не хочу, чтобы меня обдурили.
— Кто?
— Белый дом.
Она нажимает на последнюю кнопку. Двери закрываются, мы смотрим мультик над загорающимися цифрами. Лифт останавливается на пятнадцатом этаже, два японца в резиновых шлепанцах и белых купальных халатах — но у одного под мышкой папка — кланяются нам, видят, что кнопка 42 светится, еще раз кланяются и поворачиваются к нам спиной.
Через несколько секунд мы выходим на кафельный пол фитнес-этажа. Я иду вслед за Ким по коридору, который ведет к их так называемому бассейну — недоразумение да и только, крошечный, квадратный, в тепличной духоте среди небоскребов, расплывающихся за каплями на запотевших стеклах. Инструктор просит нас расписаться в журнале, выдает полотенца. Ким расстилает свое на последнем шезлонге в углу, поднимает спинку, усаживается. Я сажусь рядом, смотрю на японцев, которые, прохаживаясь по пояс в воде, сосредоточенно изучают бумаги.
— Ну, так что у тебя за проблема с Белым домом?
Я отвечаю под льющуюся со стеклянного потолка слащавую музыку:
— Я точно не знаю, чего они захотят, наверно, отправят меня этаким посланником в нефтяные страны. Ну типа: «Я, Агнец Божий, беру на себя грехи земные; я принес вам мир, а вы нам оставьте недра».
— Ты серьезно?
— Не доверяю я им. Если продавать душу, так хоть не вслепую, Ким. Я согласен быть Агнцем, но не бараном. Будешь вести переговоры за меня?
Она смотрит как-то растерянно.
— Я могу дать тебе аванс, — поспешно добавляю я и достаю конверт, который сунул мне пресс-атташе.
— Послушай, Джимми… ты ведь даже не знаешь, хороший ли я адвокат.
— Кроме тебя, я ни с кем не знаком.
— Я работаю недавно…
— А меня ждут через десять минут, чтобы подписать договор. Они меня уже обули с подпиской о неразглашении, не хочу второй раз быть лохом!
Она берет конверт и засовывает его в карман моей куртки.
— Хотя бы пойди к ним со мной, Ким… Мне важно им показать, что я не один, что есть кому постоять за меня, а то они думают, я на все соглашусь…
Ким достает из сумки блокнот и ручку.
— Что именно они тебе предложили? Постарайся вспомнить точные слова.
Я отвечаю, что речь шла о теологическом и духовном образовании, чтобы я развил свои способности на благо себе и другим и чтобы меня апробировал папа римский. Она невозмутимо записывает.
— По каким критериям?
— Что?
— Каковы твои аргументы для «апробации»?
— Генетическое досье и чудеса.
Она вздрагивает.
— Ты еще что-то делал после моего вывиха?
Я вкратце без похвальбы рассказываю ей про пончики, про воскресшего пешехода, про глаза слепого и про клен. Она записывает с бесстрастным лицом, с новой строки, ставя черточку после каждого события.
— Ты мне веришь?
— Я обобщаю. Если обе стороны убеждены в реальности фактов, мне не придется к этому возвращаться.
— Не говори им про клен: они велели мне пока больше никого не спасать.
Она перечитывает свои записи. Из раздевалки выходит пожилая дама: блестящий купальник, бирюзовые тени на веках, алая шапочка, скрученные ревматизмом руки и ноги. Она ковыляет к лесенке, кладет у бортика палку, падает навзничь в воду и плывет на спине безупречным, размашистым и изящным кролем мимо прогуливающихся по кругу японцев.
— И чего ты хочешь? — спрашивает Ким, вынув ручку изо рта. — Оплату по контракту, поденную, аккордную, гонорарную?
Я смотрю ей в глаза; меня трогает этот профессионализм, готовность применить свои познания к моей ситуации, не отвлекаясь на соображения сверхъестественного и религиозного плана.
— Не знаю… Ты бы что посоветовала?
— Гонорарную. Это позволит тебе предъявлять счет за то, что ты делаешь, и отказываться, если делать не хочешь, не рискуя неустойкой.
— Не в деньгах дело. Просто я хочу лечить кого хочу и когда хочу и разрешения не спрашивать.
— Ты готов подписать эксклюзив?
— Нет. Не желаю быть ни собственностью католиков, ни рупором республиканцев. Или демократов, если они победят на выборах. Не хватало еще, чтобы меня сбагрили вместе с мебелью. Перепродали…
— Если я добьюсь для тебя статуса добровольного медиатора, твоя независимость будет гарантирована юридически и финансово. У тебя недовольный вид.
— Да нет, это потому, что мы разговариваем у бассейна. Мне кажется, будто я смету обсуждаю.
— Ты сам попросил меня о консультации…
Я вздыхаю, вытягиваюсь в шезлонге и смотрю на облака, проплывающие над стеклянным потолком.
Ким еще минут пять вырабатывает свою линию, перечисляет возможные препятствия, вслух обдумывает приемы защиты и компромиссы. Странно, мои позиции укрепляются на глазах, а я чувствую себя все менее уверенно.
— А что если я ошибаюсь, Ким? Что если они навешали мне лапши на уши? Если они хотят просто-напросто спрятать меня в Скалистых горах, спокойно изучать мою кровь, мои реакции, мои способности, чтобы я был надежно изолирован? Прикинь, Христос на свободе, сеет смуту во имя истинных ценностей Евангелия, есть отчего содрогнуться миру! Все детство меня держали под стеклянным колпаком в лаборатории, я не хочу, чтобы это повторилось! Я потребую контракта, по которому Соединенные Штаты будут обязаны поставить все свои структуры на службу моему делу, с гарантией гласности, и чтобы мне были предоставлены все необходимые средства: телевидение, больницы, санитарные самолеты, персонал… А не то я сам выставлю себя на торги! Предложусь Африке, Азии, Европе… В конце концов, почему я обязан спасать свою страну, а не другую? Нет пророка в своем отечестве: ты должна сыграть на конкуренции.
— Пора идти, — говорит Ким, и мне кажется, она довольна, что время поджимает.
Она убирает блокнот в сумку, с озабоченным видом подправляет макияж.
— Сейчас мы их умоем, — подбадривает она меня и встает, захлопнув пудреницу.

 

Поначалу все шло как по маслу. В люксе 4139 было человек десять. Я представил Ким в первую очередь тем, в ком был уверен: Бадди Купперману и доктору Энтриджу. Они поздоровались с ней, сияя радушными улыбками, и как будто ничего не имели против, что я пришел со своим адвокатом. Епископ протянул ей руку; вместо того чтобы пожать ее, она поцеловала перстень. Он просиял — наверно, в их кругу так принято. Раскинув руки, будто обнять меня хотел в знак примирения, он попросил простить ему давешние резкие слова. Я простил от всего сердца и попросту предложил в следующий раз ударить меня по левой щеке. Он не въехал и спросил, почему я прошу меня ударить. И этот человек будет учить меня богословию! Я сказал ему: «Ступайте с миром», похлопав напоследок по плечу, и подвел Ким к Ирвину Гласснеру и судье Клейборну, а потом нас познакомили со всеми остальными. Говорун в замшевом пиджаке, тараторя без умолку, представил нам генерала, специалиста по питанию, преподавателя иностранных языков, духовного гуру и наконец единственную в команде женщину, толстую и мужеподобную, которой предстояло заняться моей внешностью. Я пожелал ей удачи, а про себя подумал, что ее выбрали, наверно, чтобы мне легче давалось воздержание.
Все уселись вокруг низкого стола, и я первым делом постарался внести ясность. Если мы договоримся, я готов, к примеру, дать обет целомудрия, но прошу не принимать мой свободный выбор за соблюдение запрета, с которым я не согласен: нигде Иисус не осуждал сексуальные отношения как таковые, а плотский грех придумала церковь, чтобы люди чувствовали за собой вину. После моего вступления слегка повеяло холодком. Мне было особенно интересно, как отреагирует его преосвященство, — он лишь развел руками, как бы соглашаясь. Бадди Купперман улыбнулся мне:
— Только один грех не может быть отпущен, Джимми, если мне не изменяет память, не будет прощения тому, кто хулит Духа Святого и принимает посланцев неба за приспешников дьявола.
И он повернулся к доктору Энтриджу, а я подтвердил: да, это из святого Марка.
— Ну вот, по одному пункту договорились, — обрадовался, колыхнув двойным подбородком, судья Клейборн, закинув ногу на ногу и облокотившись на спинку стула.
Я передал слово моему адвокату, и Ким ошеломила меня тем, что представила им, ни разу не заглянув в свою шпаргалку, длинный перечень условий, в котором были учтены и даже подчеркнуты все мои опасения и пожелания.
— По всем пунктам — да, — бросил в ответ судья, даже ничего не записав. — Что еще?
Растерянное молчание усилило эффект от этой фразы, которую он произнес тоном, не допускающим возражений, и как будто с облегчением. Я переглянулся с Ким и встревожился еще сильнее, увидев, что она, как и я, разочарована этой слишком легкой победой.
— Гарантии, — продолжила она. — Какого типа контракт вы составили?
— Что имеется в виду? — нахмурился Клейборн, точь-в-точь как гурман в ресторане при виде счета.
— В случае если он станет жертвой покушения, будучи при исполнении прямых обязанностей, как вы намерены возместить ему ущерб? И какова будет мера его уголовной ответственности за преступления, совершенные во имя его или даже за религиозные конфликты, спровоцированные его публичными выступлениями?
— Всему свое время, — сказал судья; голос был медовый, а взгляд ледяной.
— Мы не согласны, — возразила моя защитница. — Все эти детали немаловажны для нашего решения. Легкомысленный подход исключен в таком вопросе, как отождествление с личностью Христа, который, напомню, имеет не только сторонников, но и противников.
Судья хотел было ответить, но по знаку Бадди Куппермана закрыл рот. Ким повернулась к советнику Гласснеру.
— Я полагаю, моего клиента оценили? Какой суммой измеряется стоимость его ДНК? В случае болезни, травмы или какой-либо другой помехи активной деятельности, предполагаете ли вы клонировать в свою очередь его? Если да, то на каких условиях и в какой форме будет осуществляться право наследования?
За столом никто больше не улыбался. Ирвин Гласснер смотрел на меня изумленно и как будто с жалостью. Я и сам думал, что моя адвокатша перегнула палку, еще, чего доброго, все мне испортит от избытка рвения. Начинающие — они всегда так. Доктор Энтридж очень мягко и вежливо спросил ее, чего она, собственно, добивается — защищает мои интересы или хочет отвратить меня от моего предназначения.
— Я хочу, чтобы он понимал, на что идет. К вопросу о палестино-израильских отношениях, какой линии вы собираетесь придерживаться в том, что его касается?
Епископ Гивенс откашлялся и, сложив пальцы домиком перед своим носом, обратился ко мне властно и в то же время почтительно, будто отвечал, хотя я его мнения не спрашивал.
— Я признаю, что этот разговор необходим, Джимми, но не уверен, что он полезен вам на той духовной стезе, которую вы отныне для себя избрали.
Его умный и понимающий взгляд рассеял неприятное чувство от нарисованных моей защитницей перспектив. Я встал и сказал Ким, что лучше подожду у себя в номере. Под одобрительное молчание всех присутствующих я вышел, оставив их без меня решать мою судьбу.
И вот уже минут двадцать я коротаю время в ванне, окутанный пеной с запахом зеленых яблок, понемногу добавляю горячую воду, нажимая на рычажок ногой, и пялюсь в телевизор, встроенный в стену над вешалкой для полотенец. Сначала мне было тревожно, потом стало все равно, а теперь я думаю, что им виднее. К черту практические детали, главное — чтобы мне помогли понять и исполнить мою миссию, прояснили бы, с какой целью я появился на свет и как применить слова Христа к сегодняшним людям.
Я переключаю каналы, телевизор выплевывает обрывки новостей в ритме касаний моего пальца. И вдруг… Я вздрагиваю. Передо мной лицо Ирвина Гласснера, крупным планом во весь экран. Он стоит на синем фоне под эмблемой Белого дома и печальным голосом сообщает, что, по невыясненным причинам космический корабль «Эксплорер» сгорел в стратосфере. Я смотрю на него, и мне опять не по себе. Он совсем другой на экране, какой-то неживой, как робот. Нет того света человечности, который я ощущал рядом с ним, той затаенной страсти и боли, восторженности состарившегося мальчика, мумифицировавшегося в саркофаге высокой должности. Какой же Ирвин настоящий? Политик с хорошо подвешенным языком и пустыми глазами, приносящий соболезнования семьям космонавтов в якобы прямом эфире, или ученый-утопист, который смотрит на меня как на мечту своей жизни? Может быть, только со мной он становится самим собой? Как и Бадди Купперман, и отец Доновей, и епископ Гивенс… даже милашка Ким, компетентностью и напором сразившая наповал шишек из Вашингтона. Может, это и не прямое мое влияние, но я представляю для них такую ценность, что каждому под силу невозможное. Не для того ли я и послан им?
Исчезает с экрана Ирвин, начинается прогноз погоды на курортах, и я выключаю звук. Гул вентиляции слабеет и затихает. Наверно, я нажал сразу две кнопки на пульте, где сосредоточены все функции моего номера. Пар окутывает ванну, но мне не хочется шевелиться. На зеркале над раковиной медленно проступает крест. Я смотрю на него, затаив дыхание; контуры все отчетливее, по мере того как сгущается пар. Начинают вырисовываться еще две фигуры, по бокам. Молния и спираль. Видно, горничная так протирала зеркало, трижды провела тряпкой.
Я вылезаю из ванны, одеваюсь, пишу записку для Ким на картонке «Просьба не беспокоить», вешаю ее на дверь и выхожу.
Дождь перестал, 57-я улица гудит пробками. Из лимузина выскакивает шофер, распахивает передо мной заднюю дверцу. Я качаю головой: нет, спасибо, — перехожу дорогу и иду к Центральному парку.

 

Под шатром ветвей, отряхивающих солнечные капли, мне мало-помалу легчает. Здесь остановилось время, прошедшего часа не было, и ко мне возвращается состояние эйфории, в котором я был до подсчетов, торгов, всего этого юридического побоища. Под моим кленом милуются два парня в тренировочных костюмах. Я обхожу полянку спортивным шагом, постепенно сужая круги, — не хочу мешать. Последние сухие листья опали с клена, и мне кажется, что почки еще набухли. Мальчишки целуются взасос, вот-вот съедят друг друга, сплетясь, как альпинисты в связке, я смотрю на них, таких счастливых, и на меня накатывает тоска — тоска и нетерпение. Нет, я не дам растратить колоссальную энергию, поднимающуюся из земли под кленом, эту благодарную силу, которая примиряет меня со всем на свете.
Мальчишки косятся на меня раздраженно, отрываются друг от друга. Я останавливаюсь, успокаиваю их улыбкой: я не на них смотрю — на дерево. Говорю, что они могут вырезать свои инициалы на стволе — ему будет приятно. Они подбирают свои вещички и отваливают.
Я обнимаю клен, утыкаюсь носом в кору, вдыхаю — она пахнет дождем и нагретым сахаром. Теперь я прошу его о помощи. Я хочу еще чуда. Я должен по крайней мере испытать судьбу, выбить этот клин, перестать защищаться, сложив лапки. Сегодня я наберусь мужества все узнать, простить, проститься, бросить последний взгляд.
Спринтерским рывком я возвращаюсь к отелю, ныряю в лимузин и командую, прежде чем шофер успевает сложить свою газету:
— 64-я Ист, дом 184, пожалуйста.
Он включает зажигание, предлагает мне сесть на заднее сиденье. Я оглядываюсь на тонированное стекло, скрывающее салон-бар, в котором «волхвы» перевернули мою жизнь не далее как в четверг утром. Говорю, что лучше останусь на переднем: можно будет поболтать. И я с интересом слушаю его всю дорогу, чтобы ни о чем не думать, ничего не бояться, ни на что не надеяться, ничего не загадывать.

 

Между Лексингтонскими стройками и шумной Третьей авеню 64-я улица выглядит провинциальной: узкая, тихая, зеленая, ветви акаций смыкаются над проезжей частью. Педро тормозит у дома 184. Я запомнил его имя, больше, правда, ничего. Сейчас он рассказывает, как воевал в Ираке, как уже после войны гибли один за другим его однополчане, не успев побыть американскими гражданами. Я киваю, неотрывно глядя на угол четвертого этажа. Шторы приспущены, надутая сквозняком занавеска трепещет в окне гостиной. Точно так же было, когда я приходил сюда в последний раз.
А Педро уже живописует, как президент Буш на День Благодарения прилетел в Багдад, чтобы съесть индейку со своими доблестными воинами, а в газетах писали, будто он с семьей в Кемп-Дэвиде; как полк, вытянувшись во фрунт, встречал вертолет и как были разочарованы солдаты, надеявшиеся, что к ним пожалует Мадонна. И дальше — как он вернулся в Штаты, как мучился бессонницей, как умер его пес, а жена завела любовника.
— Поезжайте!
Он трогает с места, не закончив предложения. Из подъезда вышла Эмма. Я вытягиваю шею, чтобы рассмотреть ее. Она поглядывает на часы, нервно озирается. На ней длинное бледно-голубое платье, волосы убраны под шляпку, на голом плече висит крошечная сумочка из жемчужных бусин. Она такая же, как полгода назад. Я изменился за двоих.
— Езжайте вокруг квартала, Педро, пожалуйста.
С бешено бьющимся сердцем я концентрирую все мысли на видении, скрывшемся за углом улицы. Шофер умолкает, чтобы не мешать мне. На следующем перекрестке я прошу, чтобы он еще раз проехал мимо дома 184, медленно, будто бы ищет, где припарковаться. Он беспрекословно повинуется. Нас обгоняет, просигналив, такси. Эмма сходит с тротуара, машет ему — какое там, машина только прибавляет скорость. Она с досадой топает каблучком по решетке водостока.
— Еще круг, — говорю я.
— Красивая женщина, — одобрительно замечает Педро, считая меня почти другом, после того как излил мне душу.
Он сворачивает на Третью авеню, и тут я прошу его остановиться. Позади резко тормозит желтая «Тойота», следующая за нами от самого отеля.
— Пересаживайтесь назад, за руль сяду я.
Он поворачивается ко мне, растерянно моргает.
— Когда мы подъедем к ней, я остановлюсь, вы выйдете и скажете ей, что идете в бар напротив и что лимузин оплачен до вечера: шофер может ее подбросить, если она хочет. Я отвезу ее и вернусь.
— Но… я не имею права оставлять вас одного, сэр.
— Я все беру на себя. Да и желтая «Тойота» будет при мне. Я ненадолго, но это очень важно, Педро. Сегодня я последний день свободный человек.
Он смотрит на меня чуть не со слезами на глазах и перебирается назад. Я сажусь за руль, мчусь на всех парах по 63-й улице, торможу у светофора, зеленый не загорается, время тянется бесконечно. Выруливаю наконец на Парк-авеню, сворачиваю на 64-ю, молясь про себя, чтобы Эмма не успела укатить в такси. Нет, она все там же, топчется на краю тротуара, грызет ноготь. Останавливаюсь во втором ряду напротив бара. Педро выходит. Он ослабил узел своего черного галстука, чтобы иметь не такой лакейский вид. Я вижу, как он будто бы замечает Эмму, предлагает ей воспользоваться лимузином, мол, остался еще целый час, а у него деловая встреча здесь, в баре. Играет он бездарно, но она так спешит, что, наскоро поблагодарив, ныряет на заднее сиденье.
— Церковь святого Михаила, — отрывисто бросает она мне, — угол 86-й Ист и Йорк-авеню.
Ссутулившись, втянув голову в плечи — хоть я и за тонированным стеклом, — еду в сторону Ист-Ривер. Надеюсь, хоть не на ее собственную свадьбу я ее везу… Я жалко улыбаюсь этой мысли, и на сердце почему-то вдруг теплеет. Жизнь продолжается без меня, и это хорошо. Главное сейчас — услышать в последний раз ее голос из динамика на приборном щитке. Уйти с миром, принять наконец наш разрыв как данность, только одним глазком взглянуть на ее жизнь без меня и пожелать ей заслуженного счастья. Не оставлять за собой ни обид, ни сожалений, ни тщетных надежд.
— Да, Синди, это Эмма, я получила твое сообщение. Нет, не сегодня, я же говорила, я не могу. Что? Да нет, но ведь сегодня суббота. У меня дела… Послушай, только не начинай опять! Клянусь тебе, ни на какой другой журнал я не работаю! И откуда, по-твоему, я бы взяла время писать куда-то еще под псевдонимом? Просто у меня личные проблемы. Почему это «с мужиком»? Нет, тут все прекрасно, и нечего хихикать, это вообще тебя не… Ладно, хорошо, жду.
Шелестит в динамике ее вздох. Я прибавляю громкость, жадно ловлю щелчок зажигалки, прерывисто-свистящий выдох — так она всегда расслабляется после первой затяжки. В зеркальце мне видна только тень за тонированным стеклом, но я столько раз прокручивал в голове ее движения, с тех пор как мы расстались, что знаю их наизусть.
— Да-да, я слушаю.
Горло перехватывает от ее нервного голоса. Судя по всему, у нее так ничего и не изменилось. Проблемы в редакции, авралы перед сдачей номеров и мужчины ее жизни, отвлекающие от работы… Я кручу ручки кондиционера, пытаюсь разладить систему вентиляции, чтобы вдохнуть у себя на переднем сиденье ее воздух. И мне это удается, циркуляция приносит слабый запах ее духов — амбровый, цветочный, льдистый. Я закрываю глаза. Сзади гудят, и этот звук возвращает меня к действительности: нельзя спать за рулем.
— Какой рецепт? Ты еще и роешься в моем столе? Говорю тебе, я прекрасно себя чувствую! У Тома депрессия, и я попросила выписать мне транквилизаторы, чтобы никто об этом не знал, вот и все: ему светит место в прокуратуре, сама понимаешь, его досье должно быть чистым… Ну конечно, я тебе доверяю, не в этом дело! Послушай, Синди, я предложила тебе одиннадцать тем для сентябрьского номера, его сдавать через неделю, а ты мне еще ничего не заказала… Гнусно так со мной поступать только потому, что я сказала тебе «нет»! Прекрати, я не обвиняю тебя в домогательствах, плевать мне на это, мне нужна моя работа, и я буду помалкивать, ты это знаешь, так что кончай, черт возьми, свои фокусы! Можешь перетрахать хоть всю редакцию, но будь ты человеком! Я тебя прошу, унижаюсь, чего тебе еще надо? Конечно, я разослала резюме! Если бы меня пригласило другое издание, думаешь, я стала бы перед тобой пресмыкаться? Закажи мне тему, черт тебя дери! Ладно, хорошо, в восемь у тебя. Вы не могли бы побыстрее? — срывается она на крик, наклоняясь к стеклянной перегородке и не замечая микрофона в подлокотнике.
Я киваю и жму на педаль газа. Ее мобильный звонит, она отвечает, извиняется, прости, Том, выехала час назад, везде пробки, буду сию минуту. Щелкает замочек сумочки. Она подправляет макияж, утирает злые слезы, надломившие ее голос. Мне самому впору заплакать, как, оказывается, мало изменилась ее жизнь. Я надеялся, что после меня с работой у нее все наладится, помехой-то по ее словам был я. Тогда, при мне, у нее был другой главный редактор, пьющий, но славный малый, он давал ей полную свободу и сколько угодно времени для работы над своими темами, а проблема была в ней: она говорила, ей не хватает собранности, чтобы засесть за статью, выложиться по полной она может, только взявшись за дело в последнюю минуту… О политической книге, которую она вынашивала десять лет и каждый месяц в одну из наших воскресных встреч зачитывала мне первую главу, от раза к разу переписывая заново, нечего и говорить, вряд ли дело далеко продвинулось. Я сосредотачиваюсь на дорожных знаках: одностороннее движение, объезд… Ужасно видеть, что без меня ей не стало лучше. Нет, нельзя уходить от того, кого любишь, ради его блага. Но уже слишком поздно. И я сам виноват, опять опростоволосился. Подойди я к ней на улице, просто так, без всяких дурацких уловок, она бы сказала мне, мол, все прекрасно, я счастлива, ты тоже, вот и славно, нам с тобой было очень хорошо вместе, это останется лучшим воспоминанием, ну пока, созвонимся. И я ушел бы к неведомому, унося в сердце ее улыбку, а теперь унесу только горечь, обиду и одиночество — не говоря уж о том, как стыдно будет ей, если я выйду и распахну перед ней дверцу, она никогда мне не простит, что невольно разоблачилась передо мной.
Я мигаю фарами, подъезжая к церкви святого Михаила; ее красят, перед лесами позирует фотографу свадьба. Высокий блондин, тот самый, что открыл мне, когда я позвонил в ее дверь, облаченный в белый смокинг, машет ей, свирепо хмурясь. Она бежит, прижимается к нему, чтобы попасть в кадр слева от новобрачных, с застывшей улыбкой смотрит в объектив. Я жду и, только когда она «отмирает» и аплодирует вместе с остальными гостями, скрепя сердце уезжаю. Такой я теперь ее запомню — раздраженно отвернувшейся от блондина, который шепотом ее отчитывает. Уж если мне с ней не быть, я бы радовался, зная, что кому-то другому достается та лучезарная нежность, которую я в ней так любил. Но, видно, у их романа другой сюжет. Не это, наверное, нужно двоим, чтобы вместе состариться.
По-прежнему с «Тойотой» на хвосте я заезжаю в бар за Педро, который скучает за стаканом томатного сока, и мы возвращаемся в отель. Он спрашивает меня: ну как? Хорошо, отвечаю я. Теперь я готов. Да, готов покинуть эту жизнь, в которой мне нет больше места. Уверен, что оставлю лишь ненужную пустоту, которая очень быстро затянется в сердце Эммы. Если уже не затянулась. Молитва останется единственной нитью, связывающей меня с ней, единственной возможностью ей помочь, и не первая пришедшая на ум молитва. Не отчаянная надежда повернуть время вспять, не память о былой гармонии, которую я упорно храню как резон, чтобы нам снова быть вместе… Нет, молитва истинная. Бескорыстная, безвозмездная, бесплотная. Быть может, такой молитве меня сумеют научить в горах.
Я поднимаюсь в свой номер, снимаю с двери табличку «Просьба не беспокоить». От Ким — ничего. Звоню в номер 4139 — никто не отвечает. Нет, не могу поверить, что моя адвокатша своими требованиями провалила переговоры. Что со мной будет, если они откажутся от меня? Ее мобильный стоит на автоответчике. Оставляю вполне нейтральное сообщение: я у себя в номере, жду тебя, вот и все.
Закатное солнце прорисовывает аркады в облаках. Я стараюсь больше не думать об Эмме — или хотя бы думать о ней по-другому. Желать ей счастья без меня. Я больше не прошу, чтобы она вернулась, — нет, пусть уходит, как можно дальше, по тому пути, который выбрала. Новый стиль, настоящие журналистские расследования, политические баталии, книга, ребенок… Равновесие. Возможно, в моей власти влиять на события так же, как я смог воздействовать на состояние здоровья?
Я сажусь на пол, зажмурившись, представляю себе церковную паперть, где я только что ее покинул, мысленно восстанавливаю события, атмосферу — и пытаюсь внести коррективы. Я уезжаю оттуда с Эммой и Томом, мирю их в машине, я у них дома, и пусть они даже займутся любовью, если ей будет хорошо, и пусть Том мечтает о том же, о чем мечтает она, прошу, пусть его депрессия окажется только страхом перед бесплодием, тем же страхом, который всегда скрывал от нее я, и эти наши страхи, мой и его, я собираю вместе и давлю в сжатых кулаках, чтобы рухнули все преграды и вырвалась на свободу жизнь, которая должна расцвести в Эмме благодаря ему, я сам себя клонирую в их ребенке, у которого будет настоящая семья, светлое детство, счастливая судьба свободного человека…
Меня будит звонок. Я лежу на полу, свернувшись калачиком. Темно. Встаю, ощупью добредаю до двери. Вижу перед собой Ким. На языке вертятся вопросы: чем закончилось совещание, почему у нее такое растерянное лицо… Но она, не дав мне открыть рта, сует под нос магнитную карточку, вталкивает меня внутрь и запирает дверь. Три буквы — ФБР, а под ними ее фотография, имя, фамилия, звание. Я поднимаю на нее глаза, еще не веря.
— Да. Все липа, с самого начала. Мне поручили одновременно обеспечить твою безопасность и создать условия. Ночь с тобой я провела не по заданию — это единственное смягчающее обстоятельство для меня в твоих глазах. И это причина, по которой меня с задания сняли. Причина — или предлог.
Я прошу ее подождать минутку, иду в ванную и подставляю голову под струю воды, чтобы прийти в себя. Что-то невероятное произошло со мной, пока я спал, кажется, я и вправду расставался со своим телом, незримо был третьим у Эммы и ее мужа, мне хочется вспомнить это, но в голове бьются слова Ким, мало-помалу вытесняя все остальное. Я смотрю сквозь капли в зеркало, прокручиваю в голове нашу встречу, и в свете ее признания все кажется ясным как день. Почему она оказалась у бассейна миссис Неспулос, почему проявила такое понимание, говорила, что и у нее несчастная любовь, почему так быстро пришла сегодня… Наврала мне, что она адвокат, чтобы я попросил ее защищать мои интересы — перед теми, кто ее нанял. Все логично. Я чувствую себя смешным, но придраться не к чему.
Ким стоит у окна и смотрит на огни Манхэттена вокруг черного провала Центрального парка. Она слышит мои шаги, оборачивается — лицо несчастное, губа закушена. Она ожидает града упреков, лавины вопросов; я задаю только один: почему она теперь сказала мне правду?
— Завтра я увольняюсь и должна буду дать подписку о неразглашении. Этой ночью я еще могу говорить, так что выложу тебе все, и делай с этим что хочешь. Это твоя жизнь, твой выбор, ты волен в любой момент все прекратить и послать их к чертям. У тебя что-нибудь осталось в мини-баре?
Срывающийся голос и мутноватые глаза говорят о том, что ее мини-бар пуст. Я открываю холодильник, киваю ей: выбирай сама. Она сливает в стакан содержимое трех крошечных бутылочек — джин и портвейн, прислоняется спиной к шкафу.
— Все липа, Джимми, — я не только себя имею в виду. Прости за резкость. Я симулировала вывих, который ты мне будто бы вправил, а потом убежала, чтобы ты последовал за мной: я должна была привести тебя на место операции.
Ким протягивает мне стакан, я качаю головой. Она осушает его залпом и продолжает:
— В автомат с пончиками поставили какую-то электронику и управляли им на расстоянии. Якобы труп — наш человек, ему вкололи даноксил: остановка дыхания и пульса, ненадолго, пока ты его воскрешал; фельдшер и его дружки тоже из нашей команды… Вот слепой был настоящий. Мы так и подумали, что ты захочешь убедиться в его слепоте, но, после предыдущих чудес, не усомнишься в исцелении.
— Он… по-прежнему слеп?
— Тебе не хотели плохого, Джимми. Похоже на игру в жмурки, да, но это был скорее протокол. Квартал обложили, заранее просчитали твои передвижения и душевные терзания, со всеми возможными вариантами, все учли… Купперман был уверен, что после чуда с пончиками ты станешь придерживаться Евангелия. Энтридж даже предсказал, что для опыта со слепым у синагоги ты дождешься утра субботы, памятуя об Иисусе, который возмущал иудеев тем, что исцелял в день шаббата… что ты захочешь испытать судьбу, бросить вызов, восстановить связь времен… Бадди сказал, что шаббат начинается с вечера пятницы, а Энтридж возразил, что ты наверняка этого не знаешь, ты же неверующий. Они держали пари.
— Это мерзко.
Слова прошелестели на выдохе чуть слышно; я уже за гранью отвращения, гнева, стыда.
— Тебе не хотели плохого, — повторяет она. — Это просто для затравки. Понимаешь? Заставить тебя поверить в способности, унаследованные от Христа, было лучшим способом пробудить их в тебе, если они в самом деле есть в твоих генах. По крайней мере, такова была теория Куппермана, и Гласснер с ним согласился.
— То есть мои анализы ДНК — они настоящие?
— Джимми… Ты думаешь, Белый дом мобилизовал ФБР, ЦРУ и Пентагон ради социологического исследования реакций простого работяги, которому внушают, будто он — Бог? Ты — национальный приоритет, и тебя надо было испытать, вот и все.
Ноги подкашиваются, я опускаюсь на кровать. Пытаюсь сглотнуть слюну и спрашиваю, выталкивая слова из пересохшего горла:
— А клен? На него наклеили почки, пока мы обедали?
— Нет, Джимми, — серьезно отвечает Ким. — Клен ожил на самом деле. Это твое первое чудо. И это доказывает то, что Бадди был прав.
Я слушаю собственное дыхание и не знаю, противно мне или просто грустно. Неужели вправду надо было выставить меня дурачком с манией величия, чтобы пробудить Иисуса? Неужели силу любви и веры, способную исцелять, я не нашел бы в себе без них? Они не верили в меня и сделали ставку на худшее, что во мне есть: на гордыню, наивную восторженность, потребность чувствовать себя лучше, выше, благороднее других… Для затравки, как выразилась Ким. Какая гадость. Какие они все сволочи.
До меня с опозданием доходит, и я вздрагиваю:
— Откуда ты знаешь про клен? Отец Доновей тебе рассказал?
— Тебя снимали. Доновея нашли мои люди, пока я вела переговоры за тебя. В кустах, с перерезанным горлом. Его ограбили. Я отвечала за его безопасность: это стало поводом, чтобы отослать меня в Вашингтон.
Я вскакиваю с кровати, хватаю ее за плечи.
— Те наркоши — тоже ваши люди?
Она качает головой. Я бессильно роняю руки, мечусь по комнате, сам не свой. Если это в самом деле были бесноватые, значит, хрен я умею изгонять бесов. Я всего лишь обратил их в бегство; стоило мне отвернуться, они сделали свое черное дело. А если никаких бесов в них не было и это самый обыкновенный грабеж, то я, унизив их, толкнул на убийство из мести. Так или иначе, я кругом виноват. Я убил Доновея. Ради притчи.
Я утыкаюсь лбом в оконное стекло, Ким неслышно подходит сзади.
— Ты тут ни при чем, Джимми, и те трое тоже. Я уверена, что это замаскированная расправа. ЦРУ не имеет права действовать на американской территории, вот и копирует наши методы, чтобы мы за них отдувались: классическое ограбление, а не стрела, пропитанная кураре, не ядовитая змея или скорпион, что было бы больше похоже на них. Энтридж руководит психологической службой ЦРУ: мы с ним на ножах, и он бесится оттого, что ты со мной переспал.
Я говорю, что она очень добра, но не надо пытаться меня обелить. А если она вправду так думает, то ее мнительность равна моей доверчивости. Неужели ЦРУ стало бы мараться убийством священника, чтобы наказать ее за перепихон со мной.
— Конечно, нет, а вот чтобы уберечь тебя от его влияния — вполне возможно.
Я пожимаю плечами. Бедняга… Он так тепло улыбался, когда говорил о докторе, создавшем меня, так искренне смутился, рассказывая, как я вылечил его колено в четыре с половиной года… Неужели он тоже лгал ради моего блага? Я вспоминаю, не умом, а сердцем его последние слова. Его завещание. «Сыном Божьим мало родиться — им надо стать».
— Что ты будешь теперь делать, Джимми?
Я не отвечаю. Вернуться назад? Спрятать голову в песок, прикрывшись своими терзаниями? Нет, не могу. С прежней жизнью я простился, а для людей еще ничего не сделал — только вообразил себя их спасителем. Но ведь клен исцелила не иллюзия, в этом я уверен. Несправедливость, содеянная с бесплодной смоковницей, дала мне силу ярости, потребность и возможность ее загладить. Готов держать пари, наткнись я вчера, выйдя из дома, сразу на мертвое дерево, я точно так же воскресил бы его. Пробудить гены Христа, превратив его клон в марионетку-паяца, — нет, не может этого быть, или Бог тут вообще ни при чем. Святой Дух — не замок, который взламывают: ключ от него, если он существует, во мне, но я больше не хочу искать его один, вслепую. Я слишком боюсь ошибиться. Чрезмерная вера в себя до добра не доводит, мне уже пришлось в этом убедиться: я стал причиной смерти человека, недооценив силу дьявола. Чего бы мне это ни стоило, я не обойдусь без церкви и экспертов из Белого дома. Надо только не дать им хозяйничать, распоряжаться, злоупотреблять… Я выучусь всему, чему они хотят меня научить, но сделаю я это по своему разумению, на свой лад и оставаясь таким, какой я есть. Даже если я пойду по следам Иисуса, от себя не отрекусь.
— Ну ладно, — вздыхает Ким, — давай прощаться.
Я оборачиваюсь к ней и жестко спрашиваю, сама ли она решила бросить меня или просто подчиняется приказу.
— У меня нет выбора, Джимми.
— Кто у них главный? Купперман или Гласснер?
— Купперман главный на бумаге, но для президента авторитет — Гласснер.
Я звоню на ресепшн и прошу соединить меня с номером Ирвина Гласснера. Телефонистка напоминает мне, который час.
— Плевать, разбудите его.
Едва услышав сонное «алло» советника по науке, я выкладываю ему все. Меня водили за нос, ладно, им это удалось, но теперь хватит, я им больше не пешка, я творю чудеса по-настоящему, они это видели, так что я готов работать с ними, но только на моих условиях и никак иначе, не то я выброшусь в окно.
— Подождите… успокойтесь, Джимми. Давайте увидимся.
— Условие первое: Ким остается обеспечивать мою безопасность и едет со мной в Скалистые горы. И пусть Энтридж не смеет больше ее трогать, вообще пусть ведет себя тише воды ниже травы, или я его выгоню. Ясно?
— Послушайте…
— Отвечайте мне, да или нет: это не обсуждается.
— Да.
— Тогда спокойной ночи.
Я вешаю трубку. Ким смотрит на меня круглыми глазами.
— И кончайте вашу грызню, вы все, сколько можно! Профессионалы вы или нет, черт вас дери?
Она подается ко мне, прижимается. Я глажу ее по волосам, вдыхаю их запах папоротника, успокаиваюсь.
— Почему ты встал на мою защиту, Джимми? Я лгала тебе, я тебя предавала с первого дня…
— Что сделано, то сделано: я умею верить. Но умоляю тебя, сделай что-нибудь, разряди атмосферу, я не могу больше выносить эти силовые отношения, подсиживания, дрязги… Это сказывается на мне, сама видишь! Если вы хотите, чтобы я стал Христом, так нельзя, нужен… ну, не знаю… минимум чистоты…
Ким вздыхает, упершись ладошками мне в грудь, отстраняется.
— Что такое чистота, Джимми? Осторожный дурак живет под колпаком, чтобы защититься от зла, — он чист? Нет, чист тот, кто грешил, соприкоснулся с грязью и осознанно выбрал добро.
Я смотрю на нее. И она, стало быть, взяла из Библии то, что ей ближе. Меня понемногу отпускает, и глаза пощипывает от подступающих слез. Мы снова обнимаемся и долго стоим так, дыша в унисон, тихонько лаская друг друга, набираясь сил в эту минуту слабости. На телевизоре мигает лампочка. Ким берет пульт, открывает электронную почту. Одно за другим два послания появляются на экране:
«Дорогой Джимми,
подтверждаю, что Ким Уоттфилд восстановлена в прежних обязанностях. Встречаемся за завтраком в ресторане в восемь, если Вас это устраивает.
Ваш
Ирвин Гласснер»

 

«Сожалею, Джимми, если мое поведение могло быть столь превратно истолковано: я высоко ценю Ким Уоттфилд и буду рад, если сотрудничество между нашими службами продолжится в атмосфере дружбы и взаимопонимания на благо нашего общего дела.
Лестер Энтридж Копии: И. Гласснеру и епископу Гивенсу».
Ким беззвучно прыскает, щуря глаза, дает мне тычка в живот и идет за новым коктейлем. Я жду, пока она опустошит мини-бар, стараясь не поддаться взыгравшему в ней чувству реванша, потом прошу оставить меня одного.
Как только за ней закрывается дверь, я достаю из рюкзака книги, которыми разжился, чтобы, так сказать, выслушать противную сторону ради сохранения своего критического настроя. «Иисус-самозванец: доказательства», «Новый Завет в сорока измышлениях». Бросаю их в мусорную корзину. У меня нет больше сил сомневаться.
Я гашу свет, прижимаюсь лбом к оконному стеклу и, вглядываясь в темное пятно Центрального парка, представляю себе лицо отца Доновея, сосредотачиваюсь на нем, чтобы меня услышала его душа; я прошу у него прощения и прощаю его. И за него, за его убийц, за всех, кто еще захочет использовать меня или принудить к молчанию, — я молюсь. Молюсь как умею. В неведении и надежде снова заглядываю в себя, в эту пустоту, которую я начинаю называть Богом.

 

Часы показывают пять минут девятого, когда я вхожу в ресторан. Гласснер и Энтридж за тарелками с мюсли улыбаются мне как ни в чем не бывало, спрашивают, хорошо ли я спал. Я глаз не сомкнул и отлично себя чувствую. Добавляю, что раньше раскаивался, исцелив клен без их разрешения, но теперь рад этому. Не зафиксируй они своей съемкой, что мой дар может обойтись без их фокусов, до сих пор бы творили липовые чудеса, так сказать, для затравки того, что уже работает полным ходом, и мы теряли бы драгоценное время попусту, а теперь можем взяться за работу на здоровой основе. Засим до свидания, пойду попрощаюсь с моим деревом.
Энтридж хмурится, смотрит на часы, отпивает глоток молока и говорит, что наш самолет вылетает ровно через полтора часа: времени у меня только на завтрак. Отвечаю, что я не голоден и направляюсь к холлу. Через две минуты они нагоняют меня, дожевывая на ходу: что ж, хотят вместе — пошли.
Я иду быстрым шагом в утренней прохладе, огибаю поливальное устройство — раннее солнце рисует в брызгах радугу. Они едва поспевают за мной, Гласснер — выкашливая вчерашние сигары, Энтридж — стараясь не наступать на траву ботинками за пятьсот долларов. Я иду вдоль Карусели к Шип-Мидоу и, выйдя на поляну, останавливаюсь как вкопанный. Сзади подходят, запыхавшись, мои спутники. Я шагаю по опилкам, по хрустким сучкам, медленно, не веря своим глазам, подхожу к пню. Еще влажные от сока кольца по краям, а сердцевина — серая дыра.
— Обидно, — бормочет Ирвин, опуская руку мне на плечо. — Но все-таки ствол был полый внутри, смотрите: это небезопасно…
Я слышу стрекотанье газонокосилки, кидаюсь на звук. Это давешний садовник, щуплый индеец, который подтвердил исцеление клена. Я силой тащу его на поляну, называя убийцей. Он отбивается, уверяет, что ни сном ни духом, это вообще не его епархия, вырубкой в плановом порядке занимается служба лесопосадок.
— Сегодня же воскресенье, черт побери!
— Они пришли вчера вечером…
— Но клен ожил! Разве они не видели?
— Это не их дело. Помечено дерево красной чертой — долой его.
Я поворачиваюсь к Энтриджу и Гласснеру, призывая их в свидетели. На их лицах написано откровенное облегчение. У меня опускаются руки. Какой смысл настаивать, нервничать, жаловаться? Видно, не судьба была клену послужить мне вещественным доказательством. Он знал, что обречен, а я попер против природы: из-за меня, быть может, он умер дважды.
Я смотрю садовнику прямо в глаза:
— Вы подтверждаете, что он дал почки?
— Ну да! — кивает он, подняв вверх палец.
Потом косится на непроницаемые лица моих спутников и добавляет как бы в свое оправдание, одновременно снимая с себя ответственность:
— Еще не такое бывает от озоновых дыр.
— Вот именно, — соглашается с ним президентская рать.
Они так горячо поддерживают эту версию, что мне думается: наверняка клен срубили по их указке. План есть план. Ни доказательств, ни рекламы, ни полемики, пока они не сочтут, что я готов.
Садовник уходит. Ирвин Гласснер тихонько похлопывает меня по плечу.
— Пора, — говорит он.
Назад: ~~~
Дальше: ~~~