Книга: Изверг
Назад: ~~~
Дальше: ~~~

~~~

Женщину из публики, которая при второй его истерике — когда он рассказывал, как погибли дети, — кинулась к обвиняемому, повторяя его имя, зовут Мари-Франс. Будучи тюремной попечительницей, она начала встречаться с ним еще в Лионе, вскоре после того, как он вышел из комы, а когда его перевели в Бурк-ан-Брес, приезжала каждую неделю. Это она подарила ему «Зимний лагерь». На первый взгляд в ней нет ничего особенного: маленькая женщина в темно-синем платье, лет под шестьдесят. Но, если присмотреться, бросается в глаза какая-то особая энергия в сочетании с безмятежностью, отчего с ней мгновенно становится хорошо. К моему замыслу — написать историю Жан-Клода — она отнеслась с доверием, удивившим меня самого: я бы не сказал, что заслуживаю его.
На протяжении всего рассказа об убийствах она не переставая думала о других страшных для него часах — серии следственных экспериментов в декабре 1994-го. Мари-Франс боялась, что он их не переживет. Сам он, когда прибыли в Превесен, сначала не хотел выходить из полицейского фургона. Но в конце концов все же вошел в дом и даже поднялся на второй этаж. Переступая порог спальни, он думал, что сейчас должно произойти что-то сверхъестественное — может, ожидал, что молния испепелит его на месте? Он так и не смог совершить соответствующих его признаниям жестов. Один из жандармов лег на кровать, а другой, вооружившись скалкой, будто бы наносил ему удары из разных положений. От него требовалось давать указания, вносить коррективы, режиссировать. Я видел сделанные тогда фотографии — зрелище жуткое и вместе с тем немного комичное. Потом пришлось перейти в детскую, где на то, что осталось от кроваток, положили двух кукол, одетых в специально купленные пижамки, — чеки на них приобщены к делу. Следователь попросил его взять в руки карабин, но он не смог — хлопнулся в обморок. Тогда его роль опять поручили жандарму, а он просидел остаток дня в кресле внизу. Второй этаж сильно пострадал от пожара, а вот гостиная выглядела в точности как в то воскресное утро, когда он вернулся из Парижа, — даже детские рисунки и бумажные короны по-прежнему лежали на столе. Кассета, извлеченная из видеомагнитофона, была опечатана, пленка из автоответчика тоже. Через несколько дней следователь дал ему ее прослушать. Вот тут-то молния и ударила. Первая запись датировалась прошлым летом. Голос Флоранс, веселый и очень нежный, произнес: «Ку-ку, это мы, добрались хорошо, ждем тебя, будь осторожен на дороге, мы тебя любим». И голосок Антуана: «Я тебя целую, папочка, я тебя люблю, люблю, люблю, приезжай скорее!» Следователь, слушая это и глядя, как слушает он, прослезился. А у него с тех пор их голоса звучат в ушах постоянно. Он без конца повторял слова, терзавшие ему сердце и одновременно утешавшие. Они добрались хорошо. Они ждут меня. Они меня любят. Я должен быть осторожен на дороге, которая ведет меня к ним.

 

Я спросил Мари-Франс — она добилась разрешения видеться с ним между заседаниями суда, — известна ли ей та история, о которой говорил мне его адвокат: вроде как в первый день его осенило, и он вспомнил причину той неявки на экзамен, с которой и началась вся эта ложь.
— О да! Абад не велел ему говорить, потому что в деле этого не было, а он считает, не стоило сбивать с толку присяжных. По-моему, он не прав, они должны знать, это важно. В то утро, когда Жан-Клод уже вышел, чтобы идти на экзамен, в почтовом ящике он нашел письмо. От одной девушки, которая была влюблена в него, но он отверг ее, потому что любил Флоранс. Эта девушка писала ему, что, когда он получит это письмо, ее уже не будет в живых. Она покончила с собой. Именно поэтому, из-за ужасного чувства вины, он не пошел сдавать экзамен. Тогда все и началось.
Я опешил.
— Постойте. Вы действительно верите в эти сказки?
Мари-Франс удивленно уставилась на меня:
— С какой стати ему лгать?
— Не знаю. То есть нет, знаю. Потому что он всегда лжет. Лжет как дышит, просто не может иначе, я думаю, он хочет обмануть скорее себя, чем окружающих. Если эта история правда, должен быть хоть один свидетель, способный подтвердить, что какая-то девушка, которую он знал, в то время наложила на себя руки — пусть и не из любви к нему. Ему достаточно назвать ее имя.
— Он не хочет. Чтобы не причинять боли ее родным.
— Ну конечно. И кто был тот ученый, у которого он покупал лекарство от рака, тоже не хочет сказать. Знаете, я, в отличие от вас, думаю, что Абад был тысячу раз прав, когда велел ему держать эту историю при себе.
Мое недоверие покоробило Мари-Франс. Она сама была до такой степени не способна на ложь, что принимала эти россказни за чистую монету, ей и в голову не пришло усомниться в их правдивости.
Абад, вызвавший Мари-Франс как свидетеля защиты, очень рассчитывал, что она сгладит впечатление от показаний предыдущей свидетельницы, вызванной обвинением: он бы дорого дал, доверительно сообщил мне адвокат со вздохом, чтобы оказаться подальше отсюда, когда она будет давать показания.
Мадам Мило, маленькая блондинка не первой молодости, но кокетливая, была той самой учительницей, из-за романа которой с директором разразился скандал в школе Сен-Венсан. Она начала с рассказа о «нелегком времени», которое им обоим пришлось пережить, и о том, как поддержали их тогда Романы. Через несколько месяцев после трагедии бывший директор получил из бурк-ан-бресской тюрьмы письмо — крик о помощи. Он показал послание ей, и оно глубоко ее тронуло. Потом они расстались — он принял руководство школой на юге страны, а мадам Мило стала писать в тюрьму. Она была учительницей Антуана, гибель мальчика стала тяжелейшим потрясением для всех его одноклассников: они без конца об этом говорили, и уроки в подготовительном классе превратились в сеансы групповой терапии. Однажды она предложила детям всем вместе нарисовать красивую картинку для «человека, попавшего в беду», и, не сказав им, что этот самый человек, попавший в беду, — отец и убийца Антуана, послала ему рисунок от имени класса. Он ответил пылким письмом, и она зачитала его на уроке.
Абад вдруг уткнулся в свои бумаги, прокурор задумчиво покачал головой. Мадам Мило замялась и умолкла. Повисшую паузу прервала судья:
— Вы навещали Жан-Клода Романа в тюрьме, и между вами завязались любовные отношения.
— Это слишком сильно сказано…
— В показаниях охранников говорится о «страстных поцелуях» в комнате для свиданий.
— Это сильно сказано…
— К делу приобщены стихи, которые прислал вам Жан-Клод Роман:
«Я хотел написать тебе
сам не знаю что,
что-то доброе, славное,
что-то самое главное,
сам не знаю что,
нежное,
безмятежное,
сам не знаю что,
волнующее,
чарующее,
сам не знаю что,
приятное,
без слов понятное,
я скажу тебе просто:
люблю».

В наступившем вслед за этим потрясенном молчании (за всю мою жизнь я не испытывал более неловкого момента, и эту тягостную неловкость снова пережил сейчас, переписывая свои тогдашние заметки) свидетельница пролепетала, что для нее это пройденный этап, что теперь у нее другой спутник и она больше не навещает Жан-Клода Романа. Но оказалось, что пытке еще не конец: оказывается, что помимо стихов он присылал ей в письме отрывки из романа Камю «Падение», которые отражали, как он выразился, его собственные мысли. Прокурор начал читать:
«Если бы я мог, покончив с собой, увидеть, какие у них будут физиономии, тогда да, игра стоила бы свеч. <…> Ведь убедить их в своей правоте, в искренности, в мучительных своих страданиях можно только своей смертью. Пока ты жив, ты, так сказать, сомнительный случай, ты имеешь право лишь на скептическое к тебе отношение. Вот если бы имелась уверенность, что можно будет самому насладиться зрелищем собственной смерти, тогда стоило бы труда доказать им то, чему они не желали верить, и удивить их. А так, что же? Ты покончишь с собой, и тогда не все ли равно, верят тебе они или нет? Ты уже не существуешь, не видишь, кто изумлен, кто сокрушается (недолго, конечно), — словом, не сможешь присутствовать, как о том мечтает каждый, на собственных своих похоронах…»
Он переписал добрых восемь страниц, все в том же духе, и прокурор только что не облизывался от удовольствия, завершая чтение избранных отрывков пассажем, который он представил как жизненное кредо обвиняемого: «Главное — не верьте вашим друзьям, когда они будут просить вас говорить с ними вполне откровенно. Если вы окажетесь в таком положении, не задумывайтесь; обещайте быть правдивым и лгите без зазрения совести».
Обвиняемый вяло оправдывался:
— Это все касается моей прежней жизни… Теперь я знаю, что все не так, наоборот, только правда дает свободу…
Впечатление от всего этого, как и предвидел Абад, было ужасающее. Бедняжка Мари-Франс, приглашенная в качестве свидетеля следующей, не имела никаких шансов. Она начала с трогательного рассказа о своих первых с ним встречах в тюрьме. «Когда я пожимала ему руку, мне казалось, будто я сжимаю руку мертвеца, так она была холодна. Он думал только о смерти, никогда я не видела человека в такой печали… Всякий раз, уходя, я боялась, что следующего свидания не будет. А потом однажды, в мае девяносто третьего года, он сказал мне: „Мари-Франс, я приговариваю себя к жизни. Я решил нести этот крест ради родных Флоранс, ради моих друзей“. И после этих слов все изменилось». Да уж, после того, как она повторила эти его слова, ее показания утратили убедительность. Все думали о стишке, о немыслимой идиллии с бывшей учительницей Антуана: на этом фоне патетическая речь о «прощении, которого он не считает себя вправе ждать от людей, потому что сам себя простить не может», звучала просто смешно. Она же этого будто не понимала и напоследок представила Жан-Клода замечательным человеком, рассказав, что заключенные в тюрьме обретали в его присутствии мужество, заряжались от него радостью жизни и оптимизмом — луч солнца во тьме, да и только. Прокурор слушал свидетельницу защиты с улыбкой сытого кота, а Абад съежился так, что просто исчез в складках своей мантии.

 

Закончился предпоследний день суда, впереди были только речи обвинителя и защитника. Я ужинал с журналистами. Одна молодая женщина по имени Мартина Сервандони метала громы и молнии по поводу свидетельства Мари-Франс. Да она просто не от мира сего, и это даже не смешно — безответственно, почти преступно! Роман, продолжала она, негодяй худшего пошиба — бесхарактерный и сентиментальный, как его стишки. Но что поделаешь — смертная казнь отменена, он будет жить, проведет двадцать или тридцать лет в тюрьме, так что неизбежно встает вопрос о его психическом состоянии. Положительный сдвиг произойдет в одном случае — если он по-настоящему осознает, что совершил, перестанет разнюниваться, жалея себя, и впадет в настоящую, глубокую депрессию, которой всю жизнь ухитрялся избегать. Только так он имеет шанс когда-нибудь освободиться от теней лжи и посмотреть в лицо действительности. А худшее для него — войти с помощью святоши вроде Мари-Франс в новую удобную роль — великого грешника, искупающего вину молитвами. Из-за таких вот идиотов, к числу которых (она прямо так и сказала) относит она и меня, Мартина готова была ратовать за возвращение гильотины. «Он, небось, рад-радехонек, что ты пишешь о нем книгу, а? Он ведь только об этом всю жизнь и мечтал. Выходит, он хорошо сделал, что перестрелял всю свою семью — вот как мечты сбываются. Все о нем говорят, по телевизору его показывают, биографию пишут, глядишь, скоро канонизируют. Вот что называется „выйти в люди“. Блестящая карьера, ничего не скажешь. Браво!»

 

«Вам будут говорить о сострадании. Лично я свое приберегу для жертв», — такими словами началась обвинительная речь прокурора, длившаяся четыре часа. Обвиняемый предстал в ней настоящим демоном коварства, он якобы «принял двуличие, как принимают веру», и восемнадцать лет упивался своим обманом. Факты как таковые не вызывали на этом суде ни малейших сомнений, так что ставкой в поединке между обвинением и защитой оказалась истинность его суицидального намерения. Перечитав ровным, бесцветным голосом душераздирающий рассказ об убийстве детей, прокурор театрально всплеснул руками: «Подумать только! С ума можно сойти! Что должен был сделать немедленно преступный отец? Конечно, выпустить следующую пулю себе в голову! Но нет, он убирает оружие, идет покупать газеты — продавщица нашла его спокойным и любезным, — и даже сегодня он помнит, что не покупал „Экип“! Далее: убив своих родителей, он опять же не спешит последовать за ними в мир иной, все чего-то ждет, дает себе отсрочку за отсрочкой, уповая, вероятно, на одно из тех пресловутых чудес, что до сих пор всегда его спасали! Расставшись с Коринной, он возвращается домой и тянет почти сутки — надеясь на что? Что его подруга обратится в полицию? Что найдут мертвые тела в Клерво? Что жандармы придут за ним, прежде чем он сделает роковой шаг? Он решается наконец поджечь дом — в четыре утра, как раз в то время, когда мимо всегда проезжает мусоровоз. Он поджигает именно чердак, чтобы огонь увидели издали и сразу. Он дожидается приезда пожарных, чтобы проглотить горсть таблеток, срок действия которых истек десять лет назад. И наконец, на тот случай, если спасатели замешкаются, сочтя дом пустым, дает им знать о своем присутствии, открыв окно. Психиатры называют его поведение „ордалическим“, то есть он якобы положился на волю судьбы. Прекрасно. Смерть его не взяла. Выйдя из комы, вступил ли этот человек по доброй воле на тот мучительный путь искупления, о котором мы слышали здесь столько красивых слов? Ничуть не бывало. Он все отрицал, измыслив таинственного человека в черном, убившего у него на глазах его жену и детей!» Войдя в раж, прокурор не мог остановиться и на том основании, что у кровати обвиняемого был найден сборник детективных загадок на тему «запертой комнаты», предположил наличие дьявольского плана, тщательно продуманного, последовательно осуществленного и имеющего целью не только остаться в живых, но и доказать впоследствии свою невиновность. Абад с легкостью опроверг это предположение: слишком уж сатанински-ловким получался план по версии прокурора. Речь адвоката, по хлесткости не уступавшая обвинительной, строилась на следующем посыле: Роман обвиняется в убийствах и злоупотреблении доверием, но нельзя вменять ему в вину еще и то, что он не покончил с собой. С юридической точки зрения, придраться было не к чему, но с точки зрения человеческой ему вменяли в вину именно это.

 

Последнее слово на суде, перед тем как присяжные удалятся на совещание, предоставляется обвиняемому. Он явно приготовил текст заранее и произнес его ни разу не сбившись, только голос в нескольких местах срывался от волнения.
— Да, мой удел — молчание. Я понимаю, что каждое мое слово и даже сам факт, что я жив, только усугубляют чудовищность моих деяний. Я готов понести заслуженное наказание и думаю, у меня не будет другого случая обратиться к тем людям, что страдают по моей вине. Я знаю, мои слова звучат жалко, но я должен их произнести. Ваши страдания — со мной, днем и ночью. Я знаю, вы не простили меня, но ради памяти о Флоранс хочу попросить у вас прощения. Быть может, оно будет даровано мне хотя бы после смерти. Я хочу сказать маме Флоранс и ее братьям, что их папа умер от падения с лестницы. Я не прошу поверить мне, потому что у меня нет доказательств, но клянусь в этом памятью Флоранс и перед Богом, потому что знаю: если нет признания, нет и прощения. Я прошу прощения у всех вас.
Теперь я хочу обратиться к тебе, моя Фло, к тебе, моя Каро, к тебе, мой Титу, к вам, папа и мама. Вы со мной, в моем сердце, и это ваше незримое присутствие дает мне силы говорить с вами. Вам известно все, и если кто-то может меня простить, то это вы. Я прошу у вас прощения. Простите меня за то, что я разрушил ваши жизни, простите, что так и не сказал вам правды. Ведь ты, моя Фло, такая умная, добрая, милосердная, я уверен, ты могла бы меня простить. Простите за то, что я не мог решиться причинить вам боль. Я знал, что не смогу жить без вас, и тем не менее сегодня я все еще жив и обещаю вам, что буду жить — как смогу, покуда будет угодно Богу, если только те, кто страдает из-за меня, не захотят, чтобы я своей смертью облегчил их муку. Я знаю, что вы поможете мне найти в жизни путь истины. Между нами было много, очень много любви. Я и дальше буду истинно любить вас. Простите меня все, кто может простить. Простите и те, кто не сможет простить никогда.
Благодарю вас, госпожа судья.

 

После пятичасового совещания Жан-Клод Роман был приговорен к пожизненному лишению свободы и двадцати двум годам тюремного заключения. При благополучном для него раскладе он выйдет в 2015-м, в возрасте шестидесяти одного года.
Назад: ~~~
Дальше: ~~~