Ненужная победа
(Рассказ)
Глава I
Солнце было на полдороге к западу, когда Цвибуш и Илька Собачьи Зубки свернули с большой дороги и направились к саду графов Гольдаугенов. Было жарко и душно.
В июне венгерская степь дает себя знать. Земля трескается, дорога обращается в реку, в которой вместо воды волнуется серая пыль. Ветер, если он и есть, горяч и сушит кожу. В воздухе тишина от утра до вечера. Тишина эта наводит на путника тоску. Одни только роскошные, всему свету известные, венгерские сады и виноградники не блекнут, не желтеют и не сохнут под жгучими лучами степного солнца. Они, разбросанные рукою культурного человека по сторонам многочисленных рек и речек, от ранней весны до средины осени щеголяют своею зеленью, манят к себе прохожего и служат убежищем всего живого, бегущего от солнца. В них царят тень, прохлада и чудный воздух.
Цвибуш и Илька пошли по длинной аллее. Эта аллея была кратчайшее расстояние между калиткой, выходящей в степь, и калиткой, глядящей в графский сад. Она пересекала сад на две равные части.
— Эта аллея напоминает мне линейку, которой во время оно, в школе, хлопали твоего отца по рукам, — сказал Цвибуш, стараясь увидеть конец аллеи. Конец ее пропадал и сливался с зеленою далью. Солнце не касалось ее. Она была шириною не более сажени, а деревья, стоящие по ее сторонам, посылали свои ветви навстречу друг другу. Это был туннель, устроенный природой из масличных, дубовых, липовых и ольховых ветвей. Цвибуш и Илька вошли как под крышу. Толстый и коротконогий Цвибуш обливался потом. Лицо его было багрово, как вареная свекла. Он то и дело утирал полой короткой куртки свой влажный подбородок. Он пыхтел и сопел, как плохо смазанный молотильный паровик.
— Это — божественная прохлада, мой зяблик! — бормотал он, расстегивая своими жирными пальцами жилетку и сорочку. — Клянусь моей скрипкой. Не находишь ли ты, что мы из ада попали в рай?
Лицо Ильки было не бледней ее розовых губок. На ее большом лбу и горбинке носа светились капельки пота. Бедная девочка страшно утомилась и едва держалась на ногах. Ремень от арфы давил ей плечо, а острый край неделикатно ерзал по боку. Тень заставила ее несколько раз улыбнуться и глубже вздохнуть. Она сняла башмаки и пошла босиком. Маленькие красивые босые ноги с удовольствием зашлепали по холодному песку.
— Не посидеть ли нам? — предложил Цвибуш. — Аллея длинна, как язык старой девки. Она тянется версты на три!
— Нет, папа! Если мы сядем, то трудно будет потом вставать. Лучше дойдем до конца и там уже отдохнем.
— Так… Сегодня, мой зяблик, день твоего рождения. Что-то подарит тебе судьба, какой подарочек?
— Я желала бы, чтобы судьба подарила мне сегодня обед…
— Ишь, чего захотела! Ха-ха! Много захотела! А не жирно ли будет, моя девочка? Не хочешь ли еще и поужинать?
— Давно уж я не ела ничего горячего… Ты не можешь вообразить себе, папа, как у меня пересохло в горле от сухого хлеба и копченой колбасы! Если бы судьба предложила сегодня мне в подарок что-нибудь на выбор: десять лет лишних жизни или чашку бульона, — я, не задумываясь, выбрала бы второе.
— И отлично бы сделала. Самый плохой бульон во много раз лучше нашей дурацкой жизни.
— Я выбрала бы второе и съела бы, и с каким аппетитом! Мне ужасно есть хочется.
Цвибуш с участием поглядел на Ильку, вздохнул и издал своими толстыми губами свистящий звук. Он всегда издавал отрывистые свистящие звуки, когда его что-нибудь тревожило или заставляло задумываться. Помолчав немного, он обратил на Ильку свои густые отвисшие брови, из-за которых выглядывали улыбающиеся глаза, и сказал:
— Ну подожди, потерпи… Я предчувствую, что подарок, который поднесет тебе сегодня судьба, будет достоин нашего внимания… Хе-хе… Я предчувствую, что мы недаром плетемся ко двору благородных графов Гольдаугенов! Хе-хе… Когда мы войдем во двор и заиграем, нас засыпят презренным металлом. Мы набьем наши карманы монетой. Ильку угостят обедом… Хе-хе… Мечтай, Илька! Чего не бывает на свете? Авось всё, что я говорю, правда!
Илька поправила на плече ремень от арфы и засмеялась.
— Нас послушает сам граф! — продолжал Цвибуш. — И вдруг, душа моя, ему, графу, залезет в голову мысль, что нас не следует гнать со двора! И вдруг Гольдауген послушает тебя, улыбнется… А если он пьян, то, клянусь тебе моею скрипкой, он бросит к твоим ногам золотую монету! Золотую! Хе-хе-хе. И вдруг, на наше счастье, он сидит теперь у окна и пьян, как сорок тысяч братьев! Золотая монета принадлежит тебе, Илька! Хо-хо-хо…
— Почему же непременно пьяный? — спросила Илька.
— Потому, что пьяный добрей и умней трезвого. Пьяный больше любит музыку, чем трезвый. О, моя сладкоголосая квинта! Не будь на этом свете пьяных, недалеко бы ушло искусство! Молись же, чтобы те, которые будут нас слушать, были пьяны!
Илька задумалась. Да, Цвибуш немножко прав! До сих пор монеты бросали ей большею частью одни пьяные. Не будь пьяных, ей и ее отцу пришлось бы голодать чаще, много чаще. Играть им чаще всего приходилось у трактиров и у кабаков, а не перед чистенькими крылечками трезвых бюргеров. Слушали их больше мужчины, отличительною чертою которых служат обрюзгшее лицо, большой красный нос и бессвязные пошлые слова. Илька задумалась на эту невеселую тему, и ей стало горько, досадно. Ей стало понятно теперь, почему на козлиное пение и пошлые шуточки ее отца обращается больше внимания, чем на ее песни, — почему очень часто просят ее пение заменить пляской. Нередко песня ее прерывалась на середине и заменялась бессмысленной пляской под визжанье отцовой скрипки. До сих пор еще ни один слушатель не поинтересовался узнать, кто сочинил те песни, которые она поет с таким чувством. «Песня о трех рыцарях» и бессодержательная плясовая выслушивались с одинаковым интересом.
— Трезвые презирают нас с тобой, потому что видят в нас попрошаек, а пьяные допускают нас к себе, потому что мы своей музыкой заглушаем несколько их головную боль.
Этими словами Цвибуш довел досадующую Ильку до уныния. Ей захотелось заплакать и поломать себе что-нибудь… хоть пальцы, например. Но не ломаются пальцы, как ни крути и не верти их; пришлось ограничиться одними только слезами.
— Приветствую дом почтенных графов Гольдаугенов! — пробормотал Цвибуш.
Он увидел калитку, сотканную из тонкой проволоки, увитой цветущим горошком.
— Приветствую! Человек, не имеющий предков, вступает в логовище людей, имеющих предков, предков-негодяев! Лучше ничто, чем подлое! В семнадцатом столетии граф Карл Гольдауген, женившись не на дворянке, умер от угрызения совести, а его брат, Мориц, плясал целый месяц от радости после того, как святой отец разрешил ему развестись с женщиной, которую он, Мориц, обокрал и вогнал в чахотку. Видишь ты, моя птичка, этот дом? Если бы можно было тебе раскрыть историю этого дома и взглянуть в нее, ты воскликнула бы: «Скотина человек!» — и ты, не знающая ни одного скверного слова, выбранилась бы так, как бранятся… разве одни только русские! Помнишь, милая, русских? Их слово так же крепко, как и их холод. Да будут наши инструменты настроены!
Цвибуш настроил скрипку. Илька фартуком отерла с арфы пыль.
— Судьба, делаем тебе вызов! Поднимай несуществующую перчатку!
Цвибуш и Илька вытянулись, приняли веселые физиономии и молодцами вошли в графский двор. Несмотря на жаркое время двор не был пуст. На нем кипели работы. Человек двадцать рабочих в синих блузах, запыленные, закопченные и вспотевшие, мостили асфальтом двор. Из трех чанов валил сизый дым.
Цвибуш и Илька бойко подошли к самому дому. Окинув взглядом окна, они увидели в самом большом окне большую человеческую физиономию… Физиономия была красна.
— Граф! — пробормотал Цвибуш. — Кажется, он! Сбывается мое пророчество! И пьян к тому же… Начинай!
Илька ударила по арфе. Цвибуш топнул ногой и поднес к подбородку скрипку. Рабочие, услышав музыку, обернулись. Красная физиономия в окне открыла глаза, нахмурилась и поднялась выше. Позади красной рожи мелькнуло женское лицо, мелькнули руки… Окно распахнулось…
— Назад, назад! — послышалось с окна. — Прочь со двора! Вы! Музыканты, чтобы чёрт вас взял с вашей музыкой!
Красная физиономия высунулась из окна и замахала рукой.
— Играйте, играйте! — закричал женский голос. Рабочие оставили работу и, почесываясь, подошли к музыкантам. Они стали впереди, чтобы им было видно лицо Ильки.
«Есть на свете много стран, — запела Илька, перебирая пальцами струны, — прекрасных, и светлых, как солнце, и богатых; и лучше же их всех Венгрия с своими садами, пастбищами, климатом, вином и быками, которые имеют рога в сажень длиною. Илька любит эту страну. Она любит и людей, которые ее населяют».
Красная физиономия улыбнулась и маслеными глазками уставилась на Ильку.
«Люди ее хороши, — продолжала петь Илька. — Они красивы, храбры, имеют красивых жен. Нет тех людей, которые могли бы победить их на войне или в словесных спорах. Народы завидуют им. Один только и есть у них недостаток: они не знают песни. Песнь их жалка и ничтожна. Она не имеет задора. Звуки ее заставляют жалеть о Венгрии…»
— Господин Пихтерштай, главный управляющий его сиятельства, приказывает вам спеть что-нибудь повеселей! — пробасил подошедший к Ильке лакей в красной куртке.
Голос Ильки умолк. Девочке не удалось высказать до конца свою мысль.
— Повеселей? Гм… Скажите его сиятельству господину Пихтерштай, что его желание будет тщательно исполнено! Впрочем, я сам буду иметь честь объясняться с ним!
Сказавши это, Цвибуш снял шляпу, подошел к большому окну и шаркнул ногой.
— Вы приказываете, — спросил он, почтительно улыбаясь, — спеть что-нибудь повеселей?
— Да.
— Не прикажете ли спеть песню дипломатическую? Собственного моего сочинения! Эта песня решает один из существенных европейских, первой важности, вопросов. Вы имеете честь быть мадьяром, ваша светлость?
Красная физиономия выпустила из себя столб табачного дыма и милостиво кивнула губами.
— Приглашаю господ патриотов внимать! Могу ли я поручиться, господа, за скромность? Нет ли между вами…
Цвибуш окинул глазами рабочих. Те закивали головами и, заинтересованные, подошли ближе.
«Что такое Австрия? — запел козлиным голосом Цвибуш. — Люди политики, князья земли, скажите мне, что такое Австрия? Не есть ли это винегрет, который готовы проглотить жадные соседи? Да, они проглотили бы, если бы в этом винегрете не было золотого ерша, которым можно подавиться. Этот ерш — Венгрия».
— Браво, браво! — забормотал толстяк.
«Австрия есть птица, выкрашенная во сто цветов! — продолжал петь Цвибуш. — Она состоит из сотни членов. У нее много ног, много крыльев, много желудков, но голова только одна. Эта голова — Венгрия. Нападет зверь на птицу, проглотит все члены, но не раскусить ему черепа! Череп плотен, как слоновая кость».
— Браво, браво!
«Есть язык французский, есть немецкий, есть русский, есть венгерский. Богатству венгерского языка удивляются все мудрецы. Поезжайте же, пожалуйста, в Вену и спросите: где живет тот сфинкс, который говорит по-австрийски?»
— Браво, браво! На тебе!
Крупная серебряная монета, сверкая, слетела с окна и со звоном покатилась к ногам Цвибуша. Другая такая же монета ударилась о башмак Ильки. Цвибуш поднял монету и закричал:
— Тысячу благодарностей! Пойду и выпью за здоровье вашей чести! Буду пить и, клянусь своей толстой мордой, не буду дышать! За ваше здоровье я буду пить двумя горлами: обыкновенным и дыхательным! Не до дыхания будет!
Цвибуш взмахнул шляпой. В это время в окне случилось нечто неожиданное. Красная физиономия побагровела, девушка вскрикнула, и окно внезапно захлопнулось. Рабочие попятились назад и вытянулись в струнку. Цвибуш махнул шляпой назад и почувствовал за шляпой некоторое препятствие. Он оглянулся и присел. Около него стояла на дыбах, испуганная неделикатной шляпой, красивая вороная лошадь. На лошади сидела высокая, стройная, известная всей Венгрии красавица, жена графа Гольдаугена, урожденная баронесса фон Гейленштраль. Цвибуш увидел пред собой красивейшую женщину, полную красоты, молодости, достоинства и… гнева. Она усмирила лошадь и, бледная, дрожащая от гнева, пуская глазами молнии, взмахнула хлыстом.
— Негодяй! — прошептала она и чуть не слетела с седла, когда Цвибуш, оглушенный ударом, покачнулся и, падая на землю, своим большим, плотным телом ударился о передние ноги вороной лошади. Он не мог не упасть.
Удар пришелся по виску, щеке и верхней губе. Графиня била изо всей силы.
Другое женское лицо, лицо гётевской Гретхен и Ильки, окаймленное миллиардами белокурых волос, прекрасное и молодое, исказилось гневом и невыразимым отчаянием. Оно побледнело, искривилось… По нем пробежали судороги. Илька оскалила по-собачьи свои белые зубы, сделала шаг вперед и, не найдя на земле камня, пустила в графиню Гольдауген серебряной монетой. Монета коснулась только вьющейся по ветру вуали и полетела к дому. Наступило странное, тяжелое молчание. Графиня и белокурая головка впились друг в друга глазами. Молчание длилось минуту. Графиня подняла хлыст, но, увидев бледное, несчастное, искаженное лицо, опустила медленно руку и медленно поехала к дому. Подъехав к крыльцу, она два раза оглянулась.
— Пусть они уйдут! — крикнула она.
Цвибуш поднялся, отряхнул пыль и, улыбаясь сквозь кровь, струившуюся по лицу, подошел к окаменевшей Ильке.
— Ты удивляешься, мой друг? — заговорил он. — Хо-хо! Твоего отца побили? Не удивляйся! Его побили не в первый, а в сорок первый раз! Пора привыкнуть!
Илька схватила отца за руку и, дрожа всем телом, припала к нему.
— О, как я счастлив! — заговорил Цвибуш, стараясь, чтобы кровь с его лица не капала на голову Ильки. — Как я счастлив! Как мне благодарить ее сиятельство! Моя скрипка цела! Я не раздавил своей скрипки!
И, схватив в одну руку арфу, а другой обхватив плечи Ильки, Цвибуш быстро зашагал обратно к аллее.
Глава II
В ту самую минуту, когда покажется конец аллеи, выходящей в степь, нужно начать считать на левой стороне буковые деревья. Между восьмым и девятым буком опытный глаз может заметить следы когда-то существовавшей, а теперь заброшенной тропинки. Эта тропинка вьется змейкой к часовне, около которой можно найти воду. Цвибуш знал о существовании этой тропинки. Он сосчитал восемь и повернул влево. Илька последовала за ним. Им пришлось продираться сквозь густую чащу репейника, дикой конопли, болиголова и крапивы. Крапива безжалостно кусала им руки, шеи и лица, а тяжелый запах конопли и болиголова не давал им дышать. Плечи Цвибуша и Ильки покрылись паутиной. В паутине карабкались и путались паучки, большие мухи и кузнечики. Большие пауки делали непривычные salto mortale с их плеч на траву. Нашим путникам пришлось нарушить покой тысячам жизней.
Часовня стояла на поляне, поросшей высокой травой, на четвертичасовом расстоянии от аллеи. Это была робко высившаяся над травой, облупившаяся, поросшая мохом, лебедой и плющом, церковочка. На порыжевшей от солнца, конусообразной гладкой крыше стоял высокий бронзовый крест. Этот крест и служил путеводной звездой для Цвибуша.
— Если ручей высох, — сказал Цвибуш, — то подарок судьбы будет много злее подарка, который поднесла нам ее сиятельство. Мои внутренности сухи, как пергамент.
Но ручей не высох. Когда Цвибуш и Илька подошли к часовне и сняли с своих плеч паутину, на них пахнуло свежестью и послышалось журчанье. Цвибуш широко улыбнулся, положил арфу и скрипку на ступени часовни и быстро зашагал вокруг часовни, описывая своими короткими ногами спираль.
— Журчит… но в какой стороне, чёрт возьми? — захохотал он. — Ручей, где ты? Куда идти к тебе? О, память дурацкая! Пил из тебя раза два, ручей, и, неблагодарный, забыл, где ты! Узнаю в себе человека! Мы не забываем ничего, кроме наших благодетелей! О, люди! Ха-ха…
Илька, обладавшая более тонким слухом, могла бы указать, в какой стороне шумит ручей, если бы не то страшное оскорбление, которое так недавно нанесли ее старому и, по ее мнению, больному отцу. Она машинально следовала за шагавшим отцом, ничего не видя, не слыша и не понимая. Ей было не до утомления и не до жажды. Всё уступало место сильному, молодому, справедливому гневу. Она шла, глядела в землю и кусала верхнюю губу.
Глухой на одно ухо, Цвибуш описывал спираль до тех пор, пока не набрел на такое место, где уже ясно слышалось сердитое ворчанье и где под ногами чувствовалась мягкая, влажная земля.
— Ручей должен быть под липами! — сказал Цвибуш. — Вот она, одна липа! А где же еще две? Их было ровно три, когда я, десять лет назад, пил здесь воду… Вырубили! Бедные липочки! И они понадобились кому-то. А вот оно и искомое… Мое почтение! Пьем, Илька, за твое здоровье!
Цвибуш опустился на колени, бросил в сторону шляпу и прильнул пылающим лицом к холодной сверкающей поверхности… Илька машинально опустилась на одно колено и последовала примеру отца. Цвибуш пил ртом и глазами. Он видел в воде свою, покрытую кровью, физиономию и, глядя на кровоподтеки и ссадины, готовил подходящую остроту. Но острота вылетела из головы, и вода полилась изо рта обратно, когда он на зеркальной поверхности, рядом с своим лицом, увидел лицо Ильки. Он перестал пить и поднял голову.
— Илька! — сказал он, хмурясь. — Слышишь, девочка? Перестань скалить зубы! Ты не собака! Я этого не люблю! Не будь дурой!
Илька подняла голову и влажной ладонью провела себе по лбу.
— Я не люблю этого! — продолжал Цвибуш. — Оставь свою глупую привычку скалить зубы от всякого пустяка! Будь умницей! Зачем сердиться? Ты бледна, как мертвец, и дрожишь! Смотри, глупая, как умрешь от злости, так будешь знать! Перестань! Ну!..
— Не могу… Никто не имеет права, папа Цвибуш, бить тебя по лицу. Никто!
— Неужели? А я этого не знал? И без тебя знаю! Ни по лицу, ни по спине, ни по животу… Но что же ты хочешь?
Илька провела еще раз ладонью по лбу и прошептала:
— Я хочу, чтобы никто не смел бить тебя. Я хочу… я хочу ей отомстить.
Цвибуш издал свистящий звук, нагнулся к воде и начал мыть свое лицо. Умывшись, он утерся рукавами и сказал:
— Нелепость, Илька! Пей, если еще не напилась, и пойдем к нашим инструментам. Довольно болтать глупости!
Цвибуш поднял за руку Ильку и, поглаживая живот, направился к часовне.
— Давай-ка лучше, чем сердиться, часовню посмотрим! — предложил Цвибуш.
Множество зеленых и серых ящериц бросилось к щелям и в траву, когда Цвибуш и Илька подошли к часовне. Дверь часовни с заржавленными крючьями была наглухо забита досками. Над дверью, на гладкой деревянной доске, были прибиты медные буквы. Буквы были, разумеется, латинские. Цвибуш прочел и перевел Ильке следующее: «Франциск Гольдауген — 1806. Прохожий, молись, чтобы святые ангелы сохранили его душу для рая!» Стекла в двух окнах были разбиты. Осколки их, торчавшие в полусгнивших рамах, отливали радужные цвета. Третье окно было заткнуто ячменным снопом. Окна были царством паутины и пыли.
— Франциск Гольдауген! — крикнул в окно Цвибуш.
— Гольдауген! — ответило эхо.
— Франциск Гольдауген — это брат дедушки нынешнего графа, — сказал Цвибуш, обращаясь к Ильке. — В 1806 году он, возвращаясь со свидания, на этом самом месте был убит своим старым камердинером, который мстил за свою дочь. Так говорят одни; а другие говорят, что он подрался с своим племянником из-за какой-то девчонки и был убит. Как бы там ни было, а камердинер был повешен на этом месте. «Не убивай», говорит заповедь господня, в домах же, лесах и садах Гольдаугенов не знали заповедей божиих. Погляди-ка, Илька, в окно… Видишь св. Франциска? Лицо желто-зеленое, страшное… Теперь это изображение погасло, во время же оно оно было отлично видно и на глупых людей и женщин наводило ужас. В особенности страшно было это лицо, когда перед ним горела, как теперь помню, синяя лампада… И меня мороз драл по спине, когда я смотрел на это лицо. Суть в том, моя девочка, что художник, писавший этот образ, бежал, не окончивши своей работы. Он не дописал левого глаза, а потому правый глаз и выделялся так сильно и резал наши суеверные глаза. Лицо было тоже не окончено. Была одна только подмалевка, как говорят художники. Художник бежал, потому что влюбился в графиню. Чудак видел в ней неприступную крепость. Болван! Стоило бы ему только дать ей понять, и она повисла бы на его шее. Женщины всегда были хрупки. Они не отступают от мужчин там, где дело касается того, чего тебе не следует знать, моя невинность.
Цвибуш умолк и посмотрел на Ильку. Илька его не слушала. Она глядела в землю, шептала что-то губами и шевелила пальцами, как бы рассуждая с собой. Цвибуш издал свистящий звук и задумался.
— Послушай, рыжая! — сказал он, нахмурив брови. — Не люблю я этого! Ты опять начинаешь скалить зубы! Пойдем, сядем!
Цвибуш и Илька сели на горячие ступени часовни.
— Где у тебя голова, девочка? — продолжал Цвибуш, глядя на бледное лицо дочери. — Отчего ты не рассуждаешь логично? Из дерева нельзя сделать стали, из тряпок не выльешь колокола. Крыса не может родить лебедя. От той женщины, родившейся от известного рода людей, нельзя ожидать ангельских поступков. Ее деды и отцы волки; может ли же она, вопреки законам природы, родиться ягненком? И она волк! Волк от головы до пяток! Будучи же волком, она не могла иначе поступить… Что же ты еще хочешь? А волков учить кушать сено — не наше дело… Рассуждай логично! Она урожденная баронесса Гейленштраль; а кто такие Гейленштрали? Это те же Гольдаугены. Первый Гейленштраль был побочным сыном Артура Гольдаугена. Баронство получил он во время Тридцатилетней войны, только благодаря своему родству с Гольдаугенами. Потом Гольдаугены женились на Гейленштралях, вторые выходили замуж за первых и т. д. В результате получились два рода, ничем не отличающиеся один от другого. Что же ты хочешь? Не хочешь ли ты, чтобы в то время, когда Гольдауген дерется, Гейленштраль полез к тебе целоваться? Гм… Нет, моя милая! Сердиться на волков за то, что им природа дала острые зубы, могут только такие малознайки, как ты.
Цвибуш помолчал и продолжал:
— А что здесь важную роль играет природа, прекрасно видно из истории Гольдаугенов. Первый Гольдауген появился в исходе крестовых походов. Звали его Золотоглазым вампиром. Волоса на его голове и бороде были черны, как уголь, а брови и ресницы были белокуры. Благодаря этой игре природы его и прозвали Гольдаугеном. В его золотых глазах, говорит история, рядом с замечательным умом светилась смесь лукавства и ловкости рыси с кровожадностью голодного барса. Это была бешеная собака в самом худшем смысле этого слова. Он жрал человеческую кровь так же легко, как мы воду, покупал и продавал людей с беззастенчивостью Иуды. Сжечь деревню для него было много легче, чем для нас выкурить сигару. Он жег и с восторгом глядел на пламя. Когда победители, с Готфридом Бульонским во главе, молились впервые у гроба господня, он рыскал по окрестностям Иерусалима и нанизывал на пики головы сарацин. И в эту великую минуту он не изменил себе! Ему, говорит архив, страстно хотелось помолиться, но инстинкт бешеной собаки потянул его в другую сторону, к разрушению, к крови. Это страшное уродство, моя милая! Нельзя думать, чтобы золотоокий человек был виноват в своем уродстве. Человеку не дойти самому до таких ужасающих мерзостей, как не додуматься ему до шестого пальца на руке. Природа виновата. Она дала ему волчий мозг. От золотоокого родился сын, отличавшийся от отца только тем, что не имел золотых глаз… уродство перешло и к нему; внук имел золотые глаза и то же уродство. И так далее. Нынешний граф не имеет золотых глаз. В прошлом году умер его сын, мальчишка, который имел золотые глаза. Итак, золотые глаза передаются через человека, а уродство стало уделом каждого. Гольдаугенам, как видишь, моя милая, так же трудно отделаться от волчьих мозгов, как и от золотых глаз. Ну, теперь и посуди, моя милая, в силах ли была та красавица не хлестануть меня по губам? Природа взяла верх над рассудком, и ей иначе поступить было нельзя!
— Всё это ты врешь, отец! — взвизгнула Илька, топнув ногой. — Ты врешь! Твоим губам нет дела до ее уродства, до ее природы! Нам нет дела! Ты всё это говоришь только потому, что мне вредно сердиться. Но я ей покажу! Я ей не… не прощу! Пусть меня бог накажет, если я прощу ей эту обиду!
— Кому бы другому, а не тебе, ягненок, так храбриться! Ягненку храбриться против волка значит только терять напрасно слова… Замолчим лучше!
Илька поднялась, накинула на плечо ремень арфы и подбородком указала на тропинку.
— Отдохнуть разве не хочешь? — спросил отец.
Илька промолчала. Цвибуш встал, взял под мышку скрипку, крякнул и зашагал к аллее. Он привык слушаться Ильку.
Час спустя они шли уже, едва волоча свои утомленные ноги, по пыльной, горячей дороге. Впереди их, за полосой синевших рощ и садов, белели колокольни и ратуша маленького венгерского городка. По левую руку пестрела красивая деревушка Гольдауген.
— Где есть суд? Здесь или там? — спросила Илька, указывая на город и деревню.
— Суд? Гм… Суд есть и в городе и в деревне. В городе судят, мое золото, городских, а в деревне гольдаугенских…
Илька остановилась и, после некоторого размышления, пошла по дороге, ведущей к деревне.
— Куда? Зачем ты? — спросил Цвибуш. — Что тебе там делать? Храни тебя бог ходить к этим мужикам!
— Я, папа Цвибуш, иду туда, где судят гольдаугенских.
— Для чего же? Ради бога! Ты сумасбродка, душа моя! В городе мы можем пообедать и выпить пива, а здесь же что мы будем делать?
— Что делать? Очень просто! Мы будем судиться с той бессовестной негодяйкой!
— Да ты дура, дочка! Ты с ума сошла! Ты потеряла всякое уменье соображать, голубушка! Или ты, может быть, шутишь?
— Не шучу я, отец! Я удивляюсь даже, как это ты, при всем своем самолюбии, можешь относиться так хладнокровно к этой обиде! Коли хочешь, ступай в город! Я сама пойду в суд и потребую, чтобы ее наказали!
Цвибуш взглянул на лицо Ильки, пожал плечами и пошел за непослушной дочкой, бормоча, жестикулируя руками и издавая свистящие звуки.
— Дура ты, Илька! — сказал он, вздыхая, когда они переходили мост, переброшенный через реку. — Дура! Назови меня лысым чёртом, если только ты не выйдешь из этой деревни с носом! Извини меня, дочка, но, честное слово, ты сегодня глупа, как пескарь!
Они прошли мост и вступили в деревню. На улицах не было ни души. Всё было занято полевыми и садовыми работами. Долго пришлось им колесить по деревне и водить вокруг глазами, пока им не попалась навстречу маленькая, сморщенная, как высохшая дынная корка, старуха.
— Позвольте спросить, — обратилась Илька к старухе, — где живет здесь судья?
— Судья? У нас, барышня, три судьи, — отвечала старуха. — Один из них давно уж никого не судит. Он лежит, разбитый параличом, десять лет. Другой не занимается теперь делом, а живет помещиком. Он женился на богатой, взял в приданое землю, — до суда ли ему теперь? Но и он уже старик… Женился лет пятнадцать тому назад, когда у меня помер мой старший сын, помяни, господи, его душу…
— А третий? Где живет третий?
— Третий? Третий еще судит… Но тоже уже никуда не годится… Старичок! Ему бы спать теперь в могиле, а не драки разбирать… Живет он… Видите зеленое крыльцо? Видите? Ну, там он и живет…
Цвибуш и Илька поблагодарили старуху и направились к зеленому крыльцу. Судью они застали дома. Он стоял у себя на дворе, под старой развесистой шелковицей и палкой сбивал черные, переспелые ягоды. Губы его и подбородок были выкрашены в лиловый, синий и бакановый цвета. Рот был полон. Судья жевал ленивее быков, которым надоело жевать свою жвачку.
Цвибуш снял шляпу и поклонился судье.
— Осмеливаюсь обеспокоить вашу честь одним единственным вопросом, — сказал он. — Вы изволите быть судьей?
Судья обвел глазами своих непрошенных гостей и, проглотив жвачку, сказал:
— Я судья, но только до обеда.
— А вы изволили уже покушать?
— Ну да… Я обедаю в половине третьего… Это вам должно быть известно. По праздникам я обедаю в половине второго.
— Plenus venter non studet libenter, ваша честь! Xe-xe-xe… Вы изволите говорить истину. Но, ваша честь, нет правил без исключений!
— У меня есть… Я не признаю в данном случае исключений. Я сужу людей только натощак, старина, когда я менее всего расположен сентиментальничать. Десять лет тому назад я пробовал судить после обеда… Я что же выходило? Знаешь, что выходило, старина? Я приговаривал к наказанию одной степенью ниже… А это не всегда справедливо! Однако ты толст, как стоведерная бочка! Ты, вероятно, ешь много? И тебе не жарко носить на себе столько лишнего мяса? А это что за девочка?
— Это, ваша честь, моя дочь… Она-то и является к вам просительницей.
— Гм… Так… Подойди поближе, красавица! Что тебе нужно?
Илька подошла к судье и дрожащим голосом рассказала ему всё то, что произошло во дворе графов Гольдаугенов. Судья выслушал ее, посмотрел на губы Цвибуша, улыбнулся и спросил:
— Так что же тебе, красавица, нужно?
— Я хочу, чтобы вы наказали эту женщину!..
— Так… Хорошо… С большим удовольствием! Сейчас же мы засадим ее в тюрьму… Послушай, старина, — обратился судья к Цвибушу. — Ты где породил эту красотку, на луне или на земле?
— На земле, ваша честь! На луне нет женщин, ваша честь, а потому там едва ли возможно выпить стакан вина за здоровье роженицы!
— Если на земле, то почему же она не знает, что… Какие же вы дураки, господа! Ах, какие дураки! Вы и дураки и чудаки!
— Почему же? — спросила Илька.
— Вероятно, потому, что мозгов нет… Гольдаугены меня кормят и поят, а я их судить стану!? Ха-ха-ха! Гольдаугены графы, а она дочь цыгана, плохого скрипача, которого следует высечь за то, что он плохо играет на скрипке! Чудаки! Нет, не на земле вы родились! Да захочет ли она с тобой судиться? Она нарисует на повестке, которую я ей пошлю, рожу с большим носом и бросит ее под стол! А где твои свидетели? Рабочие? Держи карман! Они не такие миллионеры, чтобы отказываться от куска хлеба! Ха-ха-ха! Нашла с кем судиться! Чудачка! Нет, не ерунди, красавица! Обидно, это правда… но что же поделаешь? Света белого не переделаешь!
— Но что же мне делать?
— Дать тряпку своему отцу, чтобы он завязал себе губу. От мух ранка может прикинуться… Свинцовой примочки купи… Только это я и могу посоветовать… Дать тебе еще совет, красавица? Изволь! Возьми своего толстого папашу под ручку и уходи… Не могу видеть дураков! Избавьте себя от присутствия судьи неправедного, а мне дайте возможность не беседовать с вами.
— Но что же мне делать? — опять спросила Илька, ломая пальцы.
— Гм… Третьего совета хочешь? Изволь! Сделайся такой же графиней, как она. Тогда ты будешь иметь полное право судиться с ней! Полное право! Ха-ха-ха! Сделайся графиней! Честное слово! Ты тогда будешь судиться с ней сколько твоей душе угодно! Никто и ничто не помешает! Впрочем… прощайте! Мне некогда! Оставьте меня. Пока ты не графиня, я имею еще право гнать тебя так неделикатно подальше от моего полного желудка и ленивого языка! Марш, старина! Свинцовой примочки не забудь купить!
Судья отвернулся и принялся за ягоды. Цвибуш и Илька вышли со двора и пошли к мосту. Цвибушу хотелось остаться отдохнуть в деревне, но не хотелось действовать наперекор Ильке… Он поплелся за ней, проклиная голод, щемивший его желудок. Голод мешал ему соображать…
— Мы, дочка, в город? — спросил он.
Илька не отвечала. Когда они вошли в рощу, принадлежавшую гольдаугенским крестьянам, Цвибуш спросил:
— Ты, Илька, сердишься? Отчего ты не отвечаешь на мой вопрос?
Вместо ответа Илька зашаталась и схватила себя за голову.
— Что с тобой, дочка?
Дочка остановилась и повернула к отцу свое лицо. Лицо было искажено скверной, злой улыбкой. Зубы были оскалены по-собачьи…
— Ради бога, что с тобой?
Илька подняла вверх руки, откинула назад голову и широко раскрыла рот… Резкий грудной крик понесся по роще. Крупные слезы ручьем полились из голубых глаз дочери оскорбленного отца… Илька зарыдала и захохотала.
— Что с тобой? Можно ли так сердиться?
Цвибуш заплакал и принялся целовать свою дочь.
— Можно ли так? Сядь, Илька! Ради бога, сядь! Ну, да садись же!
Цвибуш положил свои большие потные руки на ее прыгающие плечи и подавил вниз.
— Сядь! Мы посидим в тени, и ты успокоишься! Идем под эту вербу! А вот и ручей! Хочешь водицы? Вербы всегда растут у воды. Где есть вербы, там следует искать воду! Сядем!
Цвибуш понес Ильку к вербе, согнул ее колена и посадил на траву. Рыдания становились всё сильней и сильней…
— Полно, дочь моя! Имеем ли мы право так оскорбляться? Разве мы никого не оскорбляем? Можешь ли ты поручиться, что твой отец никого никогда не оскорблял безнаказанно? Оскорблял я! Мне сегодня только заплатили.
Раздался выстрел. Цепляясь за ветви, шелестя и хлопая крыльями, слетела с вербы птица и упала на фартук Ильки. То была молодая орлица. Одна дробина попала ей в глаз, а другая раздробила клюв…
— Посмотри, моя милая! В лице этой птицы сильно оскорблена природа… Это оскорбление много выше нашего… Терпит природа… Не наказывает же, не мстит…
Затрещали кусты, и Цвибуш увидал перед собой высокого, статного, в высшей степени красивого человека, с большой окладистой бородой и смуглым лицом. Он держал в одной руке ружье, а в другой соломенную шляпу с широкими полями. Увидев свою дичь на коленях хорошенькой рыдающей девушки, он остановился как вкопанный.
— Впрочем, этот человек уже наказан! — сказал Цвибуш. — Сильно наказан! Его грехи бледнеют перед той карой, какую он несет! Рекомендую тебе, Илька, графа Вунича, барона Зайниц. Здравствуйте, граф и барон! Чего в вас больше, графства или баронства? В вашей чертовски красивой фигуре много того и другого… Вот она, ваша дичь! Моя дочь отпевает ее.
Барон Артур фон Зайниц мужчина лет двадцати восьми — не более, но на вид ему за тридцать. Лицо его еще красиво, свежо, но на этом лице, у глаз и в углах рта, вы найдете морщинки, которые встречаются у людей уже поживших и многое перенесших. По прекрасному смуглому лицу бороздой проехала молодость с ее неудачами, радостями, горем, попойками, развратом. В глазах сытость, скука… Губы сложены в покорную и в то же время насмешливую улыбку, которая сделалась привычной… Черные волосы барона фон Зайниц длинны и вьются кудрями. Они напоминают собой волосы молоденькой институтки, еще не завивавшей своих волос в косы. Артур редко купается, а поэтому и волосы его и шея грязны и лоснятся на солнце. Одет он небогато и просто… Костюм его незатейлив и крайне неопределенен… Воротнички грязной сорочки выдают, что барон не следует моде. Такие воротнички носили четыре года тому назад. Галстух черный, потертый и ленточкой; его узел, связанный некрасиво и наскоро, сполз на сторону и грозит развязаться… Куртка и жилет роскошны; они покрыты пятнами, но они новы. Сшиты они из дорогой серой материи, приготовленной из лучшего козьего пуха. Потертые, давно уже отживающие свой век, шёлковые панталоны плотно облекают его мускулистые бедра и очень красиво теряются выше колен в складках высоких блестящих голенищ. Каблуки на сапогах искривлены и наполовину стерты. На жилетке из козьего пуха покоится цепочка из нового металла. К цепочке прицеплено шесть золотых медальонов, золотой аист с брильянтовыми глазами и маленькое, очень искусно сделанное, ружье с золотым дулом и платиновым прикладом. На прикладе этого ружьеца можно прочесть следующее: «Барону Артуру фон Зайниц. Общество вайстафских и соленогорских охотников». Не спрашивайте у барона, который час: к карманному концу цепочки прицеплены не часы, а ключ и оловянный свисток.
Род баронов Зайниц не может похвалиться своею древностью. Он ведет свое начало с первого десятилетия настоящего столетия, только. У Артура хранится «История баронов фон Зайниц», маленькая брошюрка, заказанная во время оно отцом Артура, Карлом, одному заезжему ученому шведскому пастору. Услужливый пастор взял большие деньги и, сочиняя родословное дерево милостивых баронов, не щадил ни бумаги, ни правды. Родословную повел он с одиннадцатого столетия. Брошюрке этой, разумеется, многие поверили; поверили в особенности те, которым не было надобности контролировать пастора. Но Зайницам пришлось покраснеть за свою брошюру, когда одна очень услужливая иллюстрированная газета, желая прислужиться, напечатала их герб и родословную, более похожую на правду, чем та, за которую было заплочено пастору. Первый барон Зайниц был простой дворянин, женатый на дочери банкира, выкрестившегося еврея. Это была личность ничтожная во всех отношениях, пресмыкающаяся, вечно голодная и любящая деньги больше всего на свете. Она невидимо прожила бы свой век и навсегда стушевалась бы в памяти людской, если бы не фортуна, которая улыбалась ей и милостиво и постоянно… У первого Зайница было два брата. Один из них был иезуитом, читал в каком-то университете физику и собственными руками пробил себе путь к кардинальству. Другой брат был придворным поэтом и зятем лейб-медика. Благодаря сильной протекции этих двух братьев и деньгам тестя-банкира, имевшего крупные денежные связи, грамота на баронство фон Зайниц досталась не так трудно, как тому первому Зайницу, о котором врал шведский пастор. Второй Зайниц, дед Артура, дрался под Аустерлицем и умер профессором военной академии. Этот Зайниц был портретом своего дяди-кардинала и, подобно ему, был более кабинетным человеком, чем солдатом или помещиком. Отец Артура напоминал собой первого Зайница. Это тоже ничтожная, невзрачная, ничего не стоящая личность. Малообразованный, ограниченный, слабый физически и нравственно, он задался целью расточить в пух и прах всё то, что улыбающаяся фортуна дала его деду и отцу. Задача, однако, оказалась не легкой. Баронство Зайниц занимает не малое пространство. Железная дорога пересекает его в двух местах. Оно считается, благодаря своим садам, виноградникам и почве, одним из богатейших и роскошнейших поместий. Находящиеся на нем конский завод и суконная фабрика, вместе взятые, давали баронам две тысячи четыреста франков в день, а об остальном и говорить нечего. Расточить такое богатство — не легкая задача, но у Карла фон Зайниц были отличные помощники. Помогали ему его сластолюбие, неуменье рассуждать, доброта и его… сын. Он до конца дней своих не переставал любить женщин. Любил он отчаянно, бешено, не рассуждая и не останавливаясь ни перед какими препятствиями. Женщины были его главной расходной статьей, без которой ему едва ли бы удалось расточить всё. В Вене у него была некоторое время любовница. К этой любовнице ездил он на экстренном поезде с многочисленной толпой сластолюбивых прихлебателей, пивших одно только шампанское. С каждым поездом любовнице привозились подарки, которые поражали своею роскошью и слишком красноречиво говорили о безумстве барона. Подарки состояли из фамильных драгоценностей, дорогих лошадей, векселей… Горничная его венской любви получала тысячу франков в месяц и имела на всякий случай своих лошадей. По приходе и пред уходом экстренных поездов давались лукулловские обеды. В Праге была другая любовница, в Будапеште третья и т. д. Женщины обожали его и, разумеется, за щедрость больше, чем за что-либо другое. Та масса анекдотов, которые рассказываются еще до сих пор о Карле фон Зайниц, как нельзя лучше характеризует это обожание. Из массы анекдотов приведем один.
В одном из лучших немецких театров дебютировала молоденькая, только что выпущенная из театрального училища, актриса. (Ныне она очень известная актриса на роли драматических и трагических матерей-старух.) Она была молода, хороша собой и играла великолепно. Театр дрожал от рукоплесканий. После первого же действия ей был поднесен букет, украшенный драгоценнейшим ожерельем покойной баронессы фон Зайниц, матери Карла. Барон отдал это ожерелье, потому что оно лежало в его боковом кармане и острым концом медальона кололо его в бок. После второго действия несколько высокопоставленных лиц, которые находились на этот раз в театре, отправились за кулисы выразить дебютантке свое удивление. Между высокопоставленными находился и фон Зайниц. За кулисами он чувствовал себя как дома. Выпив в уборной первого любовника стакан шампанского, он направился к уборной восходящего светила. Дверь уборной была заперта. Он постучал.
— Что вы делаете!? — изумились высокопоставленные… — Вы забываетесь! Вы забываете, что здесь не цирк, не оперетка… Не salon madame Deleaux! Вы чертовски дерзки, барон!
— Вы думаете? Я только нетерпелив… — отвечал барон.
— Но она сейчас выйдет! Неужели у вас не хватит терпения на две, на три минуты?
— Не хватит.
— Но ведь это неприлично! Она, может быть, теперь одевается!
— Может быть, — отвечал нетерпеливый барон и постучал в дверь еще раз.
— Кто там? — послышался из уборной молодой женский голос.
— Я! — отвечал барон.
— Кто вы?
— Один из почитателей вашего таланта. Я, собственно говоря, в вашем таланте ни бельмеса не смыслю, но мне говорят, что вы прекрасно играете, а я привык верить на слово. Отоприте!
— Странно… Я в уборной! В уборную нельзя входить. Да вы кто такой?
— Я барон фон Зайниц. Имею к вам дело.
Голос из уборной заговорил потише и не так смело:
— Очень приятно, барон… Но я не одета… Подождите пять минут.
— Мне ждать некогда. Через две минуты я уезжаю. Сейчас или никогда!
— Нельзя!
— Ваше дело… Прощайте! Кто это, чёрт возьми, меня за рукав дергает?
Возле барона собралась толпа почитателей дебютантки. Толпа была крайне возмущена дерзким поведением барона. Она потребовала от барона, чтобы он отошел от двери. Жених дебютантки, находившийся тут же в толпе, дернул его за рукав.
— Извольте отойти от двери! — крикнули почитатели.
— А если я не отойду, то что будет? — спросил барон и уже не пальцем, а кулаком постучал в дверь.
— Вы, mademoiselle, вероятно, хотите, чтобы эти господа сделали со мной скандал! — сказал он сквозь дверь дебютантке. — Отворите! Через полторы минуты я уезжаю… Сейчас или никогда! Я, барон фон Зайниц, люблю всё делать сейчас или никогда! Угодно вам поговорить с бароном Зайниц, который имеет к вам дело?
Дебютантка, видимо, колебалась.
— Что вам угодно? — спросила она.
— Ах, чёрт возьми! Что может быть мне угодно!? Некогда мне разговаривать! Ну, я буду считать до трех раз. Если вы не отопрете, когда я скажу «три», то я уйду, и вы меня никогда не увидите… Как много, однако, у вас поклонников! Это я замечаю по тем щипкам, которые они задают мне сзади и с боков… Ну, я начинаю… раз… два… Ну… ну…
В уборной около двери послышались легкие шаги.
— Три! — сказал барон.
Щелкнул замок. Дверь тихо отворилась. Перед носом барона прошмыгнула из уборной хорошенькая, улыбающаяся горничная. Барон сделал шаг вперед, и его обоняние утонуло в тонких запахах уборной. Она стояла у темного окна, закутавшись в шаль. Около нее лежало платье, которое ей предстояло надеть… Щеки ее были красны. Она сгорала со стыда…
«Боже мой, как она еще невинна!» — подумал барон и, поклонившись, сказал:
— Прошу прощения! Я через минуту уезжаю, а потому…
Дебютантка подняла глаза на барона. Глаза ее были полны любопытства. Она видела его в первый раз, но она так много слышала о нем, находясь еще в театральном училище! Она его давно уже обожала понаслышке.
— Что вам угодно, барон? — спросила она после тяжелого, минутного молчания.
— Вы извините, mademoiselle, что я так настойчив, но… честное слово, вы мне нравитесь!
Дебютантка потупилась. Щеки ее еще больше покраснели.
— Я не люблю комплиментов, — сказала она.
«Боже, как она невинна!» — подумал барон и сказал:
— Сколько жалованья назначило вам ваше начальство?
— Еще не назначало, а назначит… Сколько — не знаю… На первых порах, вероятно, не более двух тысяч талеров…
— Гм… Цена хорошая… На первых порах достаточно.
Барон умолк и впился глазами в дебютантку. Дебютантка готова была провалиться сквозь землю от стыда и ожидания.
— Если вы ко мне приедете, — сказал, помолчав, фон Зайниц, — то вы получите в сто пятьдесят раз больше.
Розовые щеки дебютантки стали белы, как полотно сорочки барона… Дебютантка вскрикнула, всплеснула руками и, как оглушенная выстрелом из сотни пушек, сразу упала на обитое бархатом кресло. С ней сделался истерический припадок. Фон Зайниц поклонился и вышел. Когда в уборную вошла горничная, дебютантка рыдала. Рыдания были отрывистые, смешанные со смехом… Горничная испугалась, выбежала из уборной, и чрез минуту вся сцена разделилась на кучки. Кучки шептались, искоса поглядывали на дверь уборной и не знали, что им делать: возмущаться дерзким поступком барона или же… завидовать счастью рыдающей дебютантки? Жених, как сумасшедший, вломился в уборную, пал к ее ногам и завопил:
— Не плачьте, моя милая! Это оскорбление не пройдет ему даром! Но… зачем, чёрт возьми, вы отперли дверь этому демону?
Дебютантка положила свое заплаканное лицо на белую манишку жениха, положила свои руки на его плечи и прошептала:
— О, Жорж! Как я счастлива! Как мы с тобой счастливы! Он пообещал в сто пятьдесят раз больше, а мы учили в театральном училище, что барон фон Зайниц умеет держать свое слово! Жаль только, что он некрасив! Но… В сто пятьдесят раз больше!! Пойди, мой друг, попроси, чтобы объявили публике, что я по болезни продолжать игру не могу!
На следующий день дебютантка получила от «обожаемого» фон Зайниц жалованье вперед за три месяца…
Этот анекдот правдоподобен, но насколько он правдив, я не знаю.
Второй расходной статьей барона были карты. Зайниц играл очень редко. Он скучал за картами. Но раз севши, от скуки проигрывал он громаднейшие куши. От скуки же он изобрел и свою собственную карточную игру. Его игра слишком проста. Она называлась «Черные и Красные».
— Красная или черная? — спрашивал Зайниц своего партнера, показывая ему сорочку карты. — Если угадаете, то вы выиграли, а если не угадаете, то я выиграл.
Умней этой игры едва ли мог изобрести что-нибудь Зайниц. Однако он сумел проиграть на ней в два вечера графство Вунич, купленное когда-то дедом Артура в Галиции. Графство Вунич было его первой чувствительной потерей.
Второй потерей была его жена, баронесса фон Зайниц, которую он убил своим поведением. Третьей потерей была дочь, ханжа и идиотка, которую, чтобы поправить расстроившиеся дела, пришлось выдать замуж за лезшего в дворяне банкира-жида. Баронство же Зайниц постигла самая плачевная участь. Оно было заложено за бесценок зятю-банкиру, который на торгах и оставил его за собой. Карл кончил тем, что неудачно застрелился (пуля засела в плече), и умер на руках дочери и патеров, оставив банкиру «на всякий случай» несколько векселей на солидную сумму.
Сын его Артур после смерти матери, когда ему было двенадцать лет, был отправлен в Вену, где и отдан в пансион. Вышедши из пансиона, где он выучился говорить на трех языках, он поступил в университет, на филологический факультет. Вскоре Артур оставил филологию и поступил на математический факультет. На этом факультете ему повезло. Он получил премию за лучшее студенческое сочинение по дифференциальному вычислению. Кончив курс на математическом факультете, он опять занялся филологическими науками. Это блуждание от одной пристани к другой, пожалуй, и кончилось бы чем-нибудь хорошим, если бы не те тысячи, которые ежемесячно приходилось ему получать на почте и от поверенных отца. Тысячи вскружили ему голову. Когда ему надоело собирать библиотеку, на которую он тратил большие деньги со дня своего поступления в университет, он потерял под собой почву и пошел по стопам отца… Он поехал в Париж. Тысячи писем полетело из Парижа в баронство Зайниц с требованием денег. Карл был добр, а потому ни одно письмо не осталось без ответа; каждый ответ состоял из чеков. К счастью Артура, денежные пакеты, которые он получал из родины, с каждым месяцем становились всё меньше и меньше, приходили в Париж всё реже и реже… Сотни постепенно вытесняли собой тысячи. Вместе с известием о смерти отца Артур получил тысячу франков и письмо зятя-банкира. Банкир писал, что посылаемая тысяча составляет всё состояние барона Артура фон Зайниц и что ему, Артуру, надеяться не на что… Артур прочитал письмо и густо покраснел.
Ему стало ужасно стыдно за себя и за своего отца. Он серьезно задумался, и ему стало страшно за свою будущность, которую он так любил и жалел, когда сидел на университетской скамье. Он разорвал в клочки письмо зятя и изо всей силы ударил себя кулаком по лицу… Тысячу хотел он бросить в окно, но… не бросил. И хорошо сделал. Эта тысяча пригодилась ему. Она была потрачена на бегство из Парижа от долгов. Кредиторами его были содержатели отелей, ростовщики и, что постыднее всего, кокотки… Последние дни в Париже ему пришлось прожить на счет кокоток… Бежал он на родину испившийся, истаскавшийся и изовравшийся, но, к счастью, не до конца. Здоровье его еще не было надломлено, и заведомо подлецом он еще ни разу не был. К счастью, у Артура была упругая натура. В Вене он опять принялся за науки и с большим рвением, чем прежде. Чтобы иметь кусок хлеба и не лезть к родным за деньгами, он сделался преподавателем алгебры в одном из военных училищ и корреспондентом двух больших парижских газет. Заработывал он также немного и писанием стихов, которые помещал во французских журналах. (Подобно Фридриху Великому, он немецкого языка терпеть не мог.) Жизнь пошла тихая, скромная, сносная, диаметрально противоположная парижской, но недолго она была такой… Она была испорчена на самом интересном месте, именно в тот самый золотой год, когда Артур сделался доктором философии и магистром математических наук. На широкой дороге судьба подставила ему ножку. Он, сам того не замечая, наделал долгов. Кто раньше был богат, а теперь беден, тот поймет это «не замечая». Артур к тому же еще женился на одной хорошенькой, влюбившейся в него бедной дворяночке. Женился он и по любви и из сострадания. Женитьба увеличила его расходы. Волей-неволей нужно было обратиться к сестре. Артур написал сестре письмо, в котором просил ее сообщить ему, какая участь постигла имение их матери, и если оно не было продано за долги, то уделить ему частицу получаемых с него доходов. Тут же между прочим он попросил сестру прислать к нему в Вену его библиотеку, взятую ею когда-то на сохранение. В ответ на это письмо Артур получил от зятя телеграмму, в которой просили Артура немедленно приехать в Зайниц. Артур поехал. Когда он въехал в Зайниц, его попросили идти пешком.
— Госпожа Пельцер, — сказали ему, — не любит стука колес. Потрудитесь дойти до дома пешком.
Артура встретили в гостиной зять и сестра. Сестра сидела на кресле и плакала. Зять при входе его уткнул нос в газету…
— Это я! — сказал им Артур. — Не узнаёте?..
— Видим, — отвечал банкир. — Недурно сделали, что нас послушали и приехали… Мы очень рады, барон, что вы еще не утратили способности послушания… От слова «послушный» попахивает чем-то рабским, но вы извините… Для таких господ, как вы, послушание необходимо…
— Я вас не понимаю, — сказал недоумевающий барон. — Сестра, о чем ты плачешь? Брат Артур приехал, а ты плачешь… Ответь же чем-нибудь на мое «здравствуй»! Полно плакать!
— Она, милостивый государь, — сказал банкир, — заплакала, как только нам доложили, что вы едете… Сядьте… У вашей сестры, слава богу, есть еще кресла. Не всё расточили вы с вашим отцом. Она, моя жена, плачет, потому что еще любит вас…
Артур сделал большие глаза и ладонью провел себе по лбу. Он не понимал.
— Да, — продолжал банкир, не спуская глаз с газеты, — она не может так скоро покончить с чувством, которое, надо сознаться, неестественно, потому что фактически она перестала уже быть вашей сестрой… Гм… Вы ей не брат. Она неизмеримо выше вас. Вы низки для того, чтобы быть братом этой женщины… Милостивый государь! Благодарите эту женщину! Если бы не она, вы не осмелились бы переступить порог этого дома!
— Объясни мне, сестра, — обратился побледневший Артур, — что я должен понимать под словами твоего мужа… Пельцера? Я решительно ничего не понимаю! Потом, твои слезы… Не понимаю!
Банкирша отняла от лица платок, вскочила и, шурша своим тяжелым платьем, заходила по гостиной. Слезы, самые настоящие, крупные, капали с ее глаз на пол.
— Не понимаешь? — закричала она визжащим голосом. — Пойми же наконец, что ты убиваешь нас своим поведением! Твоя безнравственность возмущает нас! Я возмущена, как сестра и христианка!..
— Объяснись, сестра! — сказал Артур. — Я не пойму никак, что вы хотите мне сказать?
— Молчи! Я не хочу слышать твоего голоса! На какой это дряни ты там женился?
— Да, барон! — подхватил банкир высоким дребезжащим тенором. — Женясь на этой ничтожной женщине, вы опозорили имя баронов фон Зайниц и тех, которые считают себя их родственниками!
Ручка кресла, за которую держался барон, затрещала. Артур задрожал от гнева.
— Сильвия! — сказал он, повернувшись к сестре. — Я тебе ни слова не сказал, когда ты выходила замуж за негодяя Пельцера. Я уважал твою волю, а ты? Ты позволяешь себе под диктовку Пельцера наносить мне тяжкие оскорбления! Не забывайся!
— Я негодяй? — крикнул Пельцер. — Прощаю вам это слово, барон! Прощаю!
Сильвия топнула ногой и сделала шаг к брату.
— Я всё про тебя знаю! — зашипела она, глотая слезы. — Всё! Мало того, что ты женился на бульварной дряни, оборвыше, мало того! Ты еще безбожник! Ты никогда не ходишь в церковь! Ты забыл бога! Ты забыл, что во всякую минуту душа твоя готова расстаться с телом и отдаться в руки дьявола!
— Дай бог, чтобы все были такими негодяями, как я! — кричал между тем Пельцер. — О! Тогда бы на земле иначе было! Тогда бы не было на земле людей, которым всё нипочем: и имя и честь… Не было бы тех женщин, бульварных потаскушек, которые…
Пельцер вдруг замолчал. Он посмотрел на лицо Артура, и ему сделалось страшно.
— Так не поступают даже лютеране, как ты поступаешь! — кричала Сильвия. — Мы позвали тебя для того, чтобы дать тебе понять, как ты низок! Ты должен покаяться! Разойдись с ней и… перемени свой образ жизни! Немедля! Слышишь? Понимаешь?
— Коли вы придерживаетесь сословных традиций, — сказал глухим голосом Артур, — так знайте же, что барону Артуру фон Зайниц не к лицу входить в какие бы то ни было препирательства с еврейским выходцем из русской Польши и с его женой! Но… снисхожу к вам и задаю один вопрос. Задаю его и ухожу. Что вы скажете мне относительно имения моей покойной матери?
— Оно принадлежит Сильвии, — сказал Пельцер, — ей только одной.
— По какому праву?
— А разве вам неизвестно завещание вашей матушки?
— Что вы лжете? Не было никакого завещания! Я знаю это!
— Оно есть!
— А если есть, так оно подложное! Моя библиотека где?
— Она продана за тысячу франков, которые были посланы вам в Париж…
— Она стоит не тысячу, а двести тысяч франков!
Пельцер пожал плечами и усмехнулся.
— Несмотря на всё мое желание, я не мог продать ее дороже.
— Кто ее купил?
— Я, Борис Пельцер…
Артур почувствовал, что задыхается. Он схватил себя за голову и побежал из гостиной.
— Воротись, брат! Воротись! — закричала ему вслед Сильвия.
Артур хотел не ворочаться, но не смог. Он любил еще сестру.
— Покайся, Артур! — сказал Сильвия воротившемуся брату. — Покайся, пока еще есть время!
Артур выбежал из гостиной и через минуту, задыхаясь и дрожа от гнева, мчался к воксалу железной дороги.
Запершись в купе второго класса, он лег на софу лицом вниз и доехал в таком положении вплоть до самой Вены. В Вене судьба подставила ему другую ножку. Приехав домой, он не застал жены дома. Его горячо любимая жена, во время его отсутствия, бежала к любовнику… Она оставила письмо, в котором просила прощения. Артур был поражен этой изменой, как громом…
Через неделю жена его, прогнанная любовником, вернулась к нему, чтобы отравиться и умереть у порога его квартиры… Когда Артур, похоронив жену, воротился с кладбища домой, его встретил лакей с письмом. Письмо было от сестры Сильвии и содержало в себе следующее:
«Мой дорогой брат! Мы всё знаем… Тайное убийство, которое ты совершил, чтобы сгладить с лица земли следы преступления, опозорившего наше имя, противно богу… Мы требовали только покаяния, но она, твоя жена, могла бы жить. Смерть ее не нужна. Нужно было только ее удаление. Но не отчаивайся. Мы молимся за тебя, и, поверь, наши молитвы не напрасны. Молись и ты.
Твоя Сильвия».
Артур разорвал это письмо на мелкие клочья. Ноги его заходили по клочьям, на которых святотатственной рукой было написано божие имя… Артур зарыдал и упал на землю без чувств…
Учительство, философия, математика, французские стихи — всё было брошено и забыто Артуром. Наконец, придя в себя, он напился страшно пьян и с тех пор, перекинув через плечо двухстволку, застранствовал «диким Зайницем» по окрестностям Зайниц, Гольдауген и других деревень, выпивая баснословные количества вина и уничтожая дичь. Он зажил странною жизнью… Люди видели его только в трактирах и кабаках, которые украшают своею затейливою пестротою перекрестки дорог. Его видели и знали все лесничие и большая часть пастухов.
Где он жил, чем питался, никому не было известно. Его считали бы сумасшедшим, если бы он так умно не заговаривал с теми людьми, с которыми ему приходилось встречаться. Не знали, как и что о нем думать. Называли его «диким Зайницем», странствующим отшельником и «несчастным бароном Артуром». Бульварная пресса заговорила о нем, — о каком-то громаднейшем процессе, который намерен повести Зайниц против Пельцеров, о сестре, которая легально ограбила брата; начали печататься ни с того ни с сего анекдоты и маленькие романы из жизни Артура фон Зайниц или его отца. Нашлась даже газетка, которая пожалела об исчезании рода Зайниц…
Артур блуждал большею частью по садам и рощам. В садах и рощах было больше дичи, чем в поле и у рек. Хозяева садов не запрещали ему охотиться. Они ненавидели его сестру и в нем видели злейшего врага Пельцера. Хозяйки даже радовались тому, что их сады и рощи посещает фон Зайниц.
— Нельзя сказать, — говорили они, — чтобы он был лесным царем, нет! Он слишком молод для этого… Он скорее лесной кронпринц!
Встречаясь с людьми, лесной кронпринц обыкновенно очень вежливо раскланивался. Наткнувшись же на Цвибуша и Ильку, он остолбенел. Его, как художника, поразила красота и реальность группы, составленной из Цвибуша, Ильки, арфы, скрипки и птицы.
Услышав рыдания, Артур нахмурился и сердито кашлянул.
— Чего она плачет? — спросил он.
Цвибуш усмехнулся и пожал плечами.
— Плачет, — сказал он, — вероятно, потому, что она женщина. Будь она мужчиной, она не плакала бы.
— Это ты ее обидел?
— Я, барон! Каюсь…
Барон с негодованием посмотрел на жирную, лоснящуюся физиономию Цвибуша и сжал правый кулак.
— Чем же ты ее обидел, старая скотина?
— Я обидел ее тем, ваше сиятельство, что имею морду, по которой можно безнаказанно бить хлыстом… Она моя дочь, барон, а при дочерях благовоспитанные люди не позволяют себе бранить отцов…
— За что ты ее обидел, каналья? Не плачь, девушка! Я сейчас его проэкзаменую, мерзавца! Ты ее бил, что ли?
— Вы угадали, барон, но только отчасти… Да, били, только не ее и не я… Ваше участие к моей дочери трогает меня, граф! Благодарю!
— Шут! — проговорил барон, махнул рукой и нагнулся к Ильке.
— Что с тобой, милая? — спросил он. — О чем ты плачешь? Кто тебя обидел? Скажи мне, кто тебя обидел, и я… обижу его, обижу сильно!
Барон большой загорелой рукой провел по волосам Ильки. Глаза его затеплились хорошим огоньком.
— Мы, мужчины, должны заступаться за женщин, потому что сильные обязаны защищать слабых. Чего же ты плачешь?
И, засматривая в лицо, покрытое влажными пальчиками и распустившимися волосами, фон Зайниц опустился на колени и осторожно уселся около Ильки. Он заговорил голосом, каким давно не говорил. Илька услышала голос нежный, вытекавший прямо из души, — голос, которому смело можно было довериться…
— Чего плачешь? Поведай мне свое горе! Возле тебя сидит теперь не глупый шут, старик, а сильный мужчина. Можешь положиться на меня… Я силен и всё могу сделать… О чем же ты плачешь? Ну?
Дети, которых спрашивают о причине их плача, начинают плакать сильней. То же самое случается и с женщинами. Илька заплакала сильнее…
— Судя по тому, как ты сильно плачешь, у тебя должно быть большое горе… Ты расскажешь мне… Ведь расскажешь? Со мной можешь быть откровенна. Я спрашиваю тебя не из простого любопытства. Я хочу помочь тебе… Честное слово, девушка!
Артур нагнулся и поцеловал Ильку в темя.
— Не будешь плакать? Да? Да ну же, милая! Чтобы облегчить несколько свое горе, стоит только высказаться…
— Едва ли она скоро перестанет плакать, — сказал Цвибуш. — Нервы ее слабы, как ниточки на рубахе, которую носили пять лет. Дадим ей, барон, выплакаться… Нехорошо, Илька! Много слез прольешь — скоро пить захочешь.
— Ах, да! Воды ей нужно дать! — сказал барон. — Вода здесь близко… — Барон встал и скрылся за густой листвой; сухие сучья и ветви затрещали под напором его тяжелого тела.
— Каков барон! — захихикал Цвибуш. — Нежен, вежлив, предупредителен! Ха-ха-ха! Можно подумать, что он и в самом-таки деле такой добряк. Верь ему, Илька, но слегка. Он славный малый, но палец в рот ему нельзя класть. Откусит руку до самого локтя. Про историю у Гольдаугенов не рассказывай ему. Он родня этим живодерам Гольдаугенам и посмеется над тобой, как над последней дурой. Скоро ты кончишь плакать?
Затрещали вновь сучья, и из-за листьев показался Артур с охотничьим серебряным стаканом в руках. Стакан был полон воды.
— Пей… Как тебя зовут? Илькой? Пей, Илька!
Барон опустился на колени и поднес к губам Ильки холодный стакан. Илька отняла от лица руки и отпила полстакана…
— Как я несчастна! Ах, как я несчастна! — пробормотала она.
— Верю, охотно верю! — сказал барон и помочил ей виски холодной водой. — Я назвал бы тебя, моя милая, лгуньей, если бы ты сказала, что ты счастлива. Пей еще!
— Ради бога, умоляю вас, не браните моего отца! — прошептала Илька. — Он тоже очень, очень несчастлив!
— Не буду бранить… Я побранил его, потому что погорячился. Я на первых порах думал, что он тебя обидел. Беру свои нехорошие слова назад. Но он так хладнокровно относится к твоему горю, как не подобает относиться порядочному отцу.
— Недоставало еще, чтоб вы и мне помочили водой виски! — засмеялся Цвибуш. — Я разучился реветь еще тогда, когда привык к отцовским розгам. Какой вы, однако, сегодня неженка, барон! Не узнаю в вас сегодня того барона Артура фон Зайниц, который шесть лет тому назад выбил два зуба маркеру в ресторане «Вороного коня» в Праге… Помните, ваше сиятельство? Один зуб изволили вы выбить кием, а другой кулаком…
— Мало ли чего не было шесть лет тому назад! — пробормотал фон Зайниц. — Многое было, и было такое, о чем неприлично упоминать теперь. Ну, Илька! Рассказывай! Ты теперь успокоилась немножко, а чтобы прийти в себя окончательно, тебе стоит только высказаться… Ну? Кто тебя обидел?
— Обидели не меня, а моего отца!
— Вот как! Так ты за отца плачешь?
— Его ужасно оскорбили! Вы ужаснулись бы, если бы увидели, как его, бедного, оскорбили!
— Так вот что! Гм… Какая же ты, однако, хорошая девочка! У тебя, старина, хорошая дочь! Редкость! Ну, всё одно, рассказывай… И за него я так же охотно заступлюсь, как и за тебя.
— Не заступитесь, барон! — сказал Цвибуш.
— Почему?
— Потому что это невозможно… Я имел честь получить пощечину не от маленького человека, а от очень большого. Никакое ядро не в состоянии долететь до этого человека! Да и не следует заступаться! Моя дочь капризничает!
— Что за пустяки! Для меня одинаково, кто бы ни оскорбил! Мое ядро, если только нужно, долетит до всякого… Рассказывай, Илька. Я помогу тебе.
Заикаясь, глубоко вздыхая и то и дело повторяясь, Илька поведала Артуру фон Зайниц свое горе. Когда она, рассказывая, дошла до графини Гольдауген, поднявшей хлыст, барон нахмурился.
— Так это… была женщина? — спросил он.
— Да, графиня Гольдауген…
— Гм… Дальше…
Барон страшно побледнел и почесал себе лоб.
— Дальше, дальше… Я слушаю… Так женщина ударила его? Не мужчина?
— Женщина, барон!
— Гм… Так… Отчего же ты не продолжаешь?
Когда Илька рассказала о том, как упал под ноги лошади ее отец, как он потом обливался кровью, барон взглянул на Цвибуша…
— Губу это она тебе рассекла? — спросил он.
— Ну, стоит ли об этом говорить? Поговоримте лучше, господа, о политике!
— Я тебя, старый дурак, спрашиваю, она рассекла тебе губу или не она? — крикнул барон и ударил кулаком по траве. — Дочь страдает из-за него, а он шутит! Не люблю шутов!
— Она, она! — сказала Илька.
— Облекаю старого дурака в молодую шкуру и возвращаю его по принадлежности! — проворчал Цвибуш. — Я не шучу, а говорю правду! Политика много лучше разговоров, из которых не выйдет решительно ничего путного…
Илька показала руками, сколько приблизительно крови пролил ее отец, как он хромал, когда плелся к часовне. Когда она рассказала о судье и передала все до единого его слова, барон презрительно усмехнулся и плюнул в сторону. Плевок отлетел на две сажени.
— Скоты! — проворчал он… — Да, он прав! Эта каналья права! Он не мог ничего сделать. Этот гольдаугенский Аристид такой же раб Гольдаугенов, как и та лошадь, которая чуть было не раздавила этого шекспировского шута, твоего отца!
— Мне не бывает так досадно, — кончила Илька, — когда моего отца бьют пьяные мужики или полицейские. Полиция, барон, не позволяет нам играть в больших городах. Но мне досадно, обидно, оскорбительно… обидно, когда женщина, образованная, знатная, с нежным лицом… И какое она имеет право смотреть на нас так надменно, так презрительно? Никто не имеет права так смотреть на нас!
Илька поднесла пальцы к лицу и заплакала…
— Неужели ей это так и пройдет даром?.. Ах, боже мой, боже мой!! Если эта обида останется безнаказанной, то я умру… умру! Пусть тогда отец один играет! Пусть он тогда продаст мою арфу!
Илька уткнула лицо в фартук и продолжала тихо плакать. Цвибуш глядел в землю и издавал свистящие звуки. Барон задумался…
— Обида сильная, — сказал он после продолжительного раздумья. — Но… нужно сперва выслушать, в чем дело, а потом уже и обещать. Я солгал, моя милая. Я не так силен, как я час тому назад хвастал. Ничего я не могу для тебя сделать…
— Почему?
— Потому что она женщина… Не драться же мне с ней на дуэли! Дело скверное, моя милая. Следует покориться…
— Не могу я покориться! Откуда вы взяли, что я могу покориться?
— Твое бессилие заставит тебя покориться. Ты бессильна, потому что ты дочь музыканта-нищего, а я бессилен, потому что она, чёрт ее побери, женщина…
— Что же мне делать? — спросила Илька. — Вы не верьте, ради бога, моему отцу! Он и сам не перенесет этого оскорбления! Он показывает вид, что он хладнокровен, а в сущности… Я пойду в Будапешт или в Вену! Я найду суд.
— Не найдешь…
Илька вскочила и заходила вокруг барона и Цвибуша.
— Найду! — закричала Илька. — Ну, наконец, вы же барон, знатный, умный человек, всех знаете, все знатные люди вас знают… Вы не какой-нибудь простой человек! Отчего бы вам не написать письма к какому-нибудь судье, чтобы он осудил ее по законам? Вам стоит только сказать или написать, и всё будет сделано!
— Перестань, Илька! — сказал внушительно Цвибуш. — Господину барону скучно слушать твою непросветную чепуху! Ты злоупотребляешь его вниманием.
— Ты, Илька, рассуждаешь так, — сказал барон, — только потому, что ты не знаешь жизни. Ты недавно толковала мне, что ты несчастна, а между тем взгляд на жизнь у тебя точно у сибаритки, которая не умеет отличить меди от железа. Сколько тебе лет? Семнадцать? Пора жизнь знать, красавица! Жизнь — это такая отвратительная, мерзкая, тягучая ерунда, такая пошлая, бесцельная, необъяснимая чушь, которая не выносит сравнения даже с помойной ямой, которая выкопана для того, чтобы быть наполненной всякой гадостью. Пора знать! Что же ты хочешь от жизни? Хочешь, чтобы она улыбалась, сыпала тебе цветы, червонцы? Да? Так ты хочешь?
Фон Зайниц покраснел и запустил руку в свою большую охотничью сумку.
— Если так, то ты хочешь невозможного! Жизнь на земле возможна только невыносимая… Хочешь невыносимой жизни — живи, не хочешь — проваливай на тот свет. Отрава всегда к твоим услугам… Дитя ты, вот что! Глупа ты!
Из сумки показалась плетеная бутылка. Барон быстро поднес ее к губам и с жадностью сделал несколько глотков.
— Жизнь отвратительна! — продолжал он. — Мерзость ее есть ее закон, непоколебимый, постоянный!.. Она дана человеку в наказание за его пошлость… Милая красотка! Если бы я так глубоко не сознавал своей пошлости, я давно бы отправился на тот свет. Хватило бы пуль… Мучайся, говорю себе, Артур! Ты достоин этих мучений! Получи, Артур, должное! Научись и ты, девочка, философствовать сама с собой в таком роде… Легче жить при таком уменье…
Артур сделал еще два глотка.
— Есть во вселенной одна стихия, примиряющая несколько человека с его жизнью. Эта стихия, говорят, создана дьяволом, но… пусть так! Она снимает с души моей шипы… на время, разумеется. Эта стихия — в моей бутылке… Выпей, Илька! Сделай один глоток! Это хорошая водка…
Илька замотала головой. Цвибуш взглянул на бутылку, облизнулся и застенчиво опустил глаза.
— Да ну же, выпей, чудачка! — продолжал фон Зайниц. — Легче станет. Попробуй-ка!
— Выпей, Илька! — посоветовал Цвибуш.
Илька взяла в руки бутылку, сделала маленький глоток и поморщилась.
— Теперь ты выпей, — обратился Артур к Цвибушу. — Пей и ты, старый окорок!
Улыбаясь и гримасничая, Цвибуш засиял, как будто увидал давно невиданного друга… Он взял в обе руки бутылку и торжественно поднес ее к своим жирным губам. Сделав осторожно два-три глотка, он поставил бутылку на траву.
— Пей до дна! — сказал барон. — Не церемонься. У меня другая бутылка есть.
Толстяк в одну секунду исполнил это приказание.
— Где-то, когда-то я видел тебя, старина! — сказал фон Зайниц. — Физиономия твоя мне как будто бы знакома… Где я тебя видел?..
— Я, барон, тот несчастный маркер, которого вы, ваше сиятельство, в Праге изволили лишить двух зубов.
— Может быть, может быть… Так… Я был мастер на эти дела… Жалею, что я не могу тебе теперь их вставить…
Барон вытащил из своей сумки другую бутылку и бумажный сверток. В свертке были пирожки, сыр и колбаса. Фон Зайниц разрезал колбасу пополам; одну половину подал он Цвибушу, а другую разделил на две части, из которых одну подал Ильке, а другую оставил себе.
— Прошу, господа! — сказал он. — Ешьте и не церемоньтесь. Ешь, девочка! Сыр всецело принадлежит твоему желудку. Мы до него не коснемся.
Голодные Цвибуш и Илька не заставили долго просить себя. Они с жадностью голодных неблаговоспитанных детей набросились на закуску и через пять минут уничтожили всё, кроме небольшого кусочка колбасы. Этот кусочек был пощажен Цвибушем для закусывания после водки.
Выпитая водка подействовала на Артура моментально. Лицо его покраснело и просветлело. Глаза забегали, как пойманные мыши, и заблестели. Он протянул ноги по земле, положил кулаки под голову и заулыбался. На Цвибуша водка не повлияла. Его голова осталась в таком же состоянии, как и была. На Ильку водка подействовала угнетающим образом. Она села особняком, в стороне, подперла голову ладонями и задумалась.
— Пей, старина! — угощал Артур. — Лучше быть пьяным и веселым, чем трезвым и скучным. Хорошая водка наше спасение… Не будь ее, пропал бы человек! Пьем за ее существование! За что я тебе зубы выбил? Ты не помнишь?
— Как не помнить? Помню… Вы были немножко под хмельком и потребовали от меня, чтобы я поймал ртом подброшенный биллиардный шар. Когда я не изъявил желания исполнить ваше приказание, вы и приняли строгие меры…
— Скотина! — проворчал Артур.
— Кто?
— Послушай, красавица! — вдруг обратился фон Зайниц к Ильке. — Ты мне ужасно напоминаешь одну девушку, в которую я был влюблен в детстве. Девочки этой не было, она не существовала, но мне про нее каждый вечер рассказывала моя няня. Я ее воображал себе именно такой, как ты. Эта девочка, по словам моей няньки, жила в некотором царстве, в некотором государстве, в большом тюльпане. Она сидела на пестике и поглядывала из-за листьев тюльпана на мир божий. Занятия у нее были самые разнообразные. Она ухаживала за цветами, разливала в бутылки росу, которую употребляла для ванн и питья, пела песни. Девочка эта, забыл я тебе сказать, была ростом не более твоего мизинца. Ела она один только мед, который носили ей пчелы. Одевалась в пурпуровые листья маковых цветов. Специальность ее была медицина. Она заговаривала зубы, перевязывала раны, приготовляла капли и т. д. Одному кузнечику, который в схватке с пауком сломал себе ногу, она сделала операцию с такою ловкостью и с таким знанием, какому может позавидовать даже Бильрот. Занимаясь медициной, она не брезговала и другими ремеслами. Она обшивала бедных насекомых, починяла камергерские мундиры золотых жуков, душегрейки божьих коровок… Насекомые уважали ее, как мать родную, и любили ее больше всего на свете. Еще бы! Она совсем разорилась на нищих-червей, которые со всех сторон ползли к ней за подаяньем; она потеряла голос, читая проповеди насекомым. Проповеди ее были верхом ораторского искусства. Из достоверных источников известно, что десять трутней, прослушав ее проповедь «о лености», заплакали от угрызения совести и принялись собирать мед. Она выдавала бабочек замуж, причем в приданое давала им прекраснейшие кисейные платья. Она женила сверчков, строго-настрого приказывая им, чтобы они по ночам не беспокоили жен своим криком… Настоящая была мать! Является однажды к этой девочке тарантул и просит ее, чтобы она заговорила ему зубы. Девочка заговорила ему зубы, и у паука моментально исчез с лица флюс. «Ладно, — сказал паук. — Спасибо. Я тебе за твою работу когда-нибудь соуса из мухи пришлю… Послушай, гениальная мысль пришла мне сейчас в голову! Выходи за меня замуж! А? Выйдешь?» Девочка засмеялась и сказала, что она ни в каком случае не может быть женой паука. «Я не люблю тебя, — сказал паук, — ты мне не нравишься, но я хочу брать дань с тех насекомых, которых ты лечишь, одеваешь и учишь читать… Мне нужны деньги. Не хочешь? Хорошо же! Если через три дня ты не дашь мне своего согласия, то я тебя убью вот этими самыми зубами!» Паук показал девочке свои страшные зубы и пошел домой. Девочка сообщила об угрозе паука всем своим протеже. Те слетелись, наползли к ней со всех сторон и стали вокруг нее в оборонительную позицию: «Умрем, но не выдадим!» — воскликнули они. Явился паук. «Согласна?» — спросил он девочку. — «Не согласна. Не заводи, паук, неудовольствий! Посмотри, сколько у меня защитников!» Паук посмотрел и увидел не защитников, а трусов, которые были бледны и дрожали всем телом. Он громко засмеялся и на глазах всего насекомого мира зарезал своими скверными зубами бедную девочку. Убив ее, он покойно отправился домой. Пчелы сделали из воска гроб и положили в него девочку… Муравьи взялись выкопать могилу. За гробом шли комары, которые превосходно пели и играли на трубах. Золотой жук прочел надгробное слово… Одним словом, похороны вышли шикарные. Поминки были еще лучше. Ели и пили все насекомые до боли в животах. После поминок насекомые выспались, поручили сороконожке собирать на памятник и разлетелись по домам…
— И конец? — спросил Цвибуш.
— Что же тебе еще нужно? — спросил барон. — Хочешь, чтобы паука в тюрьму посадили? Держи карман! Нянька моя была отличный педагог. Она мне не лгала даже в сказках. У нее не торжествовала добродетель. Паук и до сих пор сидит у себя в норе и кушает соус из мух, а подлые насекомые, больные и изорванные, небось чаще вспоминают о вкусных поминках, чем о девочке. Царство тебе небесное, няня! Ты отлично знала природу! Выпьем, старина! Ну, что, Илька? Нравится тебе моя сказка? Ты почему-то ужасно напоминаешь мне девочку… Неужели и тебя тарантул съест? Ха-ха-ха… Очень может быть… Отчего же и не съесть, если можно? Зубы есть, и жрите… Однако ты меня не слушаешь. Илька! У тебя лицо такое, точно нас здесь нет!
Илька встрепенулась и умоляющими, вопросительными глазами поглядела на Артура.
— Не могу о ней забыть! — прошептала она.
— Ты всё о том же? Покориться нужно, дитя! Советы канальи-судьи остаются во всей своей силе. Лучшего ничего не выдумаешь. Купи отцу свинцовой примочки и сделайся графиней…
— Вы всё шутите! Боже мой! Графиней… Разве это возможно?
— Возможно, если сумеешь выйти замуж за какого-нибудь графа, и невозможно, если не сумеешь. Но ты едва ли сумеешь… Вот ежели бы к твоей рожице да прибавить презренного металла побольше — ну, тогда и сомневаться не было б надобности. И я бы, чёрт возьми, женился. Вышла бы за меня, Илька?
— Вы барон? Вышла бы… Я и за барона пошла бы…
— Я и граф… Ха-ха-ха… Не выкинуть ли мне разве штуки? Стой, стой… Штука вышла бы удивительная!
Барон на минуту задумался.
— Нет… — сказал он. — Это было бы уж слишком… Не стоит. Я люблю девочку в тюльпане, но увы! — женитьба должна дать мне не менее миллиона франков.
— Некрасиво жениться на деньгах, доктор! — сказал Цвибуш, на которого уже начинала действовать водка. — Женитьба на деньгах считается, доктор, низким поступком.
— Что ж делать! Я решусь на подлость. Мне миллион нужен во что бы то ни стало. С миллионом в руках… Впрочем, вам не следует этого знать. Я показал бы им!
— И на старухе женились бы?..
— Хоть на чёрте… За миллион всё! Миллион — это рычаг, которым я переверну ад с его чертями и огнем. Я говорю не про будущий ад, а про тот, в котором я теперь нахожусь. Если я не сделаю подлости, то этим самым дам возможность другим натворить тысячу подлостей. Девочка в тюльпане, — обратился Артур к Ильке, — отчего у тебя нет миллиона? Будь у тебя миллион, у меня была бы хорошенькая жена, а ты была бы графиней, исполнила бы один из советов судьи…
— Вы всё шутите! — вздохнула Илька.
— Нисколько не шучу… Достань-ка миллион, попробуй! Непременно баронессой сделаю! Достань-ка!
— Не выпить ли нам, доктор? — предложил Цвибуш. — В нашу беседу начинает вкрадываться фантастический элемент… Бог с ней, с фантазией! Нам ли толковать о миллионах? Легче мне проглотить собственную голову, чем увидать когда-нибудь миллион… Не будем же говорить о деньгах! Разговоры порождают зависть…
— Молчи, пожалуйста! Отчего же не помечтать, если делать нечего? А я тебе, старый окорок, повторяю, что, будь у тебя миллион, я отнял бы у тебя девочку и посадил бы ее в тюльпан… Я пьян? Хорошо! Она мне, ей-богу, нравится! Посмотри, какой у нее носик! Ах, чёрт возьми! Достань, Илька, миллион!
— А как достать миллион? — спросила Илька.
— О, наивность! Sancta simplicitas! Как достать миллион? Достать его можно различными способами. Способы бывают тяжелые и легкие… Тяжелый способ заключается в бесконечном труде, труде свободном и разумном, при котором ночей не спят, недоедают и болеют. При таком способе миллион приходит только в старости, когда не стоит выходить замуж. Ты — женщина, не имеешь достаточно разума и хочешь замуж, а потому этот способ для тебя не годится. Второй способ, легкий по существу и иногда тяжелый по последствиям, состоит в забвении одной всем мешающей вещи — совести. Воруй и грабь. Чем ты умней и беззастенчивее, тем раньше ты сделаешься баронессой фон Зайниц. Воровать и грабить можно не на одних только дорогах. Можно воровать и душить, сидя у себя в кабинете. Этот способ я тебе не рекомендую. Если ты недостаточно умна, то он чреват последствиями: можешь угодить к чёрту. Третий способ — получи наследство… Какой же четвертый способ? Четвертый способ, наичаще употребляемый женщинами и не всегда пренебрегаемый мужчинами, заключается в уменье пользоваться своим телом. Чем лучше у субъекта тело, тем ближе он к миллиону. Этот способ к тебе наиболее подходит, Илька!
— Наименее! — сказал Цвибуш. — Он не годится! Оставим его в покое, барон! От этого пикантного способа попахивает салом, а Илька…
— Молода? Ничего, пусть знает! Для чего скрывать от нее то, чего ей следует остерегаться? Итак, я продолжаю… Умей, Илька, со вкусом одеваться, вовремя показывать из-под платья свою хорошенькую ножку, лукавить, кокетничать… За каждый поцелуй ты возьмешь minimum тысячу франков… При твоей теперешней обстановке тебе едва ли много дадут; но если бы ты сидела в ложе или в карете, то…
— Ну-ну… довольно! — забормотал Цвибуш. — Бог знает чем пичкаете вы голову этой девчонки!.. Оставим этот разговор! Прошу вас, доктор! Я переменяю разговор… Так… Правду ли говорят, что вы на прошлой неделе приняли лютеранство?
— Правда… Последний способ — самый легкий и не самый безобразный. Приобрети, Илька, великосветские манеры, научись болтать и, верь моему знанию, ты будешь иметь миллион. Этот способ употребляется слишком часто. Пользовались бы им семь восьмых женщин, если бы семь восьмых были красивы и имели цену на рынке. Попадись ты мне семь-восемь лет тому назад, я непременно купил бы тебя… Хорошенькая бестия.
— Тише, барон, ради бога тише! — проговорил Цвибуш. — Не будем языку давать волю! — Цвибуш с боязнью поглядел на дочь: Илька сидела и со вниманием слушала барона, по-видимому, нисколько не стесняясь содержанием и формой его речи.
— Я понимаю, — сказала она. — Но неужели вы в состоянии жениться на женщине, которая продала себя?
— В состоянии. Ведь я, женясь на приданом, тоже продаю себя! И так далее и так далее… У меня к тебе есть просьба, Илька…
Барон приподнялся и из жилетного кармана вынул золотую монету.
— Возьми, милая моя, эти деньги и в первом попавшемся городе сними с себя фотографический портрет. Понимаешь? Портрет ты пришлешь мне… вот по этому адресу…
Барон подал Ильке золотую монету и карточку, на которой был написан адрес.
— Мне хочется почаще видеть девочку в тюльпане… Я хочу носить ее постоянно в своем боковом кармане… Пришлешь?
— Да.
— Ну и отлично. А теперь, друзья, adieu! Я спать хочу.
Барон растянулся на траве и положил охотничью сумку себе под голову.
— Прощайте. Очень рад знакомству. Буду ожидать портрет и женюсь, если достанешь миллион…
Цвибуш встал и поклонился.
— Благодарю вас, барон, — сказал он. — Вы нас покормили, не позволите ли вы нам поиграть вам за это? Под нашу скучную музыку отлично спится!
— Сделайте одолжение!
Цвибуш настроил скрипку и заиграл из «Боккачио» под аккомпанемент Илькиной арфы. Барон кивнул головой в знак своего удовольствия и закрыл глаза… Когда музыканты кончили играть и хотели отойти от него, он открыл глаза и остановил свой мутный взгляд на Ильке.
— Так, так… Понимаю, — пробормотал он. — Это ты, Илька? На тебе на память!
Барон отстегнул от своей цепочки один из медальонов, подал его Ильке, упал головой на сумку и заснул как убитый.
Глава III
Когда проснулся фон Зайниц, был уже вечер. Верхушки деревьев и каменные постройки маленького, стоящего на возвышенности, городка купались в золоте заходившего светила. Золото это, слегка окрашенное в пурпур, парчой стлалось по небу от солнца к востоку и заволакивало собой добрую треть неба… Около солнца и над ним не было ни одного облачка; последнее обстоятельство обещало прекрасную ночь. Далеко за лесом играла свирель возвращавшегося пастуха. Она играла простую песенку, не имевшую имени: музыка машинальная, беспорядочная, но под эту незатейливую музыку каждый вечер богатырским сном засыпают и леса графов Гольдаугенов, и рожь, и ковыль, и река…
Артур увидел возле себя на траве две валявшиеся бутылки и газетную бумагу, оставшуюся после свертка. Старого толстяка и хорошенькой белокурой девочки возле него уже не было. Он вспомнил их, свою беседу с ними — и улыбнулся, даже засмеялся, когда, посмотрев себе на грудь, увидел прицепленную к одной из пуговиц бумажку. На этой бумажке карандашом было написано следующее:
«Милый барон! Вы первый человек, который обошелся с нами по-человечески. До вас о человеческом обращении мы знали только понаслышке… Зато — вы первый человек, о котором я буду вспоминать не с горьким чувством, а с наслаждением. Ваше внимание нас тронуло до глубины души. Прощайте! Дай бог вам счастья! Карточку вышлю.
Ваша слуга — Илька».
— Ни одной грамматической ошибки! — произнес вслух фон Зайниц, прочитав дважды это письмо, написанное симпатичным женским почерком. — Это удивительно! Ай да Илька!
Барон вынул из записной книжки оловянный карандашик и написал: «Получено от девочки в тюльпане 13-го июня». Сложив это письмо вдвое, он спрятал его в карман записной книжки.
— В путь! Обедать пора! — и, перекинувши ружье через плечо, барон пошел по лесу, направляясь к городку, с которого уже начала сходить позолота, на короткое время наложенная солнцем.
Ему пришлось идти длинной и неширокой просекой, усыпанной щебнем. Просека тянулась почти до самого городка. На средине она пересекалась железной дорогой. Недалеко от перекрестка, образуемого просекой и полотном железной дороги, стоит дом лесничего Блаухера.
Подойдя к перекрестку, Артур повернул, снял шляпу и поклонился: на террасе домика сидела старая мадам Блаухер и вышивала скатерть. На ее крошечной голове сидел большой чепчик с широчайшими бантами, а из-под чепчика выглядывали стариннейшие, дедовские очки: они сидели на длинном тупом носу, напоминавшем большой палец ноги… На поклон Артура она ответила слащавой улыбкой.
— Добрый вечер, фрау Марта! — сказал барон. — Писем мне нет?
— Есть, но только одно. С гербом, барон…
— Адрес написан рукой Пельцера?
— Да…
— Ну, так бросьте его, Марта, в печь. Я знаю его содержание. Жид, под диктовку моей сестрицы, проклинает меня за принятие лютеранства… И так знаю, без чтения. Муж ваш здоров? И фрейлейн Амалия, надеюсь, тоже?
— Благодарю вас… Мне придется, значит, сжечь шестое уже письмо… Занятие не особенно приятное, если знаешь, что над этим письмом трудились, чувствовали… Как вы жестоки! Теперь вы куда идете?
— Обедать… куда-нибудь…
— И к кому-нибудь?
— Да…
Старушка вздохнула и покачала головой.
— Не будь мой Блаухер так осторожен, — сказала она, — и я дала бы вам пообедать. Мой муж рвет на своей голове волосы, когда к нам ходят знатные господа. К нам ездит генерал Фрехтельзак; но ведь он старик — его нельзя бояться… За него и не боится мой Блаухер… Для него вы страшны. Вы пообедаете у нас, а соседи скажут, что вы ухаживаете за нашей дочерью, и бог знает чего ни наговорят. Знатный человек ходит ведь не затем, чтобы жениться, а известно зачем… Ну, Блаухер и боится… А генерал Фрехтельзак — совсем другое дело!
— Не беспокойтесь, Марта! Я пообедаю и в другом месте.
— Да, по правде сказать, у нас сегодня и обед никуда не годится. Беда в теперешнее время с прислугой — ничего с ней не поделаешь!
— Прощайте, Марта! Поклон вашим!
— Прощайте, барон!
Барон поклонился и пошел к просеке. Темные вечерние тени уже ложились на землю. В лесном воздухе становилось свежо. Позади Артура с шумом промчался вечерний дачный поезд, развозивший горожан по полям и лесам… В лесу вечер начинается раньше, чем в поле. В поле можно было продеть нитку в иглу… Когда стих шум от дачного поезда, Зайниц услышал позади себя конский топот. Он оглянулся и остановился: на прекрасном вороном коне неслась к нему амазонка. Она пронеслась мимо, заглянула на Артура и, проехав несколько сажен, осадила лошадь.
— Фон Зайниц? — спросила громко всадница.
— Он самый…
Артур подошел к амазонке и поклонился. В лесу стемнело, но еще не настолько, чтобы нельзя было увидеть, как хороша была всадница. От всей ее фигуры так и веяло воистину герцогским величием.
Будь здесь Цвибуш и Илька, они узнали бы в ней ту самую всадницу, которую мы, в первой главе нашего рассказа, вместе с Цвибушем, назвали графиней Гольдауген, урожденной Гейленштраль. В ее руках был тот самый хлыст, который в полдень рассек губу Цвибуша.
— Я узнала вас при первом взгляде, — сказала она, подавая Артуру руку. — Вы немного изменились… Впрочем… с вами можно говорить или нет? Последнее письмо ваше ко мне было полно ненависти, негодования, самого отчаянного презрения… Вы еще так же сильно ненавидите, как и ненавидели?
Барон пожал ее красивую руку и улыбнулся.
— Мое письмо, — сказал он, — преступление, которое можно простить мне за давностью лет. Оно писалось четыре года назад. В этом письме я ненавидел вас за ваше корыстолюбие, которое не позволило вам выйти замуж за любимого, влюбленного, но разорившегося человека. В настоящее время я менее всего склонен сердиться на вас за ваше корыстолюбие. Три часа назад я беседовал о своей будущей женитьбе на деньгах… Я еще живу на этом свете и не отправляю себя на тот только потому, что имею цель в жизни… Эта цель — женитьба на миллионе…
— Вот как! За последние четыре года убеждения ваши, значит, сильно изменились. Однако я рада… Я встретила вас так неожиданно! Очень приятно, барон, ей-богу, приятно! Спасибо хоть за то, что встретились!
— Ни в каком случае я не мог ожидать, что когда-либо встречу вас в этих местах. Вы как сюда попали?
— Я… Разве вы не знаете? Я здешняя обитательница… И уже давно…
— Вы, баронесса? Каким образом?
— Я теперь уже не баронесса Гейленштраль, а графиня фон Гольдауген. Два года назад я вышла за вашего соседа, графа Гольдаугена…
— Не слыхал… Скажите, какие новости! За графа… Я его не знаю… Он красив?
— Нет…
— Странно… Вы любительница красивых мужчин, насколько я вас знаю. Любили вы меня потому, что я, как говорят, был чертовски красив. А он — молод, богат?
— Ему под сорок… Он очень богат…
— Счастливы, разумеется?
— Нисколько. Я тоже вышла замуж за миллион. Двухлетний опыт показал мне, что я сделала страшную ошибку. Счастье не в миллионе, как оказалось… Я теперь занимаюсь только тем, что изобретаю способ, как бы удрать от миллиона!
Графиня засмеялась, и ее взгляд на некоторое время остановился на темнеющем небе. Помолчав немного, она со смехом продолжала:
— Значит, мы с вами теперь поменялись ролями, барон. Я теперь ненавижу то, что прежде любила, а вы — наоборот… Как, однако, странно меняются обстоятельства на этом скучном свете!
— Вы хотите бежать миллиона для счастья, а я ищу миллион не для того, чтобы записаться в счастливчики… Цели, как видите, разные…
— Вам решительно ничего не известно о моей новой жизни?
— Ничего…
— Значит, толки ходят не особенно сильные… Я затеяла развод со своим мужем…
— Затея веселая… А живете — у него теперь?
— Ну, да… Странно немножко, это правда… Но мы, во избежание лишних сплетен, уедем друг от друга только тогда, когда наш разрыв окрасится в казенный сургуч… Я улечу отсюда, когда я буду официально свободна… Впрочем, всё это вам неинтересно… Я так обрадовалась встрече со старым знакомым и… другом, что готова бессовестно выболтать все свои тайны и не тайны… Поговорим о вас лучше… Вы как живете?
— Как видите. Живу где придется…
— Науки бросили? Совершенно?
— Бросил и, по всей вероятности, совершенно…
— И совесть ученого человека покойна?
— Ну… Наука во мне потеряла немного больше нуля… Невелика потеря…
Графиня пожала плечами и покачала головой.
— Вы, Зайниц, оправдываетесь, как школьники, — сказала она. — Немного больше нуля… Молодые ученые не имеют настоящего, у них есть будущее. Кто знает: быть может, если бы вы продолжали ваши занятия науками, то вы были бы для науки в тысячу раз больше нуля!
— Вы неправильно выражаетесь, — засмеялся фон Зайниц, — нуль, помноженный на тысячу, равен нулю.
— Вы окончательно разорены? — спросила графиня, как бы не слушая фон Зайница.
— Окончательно. У вас есть с собой деньги?
— Немного есть. А что?
— Отдайте мне их.
Графиня быстро вынула из кармана маленький портмоне и подала его Артуру. Артур высыпал деньги себе в кулак, а портмоне подал графине.
— Merci, — сказал он. — Беру взаймы. Отдам на другой день после свадьбы. Вы удивляетесь? Какие у вас удивленные глаза! Я не только прошу и беру, но даже еще жалею, что в вашем портмоне было так мало.
Графиня посмотрела в его глаза и подумала: «Он лжет».
— Я нисколько не удивляюсь, — сказала она. — Что странного и удивительного в том, что Артур фон Зайниц занимает немного денег у своего друга? Это дело житейское, обыкновенное…
— А кто вам сказал, что вы мой друг?
— Вы странны… Прощайте! С вами тяжело говорить.
Графиня кивнула головой, подняла хлыст и помчалась по просеке.
Глава IV
Когда она проехала всю просеку и выехала в поле, было уже темно… Город, горы были еще видны, но потеряли свои очертания. Бродящие люди и лошади имели вид силуэтов самой неопределенной формы. Кое-где зажглись огни. Графиня остановилась возле шалаша, построенного из камыша и соломы на одном из гольдаугенских огородов. Гольдаугены для своих огородов арендовали часть городской земли с незапамятных времен. Арендовали ради тщеславия. «Чем меньше вокруг моей земли чужих владений, — сказал когда-то один из Гольдаугенов, — тем более у меня причин держать высоко голову».
У шалаша стояли огородник и его сын. Увидев мчавшуюся к ним графиню, они сняли шапки.
— Здравствуйте, старый Фриц и молодой Фриц! — обратилась графиня к огороднику и его сыну. — Очень рада, что застаю вас здесь. Если мне когда-нибудь скажут, что вы плохо исполняете свои обязанности, я буду иметь основание не поверить.
— Мы всегда находимся при своих обязанностях, — сказал старый Фриц, вытянувшись в струнку. — Ни на шаг не отходим от огорода. Но если, ваше сиятельство, господину управляющему или его холопам не понравится почему-либо моя рожа, то меня прогонят без ведома вашего сиятельства. Мы люди маленькие, и ради нас едва ли кто-нибудь станет беспокоить ваше сиятельство…
— Ты думаешь, Фриц? Нет, ты сильно ошибаешься… Я знаю всех наших слуг и, поверь, умею различить, кто хорош, кто плох, кого рассчитали. Я знаю, например, что старый Фриц порядочный слуга, и знаю, что молодой Фриц лентяй и зимой у пастора украл перчатки и трость… Мне всё известно.
— Вам известно, что у бедного пастора украли перчатки и трость, а неизвестно…
Старый Фриц замолчал и усмехнулся.
— Что неизвестно? — спросила графиня.
— Вашему сиятельству неизвестно, что собаки камердинера его сиятельства графа три недели назад искусали мою дочь и жену? Вашему сиятельству неизвестно, несмотря на то что вся деревня из кожи вон лезла, чтобы сделать это известным. Собаки камердинера терпеть не могут простой одежды и рвут всякого, одетого по-мужицки. Господину камердинеру доставляет это удовольствие. Еще бы! Собаки валят женщину на землю, рвут ее одежду и… нагое тело, ваше сиятельство… Господин камердинер большой любитель бабьего мяса!
— Хорошо, хорошо… Ну, что ж ты хочешь?.. Этого я не знаю…
— Моя жена больна, а дочь стыдится показаться на улицу, потому что мужчины, по милости собак, видели ее в костюме Евы.
— Хорошо, хорошо… Разберу. Мне нужно вас спросить об одной вещи. Вы не видели сегодня по дороге к городу музыкантов, толстого старика и молодую девушку с арфой? Не проходили мимо?
— Не видел, ваше сиятельство! — сказал старый Фриц. — Может быть, проходили, а может быть, и не проходили. Много всякого народа проходит. Всех не увидишь и не запомнишь…
Графиня задумалась и впилась глазами в темную даль.
— Это не они? — спросила она, указав хлыстом на два черневшиеся вдали человеческие силуэта.
— То оба мужчины, — сказал молодой Фриц.
— Очень возможно, что они остановились ночевать в деревне, — сказала графиня. — Они будут проходить здесь завтра в таком случае… Если вы их увидите, то немедленно пришлите их ко мне.
— Слушаю, — сказал старый Фриц. — Толстый старик и молодая девушка. Понимаю. А на что они вам, ваше сиятельство? Вероятно, украли что-нибудь?
— Почему же непременно украли?
— Да так, ваше сиятельство. В графстве Гольдауген только и занимаются тем, что воров ищут. Мода такая. В графстве Гольдауген воруют только главные, а ворами считаются все.
— Вот как! Гм… Завтра можешь искать себе другое место. Чтобы завтра в этом графстве не было ни одного Фрица!
Сказав это, графиня повернула лошадь и поскакала назад к просеке.
— Как она красива! — сказал молодой Фриц. — Как хороша!
— Да, очень красива, — сказал старый Фриц. — Но нам какое до этого дело?
— Чрезвычайно хороша! Клянусь тебе истинным богом, отец, что не я уворовал у пастора перчатки и трость! Я никогда не был вором! Если я лгу тебе, то пусть я ослепну сию же секунду. Меня оклеветали ни за что ни про что… И она поверила этой клевете! Подлые люди!
Молодой Фриц помолчал и продолжал:
— Но пусть же недаром клевещут эти подлые люди! Пусть недаром смеются они над нами… Я уворую. Когда она говорила с тобой, а я глядел на ее красивое лицо, я дал себе честное слово уворовать… И я украду! Я украду у графа Гольдаугена то, чего не суметь уворовать ни одному из его управляющих. И я сдержу честное слово.
Молодой Фриц сел и задумался. Новые, в высшей степени сладкие, не крестьянские, а бальзаковские мечты охватили его мозг и сердце. Грандиознейший воздушный замок в несколько минут был построен его разгоревшимся юношеским воображением… То, что час назад показалось бы ему безумным, несбыточным, и моментально было бы изгнано из головы, как нечто детски-сказочное, — теперь вдруг приняло образ задачи, которую явилось настоящее желание решить во что бы то ни стало. Воздушный замок понадобилось вдруг обратить в более прочный…
Когда у молодого Фрица закружилась его разгоряченная мечтами голова, он вскочил, протер пальцами глаза и с хохотом закричал отцу:
— Наверное украду! Пусть тогда обыскивают!