Книга: Гентианский холм
Назад: Глава VI
Дальше: Глава VIII

Глава VII

1
Они были поразительно счастливы вдвоем. Захария лежал, закинув руки за голову, и наблюдал за аббатом. За окном стояли голубые сумерки, свечу зажгли минут десять назад. Она освещала склоненную седую голову аббата, его внимательное лицо, красивую руку, которая водила пером по бумаге, но остальная часть комнаты оставалась в тени.
Захария с наслаждением вздохнул. Он прекрасно поужинал, снова поспал и теперь проснулся с ощущением свежести и силы. Некоторое время его тело, сознание и душа находились в состоянии покоя, и это так гармонировало со временем суток и местом, что юноше показалось, будто его душа плыла по небу. Свеча на столе аббата была похожа на звезду, и в вечернем небе над вершинами деревьев тоже сияли звезды. Маленькая зеленая комната находилась так высоко над землей, что Захария словно медленно скользил среди звезд, заключенный в свою оболочку, как отблеск света в мыльном пузыре: если бы он не был так ленив, то мог бы вытянуть руку и сорвать ближайшую звезду, как цветок. Он закрыл глаза, пытаясь задержать прекрасное наваждение. Но эта попытка только все испортила.
Мыльный пузырь исчез, Захария вдруг выпал из него и ощутил полную бесполезность того, что простые смертные с самого рождения считают священными откровениями. Перед ним промелькнули воспоминания о Ньюгейте, и приступы внезапной боли в животе опять накатились на него… Он опять слишком много ел… Юноша отвернулся от света и собрался было заплакать, но вместо этого чихнул.
— Ребенок чихнул семь раз и открыл глаза, — улыбнулся аббат и пробкой закрыл пузырек с чернилами.
Захария неуверенно засмеялся, но снова помрачнел.
— У тебя плохое настроение? — поинтересовался аббат.
— Минуту назад я был плавающей звездой, — с горечью произнес Захария.
— Выздоравливаешь, — прокомментировал аббат и пододвинул стол, подсвечник и стул к кровати. — Я закончил перевод этой истории для Стеллы. Я перевел ее на современный английский как можно проще. Чтобы ей было легче. Не хочешь послушать?
Захария вновь вспыхнул от радости, но заколебался.
— Разве она не должна прочитать ее первой?
— Эта история и твоя тоже.
— Моя?
— И моя, — сказал аббат, снимая нагар со свечи, — а теперь наберись терпения, потому что первая часть этой истории тебе уже знакома.
2
Это была известная юноше история спасения богомольца монахами из монастыря Торре после кораблекрушения, но она звучала несколько по-иному от того, что рассказал ее сам духовник. Он поведал о своем страхе в жестокий шторм, о молитве за спасение своей души и о мольбах, вызванных приступом страха перед тем, как волны смыли его с палубы судна, а темнота накрыла его. Очнувшись, он обнаружил, что находится в больнице аббатства Торре. Он коротко рассказал о душевных и физических страданиях, которые ему пришлось вытерпеть за это время, о благодушии монахов и своем медленном выздоровлении. Затем он описал, с каким отчаянием вспомнил о своем обете.
«Ведь я был типичным представителем того мира», — писал он, — «великим грешником, человеком без веры, и эта молитва во спасение в тот злополучный шторм стала практически первой молитвой в моей жизни. Кто я был такой, чтобы позволить обратить свою ничтожную душу Господу, которого я всю жизнь постоянно оскорблял своим безверием и грехом? Как случилось, что я смог провести остаток жизни в молитвах о других душах, которые вряд ли вообще молились когда-нибудь, а тем более за меня? Как я, который вел праздный образ жизни, я, который познал гордость, честь и славу и мог бы познать их снова, если бы захотел, смог вынести отшельничество богомольца, забвение и страдание? Я просто не мог объяснить, да и вряд ли смогу».
В большом смятении, продолжал отшельник свой рассказ, прогуливался он однажды по одному из протянувшихся между аббатством и морем лугов. Усталость охватила его, и он присел на скалу отдохнуть. Великолепный вид развертывался вокруг него: синее небо с серебристыми облаками, море в танцующих бликах света, волнистая трава на лугу — все это неожиданно стало для него таким невыносимым, словно насмешка над его страданием, что он закрыл глаза, чтобы не видеть ни зеленых, ни серебряных, ни синих цветов. Как только он закрыл глаза, отчетливо послышалась песня жаворонков — наступало их время. Тогда отшельник попытался закрыть и уши, но этот жест показался ему настолько жалким и ребяческим, что он быстро отбросил эту идею. В этот самый момент возвышенная музыка заставила его замереть и подняться. Его как будто приковали, опутали, пригвоздили собственной его клятвой к тяжелому бревну — невозможно было даже пошевелиться.
Так он и оставался неподвижным, будто бы действительно прикованным, и страх более ужасный, нежели тот, который он испытал во время кораблекрушения, словно горечь, обжег его рот и тонкой холодной струйкой спустился по спине; и это был уже не страх смерти, нет, тот прошел довольно скоро, это был страх перед жизнью. Ему было всего сорок пять лет, и его прежняя мирская жизнь могла бы продолжаться еще очень долго, если бы не этот обет, который перевернул всю его жизнь.
Если бы ранее привиделся ему некий знак, думал богомолец, или голос, или ощущение, или божественное видение, чтобы обратить в веру его мятущуюся душу. Человек не может соприкоснуться с нереальным миром, находясь в спокойном состоянии. Необходимо несколько слов… Хоть что-нибудь… Он ждал, но ничего не появлялось.
Отшельник стоял, словно пронзенный ледяным железом. Хоть бы не было этой красоты вокруг — только его обет и тяжелое бревно за спиной.
Только он приоткрыл глаза, как божественная вспышка синевы ослепила его. Пораженный этим, он снова закрыл и открыл их. Что это было? Только скопление цветков горечавки, словно клочок неба, спустившийся на землю, рос неподалеку, за серым камнем. По-видимому, они росли здесь всегда, просто он не придавал этому значение. Тупо уставившись на цветы, отшельник отчетливо почувствовал, что кто-то стоит за ним. Да, это был брат Симон — очень старый монах, который когда-то готовил трапезу на всю духовную братию. Сейчас он был слишком стар для какой-либо работы, и ему ничего не оставалось делать, как сидеть на лавочке возле стен аббатства, сложив руки на коленях, и щуриться на солнце, словно кот. Иногда, как сейчас, например, он бродил по лугам, посматривая на море.
Но глядел он сейчас не на море, а на цветы горечавки. Затем с трудом подал голос. По старости он не мог говорить много и перед произнесением некоторых трудных слов сначала издавал странные гортанные звуки.
— Это — Иисус. Он ниспослан нам с небес могущественною рукой Бога, — прокаркал он и, повернувшись, засеменил обратно к аббатству.
Богомолец же так и остался стоять, где стоял, уставившись на цветы. Эти слова, упав с огромной высоты, глубоко запали в его неспокойную душу, озарив его сознание. Всего несколько слов, но больше ничего и не надо было.
Они поддерживали богомольца долгие годы. И тогда, когда неделями строил он часовню, и даже в более трудные годы монотонного богослужения в ней. То, что ему пришлось вынести, ведя жизнь отшельника и богомольца, он никому никогда не рассказывал. С его нравом одиноко жить в часовне на вершине холма было очень тяжело. Но в этой жизни были свои прелести, хотя об этом он тоже никому не мог рассказать. Поэтому отшельник был рад, когда после двенадцати лет затворнической жизни — заболел, и монахи Торре отнесли его в аббатство дожидаться смерти. Хотя ему было всего шестьдесят лет, выглядел он глубоким стариком — седовласый, со столь же седой бородой до пояса.
Две недели пролежал он, умирающий, в лечебнице аббатства. Он не был полностью поглощен молитвой о своем спасении, как-то предполагали монахи, и внимательно наблюдал за всем, что происходило вокруг него. Из своего угла, где стояла кровать, отшельник видел, как работает епископ и его помощники. Видел, как приходили и уходили больные мужчины, женщины и дети, как духовные братья накладывали им повязки, давали лекарства, что-то советовали и утешали их. У большинства больных были свои дома, куда они могли вернуться, и семьи, которые заботились о них, но остальные, среди которых были бездомные, бродячие артисты, поденщики и просто старики без друзей и знакомых, не имели угла, поэтому их клали в больницу рядом с богомольцем — таких же страдальцев, как и он сам.
Наблюдая эту картину, горько задумался богомолец. Ведь сам он никогда раньше не болел и не испытывал таких страданий. Целых сорок пять лет жизни потратил он только на себя, храбро служа своему королю и отечеству, но его взгляд на понятия чести и славы сильно отличался от здешнего. И только короткий отрезок в двенадцать лет посвятил он Господу, полностью отдавшись молитвам. По-настоящему проникнув в сущность молитвы, отшельник со временем наконец-то понял, что его обет молиться во спасение несчастных, попавших в шторм, охватывает не только морские, но также людские бури страданий, боли, страстей. Но сам-то он не думал о них ранее, и это причиняло ему неимоверную боль сейчас, на пороге смерти.
Вот так, не сомкнув глаз, всю ночь лежал отшельник и думал, что многих смертных охватывали или еще охватят те же мысли, что сейчас пришли ему в голову. Он думал о сражавшихся за святые места крестоносцах, которым некогда было молиться, да и вряд ли у них возникала такая потребность. Он думал об ученых и учителях, чья поглощенность своими умственными занятиями выжала все их чувства и страдания. Он думал о епископе, который как-то признался ему, что зачастую устает так сильно, что иногда во время чтения вечернего молебна не вникает в суть сказанного. Затем богомолец стал думать о знакомых ему мучениках, которые за всю свою жизнь не видели ничего, кроме страданий и боли. Все эти люди горьким грузом ложились на его сердце. Каждой человеческой жизни отведена равная мера сражений, лечения, умения, молитв и страдания, и эта жизнь никогда не может быть прожита еще раз. Конечно, думал он, умирающему было бы легче покидать этот мир с верой, что душа будет возвращаться на землю снова и снова — воин вернется богомольцем, а учитель — исцелителем. Когда-то он сам почти верил в это, но только не сейчас. Лишь раз абсолютная жизнь сосредотачивается в теле. И до этого ее не было. Отчего же? Иисус учит и лечит, сражается и страдает через волю и дела других людей.
Охваченный такими мыслями, отшельник постепенно пришел к окончательному пониманию тесной связи всех людей между собой и Богом. Из всех иллюзий, которые беспокоят души людей, одна из самых вредных — иллюзия обособленности. За последние недели богомолец все явственнее понимал это. Наблюдая, как епископ омывал раны больного ребенка, он чувствовал, будто касается малыша своими руками, хотя они лежали неподвижно поверх одеяла: он чувствовал, что его собственная молящаяся душа как бы слилась с душой этого изнуренного и уставшего человека и выплеснулась в молитве страдания.
Размышляя таким образом о предназначении людей в этом мире, богомолец постиг, что между людьми существует единство, которое входит в другое большее, более гуманное и богоподобное — единство духа и материи. Он стал размышлять о мире мучеников, описанных в Апокалипсисе, о тех, кто разъезжал на белых лошадях, покрытых чудесным, ослепительно белым и чистым льняным полотном. Вроде одна армия, но даже в ней есть разные всадники.
Те, кто действительно глубоко страдал, объединяются в понимании своей несовместимости с теми, кто не может испытывать этих чувств — так юные влюбленные понимают друг друга, а также молящихся людей; их единение не мешает другому большему обществу, а лишь украшает его, как драгоценный камень королевское ожерелье.
В последние часы своей жизни богомолец все размышлял о людях, которые и через века будут приходить в часовню, построенную его руками на вершине холма, будут молиться, стоя на коленях — из такой же толпы просителей милостыни у Бога, в какой был и он.
Он взывал к Богу с надеждой, что они потратят значительно меньше времени, чем он, на мирские сладострастия, а их руки, наравне с душой, будут устремлены к своему Богу. Он лежал один среди этих людей в последний час своей жизни, и последнее, что, по-видимому, смог сделать — поднял руки, как бы приглашая всех сжать их.
3
Закончив читать, аббат пальцами подправил свечной фитиль. Захария молчал. Ему казалось, что аббат рассказывал ему о себе, а не читал старую сказку. Когда кто-либо рассказывает вам свою историю, вам остается только молча сидеть и слушать, хотя бы из простого уважения.
— Первая глава датирована 1274 годом, — продолжал аббат. — То есть, как можно подсчитать, по истечении ста лет после основания аббатства. А продолжил богомолец свой рассказ в 1512 году.
Тут уж Захария открыл рот, пытаясь возразить. Ведь прошло более трехсот лет, следовательно, это не мог быть тот же человек. Но, вспомнив символичность образа самого богомольца, не стал встревать.
— Первая глава, естественно, — взгляд в прошлое, — пояснил аббат. — Вся же история написана в одно время, в 1682 году.
Перевернув страницу, он начал снова читать.
«Я, брат Иоанн, епископ аббатства Торре на момент его роспуска, нахожусь в изгнании много лет, — читал он. — Мне посчастливилось найти крышу над головой, и живу я сейчас в небольшой келье Кокингстонской церкви, расположенной в башне, и на хлеб зарабатываю плетением корзин. — Я неплохо обучился этому ремеслу, и добросовестная работа обеспечивает меня всем необходимым, позволяет жечь свечи и запасаться дровами для камина, так что живу я в полном покое, который иногда кажется мне чуть ли не грехом. Длинными, темными, зимними вечерами, после работы, время для меня тянется очень медленно, поэтому я рассказываю самому себе истории, как ребенок, и рисую по краям листка небольшие наброски сюжетов сказок. Книга, в которой я пишу, принадлежала брату Симону из аббатства, который когда-то намеревался составить в ней новый список Псалтыри. После того, как королевские придворные выдворили нас из аббатства, я однажды решил вернуться туда и обнаружил эту книгу в его столе. Я взял ее, а заодно и несколько перьев и кистей — все эти сокровища могли бы напомнить мне о брате Симоне — ведь он был моим другом. Кроме того, я всегда тайно мечтал на досуге попрактиковаться в искусстве письма и рисунка, и мои желания осуществились.
Я не буду описывать разгон нашего аббатства — даже сейчас, по прошествии стольких лет, воспоминания слишком горьки… чтобы останавливаться на них подробно. Прекрасная церковь и библиотека разорены, детишки выгнаны из школы, а больные — из лечебницы, братья отправлены далеко в ссылку — нет, не могу писать об этом. Достаточно того, что, как уже было сказано, из всего Ордена Белых Каноников я единственный, кто остался здесь, хотя и нахожусь на положении изгнанника. Наверное, я мог бы сбежать в какой-нибудь монастырь за границей, как это сделали многие из братьев, а мог бы просто вернуться к мирской жизни, что выбрали другие, но я остался здесь, и тому есть три причины.
Первая — это обет, который я дал в юности: — «Я, брат Иоанн, обязуюсь служить церкви Торре». — Тогда я посвятил свою душу не только Богу, церкви, но также и этому месту на земле, и здесь я буду обитать, пока земля не примет меня. Вторая причина, которая побудила меня остаться здесь — вселенская любовь к людям, живущим в этих рыбацких лачугах на побережье и в деревушке вокруг зеленого холма. Я помню их еще детьми, которые ходили в аббатскую школу. Они выросли на моих глазах. О них я заботился, когда они попадали в нашу больницу. Они, словно мои дети, без которых я уже просто не могу жить. Оставаясь здесь, я могу по-прежнему навещать их, утешать, когда с ними случается какая-либо беда, наставлять, учить и молиться за них. Сейчас у меня довольно много свободного времени для молитв, и, хотя я уже не могу общаться с Богом в аббатской церкви, существует еще часовня Св. Михаила, где в течение 12 лет жил и молился тот богомолец. Почему я упоминаю его отдельно, несмотря на то, что минуло столько лет? Он стал частью меня, и с самого начала истории я писал о нем от своего лица. В этом заключается основная причина, почему я остался здесь. Его дух, как равная часть моего духа, — также слился с этим прекрасным уголком земли, его дух объединил всех людей, которые живут здесь до самой кончины.
Познакомился я с его историей, когда в первый раз приехал в аббатство, будучи совсем молодым послушником. Ее краткое описание я нашел у одного из монахов после смерти отшельника. После прочтения этих записок меня не отпускало назойливое ощущение, что человек тот когда-то был моим другом. И поэтому, когда пришло время дать обет и сменить свое мирское имя на церковное, я, не долго думая, взял то, которое носил он… — Иоанн. Шли годы, а эта духовная связь все глубже проникала в мои чувства, создавая иллюзию реально происходящего. Мое воображение, при размышлении над этой записанной историей, возрождало из праха живую плоть. А было ли это только воображением? Когда я обнаружил вырезанные на стене часовни цветки горечавки, я сразу понял их предзнаменование — перед моими глазами моментально возникла полянка настоящих синих цветов, растущих за серым камнем, я услышал слова, произнесенные старцем Симоном, и все это запало в мое сердце вместе с той живительной струей, которая придавала силы богомольцу в трудные годы молитв. Аналогичное ощущение овладевало мной, когда я читал о его заботах, и о том, как он лежал при смерти, и как он поднял руки. В этом жесте я увидел определенный смысл — он как бы протягивал свои руки мне, и я уже должен был приложить их так, как он того желал. Я рассказал отцу аббату о своем долге, довлеющем надо мной, и он сделал меня епископом.
Сначала мне было нелегко работать, ведь я, в сущности, ученый. Это была моя вторая жизненная стезя, и мне было нелегко постигать ее, но меня утешало сознание того, что другие будут приобщаться к познанию, для которого я когда-то не нашел свободного времени, и то, что в своем стремлении все люди едины. Возможно, в один прекрасный день придет в это место слуга Господень, который почувствует духовную связь с другим человеком и которым, возможно, буду я, и в его жизни учение, упущенное мной, займет более достойное место наравне с лечением и чтением молитв. И если это произойдет, возможно, Господь возложит на него свое благословение, и, если он будет читать эти строки, он подумает обо мне как о своем духовном брате и друге.
А Иоанн и Розалинда, будет ли у них такая же духовная связь с юными влюбленными будущих поколений? — Без сомнения, да — ведь армия молодых рыцарей, которым в миру приходится пройти через множество испытаний и познаний, неразрывно связана и взаимосвязана, то же самое можно сказать и про молодых девушек, которые долгие годы постигают науку верности и терпения. Другой юноша будет воспевать просторы полей за холмом, как поет их сейчас Джон в зрелом возрасте, и другая женщина с ребенком на руках будет подходить к дверям уютного и теплого дома поздним вечером, прислушиваясь к шагам возвращающегося мужа.
Впервые я увидел Джона в часовне Св. Михаила, и мне становится смешно при воспоминании о том первом столкновении, когда я показался ему сном, а он мне божественным видением. Один, более молодой, думал, что видел сон, другой, постарше, думал, что видел привидение, но на самом деле все было более реально, чем им казалось.
В течение долгих лет у меня была традиция, в канун Рождества Святого Иоанна Крестителя, чье имя я и мой богомолец взяли при отречении от мира, ходить в церковь Св. Михаила и всю ночь проводить в молитвах. По случаю этого знаменательного события я беру с собой две свечи, которые представляются мне двумя душами, и устанавливаю их в две ниши северной стены, и когда молюсь, вокруг меня ярко и светло… Хотя зачастую в короткие ночи под ярким свечением луны и звезд, свет лучин ослабевает.
Это случилось в канун Рождества через несколько лет после роспуска аббатства. Я пошел помолиться, небо было покрыто облаками, и ночь выдалась темная. При входе в часовню меня окутала темнота, и мне пришлось пробираться к нишам ощупью. Добравшись до места, я зажег две свечи, и у меня возникло ощущение, что в часовне я не один. Но так как подобное чувство нередко посещало меня в этом святом месте, я не стал осматриваться, а сразу повернулся к алтарю, сделанному из грубо высеченного камня, припал на колени и начал молиться.
Не помню, как долго я молился, час или более, когда послышалось легкое движение за моей спиной. Резко повернувшись, в отблеске света лучин я увидел милое создание. Это был высокий, стройный юноша, довольно крепкого телосложения, с темными глазами, красивыми чертами лица и всклокоченными темными волосами. Стоял он прямо, не шевелясь, на плечах была накидка из овчины. Да, именно так изображается на многих картинах молодой Святой Иоанн, стоящий за образами Святой Девы с младенцем. Какое-то время мы разглядывали друг друга. Его полные изумления глаза были широко раскрыты.
— Как твое имя, юноша? — спросил я его.
Произнеся эти слова, я очень удивился, зачем задал этот вопрос — ведь я уже заранее знал ответ.
— Иоанн, — ответил он тихим голосом.
И я преклонил мою голову перед этим небесным образом, впервые явившимся мне.
Много различных божественных символов посылается нам с небес, но, когда мы смотрим беспристрастно на их ослепительное очарование, нам кажется, что оно земного происхождения. Кустики голубой горечавки, красота юноши, полет диких лебедей — чем это еще может быть, как не посланием Бога.
«Отец мой! — промолвил он. — Отец! — повторил он с таким человеческим страданием в голосе, что заставил меня поднять глаза и взглянуть на него еще раз, — Юноша, по-видимому, сильно напугался, увидев меня и подумав обо мне, как о неком ночном видении. Да и я, действительно, представлял из себя довольно устрашающее зрелище — седая борода, обветшалая монашеская ряса, опоясанная веревкой. Я подошел к нему, подал руку, чтобы он мог почувствовать тепло ее крови, и мы сели вместе на выступающий из пола церкви серый камень.
— Что ты здесь делаешь, сын мой? — спросил я.
— Я пришел помолиться, — ответил юноша.
— А что тебя беспокоит, сын мой?
Но на это он уже ничего не ответил, лишь упрямо сжал губы. Я не стал больше задавать вопросов, потому что у молодых людей всегда много своих неразрешимых проблем, о которых они не рассказывают старикам, и которые, сами став стариками, облегчают только молитвой.
— Я лишь хотел спросить — ты что, уже уснул, когда молился?
— Да, — ответил он, улыбнувшись, но посмотрел на меня с таким удивлением, будто мое прикосновение к нему не убеждало его в том, что перед ним живой человек из плоти и крови. — Я думал, что это неправда.
— Что именно? — спросил я его.
— Да та история о человеке, который был спасен в жестокий шторм, а потом построил эту часовню и молился за спасение тех, кто подвергается опасности в море.
— Он жив, — ответил я, — и ты можешь сейчас поблагодарить его за молитвы.
Он взглянул на меня снова, при этом его глаза так и закрывались от усталости.
— Ты еще не проснулся, сын мой, — улыбнулся я, — лучше приляг и поспи.
Только он прилег, как сон моментально охватил его. Удивительно, как он мог так спокойно спать в таком странном месте, лежа на полу на своей овчине: но люди в юном возрасте, особенно сильно уставшие, могут спать в любом положении. Какое-то время я смотрел на него, очарованный его красотой, и увидел висевший у него на боку резной рог, украшенный серебром. Ближе к утру, после очередной молитвы, загасив свечи, я покинул часовню. Мальчик по-прежнему спал. Я подумал, что, возможно, когда он проснется, я покажусь ему только сном.
Прошло более года, прежде чем я снова увидел Иоанна, и опять в этой часовне. Было типичное для запада мягкое и теплое начало декабря. Уже детишки повсеместно стали готовиться к Рождеству — мастерить подарки, пряча их в потайные места, и делать украшения в виде нанизанных на нитки ягод.
Как-то вечером, как раз перед тем, как сумерки переходят в ночь, я пошел в часовню помолиться. В тот день я, утомленный и печальный, медленно тащился по тропинке, опустив голову. Поднявшись почти на самую вершину, я остановился перевести дыхание, поднял глаза — и то, что я увидел, заставило меня забыть обо всем — усталость и печаль слетели с плеч, словно мантия. Дерево, как в сказке, светилось божественным сиянием. На самом деле это был обычный тис, скрученный сильными ветрами, который в то время рос недалеко от двери в часовню, но превратившийся в этот магический час в сказочное дерево.
Сквозь его ветви просвечивало холодное зеленоватое небо, с синим, как у цветков горечавки, отливом, а звезды, мерцающие в кроне, походили на пляшущие серебряные огоньки. Серповидная луна проглядывала сквозь ветви, словно запуталась в них. Присмотревшись повнимательнее, я увидел охотничий рог, свисающий с дерева. Опустив взгляд еще ниже ветви, где висел рог, я увидел стоящих рядом юношу и совсем юную, почти ребенка, девушку. На земле, позади них, сияли горящие свечи, освещая возвышенную красоту их серьезных лиц и спокойные цвета их сказочных одежд. Мне показалось, хоть не берусь утверждать с уверенностью, что платье девушки было заткано розовыми и серебряными цветами, а его короткая светло-зеленая курточка была опоясана алым ремешком. Их фигурки казались такими невесомыми и прозрачными, что я не могу описать их обычными земными словами. Дух юности витал под деревом, такой хрупкий, невинный и мимолетный, как радуга или всплеск крыла зимородка.
Их лица невозможно было забыть: смущение, первая грусть молодости — это то, что старость, увидев, вряд ли может выдержать. Лицо девочки, похожей на эльфа, выглядело печальным и бледным на фоне темных локонов. Щекой она прижималась к груди любимого, немного повернув лицо в мою сторону так, что я видел горькое выражение ее детского рта, большие, сухие, но омраченные искренним испугом глаза. Мальчик обнимал ее, и, хотя она тоже крепко держалась за его плечо, если бы он отпустил ее, я не думаю, что девочка упала бы. Несмотря на кажущуюся грациозность гибких черт ее тела, облаченного в изящное легкое платье, в ее фигуре чувствовалась сила.
Но в этой сцене расставания мое внимание все-таки больше захватил мальчик, а не девушка. Да, это был Иоанн, ставший немного взрослее, но такой же, как мне показалось, мечтатель, на которого голая реальность жизни обрушилась со всей своей жестокостью. Если ее лицо выражало спокойствие, которое говорило о запасе недюжинной силы и походило на лед под глубоким омутом, то лицо мальчика говорило, что силы напряжены до предела. Он начал шептать ей.
— Я скоро вернусь. Я обязательно вернусь. Прошу тебя, не забывай меня, Розалинда.
Она ничего не ответила, только повернула голову, чтобы посмотреть возлюбленному в глаза, и, словно мать, подняла руки, чтобы притянуть его лицо к своему. Мне стало не по себе. Что я здесь делаю? Я быстро повернулся, чтобы не видеть их поцелуев, и поспешно пошел туда, откуда пришел. Я намеревался провести всенощную молитву в часовне, но вместо этого сотворил ее здесь, в моей келье, что находится в башне, и впервые за много лет я поступил так из-за девочки и мальчика, стоящих под сказочным деревом.
4
Прошло три года, прежде чем мне удалось увидеть их опять, и снова это было в декабре, но на этот раз стоял ужасный холод и дул сильный ветер с моря. Только к вечеру я выбрался в часовню из-за того, что целый день провел в беспокойстве и страхе, вызванном разыгравшимся штормом и озадачивающим сном, в котором я видел, как огромная огнезеленая волна высотой с башню, похожая на чудовище с дьявольским взглядом и белыми клыками, перекатывается через слабеющее тело Иоанна. Когда она уже была готова сомкнуться над безжизненным лицом юноши, я проснулся в ярости и с криком, который отдался громким эхом в моей келье. На душе было мрачно, но вечером, поставив свечу в нишу и расположившись, как обычно, неподвижно перед алтарем, я успокоился и стал прежним богомольцем, лишь увеличив усердие моих молитв.
Непонятно, как я смог услышать ее легкие шаги сквозь звуки завывающего ветра, но я точно услышал их и, повернувшись, увидел очертания девочки в проеме двери. Как она была красива, эта Розалинда! Став выше ростом, она выглядела уже как молодая девушка, хотя ангельским личиком, уверенностью, которая придавала ее стройной фигуре крепкую упругость, она напоминала скорее серебристую березку, которая гнется, но никогда не сломается — даже в бурю. На щеках у нее горел легкий румянец, а из-под упавшего капюшона голубого плаща выбивались темные пряди. На ней была темно-малиновая юбка, а в ложбинке на шее блестел драгоценный камень. Могло показаться, что смуглая кожа свидетельствовала о ее деревенском происхождении, но она явно не была крестьянской девушкой. Какое-то время она стояла грациозно, словно королева, затем сделала реверанс и наклонила голову. Трепет и смущение промелькнули в ее глазах, когда она распрямилась, и я поинтересовался, не думает ли она, подобно Иоанну в ту первую ночь, что я тоже видение или сон. Правда, я не стал дожидаться, пока она ответит мне, и взглянув на нее, сразу понял, как нам надо действовать.
— Шторм, начавшийся сегодня вечером, самый ужасный из всех, которые случались с тех пор, как была построена эта часовня, — сказал я, — а судно Иоанна, возможно, скоро прибудет в залив. Давай, если ты не боишься, спустимся к берегу и посмотрим в лицо шторму? Безопасность Иоанна зависит от тебя.
Она даже не поинтересовалась, откуда я знаю об этом, хотя я, конечно, рассказал бы ей, если бы она спросила. Но она просто кивнула головой, повернулась и пошла навстречу шторму, из которого явилась. Я последовал за ней, и мы спустились с холма вместе.
— Иоанн ушел в море сражаться с испанцами, — заговорила она вдруг. — Его нет уже три года.
— Ты помнишь о нем?
— Его просто невозможно забыть, — гордо ответила она.
Нас подхватил порыв ветра, и мы снова замолчали. Поддерживая друг друга, мы с трудом прокладывали путь к берегу. Волны оглушительно накатывались на берег, разгоняемая ветром пена огнем обжигала наши лица, и к, тому, же было ужасно холодно. Облака, будто гигантские кони, мчались галопом, растаптывая появляющиеся на небе звезды. Мы присели за выступ скалы и, время от времени поглядывая на море, переговаривались.
— Глубоко под морем погребен целый лес, — сказала Розалинда. — Рыбаки приносят в сетях рога оленей. В лесу совершенно тихо, но из-за шторма наверху там слегка колышется вода. И я слышу звук церковного колокола в лесу. Мы бы услышали его, если бы ветер не завывал так громко. Когда-то охотники, проезжая на конях по этим лесам, трубили в свои рога, точно так же, как когда-то Иоанн в лесу Берри-Померой.
— В том лесу есть замок, построенный на холме, — сказал я.
— Я живу там, — просто ответила она.
— И недавно оттуда я видел дом на ферме, окруженный садами. Его окна выходят на зеленый холм, где пасутся овцы.
— Это дом Иоанна, — сказала девушка. — И до того, как он уехал, он пас овец на том холме.
Там, в темноте бури, частично из того, что сказала Розалинда, частично подключив мое собственное воображение и интуицию, я воссоздал историю, которую рассказываю теперь. Позднее кое-что из нее подтвердилось из разговоров деревенских жителей и кое-что пришло ко мне той ночью, серией образов настолько ярких, что я уже не мог сомневаться в их реальности, как не приходилось мне сомневаться в образе отшельника Иоанна, открывающего глаза при видении горечавок.
Первым образом, увиденным мною, была молодая девушка, выглядывающая из высокого окна башни замка. Внизу мерцала весенняя зелень деревьев, и там, под морем листьев, она могла слышать звуки охоты. Она положила подбородок на руки и посмотрела вниз, на качающиеся зеленые верхушки деревьев, со здесь и там рвущимися к свету остроконечными кронами цветущих диких вишен, и они показались ей мечущимися зелеными волнами, пенящимися и прекрасными. И, там, внизу, в глубинах этого моря, шла охота. Солнце согревало ее лицо, и, возможно, девушка немного размечталась, но звук охотничьего рожка разбудил ее. Он был серебристо-чистым и словно звучал совсем рядом, его мелодия отозвалась болезненным уколом в ее сердце.
Кто выйдет на холм? Житель моря из его глубин, восседающий на белом коне? Белокурый охотник? Принц, прорвавшийся сквозь шиповник, чтобы разбудить Спящую Красавицу в замке. Щеки девушки разгорелись, и глаза сияли, когда она всматривалась и вслушивалась. И вот листья раздвинулись — и он выехал из этого зеленого моря, загорелый юноша на пестром пони. Он был одет в плащ из овечьей шкуры, а через плечо его был перекинут охотничий рог. Юноша пел, поднимаясь по зеленому склону под стеной замка, но не смотрел вверх. На подоконнике рядом с Розалиндой стояла ваза весенних цветов — горечавки и пролески. Она вытащила их из вазы и бросила вниз, на всадника, когда он проезжал под окном.
Он встряхнул головой, совсем как молодой жеребенок сделал бы это, если бы влажные цветы упали на него, остановил своего пони, и посмотрел вверх, смеясь. Но, увидев в окне девушку, он перестал смеяться, впрочем, как и она. Целую минуту они смотрели друг на друга в безмолвии, и только потом юноша спросил:
— Как тебя зовут?
— Розалинда.
— А меня Иоанн.
Этого было достаточно. Уже лишь тем, что они сказали свои имена, они дали друг другу обет верности.
— Ты знаешь Беверли-Хилл? — спросил он ее.
— Это тот холм с полуразрушенной каменной стеной на вершине? Кто-то строит там маленький дом из ее камней.
— Это я строю пастушью хижину, — сказал Иоанн, — и я буду там на закате с моими овцами.
Охапка горечавок рассыпалась по гриве его пони. Уже больше не глядя на девушку, он сделал из них маленький букет и привязал его к своему плащу, затем он ускакал прочь, туда, вниз, в море зеленых листьев, и Розалинда услышала звук его рожка, затихающий вдали.
На закате следующего дня она пришла в Беверли-Хилл, лишь только чайки полетели, домой к морю, и, скрытые серой каменной стеной пастушьей хижины, которую он строил, они немного поболтали, а затем поцеловались. Тот поцелуй так расхрабрил их, что после они уже ездили по округе вместе — он, на своем пестром пони, и она, на своем гнедом скакуне. Они оба выросли без матерей, и их занятые отцы едва ли знали о том, что делают их дети. Если кто-то и встречал их, то предпочитал помалкивать.
У них было два любимых места встречи — Беверли-Хилл и часовня святого Михаила, где, как казалось, однажды во сне он видел монаха-отшельника. Он всегда любил эту часовню и открыл ее очень давно, когда был еще маленьким и убежал из дома после того, как его суровый и нелюбящий отец избил его без всяких на то причин. Тогда у него возникла смутная идея бежать к морю, но когда он добрался до побережья Торре и увидел часовню на холме, то забрался туда, чтобы посмотреть, что там внутри. Внутри часовни было мирно и тихо, и он сел там отдыхать, и из той тишины каким-то образом к нему пришло осознание того, что время уходить в море еще не наступило. Что оно придет позже. Что теперь он должен идти и терпеть несправедливость своего отца и его нелюбящий дом. И он вернулся и мрачно терпел до тех пор, пока встреча с Розалиндой не наполнила его жизнь радостью.
Из-за того, что она стала одним из мест их встреч, теперь Иоанн любил часовню более, чем когда-либо, и пастушья хижина, которую он строил на вершине Беверли-Хилл из камней старой стены, стала в его представлении другой часовней, и он стал видеть себя другим отшельником, строящим ее. Чтобы сделать ее похожей на другие часовни, насколько это было ему доступно, Иоанн выкопал молодое тисовое дерево из Викаборо и посадил его там. И, чтобы сделать его святым, как тисовые деревья во дворах церквей, он вырезал на его коре крест. И чтобы его хижина не отличалась от часовни, он вырезал на одном из камней цветы горечавки.
Это случилось тогда, когда Иоанн, подрезая садовые тисы, стал придавать им фантастические формы. Он был обучен искусству стрижки садовых деревьев, так же, как и всем другим садовым работам. Его отец не следил за садом, и не стал возражать, когда этим занялся Иоанн. Юноша был садовником, и пчеловодом, и пастухом, и пахарем, и песня его звенела над холмами, в то время как отец занимался скотом, урожаем и делами фермы.
Прошел год, и радость любви к Розалинде начала превращаться в боль и сомнения. Она была почти совсем ребенок, а Иоанн был уже взрослым и ясно видел, что очень скоро им придется сделать одно из двух. Или расстаться навсегда, или пожениться. Но как он мог жениться на ней, когда он был всего лишь сыном крестьянина, а она была леди? Правда, его мать тоже была леди, убежавшая из дома, чтобы выйти замуж за его отца, и ее кровь текла в его жилах, и чудесный охотничий рог достался ему в наследство от матери, но, несмотря на все это, Иоанн был всего лишь сыном крестьянина.
И вот, однажды летом, теплой и лунной ночью юноша пришел на Беверли-Хилл и сел около своей недостроенной хижины. За ним стоял молодой тис, словно высокое копье, воткнутое в землю, а перед ним серебряной полосой до самого горизонта простиралось спокойное море. И здесь ему предстояло бороться с собой и вынести свое решение. Он должен был сделать то, о чем думал, будучи еще совсем юным. Он должен был идти в море. Англия воевала с Испанией, и моряки были нужны.
Он поедет в Плимут и там наймется на корабль. Если же там станут сомневаться в его полезности, он скажет им, что он искусный барабанщик. И это было правдой. Дед Иоанна плавал в Индию и вернулся корабельным барабанщиком, а его барабан теперь лежал на чердаке в Викаборо, и почти с самого детства юноша практиковался в игре на нем. Если же он останется здесь, скрытый этими зелеными холмами, будто овца в своем загоне, он навсегда останется мечтающим пастухом, но если он пойдет в море и будет бороться, он увидит мир и, возможно, вернется мужчиной, за которого Розалинде будет позволено выйти замуж.
Хотя Иоанн и был тихим юношей, он подозревал о силах, сокрытых в нем. Он знал об этом, ведь чувствительность досталась ему от матери — та чувствительность, которой даже не понимал его отец — вместе со способностью к изящным манерам и ясному мышлению. Итак, Иоанн должен был уйти, покинуть мирную тишь своих овечьих загонов и увидеть жизнь такой, какова она есть, там, где навстречу открываются небеса и люди видят смерть во всем ее ужасе и храбрость во всем ее величии. Но это решение было непростым — он слишком любил этот кусочек земли, и мысль о разлуке на годы с Розалиндой, девушкой настолько молодой, что она вполне могла забыть его, была невыносимой. Да он и не чувствовал себя очень смелым. Овечий загон был ему гораздо более по вкусу, чем распахнутые небеса. И эта битва с самим собой, там, на вершине холма, была самой трудной в его жизни.
Бывало, сельская местность вечерами наполнялась звуком рожка Иоанна, звеневшим над холмами, но теперь припозднившиеся сельчане, возвращаясь домой, могли слышать далеко разносившийся звук барабана и терялись в догадках, откуда бы он мог доноситься. Он доносился с Беверли-Хилл, где Джон практиковался в древнем искусстве девонских моряков.
Затем он попрощался с Розалиндой и уплыл на другую сторону света, и годы терпел жизнь, казавшуюся ему тогда адом. Но в промежутках между битвами и штормами, ранами, лихорадкой, голодом и жаждой, Иоанн выучился большему, чем храбрости и искусству войны и морскому делу. Он плавал под началом славного капитана, который сильно привязался к нему, и в конце концов, сделал его своим помощником. На корабле был и священник, приносивший ему книги, когда юноша болел, и прививший ему радость познания. Когда он отплывал из Девона, он был всего лишь барабанщиком и принимал пищу вместе с командой. Когда он возвращался домой, он обедал уже с капитаном и усвоил манеры поведения воспитанных людей и их образ мышления. Но он все еще хотел быть фермером, но таким фермером, за которого Розалинде было бы позволено выйти замуж. Но после трех лет разлуки не забыла ли она его и не вышла ли замуж за другого человека? Во время последних недель дороги домой мысль о том, что он может ее потерять, была подобно ночному кошмару, который достиг своего апогея в последнюю ночь, когда уже в пределах видимости Англии их потрепанный и более уже не годный к службе корабль был застигнут штормом. Тогда Иоанн подумал, что, вероятно, пострадал за свой выбор уйти в море. Борясь вместе со всей командой за жизнь корабля, он был мучим мыслью о том, что Розалинда была верна ему, но он, всего лишь в нескольких милях от нее, променяет любовь на смерть, повергнув возлюбленную в горе.
А теперь я хочу еще раз вернуть свое повествование к шторму, пронесшемуся над побережьем Торре. Рыбаки и все люди, жившие у моря, развили в себе удивительное сверхчувство, позволявшее им знать, когда корабль находится в беде даже до того, как они услышат грохот пушек, всего лишь по мимолетному взгляду на водяную пыль, узнать о раненом олене, затравленном до смерти белыми всадниками моря. И поэтому я ничуть не удивился, когда некоторое время спустя, безо всяких видимых или слышимым сигналов бедствия, обнаружил, что мы с Розалиндой уже больше не одни на побережье. Рядом с нами уже стояло несколько человек, которые с трудом, напрягая глаза, пытались увидеть что-то, чего еще нельзя было увидеть. Мы с Розалиндой присоединились к ним, и она была первой, кто заметил севший на мель корабль.
Стон пронесся по побережью, когда и остальные увидели это. Его грот-мачта уже ушла под воду, и корабль беспомощно тонул. Был прилив, и ветер все время усиливался. При свете полной луны мы могли видеть громадные волны, бьющиеся о дамбу у торрского аббатства, взметающиеся в облаке водяных брызг и затем обрушивающиеся на луга под вязами и ясенями. Если бы кто-нибудь из людей отважился покинуть корабль, их спасение в этом ужасном море стало бы практически невозможным. Еще мужчины и женщины торопились спуститься к берегу, и так хорошо известная борьба началась снова.
Теперь мы с Розалиндой оказались отделены друг от друга, но я увидел ее, работающую, как никогда, помогающую тащить лодки вниз, так, как только это могло быть доступно человеческим силам. Но только несколько лодок смогло отойти от берега. Остальные были тут же потоплены, и нам пришлось спасать спасателей.
Я не помню, сколько человек было тогда спасено с разбитого корабля, но их было немного. Но я точно помню, как Розалинда спасала Иоанна, и тогда спасение это показалось мне чудесным, да я и теперь думаю так же. Я видел ее бегущей по берегу к Торрскому аббатству. Побережье уже скрылось под водой, и теперь море подступало к лугам. В ярком свете луны я видел отблеск ее голубого плаща, развевающегося за ее плечами подобно крыльям, зеленую траву, летящую серебристую пыль, и зрелище это было странным и прекрасным. Я было бросился за ней, но ветер был настолько свирепым, что я едва мог бороться с ним. А она все еще бежала, словно сила ее крыльев была могущественней силы ветра. Я слышал много старых историй о маленьких детях, упавших с высоты и приземлившихся на землю мягко, будто на крыльях, и о святых, путешествовавших из одного места в другое, если они имели в том большую нужду, со скоростью птиц, как если бы они обладали силами, не принадлежащими человеку, пока он остается в своем земном теле, но которые могут принадлежать ему впоследствии. Я не верил во все эти истории до той самой ночи.
Я боролся с ветром, пока не достиг конца луга, где уже показался парк Торрского аббатства и где голубой плащ Розалинды лежал на траве, как будто бы это уже не были ее крылья, в которых она нуждалась. Хотя я и стоял на траве, морская вода плескалась у самых моих ног, а волны разбивались всего в нескольких футах от меня. Луна вышла из-за облака, и я увидел девушку снова — она стояла по пояс в воде, будто дикая русалка, с подолом юбки, плавающим вокруг нее в воде и с темными развевающимися волосами.
Громадная волна надвигалась на нее с плавной, но страшной скоростью — громадная кривая зеленого огня, взметающаяся все выше и выше, с гребнем пены наверху. В следующий момент она должна была достигнуть наивысшей точки своего движения и обрушиться с грохотом. Розалинда бросилась навстречу волне с протянутыми руками, и я знал, что она увидела в этой кривой, потому что это была волна моего сна. Я попытался пробиться к девушке сквозь меньшие волны, но я был словно в кошмаре, мои ноги налились свинцом, а сердце — страхом. Розалинда не должна была удержаться на ногах. Это было невозможно даже для самого сильного мужчины, когда обрушилась та волна. Она поднялась над головой Розалинды, и грохот, разнесшийся по всему берегу, оглушил меня, а летящие брызги ослепили, едва лишь я попытался пробить себе дорогу сквозь них. Когда я снова обрел способность видеть, девушка все еще удерживалась на ногах, и ее руки крепко держали тело человека, который мог быть захлестнутым волной на берегу, если бы Розалинда не оказалась там, чтобы спасти его.
Я добрался до нее, и мы вытащили человека на луг вместе. Я взглянул в его лицо и с трудом узнал того прекрасного юношу, которого видел под тисовым деревом около часовни в свете свечей, но я не сказал: «Он мертв», потому что знал, что чудо еще не окончилось.
Розалинда не произнесла ни слова, но действовала так, будто бы скорость ее полета была все еще с ней. Она открыла ворота, ведущие с луга в парк, и затем расстелила на земле свой голубой плащ. Мы положили на него Иоанна и понесли через парк к аббатству, как когда-то, давным-давно, должно быть, также монахи несли отшельника Иоанна. Ветер ревел в деревьях и волны бились о дамбу за нашими спинами. То и дело слабый свет луны освещал группы испуганных, свернувшихся калачиком оленей, и их рога блестели, будто сделанные из серебра. И впереди огни аббатства показывали дорогу, по которой нам следовало идти.
Дорога показалась мне бесконечной, так изнурен я был этой тяжестью, и когда мы достигли главного холма аббатства, странный беспорядок огней и спешащих фигур показал мне, что Иоанн был не единственным пострадавшим человеком, принесенным в аббатство в ту ночь, и борьба, начатая на побережье, продолжалась в главном холле. Я же был подавлен, оказавшись снова в этом месте, где я когда-то жил монахом, найдя его уже не монастырем, а частным жилищем.
Освобожденный от своей ноши, я уже думал сесть где-нибудь в углу, обхватив голову руками, чтобы дать отдых моему разуму и восстановить силы. Но когда я снова поднял голову, я увидел Иоанна, лежащего на полу недалеко от меня, и сильного опытного рыбака, склонившегося над ним. Розалинда стояла на коленях позади юноши, пристально глядя на его безжизненное лицо, обращенное к ней. Я поднялся и подошел к ней, коснулся ее плеча и заговорил, но она не видела и не слышала меня. Я уже больше ничего не мог сделать для этих двоих и повернулся, чтобы идти помогать другим.
Первый неясный свет восхода прошел сквозь высокие окна, когда я снова вернулся к ним и нашел пришедшего в сознание Иоанна, тепло укутанного в одеяла, и ухаживающую за ним Розалинду. С ними обоими все было в порядке и они были поглощены друг другом. С благодарностью Богу я перекрестил их и повернулся, чтобы возвратиться домой.
Но в дверях я помедлил мгновение, оглянувшись, потому что они стали будто бы моими детьми, и мне не хотелось оставлять их, и тут я увидел, что Розалинда направляется ко мне. Она сделала реверанс, как тогда в часовне, взяла мою руку и сказала, немного задыхаясь:
— Вы так помогли нам. Почему? Кто вы?
— Иоанн, — сказал я. — Тот, кто помогает всем и утешает всех, кто приходит в часовню. И будет делать это, пока она стоит.
Я благословил ее снова и ушел туда, в рассвет, который был мирным и прекрасным, теперь, когда закончился шторм. Я оглянулся еще раз, она стояла, прислонившись к двери, потирая руками глаза, как уставший и сбитый с толку ребенок. Я знал, что никогда больше уже не увижу ни ее, ни Иоанна, хотя всегда буду молиться за них и всех тех, чьи жизни в будущих поколениях будут соответствовать их образцу. И я знал, что до конца своей жизни она будет думать обо мне, как о госте из рая, посланном помочь им в их нуждах. Или в конце концов Розалинда будет думать так, а Иоанн, быть может, будет сдержаннее в своих суждениях. Но они не забудут отшельника, они будут почитать его и учить своих детей почитать его до тех пор, пока не умрут, но благодаря им эта легенда будет жить и после их смерти. И это было то, чего я хотел.
С тех пор прошли годы, и теперь я уже очень старый человек, почти при смерти, и, как я и ожидал, мне более не довелось увидеть их, хотя я слышал о них и об их счастье. После штормов их юности, они, как говорится в старых сказках, жили долго и счастливо. Вот и окончена моя история, и я убираю книгу в тайник дымохода. Если верно то, что однажды она будет найдена, значит, это произойдет. Если нет, она останется непрочитанной. Я буду доволен в любом случае. И я доволен тем, что моя смерть уже близка. Мой дух последует за духом отшельника в рай, но Иоанн никогда не покинет этот клочок земли между зелеными холмами и морем».
5
Когда аббат закончил читать, свеча уже почти сгорела, и они с Захарией хранили молчание, пока свежая свеча не заняла место сгоревшей, ярко запылав.
— Старая история в наши дни — словно эта вновь зажженная свеча, — тихо сказал аббат.
— Это прекрасно, но весьма странно, — сказал Захария.
— Почему странно? Эта история уходит своими корнями глубоко в этот кусочек земли. И верно, что она должна возродиться снова и снова, быть может. Как и горечавки. И потом, Захария, опыт каждого из нас не единственный в своем роде, как мы порой думаем. Мы учимся так же, как учились наши отцы, и так же страдаем.
— Это многое объясняет, — сказал Захария. — Если моя любовь к Стелле — это новый побег старой любви, тогда меня уже не удивляет то, что любовь пришла так внезапно.
— И мое внезапное расположение к тебе так же объяснимо, — сказал аббат, — как и эхо охотничьего рога над Беверли-Хилл, и звук барабана.
— Розалинда и Иоанн закончили свои жизни в Викаборо, — удовлетворенно сказал Захария, — те две могилы, с вырезанными на них горечавками, должны быть их могилами.
— Возможно… Но не хочешь ли ты спать?
— Спать? После такой истории? Нет.
— Тогда расскажи мне, как ты нашел Стеллу.
Захария рассказал все, а затем разговор перешел на любовь и ее таинство.
— Любовь поет свою песню всем созданиям, которые живут и будут жить, усмиряя воинственность богов и людей… — пробормотал Захария, подавляя зевок.
Вопреки своим ожиданиям, он все-таки захотел спать.
— Это написано на клочке бумаги в твоем Шекспире, — сказал аббат медленно, — он выпал, когда я убирал книгу.
— Доктор выписал это для меня, когда я уходил в море, — объяснил Захария, — он думал, что мне будет лучше иметь это, потому что это было написано на клочке бумаги в медальоне Стеллы.
Он бормотал, совсем как засыпающий ребенок, и в этот момент широко зевнул. Он и лежал, как ребенок, немного приподнявшись, подперев голову рукой, и его темные ресницы отбрасывали густые тени на впавшие щеки. Он выглядел совсем сонным, расслабленным, уносящимся в небытие, но внезапно напрягся и приподнялся на локте, с разумом ясным, как никогда.
Что случилось? Аббат снова пододвинул свой стул к окну и теперь сидел там — лицо его было в тени, и он не двигался и ничего не говорил. Покой комнаты не нарушался ни звуком, ни движением, тем не менее вся она была пронизана чувством таким сильным, что Захария испытывал на себе его давление, почти невыносимое, как тот страх, который душил его перед Трафальгаром. Юноша сел в кровати, и жалость охватила его. Он понял, что за чувство это было. Его необычайно зрелое сочувствие достигло сидящего в кресле человека, будто дуновение возвращающегося к жизни воздуха. Внезапно они будто бы поменялись местами. И теперь это он, Захария, неподвижно и терпеливо ждущий, казался старше их обоих.
Наконец аббат зашевелился и наклонился вперед с зажатыми между коленей ладонями.
— Доктор рассказал тебе что-нибудь про Стеллу, когда дал этот клочок бумаги? — спросил он.
Его голос был ясным, сухим и твердым, и голос Захарии был также ясен, когда он отвечал.
— Он рассказал мне, что Стелла была удочерена отцом и матушкой Спригг.
Все еще объединенным чувством присутствия некоего совершенства, им казалось, что голос каждого из них будто звучал в душе другого, так что в конце концов они слились в симфонию совершенной симпатии друг к другу.
— Расскажи мне все, что ты знаешь об этом удочерении, — почти приказал аббат.
Захария рассказал ему. Он все еще ничего не понимал, сознавая только, что каждое из его мягко сказанных слов, звучащих так же тихо и беспристрастно, как тиканье часов, старило аббата на многие годы. Воздействие великой радости в первые мгновения может быть таким же мучительным, как воздействие горя. Хотя радость и не обладает парализующими качествами горя. Ибо в глубинах своей души человек ожидает счастья, которое должно произойти когда-нибудь, где-нибудь, как-нибудь. Внезапно промокнув среди ясного неба, он не ошеломлен в своем неверии, как бывает ошеломлен, когда небеса темнеют и сверху обрушиваются потоки воды. Захария знал, что история, рассказываемая им, вела к счастью. Он знал об этом и поэтому безмятежно и твердо шел через напряжение первой муки. Он закончил свой рассказ и немного подождал, но не для того, чтобы сказать что-нибудь еще, а для того, чтобы решить, что ему делать дальше. Было так хорошо служить этому человеку, который так бескорыстно служил ему. Аббат двинулся, разжал руки, вытянул их и затем позволил им свободно упасть на ручки кресла.
— Много лет назад у меня были жена и ребенок, — сказал он Захарии, — я думал, что потерял их обеих при крушении «Амфиона». Но теперь мне кажется, что мой ребенок все еще жив.
Свет луны и свечи вдруг показался Захарии необычайно ярким. Он почти ослепил его. Юноша закрыл глаза и затем снова открыл их. Аббат передвинулся в своем кресле так, чтобы лунный свет падал ему на лицо. Но Захария не видел этого. Вместо лица аббата в лунном свете он видел лицо Стеллы, опиравшейся подбородком на верх калитки.
— Ну и дурак же я был, — тихо сказал он, — только у вас и у Стеллы такие темно-серые глаза, одинаково посаженные и такие яркие, что трудно смотреть в них, не опуская взгляда. И форма ваших рук, и — так много всего.
Он сделал паузу, уже зная, что ему следует сделать теперь.
— Ночь уже на исходе, я думаю. Однажды вы говорили мне, что любите встречать рассвет на улице.
Аббат резко поднялся. Это было именно то, чего он хотел. Вырвавшись из дома, шагать по улице в одиночестве. Но сперва он пересек комнату и остановился у кровати, глядя на Захарию.
— От кого угодно, — сказал он, — даже от твоего отца-доктора я ожидал бы услышать эти новости, но только не от тебя.
Он исчез в одно мгновение, бесшумно закрыв за собой дверь, но Захария услышал только то, что аббат сказал самому себе, выходя: «…она жива… и это искупит все печали, которые я когда-либо испытал».
Захария лежал на постели аббата, как когда-то, весь израненный, лежал на его столе. Как о многом ему нужно было подумать! Но теперь, оставшись в одиночестве, чтобы подумать обо всем этом, Захария вдруг почувствовал себя настолько уставшим, что уже не мог ни о чем размышлять. Он перевернулся на другой бок, снова подложил руку под щеку и мгновенно уснул.
6
Несколько часов спустя его разбудил запах кофе и звон фарфора, но когда Захария повернулся, ожидая увидеть на фоне окна высокую, прямую, как меч, фигуру аббата, вместо этого перед ним оказалась голова и опущенные умудренные плечи доктора.
— Отец! — почти закричал он.
Доктор хмыкнул в знак того, что услышал приветствие, но не повернул головы.
— Не все сразу, — буркнул он, — теперь я слишком занят с этим кофе. Я уже насмотрелся на тебя, пока ты спал, а ты еще насмотришься на меня.
Захария улыбнулся. Богатство и теплота глубокого голоса доктора, казалось, принесли с собой все великолепие английской глубинки, окутывающей его: зарево кукурузных полей, гудение пчел, запах клевера. «Ты еще насмотришься на меня». Это говорила Англия. Он любил ее и служил ей. Она была этим довольна.
Доктор окончил готовить завтрак, подошел к кровати и встал рядом с нею, глядя на Захарию.
— Просыпайся, сын, — сказал он, и голос его слегка охрип от нежности.
Его глаза ярко сверкали, и обветренное, загорелое некрасивое лицо озарилось гордостью. Затем тон его голоса внезапно изменился.
— Вставай, ты, ленивый балда! Завтракать в постели, будто какая-нибудь изнеженная леди! Если это вообще можно назвать завтраком! Кофе и булочки. Черт возьми, я стал завтракать только парой жареных яиц и куском ветчины.
Посмеиваясь, Захария вылез из кровати. Его ноги слегка подгибались под тяжестью тела, когда он шел через всю комнату к шкафу, где аббат положил его вещи, но доктор остановил его железной хваткой чуть повыше локтя.
— Да-а, аббат был подобрее ко мне, — довольно проворчал Захария, — не то что вы!
Обняв сына одной рукой, доктор другой открыл дверцу шкафа и вытащил одежду Захарии. Затем помог ему одеться, снова подтолкнул к столу и, усевшись на подоконнике, налил кофе.
— Я приехал так скоро, как мог, — сказал он. — Ну, ты знаешь. Прошлой ночью я приехал слишком поздно, чтобы что-то предпринимать, можно было только завалиться спать в гостинице. Шагая по улице сегодня утром, я встретил монсеньора де Кольбера, выходящего из булочной. После нескольких минут разговора нам пришлось повернуться и возвратиться в гостиницу. Пассажирский поезд на запад страны отходит сегодня утром. Аббат уже отправляется на нем. Во дворе гостиницы я взял его булочки, а он прихватил мою сумку. Там были некоторые необходимые для путешествия вещи, бритва и все такое. А также книга по заболеваниям печени, которая вряд ли его заинтересует. А теперь я должен иметь дело с его бритвой и его требником, который вряд ли заинтересует меня.
— Рассказ о Стелле заинтересует тебя, — тихо сказал Захария. — Он рассказал тебе о Стелле?
— Да. На пути от булочной до экипажа он мне многое рассказал. Я должен отдать французу должное — несмотря на явный шок от радости или горя и бессонную ночь, он показал себя хорошим собеседником и связно поддерживал разговор.
— Вы были удивлены, узнав про Стеллу?
— Естественно, сильно удивлен, обнаружив, что у аббата есть дочь, так как я не подозревал, что он вообще состоял в браке; но ничуть не удивился, когда узнал, что наша Стелла графиня. Ну, вероятно, это не вполне так, хотя, как я понимаю, малышка могла бы насчитать целую кучу покойных кузенов — принцев и князей.
Лицо Захарии побледнело.
— Устал? — поинтересовался доктор.
— Нет, сэр.
Доктор спокойно посмотрел на него.
— Вбил в голову этих дохлых принцев? В твоих жилах течет кровь ирландских королей, сын мой. И ты к тому же живой. В этом и есть основное преимущество мужа.
Захария засмеялся.
— Вы чересчур спешите, — сказал он.
— Это она чересчур спешит быть взрослой — твоя маленькая колдунья, — сказал доктор. Затем он вдруг помрачнел.
— Бедная мамаша Спригг, — пробормотал он. — Хотелось бы мне быть там и смягчить удар, когда аббат скажет ей обо всем. Бедная мамаша Спригг.
Назад: Глава VI
Дальше: Глава VIII