IV. Скрытая борьба
Следующие недели прошли без особых событий. Графиня казалась веселой, была неизменно нежна и приветлива с мужем, кокетлива и родственна с Арно, непростительно слаба к Танкреду, и лишь относительно Готфрида расположение ее духа было подвержено постоянным изменениям. То она была любезна, добра и, казалось, находила удовольствие в его обществе; то становилась надменной, язвительной, капризной, обращалась с ним, как с подчиненным, и, казалось, не выносила даже его голоса. Молодой человек с невозмутимым спокойствием покорялся этим незаслуженным переходам от благорасположения к немилости, за что граф был ему бесконечно признателен и всячески старался вознаградить его за такую несправедливость.
В один из периодов враждебного настроения Танкред был особенно ленив и невежлив. Готфрид наказал его и оставил без обеда. Габриэль узнала об этом только садясь за стол; она сильно покраснела, но промолчала, услышав, что ее муж одобряет наказание, которому подвергли ее кумира. Но едва встали из-за стола — она скрылась.
Граф ничего не заметил и стал играть в шахматы с Арно; Веренфельс, угадывая причину ее исчезновения, поспешил пойти к себе. Он не ошибся. Еще издали он услышал стук в дверь к Танкреду и, войдя в учебный зал, увидел графиню. В руках у нее была корзиночка с пирожками и холодным мясом; покраснев от злости, она силилась открыть дверь, ведущую в место заточения ее баловня.
— Дайте мне ключ! Ключ! — кричала она повелительно. — Я хочу видеть моего сына.
— Извините, графиня, но пока Танкред не осознает своей вины, не попросит прощения и не ответит своих уроков, он останется наказанным и запертым. Потом, если вы желаете, я пришлю его к вам.
— Уж не думаете ли вы давать мне предписания? — крикнула графиня все себя. — Я приказываю вам отворить дверь; я хочу видеть моего сына, этого несчастного мученика, предоставленного вашему зверству идиотом-отцом.
Кровь хлынула к мужественному лицу молодого человека.
— Вы говорите об отце вашего сына так громко, что он может слышать, — сказал он, понижая голос. — А теперь, графиня, я попрошу вас оставить эту дверь, пока мальчик наказан, она не отворится.
— Оставь, мама, и не сердись, — крикнул Танкред за стеной. — Скорее можно тронуть камень, но не его, и я лучше хочу быть голодным, чем попросить прощения у этого изверга.
— Советую тебе придержать свой язык; если я отворю дверь, чтобы заставить тебя молчать, то ты не будешь доволен, — сказал Готфрид таким знакомым Танкреду, голосом, что это тотчас отбило у него охоту дерзить.
Но Габриэль, казалось, дошла до безумия в своем бешенстве; с силой, какую нельзя было предполагать в этом прозрачном, нежном теле, она ринулась на дверь, дернула замок и сломала его. Готфрид с минуту глядел на нее с удивлением, как смотрят на дурно воспитанного ребенка, и хотел уже уступить, чтобы положить конец этой сцене, собираясь потом сообщить об этом графу, как вдруг Габриэль повернулась, спустилась через балкон в сад и, как стрела, промелькнула мимо окна. Охваченный предчувствием, что из упрямства она решится на какое-нибудь безрассудство, которое будет иметь дурной исход, он, не раздумывая более, бросился вслед за нею.
Помещение, выбранное новым воспитателем, находилось у стены одного из старых флигелей замка. Возле комнаты Танкреда и отделенная от нее лишь классной была круглая башня, которая с давних пор стояла незанятой; в нее можно было войти из сада, по витой лестнице подняться в комнату первого этажа, и из этой маленькой залы другая лестница вела вниз в кабинет, смежный с комнатой Танкреда, который лишь с внутренней стороны запирался замком. Но графиня не знала, что эта вторая лестница, уже подгнившая, была снята, а другая, такая же ветхая и без перил, тоже предназначалась к сносу.
Готфрид не ошибся и догнал Габриэль у входа в башню, но напрасно он кричал ей: «Не поднимайтесь, это опасно»; как бы ослепленная своей экзальтацией, графиня с легкостью тени поднялась по колеблющимся ступеням. Веренфельс побледнел и, не думая об опасности, какой подвергался сам, пошел тем же путем и достиг маленькой комнаты в тот момент, когда графиня ступала ногой на вторую лестницу, от которой осталось всего две, три ступеньки. Еще шаг — и она упала бы в пропасть, которую вдруг увидела перед собой; голова ее закружилась, но сзади кто-то схватил ее и поднял, как перышко.
Очнувшись, безмолвная от ужаса молодая женщина осознала, что чудом избежала смерти; поддерживаемая Готфридом, она дошла до старого дивана, обитого потертой парчевой материей.
— Можно ли так искушать Бога? Еще секунда, и вы бы упали и расшиблись, — сказал он строго, с досадой.
Габриэль ничего не ответила. Закрыв лицо обеими руками, она разразилась судорожными рыданиями; и в них потонули и досада, и страх.
Ни один мужчина не может видеть равнодушно слезы молодой и красивой женщины, особенно, если он только что опасался за ее жизнь. Слезы вообще искажают лицо, но этому обольстительному, опасному созданию они, напротив, шли чрезвычайно; страх, злость, скорбь — все, казалось, было создано, чтобы делать ее еще красивей. Готфрид не избегнул общего правила; с восхищением художника он всматривался в лицо Габриэли, орошенное слезами, а потом, подойдя к ней, сказал мягко:
— Успокойтесь, графиня, вы избегли несчастья. Но такого неблагоразумного приступа упрямства я не мог от вас ожидать. Сделайте же милость, поверьте мне, что я забочусь лишь о пользе вашего ребенка.
Она ничего не ответила. Однако Готфрид не мог допустить, чтобы она возвращалась одна этим опасным путем, так как у нее легко могла закружиться голова; он отошел и, прислонясь к окну, ждал, когда его случайная спутница успокоится. У ног его густым массивом тянулась зелень парка, над ним расстилалось голубое безоблачное небо. Молодой человек погрузился в свои думы, и тяжелый вздох приподнял его грудь, вздох нравственного утомления и жажды свободы.
В эту минуту он почувствовал легкое прикосновение к своей руке и услышал запах фиалки, любимый запах графини. Он с удивлением повернул голову и увидел перед собой Габриэль. Молодая женщина преобразилась; слезы еще блестели на ее длинных ресницах, но большие синие глаза глядели на него с выражением чистосердечия и раскаяния. Полу-смущенно, полу-улыбаясь, она промолвила.
— Простите мою вспышку и мою несправедливость относительно вас.
Несмотря на гордое спокойствие его натуры, сердце молодого человека забилось сильней; он не ожидал, что сирена будет извиняться; этот чарующий взгляд, блестевший каким-то неопределенным выражением, этот тихий молящий голос смутили его. Но тотчас овладев собой, он взял ручку,, лежавшую на его руке, и почтительно поцеловал ее.
— Если вы, графиня, считаете себя виноватой передо мной, то прощаю вам от всей души, но с условием, — добавил он, улыбаясь.
— С каким?
— С тем, что, если прекрасная владетельница замка снова увлечется своей материнской слабостью, я напомню ей наш разговор в этой башне.
— Согласна; только условие на условие. Не говорите ни мужу, ни Арно об этой безумной выходке.
— Буду молчать, если вы этого желаете, графиня. Но теперь нам нужно сойти вниз; имеете ли вы на то силы после вашего волнения?
Графиня подошла к выходу, но, взглянув на лестницу, отступила, бледнея.
— Не могу, у меня кружится голова. Как могла я в моем безумии не видеть, куда иду?
— Я спущусь первый и подам вам руку. Ступени крепче, чем я думал; они выдержат нас обоих.
— Я боюсь, мы оба потеряем равновесие. Готфрид улыбнулся.
— Не бойтесь, графиня, я не подвержен головокружениям.
Он стал спускаться, поддерживая молодую женщину, но едва они прошли ступеней десять, как Габриэль остановилась и закрыла глаза.
— Не могу; я упаду, — прошептала она. Видя, что она пошатнулась и побледнела, как смерть, Готфрид крепко обвил рукой ее талию.
— Держитесь за меня, графиня, и не глядите вниз.
Он продолжал осторожно спускаться, не столько ведя, сколько неся графиню, которая крепко держалась за него; подгнившие доски трещали под их ногами, песок и камни срывались в пропасть. И он обреченно вздохнул, когда сделал последний поворот. Его спутница не шевелилась; как бы лишенная чувств, она оставалась в объятиях, поддерживающих ее. Ей было дурно, быть может.
— Опасность миновала, графиня; мы ступим сейчас на землю, — сказал Готфрид, повернув голову к Габриэли.
Но в ту же минуту почувствовал, что по телу его пробежала как бы электрическая искра, и дыхание его остановилось. Он встретил взгляд Габриэли, устремленный на него с выражением такой страстной любви, что мгновенно ее отношение к нему, ее ненависть и капризы озарились новым для него светом. Этот взгляд промелькнул, как молния; она уже опустила ресницы и смотрела в пропасть. Но Готфрид теперь знал все и, как молодой человек, поддающийся влиянию красоты, не мог отнестись холодно к такому открытию. Вся кровь бросилась ему в голову, и, тяжело дыша, он поспешил опуститься с последних ступеней.
Свежий воздух сада, казалось, привел графиню в чувство. Избегая взгляда своего спасителя, она прошептала несколько слов благодарности и скрылась в аллее. Молодой человек слегка пришел в себя и с отуманенной, пылающей головой кинулся в кресло.
— Что, я сошел с ума, или видел сон? — шептал он. — Нет, этот взгляд таков, что нельзя обмануться. Так я должен бежать, покинуть замок; гибель и бесчестие гнездятся в этих синих глазах. О, я тысячу раз предпочитаю ее ненависть.
Однако, по мере того как он успокаивался, рассудок внушал ему крепнущее сомнение в том, что Габриэль любила его, и Готфрид спрашивал себя, не принял ли он за любовь то, что было лишь искусным кокетством. Вследствие чего он решил быть осторожным, наблюдать за молодой женщиной и уехать, если это окажется нужным, но не заранее, так как ему жаль было оставить без важной причины свое выгодное положение.
Следующие дни укрепили Готфрида в мысли, что он ошибся. Габриэль неизменно была любезна и добра с ним, но ничем решительно не выдавала других чувств. Расположение, все более и более сильное, которое она оказывала Арно, убедило его окончательно, что эта опасная кокетка не выносила ни в ком равнодушия к своей особе.
Сентябрь был на исходе. Осень давала себя чувствовать; пожелтевшие листья покрывали аллеи парка, частый дождь стучал в окна, и многие соседние замки опустели; их обитатели возвратились в столицу, чтобы приняться за свои дела или предаться удовольствиям. Унылый вид природы как будто отражался и на лице прекрасной владетельницы Рекенштейнского замка; она казалась озабоченной и скучающей. Однажды за обедом говорили о возвращении в город одного соседнего семейства, причем Габриэль сказала, что охотно последовала бы их примеру. Граф, казалось, не понял этого легкого намека и заявил спокойно, что предпочитает мирную семейную жизнь шуму и суете столицы и что проведет зиму в Рекенштейне.
С того дня лицо молодой женщины сделалось совсем мрачным; она стала раздражительна, капризна; перестала выезжать и выходить из своих комнат. Граф, казалось, не видел, не понимал этих бурных симптомов, но Арно тем более внимательно следил за ними и, твердо решаясь согнать всякую тень с чела обожаемой мачехи, отправился раз утром к ней в будуар.
Он нашел ее полулежащей на диване; черный бархатный пеньюар на серизовой атласной подкладке обрисовывал ее изящные формы и еще более подчеркивал белоснежный цвет ее лица и рук, выглядывающих из широких рукавов. Книга, валявшаяся на ковре, показывала, что она имела намерение читать. Поздоровавшись, Арно придвинул к дивану стул и, целуя ее руку, сказал с некоторым участием:
— Дорогая Габриэль, я давно вижу, что вы печальны, недовольны, озабочены, но не знаю отчего. Скажите, что с вами, и будьте уверены, что я сделаю все, что от меня зависит, чтобы устранить от вас всякую неприятность.
Графиня приподнялась.
— Я знаю, что вы добры, Арно, а между тем боюсь, чтоб вы не сочли меня неблагодарной и неразумной. Обещайте мне быть снисходительным и… я признаюсь вам во всем.
Она положила руку на плечо молодого графа и, наклоняясь так близко, что ее щека почти коснулась его щеки, глядела на него простодушным, молящим взглядом.
Горячий румянец покрыл щеки Арно, и глаза его сверкали, когда он прижал к губам ручку, лежавшую на его плече.
— Говорите, Габриэль; вы не можете сомневаться во мне.
— Я бы желала, конечно, чтобы все так добросердечно относились к моим слабостям, — промолвила со вздохом графиня. — Так я сознаюсь вам, Арно, что мысль прозябать жалким образом всю зиму здесь положительно гложет меня. Я привыкла к обществу, к развлечениям; чувствую потребность посещать театры, слушать хороший концерт, а не карканье ворон. И все это возможно без особых хлопот, так как Вилибальд имеет в Берлине дом вполне устроенный; но он не хочет, потому что ревнив, как был и прежде.
— Можете ли вы винить его в этом? — спросил Арно, опустив глаза.
— Ну да, я понимаю, что ему, болезненному и ленивому, не хочется выезжать, и что ревность мучает его, когда я езжу одна. Но может ли он бояться чего-нибудь теперь, когда вы со мной, Арно, вы мой сын, мой брат, мой единственный покровитель там, где нет моего мужа. Мы можем не тревожить его и вместе с тем не плесневеть здесь, и, конечно, никто не осудит меня за то, что я танцую с моим сыном.
— Папа, вероятно, у себя в кабинете, — сказал Арно, вставая. — Я тотчас пойду переговорить с ним. Ободритесь, Габриэль; если только победа возможна, я одержу ее.
Приложив пальчик к губам, она послала ему воздушный поцелуй.
— Идите, Арно, мой дорогой, и возвращайтесь с добрыми вестями. Я буду ждать вас, как моего избавителя.
Исполненный твердой решимости, молодой граф направился в кабинет отца, который в это время спокойно занимался своими счетами. Увидев сына, он положил перо и повел дружеский разговор; но молодой человек, весь занятый своим планом, перевел тотчас речь на аргументы, говорящие в пользу жизни в столице во время зимнего сезона. Граф сначала слушал молча, затем рассмеялся.
— Я понимаю; ты пришел послом, чтоб искусно передать мне желание Габриэли, так как прямые заявления ни к чему не ведут; но, дитя мое дорогое, по многим причинам я не могу согласиться.
— Не можешь ли ты назвать эти причины?
— Да, я буду вполне откровенен. Во-первых, нахожу, что не следует без нужды вводить мою жену в искушение. Не могу не сказать, что она возвратилась совсем иной, что она добра и полна внимания ко мне; но знаю тоже по опыту, какое опьяняющее впечатление производит светская жизнь на молодое, красивое существо, жаждущее поклонений. Когда она увлекается вихрем удовольствий, то не знает меры, а мое здоровье положительно не позволяет мне ездить по всем балам, обедам, концертам, выставкам, театрам и пр. Мне нужен покой. Наконец, мои средства не позволяют мне таких непомерных трат; одни туалеты Габриэли поглощают страшные суммы; и мне потребовалось пять лет экономии и жизни в уединении, чтобы пополнить ущерб, причиненный моему состоянию тремя зимними сезонами. Возобновить подобные безумия было бы непростительно; я должен думать о Танкреде и оставить ему наследство, не обремененное долгами. Арно слушал внимательно.
— Я сознаю справедливость твоих аргументов, папа, но позволь мне некоторые возражения. По-моему, запереть молодую, красивую женщину в уединении, к которому она не привыкла, не приведет ни к чему хорошему и несомненно нарушит необходимые для тебя мир и спокойствие скорее, чем несколько выездов в город, так как, благодаря Богу, ты не какой-нибудь увечный. И наконец, разве я напрасно тут, разве не естественно, чтобы я заменял тебя около моей мачехи? Я буду охранять ее, как сестру, и буду делать это усердно, клянусь тебе, так как честь нашего имени мне дорога так же, как и тебе, я не допущу, чтобы малейшая тень омрачила ее. Что касается денежного вопроса, я понимаю его важность; но позволь указать тебе простой выход из него. У меня в государственном банке значительные суммы, образовавшиеся из процентов с капитала во время моего несовершеннолетия и из экономии деда, который, как ты знаешь, был немного скуповат. Эти деньги мне вовсе не нужны, так как я никогда не исстрачиваю и процентов, — и я прошу тебя взять этот накопившийся капитал, чтобы черпать из него на все, что потребуется на домашние расходы и на туалеты Габриэли сверх того, что ты желаешь тратить.
— Что ты говоришь, Арно! Я никогда не коснусь твоего наследства для пустяков. Нет, нет!
Он покраснел и энергично покачал головой. Но Арно взял руку графа, поцеловал ее и сказал ласково:
— Разве между нами может серьезно существовать вопрос о том, что твое, что мое; уступив моей просьбе, ты дашь мне доказательство любви и окончательного прощения всего, чем я был виновен перед тобой в течение стольких лет. Скажи «да», дорогой папа, и увидишь, как весело и счастливо мы проведем зиму в Берлине. Само собой разумеется, что денежный вопрос останется тайной между нами.
Граф привлек его к себе и поцеловал в лоб.
— Пусть будет, как ты желаешь. Я не имею духа сказать тебе «нет», хотя отказ в этой просьбе был бы разумней; впрочем, обещаю следить, чтобы расходы не выходили из надлежащих границ. А теперь пойдем сообщить эту новость Габриэли; воображаю, в каком она беспокойстве.
Граф не ошибался: долгое отсутствие пасынка привело графиню в лихорадочное состояние, и она побледнела, когда отец с сыном вошли к ней, Но граф весело сказал:
— Твой посол выиграл дело, Габриэль; мы проведем зиму в городе.
С криком радости, вырвавшимся из глубины души, она кинулась в объятия мужа и покрыла его поцелуями.
— Благодарю, благодарю тебя, Вилибальд! Ты, ты положительно лучший из мужей, и как там хочешь, а должен будешь танцевать со мной, уж я тебя не помилую.
— Ну, не знаю, останешься ли ты при этом желании, когда будешь окружена молодыми танцорами, — отвечал граф, смеясь.
— О, ты лучше и дороже всех для моего сердца. — И она прижалась головой к его плечу. — Но у меня к тебе просьба, Вилибальд. Разрешаешь ли ты мне поцеловать нашего доброго Арно, чтобы поблагодарить его за предстоящую веселую зиму; этим я обязана его красноречию, победившему твое непреклонное сердце. Я так благодарна ему!
— О, конечно, он вполне заслужил твой поцелуй. Кроме того, ты должна заискивать в его благорасположении, так как он берется заменять меня и будет твоим почетным кавалером, твоим аргусом.
Сияющая и веселая, как пансионерка, Габриэль привлекла к себе пасынка и долгим, горячим поцелуем прильнула к его губам. «Мой аргус! — промолвила она шутя. Но граф не видел, каким пламенным, чарующим взглядом она заглянула при этом в глаза молодого человека.
Известие о решении покинуть Рекенштейн, было неприятной неожиданностью для Готфрида. Он подозревал, что Арно влиял на это решение, и жалел благородного, честного молодого человека, которого легкомысленная сирена толкала в пропасть, где он мог очнуться слишком поздно.
Спустя три дня Арно поехал в Берлин, так как граф поручил ему заняться устройством их дома. Молодой человек повел дело на широкую ногу. Обновил часть мебели и, чтобы доставить удовольствие Габриэли, заново отделал обширный зимний сад, печальное состояние которого очень ее огорчало.
Благодаря рвению Арно и его деньгам, зимний сад получил снова свой прежний блеск. Он изображал морское дно с гротам и другими фантастическими зданиями из сталактита и раковин; в тени экзотических кустов и водяных растений красовались статуи и наяды; фонтан каскадами ниспадал в мраморный бассейн, и плюшевые скамьи изумрудного цвета манили к отдыху. Вечером, когда лампы, изображающие лилии и цветы лотоса, освещали эти тенистые уголки, когда свет этих ламп блестел, как драгоценные каменья, в мелких, как пыль, брызгах низвергающихся вод, — можно было думать, что находишься в каком-то волшебном мире.
В конце октября Арно уведомил, что все готово для приема семьи, но дела еще задерживали графа в Рекенштейне. Когда же и в начале ноября отъезд все еще не был назначен, раздражение и нетерпение Габриэли достигло своего апогея. Муж ее, заметив это лихорадочное состояние, сжалился над ней и сказал однажды за столом:
— Так как дела все еще задерживают меня здесь, то предлагаю тебе, дорогая моя, ехать без меня с Танкредом. А вы, мой милый Веренфельс, будете сопровождать и охранять мою жену. Мне совестно заставлять ждать долее моего доброго, заботливого Арно, который сгорает нетерпением там, как здесь таким же нетерпением томится моя милая капризница. Дней через двенадцать перееду и я. Габриэль этим временем успеет только разобраться в своих вещах, заказать новые туалеты и отдохнуть к моему возвращению для визитов, которые нам придется с ней делать.
Графиня поблагодарила мужа, но в ту же минуту, краснея от досады, с удивлением устремила взор на Готфрида, так как в ответ на слова графа он возразил:
— Не лучше ли мне остаться, граф, чтобы помочь вам скорей окончить ваши дела; графиню сопровождает такая большая свита, что, мне кажется, вы можете быть совершенно спокойны.
— Нет, нет, с ней отправятся лишь один лакей и две камеристки. Остальных слуг привезу я сам. Мне хочется, чтобы вы ехали, Веренфельс; я буду спокоен за жену и за Танкреда.
После обеда, когда граф ушел, Габриэль, направляясь к себе, остановилась в комнате, смежной со столовой, и, обратись к Готфриду, сказала язвительным голосом:
— Я еду завтра; если вы не будете готовы, месье Веренфельс, я доставлю вам удовольствие остаться здесь, только похищу у вас Танкреда. Как видите, я великодушна и даю вам возможность избежать роли цербера.
Молодой человек почтительно поклонился.
— Я буду готов сопровождать вас, графиня. Что же касается роли цербера, я счел бы ее слишком для себя лестной, и есть ли надобность приставлять такого сторожа к графине Рекенштейн.
Его спокойный властный взгляд пронизал как бы струей холодного воздуха пламенный взор молодой женщины, и она быстро отвернулась.
Придя к себе, графиня от досады кинулась на диван. Этот дерзкий человек осмеливался избегать чести провожать ее.
Ужели он неуязвим, что один из всех остается бесчувственным к ее красоте? Для непомерного самолюбия Габриэли равнодушие было оскорблением, и она решила во что бы то ни стало повергнуть его к своим ногам и хорошенько отомстить. Она не думала теперь о том, что это был человек подчиненный, принадлежащий к тому роду людей, которых она привыкла презирать; нет после найденного сходства между ним и графом Жаном Готфридом, образ Готфрида Веренфельса преследовал ее; что-то бушевало в ее груди, что-то влекло к нему, и сама она не подозревала всей глубины этого неопределенного чувства.
На следующий день графиня уехала в город с сыном и с Веренфельсом. Она, казалось, забыла свое неудовольствие и все капризы, была весела, пленительна, и так как Танкред все время ел, спал или глядел в окно, то Готфрид в течение всего пути служил предметом ее искусного кокетства. Как человек хорошо воспитанный и артистичный, он отвечал любезностями хорошего тона на любезность этой очаровательной женщины. И в самом доброгласии они приехали в Берлин, где Арно ожидал их на дебаркадере.
Рекенштейнский дом был старый, массивный, построенный в царствование Фридриха Великого и сохранивший снаружи и внутри стиль и украшения XVIII века. Войдя в вестибюль, Габриэль была приятно поражена, заметив, что все отделано заново и роскошно. Удовольствие ее увеличивалось по мере того, как они подвигались вперед по длинной анфиладе комнат. При виде своего будуара, этого изящного гнездышка, заново меблированного, с обоями вишневого цвета на стенах и такой же материей на мебели, с зеркалами в золоченых рамах и множеством душистых цветов, она вскрикнула от удовольствия:
— Благодарю вас, Арно, благодарю; это ваш подарок, я в этом уверена. Папа не подумал бы это сделать; порой он очень расчетлив.
— Нет, нет, все это от отца, а мой подарок на новоселье, дорогая Габриэль, я покажу вам после обеда.
Графиня явилась к столу очаровательной и отдохнувшей. Она принимала ванну и оставила распущенными свои чудные непросохшие волосы; лишь два маленьких коралловых гребешка придерживали их с обеих сторон; блестящие шелковистые пряди спускались по ее простенькому платью из серого кашемира, отделанному широкой кружевной фрезой вокруг шеи. Как бы не замечая восхищения молодых людей, она, смеясь, извинилась за свое вынужденное неглиже. После обеда, опираясь на руку Арно, графиня поспешила пойти взглянуть на обещанный сюрприз. Молодой человек, сияя радостью, повел ее в приемные комнаты и, пройдя бальный зал, остановился у двери, ведущей в зимний сад, которая прежде была заделана и завешена. Приподняв портьеру, он дал пройти Габриэли. Она остановилась, как очарованная. Все в этом волшебном месте было залито мягким и приятным светом, который отражался в каскадах и фонтанах; раззолоченные его блеском раковины горели, как в огне; в гротах царил таинственный полумрак. Танкред и Готфрид были тоже поражены, но мальчик прежде всех прервал молчание.
— Арно, ты волшебник! — вскрикнул он, хлопая в ладоши.
Молодая женщина как бы очнулась от сна. И не думая о присутствии своего сына и его восхищении, с сияющим взглядом кинулась на шею молодого графа и, целуя его, твердила: «Благодарю, благодарю!»
Прислонясь к мраморной группе, Готфрид глядел на эту сцену с чувством сожаления к Арно, с чувством досады и отвращения к этой легкомысленной и безнравственной женщине, которая, пользуясь тем, что врожденная честность молодого человека делала его слепым, вливала в его душу смертельный яд. Конечно, так могла благодарить сестра своего брата, мачеха — своего пасынка; но Габриэль была слишком опытной женщиной, чтобы не понимать, какие чувства волновали Арно и выражались в его взгляде. Зачем же позволять себе проявление благодарности в такой опасной форме? Арно не давал себе отчета в том, что происходило в его душе; но случай мог сорвать завесу с его глаз, и каким будет его нравственное состояние, когда однажды он поймет, что питает безумную страсть к жене своего отца.
Как бы почувствовав неодобрительный взгляд, обращенный на нее, Габриэль обернулась и посмотрела на Готфрида; руки ее опустились, и яркий румянец залил ей щеки.
Арно ничего не заметил, так как был слишком возбужден.
— Я глубоко счастлив, что вы довольны, Габриэль. Теперь позвольте мне отвести вас к диванчику, возле которого стоит наяда: она имеет нечто поднести вам.
Место, на которое он указывал, было особенно прелестно. Там, прислоненная к стене, украшенной сталактитами, виднелась огромная раззолоченная раковина, в которой стоял маленький диванчик для двух человек. Возле этой раковины мраморная нимфа держала в поднятой руке букет водяных цветов, в их лепестках скрывались лампы.
Когда Габриэль села, Арно взял с подножия статуи шкатулку с перламутровой инкрустацией и подал ее графине.
— Это мне? — спросила она, рассматривая с любопытством прелестный ящичек с графской короной на крышке.
— Конечно, вам. Это дар, который нимфа приносит своей прекрасной царице.
И Арно показал молодой женщине, как открывается секретный замок шкатулки. Внутри она была обита бархатом и разделена на две части; в одной из них лежало великолепное жемчужное ожерелье с рубиновым фермуаром, в другой — сапфировая парюра. На минуту Габриэль онемела от радости и удивления.
— Арно, — сказала она наконец, — чем заслужила я этот царский подарок, который мне совестно принять. Это, вероятно, ваша наследственная драгоценность.
— Не беспокойтесь, Габриэль. Конечно, я не имею права располагать фамильными драгоценностями, но поднесенные вам парюры принадлежат моей бабушке. И кто больше вас достоин носить этот жемчуг, дорогую для меня память о ней, и эти сапфиры, несовершенное подобие ваших чудных глаз?
Он нежно поцеловал ее руку.
В эту минуту вошел лакей и подал графу на маленьком серебряном подносе визитную карточку. Взглянув на нее, молодой человек встал с большим неудовольствием.
— Простите, Габриэль, что я оставлю вас на минуту. Я должен принять одного моего хорошего знакомого. Это молодой бразилец, с которым я познакомился в Рио-Жанейро, затем я снова встретился с ним в Париже и теперь здесь. Я назначил ему свидание вечером, но он не мог приехать и отложил до сегодня, о чем я совсем позабыл.
Оставшись одна, Габриэль еще раз полюбовалась на свои подарки; потом позвала Веренфельса и сына, чтобы и они поглядели на них, но лишь Готфрид, который тем временем осматривал сад, пришел на ее зов; Танкред же ничего не слышал, весь поглощенный созерцанием большого аквариума, который он нашел в одном из углублений стены.
— Поглядите, месье Веренфельс, какой великолепный подарок я получила от Арно. Как он добр; другие пасынки ненавидят свою мачеху, а он выказывает мне самую преданную любовь.
Готфрид стоял наклоняясь над шкатулкой, но при последних словах графини поднял голову и, устремив глубокий, пытливый взгляд в глаза молодой женщины, сказал:
— Да, графиня, это любовь, но любовь не к мачехе, а просто к женщине. Вы не можете не сознавать, какого рода чувство питает к вам Арно, а потому долг и сострадание разве не предписывают вам не платить ему за любовь злом, не губить его жизнь и его покой. Конечно, я не имею никакого права говорить вам это, я чужой, подчиненный человек в вашем доме, но ваш муж и молодой граф всегда относились ко мне как к другу и совесть моя заставляет меня вам сказать: «Не злоупотребляйте, графиня, своей ослепительной красотой, не толкайте в пропасть вашего пасынка; Арно так благороден и так должен быть свят для вас, что вам нельзя обрекать его на гибель».
Габриэль слушала его, бледная и трепещущая. Ее приводили в бешенство не столько его слова, сколько холодное спокойствие больших черных глаз, устремленных на нее без всякого восторга; они, казалось, читали в глубине ее души и беспощадно осуждали ее преступное кокетство. Бросив парюры, она встала и гордо, презрительно смерила взглядом молодого человека.
— Вы, кажется, бредите среди белого дня, месье Веренфельс, или, может быть, фантастический вид этого зала так омрачил ваш рассудок, что простую дружбу Арно, его сыновнюю преданность, его братские чувства вы объясняете таким гнусным образом. Никто не может мне запретить любить Арно, самая строгая нравственность не может осудить мою любовь к сыну моего мужа. Вам, милостивый государь, я замечу, что уже не первый раз вы позволяете себе переступать границы, которые вам предписывает ваше положение. Дружба моего мужа не дает вам права учить меня; вы приглашены воспитывать Танкреда, а не его мать. И без ваших советов я сумею охранить честь мою и моей семьи.
Бесстрастный вид Готфрида при этом жестоком ответе, странная улыбка, скользнувшая по его губам, подняли бурю гнева в груди Габриэли. И когда он поклонился и проговорил без всякого волнения: «Не премину принять к сведению приказание графини», — она повернулась к нему спиной и быстро вышла из сада.
В своем возбуждении молодая женщина пошла к себе самой дальней дорогой, приемными комнатами. В одной из них она вдруг увидела Арно и незнакомого человека, которые разговаривали с большим оживлением. Смущенная и недовольная, графиня остановилась; она не могла уйти назад, так как молодые люди заметили ее и поспешно встали.
— Извините, дорогая Габриэль, что я не предупредил вас, что мы поместимся в этой проходной комнате, — сказал Арно. — Но если на долю моего друга выпала такая счастливая случайность, то позвольте мне представить вам дон Район Диоза, boello у Arrogo графа де Морейра. — Затем, обратясь к гостю: — Моя мачеха, графиня Рекенштейн.
Иностранец низко поклонился, но его черные, пламенные глаза впились в лицо молодой женщины с таким страстным восхищением, что легкая улыбка шевельнула румяные губки Габриэли, она протянула руку бразильцу, приветливо пригласила его от имени мужа быть частым посетителем их дома, затем извинилась и ушла.
— Madre de Dios! — воскликнул дон Рамон; глаза его горели восторгом. — Не сон ли это? Ужели я видел живое существо, а не небесное видение! Ах, граф, как я завидую вам, что вы сын такой женщины. Чтобы видеть ее, беспрерывно любоваться ею, принадлежать ей, я был бы рад обратиться в ее болонку.
— Ну, дон Рамон, ваша тропическая кровь снова заговорила в вас с необузданной силой, — сказал Арно, смеясь. — И без такой трудной метаморфозы вы можете видеть графиню и любоваться ею, если только останетесь в Берлине.
— Я не собираюсь уезжать, — ответил поспешно пылкий молодой человек.
За чаем Арно передал Габриэли свой разговор с доном Рамоном.
— Мало сказать: вы победили его сердце, вы убили его наповал, — заключил он, смеясь. — И я боюсь, что у вашего стража чести будет много хлопот, чтобы удержать в границах благоразумия кипящую лаву его чувств.
В следующие дни графиня была почти невидима; бегала по магазинам, делала бесчисленные покупки и заказы и деятельно приготовляла себе зимние туалеты. Габриэль нашла в ящике своего стола портфель, туго набитый банковыми билетами. Она знала, от кого это, и сердце ее наполнилось торжествующей радостью. Власть, которую она приобрела над Арно и его кошельком, открывала богатый источник для ее любви к расточительности; к тому же неведомый для мужа источник, из которого она готовилась черпать смелой рукой. Несмотря на эту неожиданную радость, на перспективу мотовства и безумной роскоши, которые ей готовила зима, Габриэль не вполне была счастлива. Какое-то тайное беспокойство, какая-то непонятная пустота томила ее душу. И эта тоска сменялась порывами досады при виде человека, присутствие и голос которого, однако, заставляли биться ее сердце все с большей силой, человека, которого она хотела ненавидеть, но который был ей нужен, как воздух, если она долго не видела его.
После тяжелой сцены в зимнем саду Готфрид держался крайне сдержанно, избегал насколько возможно общества графини, ограничивался той долей вежливости, которую он был обязан оказывать хозяйке дома, никогда не говорил с ней, а когда глаза их встречались, взгляд его скользил по ней с холодным равнодушием и, казалось, не видел ее. В подобные минуты сердце Габриэли переставало биться; она желала бы уничтожить дерзкого, но еще более желала повергнуть его к своим ногам.
Арно заметил эти натянутые отношения и решил спросить Габриэль, что это значит. Однажды утром, накануне приезда графа, Готфрид был свободен; у Танкреда болела голова, он не мог заниматься и лег уснуть. Пользуясь этим, молодой человек пошел в библиотеку читать журналы. Он сидел в амбразуре окна, погруженный в чтение интересной научной статьи, как вдруг услышал, что кто-то вошел в соседнюю комнату; затем раздались голоса Арно и графини. Сперва он не обращал никакого внимания на их разговор, но одна фраза графа, произнесенная несколько громче, заставила его поднять голову.
— Я давно хочу спросить вас, что было причиной холодного тона, который установился между вами и Веренфельсом. Он как будто избегает вас.
— Право, не знаю. Я так мало занимаюсь расположением духа служащих у меня людей, — отвечала небрежно Габриэль, — и не думаю, чтобы вообще мог существовать какой-нибудь тон между господами и прислугой.
— Мне тяжело слышать, что вы говорите, Габриэль, и умоляю вас, не употребляйте никогда таких несправедливых и неуместных выражений, когда речь идет о таком уважаемом человеке, которого я чту как своего друга. Я подозреваю, что Готфрид рассердил вас чем-нибудь, но как вы можете до того увлекаться гневом, чтобы ставить в число слуг того, кто воспитывает вашего ребенка. А потом я должен вам напомнить, что хотя несчастье и вынудило Готфрида стать в зависимое положение, он все-таки остается таким же дворянином, как и мы. Бароны Веренфельсы ведут свой род с Крестовых походов, и последний их представитель не отличается от своих предков ни своей наружностью, вполне аристократической, ни своими благородными принципами.
Лицо Готфрида вспыхнуло от дерзких слов Габриэли, но, с трудом овладев собой, он остался на своем месте, прислушиваясь, что будет далее.
— Боже мой! Перестаньте бранить меня, Арно, из-за этого красавца, в которого вы с Вилибальдом решительно влюблены, — отвечала шутливо графиня. — Скажите лучше, какой цвет мне выбрать для первого бала, на который вы меня повезете первого декабря к барону X.
— Могу ли я вас бранить, Габриэль! Неужели Веренфельс позволил себе что-нибудь в этом роде? Бедный малый! Какая злая доля — не понравиться самой красивой женщине в мире.
— Опять о нем! Это просто невыносимо. Впрочем, вы имеете способность угадывать. Мне кажется, что этот дуралей вменяет мне в преступление дары, которыми наделила меня природа. Ах, виновата, скажу иначе, так как вы этого желаете, Арно. Этот достойнейший человек, кажется, ничего не смыслит в красоте. Он замечательный агроном; и в поле, в конюшне он совсем на своем месте, но на паркете чувствует себя неловко. Его идеал, вероятно, здоровая деревенская женщина с широкими, как валек, руками, толстощекая и румяная, как мак. Конечно, такую женщину он предпочел бы Венере Милосской, если только понимает разницу; но вернее всего, что он не умеет отличить коровы от порядочной женщины.
Последние слова графиня говорила с ожесточенным удовольствием, возвысив голос и отчеканивая каждое слово. И все потому, что она вдруг увидела Готфрида в зеркале, отражавшем через открытую дверь окно, возле которого он сидел и, казалось, был погружен в чтение журнала.
Следя за направлением взгляда Габриэли, Арно тоже увидел предмет их разговора и покраснел до корней волос.
— Боже мой, что, если он слышал! — прошептал он.
— Тем лучше, — отвечала она с вызывающим смехом. — Но довольно на эту тему; перейдем опять к более важному, к моему бальному туалету. Вы еще не сказали мне, какой ваш любимый цвет.
— Розовый, цвет зари, и молодости и… любви, — сказал Арно, глядя с благоговением на прелестное личико, обращенное к нему.
— Так решено; я буду в розовом. А теперь до свидания; моя модистка, должно быть, ждет меня.
Она послала ему воздушный поцелуй и исчезла.
С тяжелым беспокойством граф прошел в библиотеку; он хотел как-нибудь оправдать неприличную выходку своей мачехи. Но при его появлении Готфрид, закрыв книгу, так флегматично поднялся с места, что Арно стал думать, что он ничего не слышал из их разговора. А когда затем Арно предложил ему ехать с ним вечером в театр, то Веренфельс так охотно согласился, что граф окончательно пришел к убеждению, что весь этот эпизод ускользнул от слуха молодого человека, поглощенного чтением.
На следующий день приехал граф Вилибальд и был очень нежно принят своей женой. Когда затем он увидел роскошное устройство зимнего сада и пр., то, покачав головой, сказал сыну:
— Исполняя мое поручение, ты так увлекся щедростью, дорогой мой Арно, что я боюсь, не соединилась ли в тебе расточительность твоего прадеда с расточительностью твоей милой мачехи.
День первого бала, на котором должна была появиться Габриэль, наконец настал.
Граф хотел сопровождать ее, точно так же, как перед тем делал с ней визиты; но на этот раз легкая простуда удержала его, и было решено, что Арно один будет сопровождать Габриэль. Вечером граф сидел в столовой с обоими сыновьями и с Веренфельсом. Чай отпили, и лишь Танкред продолжал грызть сухарики, перелистывая книжку сказок, которую он получил в этот день от отца. Арно, молчаливый и рассеянный, часто поглядывал на часы.
Готфрид дорого бы дал, чтобы уйти из комнаты. При воспоминаниях об оскорбительных словах, пущеных графиней на его счет и ничем им не заслуженных, все возмущалось в нем; но граф стал продолжать начатый разговор и отнял у молодого человека всякую возможность исчезнуть, хотя бы для того чтобы отвести спать Танкреда; мальчик получил позволение дождаться прихода матери.
Послышался шелест шелкового платья, и все повернули голову к дверям. В комнату вошла Габриэль, держа на руке sortie de bal, и, улыбаясь, остановилась между столом и камином, вся залитая светом ламп. На ней было розовое атласное платье, покрытое кружевными воланами, приподнятыми с одной стороны длинными ветками роз; бриллианты сверкали, как роса, на цветах и на листьях, и гирлянда полураспустившихся роз обвивала ее черные кудри, на шее было надето жемчужное ожерелье — подарок ее пасынка. Никогда еще дивная красота молодой женщины не являлась в таком ослепительном блеске; ей можно было дать восемнадцать лет, когда с простодушной, сияющей улыбкой она взглянула на мужа.
Даже Готфрид не мог не восхищаться ею. Она была прекрасна, как Армида, но и так же опасна, как она. Арно, глядевший на нее в безмолвном экстазе, служил тому доказательством. Глаза графа горели гордостью и любовью, когда он подошел к ней и, целуя ее в лоб, сказал улыбаясь:
— Ты сделаешь многих несчастными сегодня на балу.
Как бы в возмущении графиня прислонила голову к плечу мужа; но из-под опущенных ресниц пламенный, нерешительный взгляд искал лицо молодого наставника, который, опершись на резной буфет, казался вполне равнодушным. Когда его черные глаза скользнули по ней, как бы не видя ее, такие холодные и бесхитростные, как будто глядели на какую-нибудь мебель, дрожь злобы пробежала по телу молодой женщины, и она быстро подняла голову. Граф еще раз окинул ее восхищенным взглядом.
— Никогда я не видел тебя такой красивой, дорогая моя, и жалею, что здесь нет живописца.
— Папа, месье Веренфельс живописец, — воскликнул Танкред, — он рисует красивые картины и портреты.
— Вы художник? — спросил с удивлением Арно.
— Не более, как любитель, и очень слабый, — отвечал молодой человек, слегка краснея.
— Вы слишком скромны, мой юный друг, — сказал весело граф, — но, как артист, вы, конечно, разделяете мое мнение, что в этом туалете Габриэль достойна кисти великого художника.
— К сожалению, граф, я не могу выразить моего мнения по этому поводу, так как, по словам графини, я не способен отличить коровы от красивой женщины. Кроме того, я состою, по словам графини, в числе прислуги вашего дома, что исключает с моей стороны всякое выражение вкуса и восхищения, не допускаемое в слуге.
Голос и взгляд молодого человека были проникнуты враждебной холодностью, и по мере того как он говорил, лицо графини все более бледнело.
— Габриэль, что это значит? — спросил граф, с удивлением насупив брови.
Ничего не отвечая, молодая женщина повернулась спиной к мужу и вышла из комнаты. Арно последовал за ней и в передней, помогая ей надеть шубу, прошептал:
— Я говорил вам, что Веренфельс не вынесет незаслуженных оскорблений.
— И отлично: я только того и требую, чтобы, наконец, выгнали из дома этого олуха, — отвечала она, и губы ее дрожали от бешенства. — Было бы слишком, если бы обидчивость моих слуг доходила до того, чтобы они позволяли себе говорить мне в глаза дерзости.
Стараясь всячески успокоить ее и очень огорченный ее волнением, Арно сел с ней в карету в надежде, что бальное оживление и предстоящий триумф сгладят это неудовольствие.
После поспешного ухода жены граф Вилибальд послал Танкреда спать, но удержал Готфрида, который хотел последовать за своим учеником.
— Я очень сожалею, — сказал граф, как только они остались одни, — что вы были оскорблены в моем доме так грубо. И кем же? Моей женой. Теперь прошу вас, Веренфельс, сказать мне, что тут случилось без меня? С самого моего приезда я замечаю между графиней и вами какую-то тайную вражду. Вероятно, вы опять поссорились с ней из-за Танкреда. И по какому случаю она отпустила вам такие любезности?
— Графиня, — отвечал Готфрид, — произнесла упомянутые мною слова в присутствии графа Арно. Он может дать вам все подробности, которые вы желаете иметь. Вообще, мы во многом расходимся с графиней, которая требует, чтобы все были рабами ее капризов, но я раб лишь своего долга. Я умею с должным почтением выносить ее неудовольствия, но позволить, чтобы она ставила меня в число лакеев, говорила бы, что я невозможен в салоне, как такой олух, место которого на конюшне или скотном дворе, и тому подобное, это не согласуется с моим достоинством. Я не могу оставаться в семействе, где без всякой причины подвергаюсь риску быть оскорбленным хозяйкой дома. И поэтому я пользуюсь случаем — которого ищу с минуты вашего приезда, — чтобы поблагодарить вас, граф, за вашу доброту ко мне и попросить найти кого-нибудь на мое место.
Вы, конечно, понимаете и извините мое решение оставить ваш дом как можно скорее.
В мрачном раздумье граф слушал его, не прерывая.
— Хорошо, Веренфельс, довольно сегодня на эту тему; мы поговорим об этом после. Добрый вечер.
Он пожал ему руку и, раздосадованный, пошел к себе.
На следующий день утром Арно пришел, по своему обыкновению, поздороваться с отцом и узнать о его здоровье. Озабоченный, раздраженный вид отца заставил его понять, что готовится гроза.
— Что с тобой, папа, ты как будто недоволен?
— Да, и имею на то основательную причину. Вчера вечером Веренфельс отказался от места и заявил, что желает как можно скорей оставить дом, где он не огражден от самых грубых оскорблений. Таким образом, мне угрожает потеря в его лице моей правой руки и человека, который имеет такое благотворное влияние на Танкреда, и все это из-за глупых капризов и возмутительного обращения, которое позволяет себе с ним Габриэль.
— Как это прискорбно, — прошептал Арно. — Но, быть может, оно и к лучшему, так как Габриэль тоже требует, чтобы ему отказали.
— Что такое? Она осмеливается требовать, чтобы он покинул нас, тогда как сама без всякой причины оскорбила его, — сказал граф, бледнея от досады. — Я должен радикально разубедить ее. Меня утомили все эти пертурбации в моем доме, вызываемые ее причудами. Я не хочу, чтобы Веренфельс уехал, и тотчас пойду объявить Габриэли, что если она не извинится перед Готфридом и не устроит так, чтобы он остался, я на этой же неделе уеду с ней в Рекенштейн; и там она сама будет смотреть за Танкредом и учить его, так как ради потехи выгоняет человека, который избавляет ее от этого труда.
Молодой граф покраснел до корней волос.
— Отец, ужели ты серьезно думаешь требовать от своей жены такого унижения? И я предсказываю тебе, что Габриэль на это не согласится. Выходка Веренфельса тоже превзошла границы; нельзя говорить порядочной женщине, что ее не могут отличить от коровы.
— Ах, отлично можно, раз эта порядочная женщина забывается до того, что вызывает такую выходку, причисляя к лакеям воспитателя своего сына. Я попрошу тебя, мой милый Арно, не вмешиваться в дело, которое исключительно касается меня и должно кончиться так, как я желаю. Твоя маменька слишком широко пользуется удовольствиями зимнего сезона в столице, чтоб не постараться всячески не лишить себя этого. Кстати, не знаешь ли, от кого могла быть прислана сегодня на имя Габриэли корзинка с цветами?
— Должно быть, от графа де Морейра. Не смущайся этим, отец; граф Рамон отличный малый, но, как бразилец, он немного экзальтирован, и красота Габриэли положительно помрачила его рассудок.
Граф насупил брови, ничего не отвечая. И Арно, находясь в тяжелом волнении, поспешил уйти и даже не остался дома, желая успокоиться на свежем воздухе и избежать предстоящих сцен.
Расположившись на диване в своем кабинете, Габриэль отдыхала от утомлений бала. Она вертела в руках розу, выдернутую из корзины с чудными цветами, которая стояла на столе возле нее. С задумчивой рассеянностью она мяла, обрывала цветок, и было очевидно, что это благоухающее приношение дона Рамона, равно как и он сам, не занимали ее мыслей. Мечты молодой женщины были прерваны появлением камеристки, доложившей о приходе графа. С видимой досадой она приподнялась, но, тотчас скрыв свое чувство, опять улеглась на диван и, когда вошел муж, лицо ее было приветливо и спокойно.
Граф был озабочен, рассеянно поклонился жене и, не поцеловав ей руку, как делал это всегда, взял стул и сел против нее. «Ах, — подумала она, — он пришел бранить меня за вчерашнюю историю». Но громко, совсем невинным тоном, спросила его с участием:
— Как ты бледен, Вилибальд; ты, верно, дурно спал?
— Да, Габриэль, я дурно спал, и по твоей вине. Вчера после твоего ухода Веренфельс отказался от места.
— И умно сделал после беспримерной дерзости, какую позволил себе против меня.
— Он поступил согласно мнению, которое ты высказала так громко, что он мог слышать, и, сознаюсь, его резкость, тобой же вызванная, удивила меня менее, чем то обстоятельство, что моя жена выказала такое отсутствие такта и хорошего воспитания. Оскорбить грубыми неприличными словами честного человека, которого несчастье поставило в зависимое от тебя положение, — неслыханное дело для женщины твоего звания.
Графиня зевнула и, лениво потягиваясь, сказала:
— Боже мой! Ты, кажется, обвиняешь меня. Неужели я такая невольница, что в своем доме, разговаривая с сыном, не могу высказать своего мнения? Тем хуже для месье Веренфельса, если он шпионит и подслушивает у дверей, как настоящий лакей. Быть может, это проявление сильной обидчивости имело целью добиться прибавки жалованья, А если он в самом деле так оскорблен, пусть уезжает; никто о нем не заплачет.
Граф слушал с нарастающей досадой.
— Твои капризы совершенно ослепляют тебя. Веренфельс твердо решился оставить наш дом, но я не хочу лишиться этого человека. Он необходим для Танкреда, который преобразился под его влиянием. Когда ты мне возвратила мальчика, то речь и манеры его были таковы, что можно было предположить, что он рос в обществе хуже лакейского. Так вот я пришел тебе сказать, что предоставляю тебе выбрать одно из двух: возвратиться в Рекенштейн, чтобы там посвятить себя воспитанию сына, или же извиниться перед Веренфельсом, уговорить его остаться, обещая ему на будущее время относиться к нему надлежащим образом.
— В своем ли ты уме? — спросила Габриэль, задыхаясь от волнения; ее тонкие ноздри трепетали, и дрожащими пальцами она ощипывала цветок, который держала в руках.
— В полном рассудке и повторяю, что до завтрашнего вечера даю тебе время обдумать; а затем, если Веренфельс останется при своем решении, я всех перевезу в Рекенштейн. Не хочу более сцен в моем доме из-за твоих беспричинных капризов и твоих фантазий. И, клянусь честью, сдержу слово, отвезу тебя в замок и не буду давать ни одного талера на твои туалеты. Не рассчитывай и на Арно относительно этого пункта; считая себя виноватым, что ненавидел тебя прежде, он хочет загладить эту вину своей щедростью, как проявлением сыновней любви. Но я сумею запретить ему всякое вмешательство в это дело.
Бледная, с пылающим взглядом Габриэль вскочила с дивана так порывисто, что корзина с цветами покатилась на пол.
— Мне, твоей жене, ты осмеливаешься предлагать такой выбор?! — взвизгнула она. — Ты опять хочешь выгнать меня своей грубостью? И на этот раз из-за такого…
Голос изменил ей.
Граф тоже встал. Он был бледен, но спокоен; ему были известны эти сцены бешенства и упреков, этот ад, который заел его и состарил преждевременно.
— Успокойся, Габриэль; подобные припадки бешенства разрушают здоровье, — сказал он, кладя руку на ее плечо. — И позволь тебе заметить, что ты слишком злоупотребляла подобными сценами, чтоб это могло еще производить на меня впечатление. Я простил тебе не с тем, чтобы ты снова начала эту игру; терпение мое истощилось, и ты забываешь мои права на тебя. С моего разрешения ты не уедешь как в первый раз; если же ты сделаешь это без моего согласия — я разведусь с женщиной, которая два раза бежала из моего дома. И тогда ты ничего не получишь от меня, кроме пожизненной пенсии.
Графиня слушала, широко раскрыв глаза и трепеща от злобы.
— А, — воскликнула она, сжимая голову обеими руками, — да будет проклят день, в который я вымаливала твоего прощения и отдалась в твою власть, связывающую по рукам и ногам.
Повелительный тон и твердый взгляд мужа убедили ее, что угроза его была серьезна. Охваченная безумным бешенством, она кинулась к графу и крикнула, топая ногами:
— Уйди прочь, избавь меня от твоего омерзительного присутствия; я ненавижу тебя. Слышишь ты?
Граф отступил, побледнев и сдвинув брови; но он вынес слишком много подобных бурь, чтобы испугаться этой сцены.
— И я того же мнения, что тебе необходимо остаться одной. Ты знаешь теперь мою волю, и я ни на йоту не отступлю от сказанного.
Когда Габриэль осталась одна, ею овладел как бы припадок сумасшествия. Она кричала, бегала по комнате, рвала на себе платье, билась головой об стену и, наконец, обессиленная упала на ковер, усыпанный обрывками батиста, кружев, измятых лент, ощипанных цветов. Сицилия, ее преданная камеристка, которая служила ей с самого ее супружества, знала по опыту, какие меры принимать в подобных случаях. Она подняла ее и отнесла на кровать; затем омыла лицо графини розовой водой, положила на лоб компресс и дала успокоительных капель.
Молодая женщина отдалась в ее распоряжение; полный упадок сил сменил безумное возбуждение. Мало-помалу она успокоилась и заснула тяжелым сном, который продолжался несколько часов.
Ни к завтраку, ни к обеду графиня не появилась. Танкред хотел войти к ней, но Сицилия не пустила его.
За обедом мальчик сообщил о своей неудавшейся попытке навестить мать. Готфрид тотчас понял причину этой болезни; но так как граф ничего на это не сказал и не упомянул об их вчерашнем разговоре, то и Веренфельс промолчал и поспешил уйти со своим воспитанником к себе.
Наблюдая, несколько рассеянно в этот раз, за своим учеником, который приготовлял уроки, молодой человек предался раздумью. Необходимость оставить дом, где он рассчитывал найти спокойную, надежную пристань, сильно смущала его. Вместе с тем его преследовал образ Габриэли, мысль, что эта женщина втайне любит его, неотвязно приходила ему на ум.
Он уловил накануне пламенный предательский взгляд, искавший его взгляда. Но он отгонял от себя подобное предположение, припоминая лишь дерзкие, презрительные слова, которыми она осыпала его.