Книга: Паломничество Чайльд-Гарольда
Назад: ПЕСНЬ ТРЕТЬЯ[121]
Дальше: Примечания

ПЕСНЬ ЧЕТВЕРТАЯ


Visto ho Toscana, Lombardia, Romagna, quel monte che divide, e quel che serra Italia, e un mare e l'altro, che la bagna.
Ariosto, Satira III.
Джону Хобхаузу, эсквайру
Венеция, 2 января 1818 г.

Мой дорогой Хобхауз!
Восемь лет прошло между созданием первой и последней песни «Чайльд-Гарольда», и теперь нет ничего удивительного в том, что, расставаясь с таким старым другом, я обращаюсь к другому, еще более старому и верному, который видел рождение и смерть того, второго, и пред которым я еще больше в долгу за все, что дала мне в общественном смысле его просвещенная дружба, — хотя не мог не заслужить моей признательности и Чайльд-Гарольд, снискавший благосклонность публики, перешедшую с поэмы на ее автора, — к тому, с кем я давно знаком и много путешествовал, кто выхаживал меня в болезни и утешал в печали, радовался моим удачам и поддерживал в неудачах, был мудр в советах и верен в опасностях, — к моему другу, такому испытанному и такому нетребовательному, — к вам.
Тем самым я обращаюсь от поэзии к действительности и, посвящая вам в завершенном или, по крайней мере, в законченном виде мою поэму, — самое большое, самое богатое мыслями и наиболее широкое по охвату из моих произведений, — я надеюсь повысить цену самому себе рассказом о многих годах интимной дружбы с человеком образованным и честным. Таким, людям, как мы с вами, не пристало ни льстить, ни выслушивать лесть. Но искренняя похвала всегда позволена голосу дружбы. И совсем не ради вас, и даже не для других, но только для того, чтобы дать высказаться сердцу, ни прежде, ни потом не встречавшему доброжелателя, союзника в битвах с судьбой, — я подчеркиваю здесь ваши достоинства, вернее, преимущества, воздействие которых я испытал на себе. Даже дата этого письма, годовщина самого несчастного дня моей прошлой жизни, — которая, впрочем, покуда меня поддерживает ваша дружба и мои собственные способности, не может отравить мое будущее, — станет отныне приятней нам обоим, ибо явится напоминанием о моей попытке выразить вам благодарность за неустанную заботу, равную которой немногим довелось повстречать, а кто встретил, тот, безусловно, начал лучше думать и обо всем человеческом роде, и о себе самом.
Нам посчастливилось проехать вместе, хотя и с перерывами, страны рыцарства, истории и легенды — Испанию, Грецию, Малую Азию и Италию; и чем были для нас несколько лет назад Афины и Константинополь, тем стали недавно Венеция и Рим. Моя поэма, или пилигрим, или оба вместе сопровождали меня с начала до конца. И, может быть, есть простительное тщеславие в том, что я с удовольствием думаю о поэме, которая в известной степени связывает меня с местами, где она возникала, и с предметами, которые охотно описывала. Если она оказалась недостойной этих чарующих, незабываемых мест, если она слабее наших воспоминаний и непосредственных впечатлений, то, как выражение тех чувств, которые вызывало во мне все это великое и прославленное, она была для меня источником наслаждений, когда писалась, и я не подозревал, что предметы, созданные воображением, могут внушить мне сожаление о том, что я с ними расстаюсь.
В последней песни пилигрим появляется реже, чем в предыдущих, и поэтому он менее отделим от автора, который говорит здесь от своего собственного лица. Объясняется это тем, что я устал последовательно проводить линию, которую все, кажется, решили не замечать. Подобно тому китайцу в «Гражданине мира» Голдсмита, которому никто не хотел верить, что он китаец, я напрасно доказывал и воображал, будто мне это удалось, что пилигрима не следует смешивать с автором. Но боязнь утерять различие между ними и постоянное недовольство тем, что мои усилия ни к чему не приводят, настолько угнетали меня, что я решил затею эту бросить — и так и сделал. Мнения, высказанные и еще высказываемые по этому поводу, теперь уже не представляют интереса: произведение должно зависеть не от автора, а от самого себя. Писатель, не находящий в себе иных побуждений, кроме стремления к успеху, минутному или даже постоянному, успеху, который зависит от его литературных достижений, заслуживает общей участи писателей.
Мне хотелось коснуться в следующей песни, либо в тексте, либо в примечаниях, современного состояния итальянской литературы, а может быть, также и нравов. Но вскоре я убедился, что текст, в поставленных мною границах, едва ли может охватить всю путаницу внешних событий и вызываемых ими размышлений. Что же касается примечаний, которыми я, за немногими исключениями, обязан вашей помощи, то их пришлось ограничить только теми, которые служат разъяснению текста.
Кроме того, это деликатная и не очень благородная задача — говорить о литературе и нравах нации, такой несхожей с собственной. Это требует внимания и беспристрастия и могло бы вынудить нас — хотя мы отнюдь не принадлежим к числу невнимательных наблюдателей и профанов в языке и обычаях народа, среди которого недавно находились, — отнестись с недоверием к собственному суждению или, во всяком случае, отложить его, чтобы проверить свои познания. Разногласия партий, как в политике, так и в литературе, достигли или достигают такого ожесточения, что для иностранца стало почти невозможным сохранить беспристрастность. Достаточно процитировать — по крайней мере, для моей цели — то, что было сказано на их собственном и прекрасном языке: «Mi pare che in un paese tutto poetico, che vanta la lingua la più nobile ed insieme la più dolce, tutte le vie diverse si possono tentare, e che sinche la patria di Alfieri e di Monti non ha perduto l'antico valore, in tutte essa dovrebbe essere la prima».
Италия продолжает давать великие имена — Канона, Монти, Уго Фосколо, Пиндемонте, Висконти, Морелли, Чиконьяра, Альбрицци, Медзофанти, Май, Мустоксиди, Альетти и Вакка почти во всех отраслях искусства, науки и литературы обеспечивают нынешнему поколению почетное место, а кое в чем — даже самое высокое: Европа — весь мир — имеют только одного Канову. Альфьери где-то сказал: «La pianta uomo nasce più robusta in Italia che in qualunque altra terra e che gli stessi atroci delitti che vi si commettono ne sono una prova». Не подписываясь под второй половиной этой фразы, поскольку она представляет собой опасную доктрину, истинность которой можно опровергнуть более сильными доказательствами, хотя бы тем, что итальянцы нисколько не свирепее, чем их соседи, я скажу, что должен быть преднамеренно слепым или просто невежественным тот, кого не поражает исключительная одаренность этого народа, легкость их восприятия, быстрота понимания, пламенность духа, чувство красоты и, несмотря на неудачи многих революций, военные разрушения и потрясения Истории, — неугасимая жажда бессмертия, «бессмертия свободы». Когда мы ехали вдвоем вокруг стен Рима и слушали бесхитростную жалобу певших хором крестьян: «Рим! Рим! Рим не тот, каким он был!» — трудно было удержаться от сравнения этой грустной мелодии с вакхическим ревом торжествующих песен, которые несутся из лондонских таверн, напоминая о резне при Мон-Сен-Жан, о том, как были преданы Генуя, Италия, Франция, весь мир людьми, поведение которых вы сами описали в произведении, достойном лучших дней нашей истории. А что до меня:
Non moverò mai corda
Ove la turba di sue ciance assorda.

Тем, что выиграла Италия при недавнем перемещении наций, англичанам нет нужды интересоваться, пока они не убедятся в том, что Англия выиграла нечто гораздо большее, чем постоянная армия и отмена Habeas corpus. Пока им достаточно заниматься собственными делами. Что касается их действий за рубежами и особенно на Юге, истинно говорю вам, они получат возмездие, и притом — в недалеком будущем.
Желая вам, дорогой Хобхауз, благополучного и приятного возвращения в страну, процветание которой никому не может быть дороже, чем вам, я посвящаю вам эту поэму в ее законченном виде и повторяю, что неизменно остаюсь
Вашим преданным и любящим другом.
Байрон.
1
В Венеции на Ponte dei Sospiri,
Где супротив дворца стоит тюрьма,
Где — зрелище единственное в мире! —
Из волн встают и храмы и дома,
Там бьет крылом История сама,
И, догорая, рдеет солнце Славы
Над красотой, сводящею с ума,
Над Марком, чей, доныне величавый,
Лев перестал страшить и малые державы.

2
Морей царица, в башенном венце,
Из теплых вод, как Анадиомена,
С улыбкой превосходства на лице
Она взошла, прекрасна и надменна.
Ее принцессы принимали вено
Покорных стран, и сказочный Восток
В полу ей сыпал все, что драгоценно.
И сильный князь, как маленький князек,
На пир к ней позванный, гордиться честью мог.

3
Но смолк напев Торкватовых октав,
И песня гондольера отзвучала,
Дворцы дряхлеют, меркнет жизнь, устав,
И не тревожит лютня сон канала.
Лишь красота Природы не увяла.
Искусства гибли, царства отцвели,
Но для веков отчизна карнавала
Осталась, как мираж в пустой дали,
Лицом Италии и празднеством Земли.

4
И в ней для нас еще есть обаянье:
Не только прошлый блеск, не имена
Теней, следящих в горестном молчанье,
Как, дожей и богатства лишена,
К упадку быстро клонится она, —
Иным завоевать она сумела
Грядущие века и племена,
И пусть ее величье оскудело,
Но здесь возникли Пьер, и Шейлок, и Отелло,

5
Творенья Мысли — не бездушный прах,
Бессмертные, они веков светила,
И с ними жизнь отрадней, в их лучах
Все то, что ненавистно и постыло,
Что в смертном рабстве душу извратило,
Иль заглушит, иль вытеснит сполна
Ликующая творческая сила,
И, солнечна, безоблачно ясна,
Сердцам иссохшим вновь цветы дарит весна.

6
Лишь там, средь них, прибежище осталось
Для верящих надежде, молодых,
Для стариков, чей дух гнетет усталость
И пустота. Как множество других,
Из этих чувств и мой рождался стих,
Но вещи есть, действительность которых
Прекрасней лучших вымыслов людских,
Пленительней, чем всех фантазий ворох,
Чем светлых муз миры и звезды в их просторах.

7
Их видел я, иль это было сном?
Пришли — как явь, ушли — как сновиденья.
Не знаю, что сказать о них в былом,
Теперь они — игра воображенья.
Я мог бы вызвать вновь без напряженья
И сцен, и мыслей, им подобных, рой.
Но мимо! Пусть умрут без выраженья!
Для разума открылся мир иной,
Иные голоса уже владеют мной.

8
Я изучил наречия другие,
К чужим входил не чужестранцем я.
Кто независим, тот в своей стихии,
В какие ни попал бы он края, —
И меж людей, и там, где нет жилья,
Но я рожден на острове Свободы
И Разума — там родина моя,
Туда стремлюсь! И пусть окончу годы
На берегах чужих, среди чужой Природы,

9
И мне по сердцу будет та страна,
И там я буду тлеть в земле холодной —
Моя душа! Ты в выборе вольна.
На родину направь полет свободный,
И да останусь в памяти народной,
Пока язык Британии звучит,
А если будет весь мой труд бесплодный
Забыт людьми, как ныне я забыт,
И равнодушие потомков оскорбит

10
Того, чьи песни жар в сердцах будили, —
Могу ль роптать? Пусть в гордый пантеон
Введут других, а на моей могиле
Пусть будет древний стих напечатлен:
«Среди спартанцев был не лучшим он».
Шипами мной посаженного древа —
Так суждено! — я сам окровавлен,
И, примирясь, без горечи, без гнева
Я принимаю плод от своего посева.

11
Тоскует Адриатика-вдова:
Где дож, где свадьбы праздник ежегодный?
Как символ безутешного вдовства
Ржавеет «Буцентавр», уже негодный.
Лез Марка стал насмешкою бесплодной
Над славою, влачащейся в пыли,
Над площадью, где, папе неугодный,
Склонился император и несли
Дары Венеции земные короли.

12
Где сдался шваб — австриец твердо стал.
Тот был унижен, этот — на престоле.
Немало царств низверг столетий шквал,
Немало вольных городов — в неволе.
И не один, блиставший в главной роли,
Как с гор лавина, сброшенный судьбой,
Народ великий гаснет в жалкой доле, —
Где Дандоло, столетний и слепой,
У византийских стен летящий первым в бой!

13
Пусть кони Марка сбруей золотой
И бронзой блещут в ясную погоду,
Давно грозил им Дориа уздой —
И что же? Ныне Габсбургам в угоду
Свою тысячелетнюю свободу
Оплакивать Венеция должна;
О, пусть уйдет, как водоросли в воду,
В морскую глубь, в родную глубь она,
Коль рабство для нее — спокойствия цена.

14
Ей был, как Тиру, дан великий взлет,
И даже в кличке выражена сила:
«Рассадник львов» прозвал ее народ —
За то, что флаг по всем морям носила,
Что от Европы турок отразила.
О древний Крит, великой Трои брат!
В твоих волнах — ее врагов могила.
Лепанто, помнишь схватку двух армад?
Ни время, ни тиран тех битв не умалят.

15
Но статуи стеклянные разбиты,
Блистательные дожи спят в гробах,
Лишь говорит дворец их знаменитый
О празднествах, собраньях и пирах.
Чужим покорен меч, внушавший страх,
И каждый дом — как прошлого гробница.
На площадях, на улицах, мостах
Напоминают чужеземцев лица,
Что в тягостном плену Венеция томится.

16
Когда Афины шли на Сиракузы
И дрогнули, быть может, в первый раз,
От рабьих пут лишь гимн афинской музы,
Стих Еврипида, сотни граждан спас.
Их победитель, слыша скорбный глас
Из уст сынов афинского народа,
От колесницы их отпряг тотчас
И вместе с ними восхвалил рапсода,
Чьей лирою была прославлена Свобода.

17
Венеция! Не в память старины,
Не за дела, свершенные когда-то,
Нет, цепи рабства снять с тебя должны
Уже за то, что и доныне свято
Ты чтишь, ты помнишь своего Торквато.
Стыд нациям! Но Англии — двойной!
Морей царица! Как сестру иль брата,
Дитя морей своим щитом укрой.
Ее закат настал, но далеко ли твой?

18
Венецию любил я с детских дней,
Она была моей души кумиром,
И в чудный град, рожденный из зыбей,
Воспетый Радклиф, Шиллером, Шекспиром,
Всецело веря их высоким лирам,
Стремился я, хотя не знал его.
Но в бедствиях, почти забытый миром,
Он сердцу стал еще родней того,
Который был как свет, как жизнь, как волшебство!

19
Я вызываю тени прошлых лет,
Я узнаю, Венеция, твой гений,
Я нахожу во всем живой предмет
Для новых чувств и новых размышлений,
Я словно жил в твоей поре весенней,
И эти дни вошли в тот светлый ряд
Ничем не истребимых впечатлений,
Чей каждый звук, и цвет, и аромат
Поддерживает жизнь в душе, прошедшей ад.

20
Но где растут стройней и выше ели?
На высях гор, где камень да гранит,
И где земля от стужи, и метели,
И от альпийских бурь не оградит,
И древние утесы им не щит.
Стволы их крепнут, корни в твердь пуская,
И гор достоин их могучий вид.
Им нет соперниц. И как ель такая,
И зреет и растет в борьбе душа людская.

21
Возникла жизнь — ей бремя не стряхнуть.
Корнями вглубь вонзается страданье
В бесплодную, иссушенную грудь.
Но что ж — верблюд несет свой груз в молчанье!
А волк и при последнем издыханье
Не стонет, — но ведь низменна их стать.
Так если мы — высокие созданья,
Не стыдно ли стонать или кричать?
Наложим на уста молчания печать.

22
Страданье иль убьет, иль умирает,
И вновь, невольник призрачных забот,
Свой горький путь страдалец повторяет
И жизни ткань из той же нити ткет.
Другой, устав, узнав душевный гнет
И обессилев, падает, в паденье
Измяв тростник, неверный свой оплот.
А третий мнит найти успокоенье —
Чтоб вознестись иль пасть — в добре иль преступленье.

23
Но память прошлых горестей и бед
Болезненна, как скорпиона жало.
Он мал, он еле видим, жгучий след,
Но он горит — и надобно так мало,
Чтоб вспомнить то, что душу истерзало.
Шум ветра — запах — звук — случайный взгляд
Мелькнули — и душа затрепетала,
Как будто электрический разряд
Ее включает в цепь крушений, слез, утрат.

24
Как? Почему? Но кто проникнуть мог
Во тьму, где Духа молния родится?
Мы чувствуем удар, потом ожог,
И от него душа не исцелится.
Пустяк, случайность — и всплывают лица,
И сколько их, то близких, то чужих,
Забытых иль успевших измениться,
Любимых, безразличных, дорогих…
Их мало, может быть, и все ж как много их!

25
Но в сторону увел я мысль мою.
Вернись, мой стих, чтоб созерцать былое,
Где меж руин руиной я стою,
Где мертвое прекрасно, как живое,
Где обрело величие земное
В высоких добродетелях оплот,
Где обитали боги и герои,
Свободные — цари земли и вод, —
И дух минувших дней вовеки не умрет.

26
Республика царей — иль граждан Рима!
Италия, осталась прежней ты,
Искусством и Природою любима,
Земной эдем, обитель красоты,
Где сорняки прекрасны, как цветы,
Где благодатны, как сады, пустыни,
В самом паденье — дивный край мечты,
Где безупречность форм в любой руине
Бессмертной прелестью пленяет мир доныне.

27
Взошла луна, но то не ночь — закат
Теснит ее, полнебом обладая.
Как в нимбах славы, Альп верхи горят.
Фриулы скрыла дымка голубая.
На Западе, как радуга, играя,
Перемешал все краски небосвод,
И день уходит в Вечность, догорая,
И, отраженный в глуби синих вод,
Как остров чистых душ, Селены диск плывет!

28
А рядом с ней звезда — как две царицы
На полусфере неба. Но меж гор,
На солнце рдея, марево клубится —
Там ночи день еще дает отпор,
И лишь природа разрешит их спор,
А Бренты шум — как плач над скорбной урной,
Как сдержанный, но горестный укор,
И льнет ее поток темно-лазурный
К пурпурным розам, и закат пурпурный

29
Багрянцем брызжет в синий блеск воды,
И, многоцветность неба отражая, —
От пламени заката до звезды, —
Вся в блестках вьется лента золотая.
Но вскоре тень от края и до края
Объемлет мир, и гаснет волшебство.
День — как дельфин, который, умирая,
Меняется в цветах — лишь для того,
Чтоб стать в последний миг прекраснее всего.

30
Есть в Аркуа гробница на столбах,
Где спит в простом гробу без украшений
Певца Лауры одинокий прах.
И здесь его паломник славит гений
Защитника страны от унижений —
Того, кто спас Язык в годину зла,
Но ту одну избрал для восхвалений,
Кто лавра соименницей была
И лавр бессмертия поэту принесла.

31
Здесь, в Аркуа, он жил, и здесь сошел он
В долину лет под кровлею своей.
Зато крестьянин, гордым чувством полон, —
А есть ли гордость выше и честней? —
К могиле скромной позовет гостей
И в скромный домик будет верным гидом.
Поэт был сам и ближе и родней
Селу в горах с широким, вольным видом,
Чем пышным статуям и грозным пирамидам.

32
И тот, кто смертность ощутил свою,
Приволье гор, укромное селенье
Иль пинию, склоненную к ручью,
Как дар воспримет, как благословенье.
Там от надежд обманутых спасенье, —
Пускай жужжат в долинах города,
Он не вернется в их столпотворенье,
Он не уйдет отсюда никогда.
Тут солнце празднично — в его лучах вода,

33
Земля и горы, тысячи растений,
Источник светлый, — все твои друзья,
Здесь мудрость — ив бездеятельной лени,
Когда часы у светлого ручья
Текут кристальны, как его струя.
Жить учимся мы во дворце убогом,
Но умирать — на лоне бытия,
Где спесь и лесть остались за порогом,
И человек — один и борется лишь с богом

34
Иль с демонами Духа, что хотят
Ослабить мысль и в сердце угнездиться,
Изведавшем печаль и боль утрат, —
В том сердце, что, как пойманная птица,
Дрожит во тьме, тоскует и томится,
И кажется, что ты для мук зачат,
Для страшных мук, которым вечно длиться,
Что солнце — кровь, земля — и тлен и смрад,
Могила — ад, но ад — страшней, чем Дантов ад.

35
Феррара! Одиночеству не место
В широкой симметричности твоей.
Но кто же здесь не вспомнит подлых Эсте,
Тиранов, мелкотравчатых князей,
Из коих не один был лицедей —
То друг искусства, просветитель новый.
То, через час, отъявленный злодей,
Присвоивший себе венок лавровый,
Который до него лишь Дант носил суровый.

36
Их стыд и слава — Тассо! Перечти
Его стихи, пройди к ужасной клети,
Где он погиб, чтобы в века войти, —
Его Альфонсо кинул в стены эти,
Чтоб, ослеплен, безумью брошен в сети,
Больничным адом нравственно убит,
Он не остался в памяти столетий.
Но, деспот жалкий, ты стыдом покрыт,
А славу Тассо мир еще и ныне чтит,

37
Произнося с восторгом это имя,
Твое же, сгнив, забылось бы давно,
Когда бы злодеяньями своими,
Как мерзкое, но прочное звено,
В судьбу поэта не вплелось оно.
И, облаченный княжеским нарядом,
Альфонсо, ты презренен все равно —
Раб, недостойный стать с поэтом рядом,
Посмевший дар его душить тюремным смрадом.

38
Как бык, ты ел, — зачем? — чтоб умереть.
Вся разница лишь в корме да в жилища,
Его же нимб сиял и будет впредь
Сиять все ярче, радостней и чище,
Хоть гневу Круски дал он много пищи,
Хоть Буало не видел в нем добра
(Апологет стряпни французов нищей —
Докучных, как зуденье комара,
Трескучих вымыслов бессильного пера).

39
Ты среди нас живешь священной тенью!
Ты был, Торквато, обойден судьбой,
Ты стал для стрел отравленных мишенью,
Неуязвим и мертвый, как живой.
И есть ли бард, сравнившийся с тобой?
За триста лет поэтов много было,
Но ты царишь один над их толпой.
Так солнце есть, и никакая сила,
Собрав его лучи, не повторит светила.

40
Да! Только средь его же земляков
Предшественники были, мой читатель,
Не менее великие. Таков
«Божественной Комедии» создатель
Иль чудных небылиц изобретатель,
Тот южный Скотт, чей гений столь же смел,
Кто, как романов рыцарских слагатель —
Наш Ариосто северный, воспел
Любовь, и женщину, и славу бранных дел.

41
Был молнией на бюсте Ариосто
Венец расплавлен и на землю сбит.
Стихия дело разрешила просто:
Железу лавром быть не надлежит.
Как лавров Славы гром не сокрушит,
Так сходство с лавром лишь глупца обманет.
Но суеверье попусту дрожит:
Рассудок трезвый по-другому взглянет —
Гром освящает то, во что стрелою грянет.

42
Зачем печать высокой красоты,
Италия! твоим проклятьем стала?
Когда б была не столь прекрасна ты,
От хищных орд ты меньше бы страдала.
Ужель еще стыда и горя мало?
Ты молча терпишь гнет чужих держав!
Тебе ль не знать могущество кинжала!
Восстань, восстань — и, кровопийц прогнав,
Яви нам гордый свой, вольнолюбивый нрав!

43
Тогда бы ты, могуществом пугая,
Ничьих желаний гнусных не влекла,
И красота, доныне роковая,
Твоим самоубийством не была.
Войска бы не катились без числа
В долины Альп глумиться над тобою,
И ты б чужих на помощь не звала,
Сама не в силах дать отпор разбою, —
Твоих заступников не стала бы рабою.

44
Я плавал в тех краях, где плавал друг
Предсмертной образованности Рима,
Друг Цицерона. Было все вокруг,
Как в оны дни. Прошла Мегара мимо,
Пирей маячил справа нелюдимо,
Эгина сзади. Слева вознесен,
Белел Коринф. А море еле зримо
Качало лодку, и на всем был сон.
Я видел ряд руин — все то, что видел он.

45
Руины! Сколько варварских халуп
Поставили столетья рядом с ними!
И оттого, хотя он слаб и скуп,
Останний луч зари, сиявшей в Риме,
Он тем для нас прекрасней, тем любимей.
Уже и Сервий лишь оплакать мог
Все, от чего осталось только имя,
Бег времени письмо его сберег,
И в нем для нас большой и горестный урок.

46
И вслед за ним я в путевой тетрадке
Погибшим странам вздох мой посвятил.
Он с грустью видел родину в упадке,
Я над ее обломками грустил.
В столетьях вырос длинный счет могил,
На Рим великий буря налетела,
И рухнул Рим, и жар давно остыл
В останках титанического тела.
Но дух могучий зрим, и только плоть истлела.

47
Италия! Должны народы встать
За честь твою, раздоры отметая,
Ты мать оружья, ты искусства мать,
Ты веры нашей родина святая.
К тебе стремятся — взять ключи от рая
Паломники со всех земных широт.
И верь, бесчестье матери карая,
Европа вся на варваров пойдет
И пред тобой в слезах раскаянья падет.

48
Но вот нас манит мраморами Арно.
В Этрурии наследницу Афин
Приветствовать мы рады благодарно,
Среди холмов зеленых, и долин,
Зерна, и винограда, и маслин,
Среди природы щедрой и здоровой,
Где жизнь обильна, где неведом сплин,
И к роскоши привел расцвет торговый,
Зарю наук воззвав из тьмы средневековой.

49
Любви богиня силой красоты
Здесь каждый камень дивно оживила,
И сам бессмертью причастишься ты,
Когда тебя радушно примет вилла,
Где мощь искусства небо нам открыла
Языческой гармонией резца,
Которой и природа уступила,
Признав победу древнего творца,
Что создал идеал и тела и лица.

50
Ты смотришь, ты не в силах с ней проститься,
Ты к ней пришел — и нет пути назад!
В цепях за триумфальной колесницей
Искусства следуй, ибо в плен ты взят.
Но этот плен, о, как ему ты рад!
На что здесь толки, споры, словопренья,
Педантства и бессмыслицы парад!
Нам голос мысли, чувства, крови, зренья
Твердит, что прав Парис и лишни заверенья.

51
Такой ли шла ты к принцу-пастуху,
Такая ли к Анхизу приходила?
Такая ли, покорствуя греху,
Ты богу битв лукаво кровь мутила,
Когда он видел глаз твоих светила,
К твоей груди приникнув головой,
А ты любви молила, ты любила,
И поцелуев буре огневой
Он отдавал уста, как раб смиренный твой.

52
Но бог, любя, не пел любовных песен,
Он в красках чувство выразить не мог.
Он был, как мы, влюбленный, бессловесен,
И смертному уподоблялся бог.
Часов любви не длит упрямый рок,
Но смертный помнит краски, ароматы,
Сердечный трепет — вечности залог,
И памятью и опытом богатый,
Ужели он не бог, творец подобных статуй!

53
Пусть, мудростью красуясь наживной,
Художнической братьи обезьяна,
Его эстетство — критик записной
Толкует нам изгиб ноги и стана,
Рассказывая то, что несказанно,
Но пусть зеркал не помрачает он,
Где должен без малейшего изъяна
Прекрасный образ, вечно отражен,
Примером царственным сиять для смертных жен.

54
В священном Санта-Кроче есть гробницы,
Чьей славой Рим тысячекратно свят.
И пусть ничто в веках не сохранится
От мощи, обреченной на распад,
Они его бессмертье отстоят.
Там звездный Галилей в одном приделе,
В другом же, рядом с Альфиери, спят
Буонаротти и Макиавелли,
Отдав свой прах земле, им давшей колыбели.

55
Они бы, как стихии, вчетвером
Весь мир создать могли. Промчатся годы,
И может рухнуть царственный твой дом,
Италия! Но волею Природы
Гигантов равных не дали народы,
Царящие огнем своих армад.
И, как твои ни обветшали своды,
Их зори Возрожденья золотят,
И дал Канову твой божественный закат.

56
Но где ж, Тоскана, где три брата кровных?
Где Дант, Петрарка? Горек твой ответ!
Где тот рассказчик ста новелл любовных,
Что в прозе был пленительный поэт?
Иль потому он так пропал, их след,
Что Смерть, как Жизнь, от нас их отделила?
На родине им даже бюстов нет!
Иль мрамора в Тоскане не хватило,
Чтобы Флоренция сынов своих почтила?

57
Неблагодарный город! Где твой стыд?
Как Сципион, храним чужою сенью,
Изгнанник твой, вдали твой Данте спит,
Хоть внуки всех причастных преступленью
Прощенья молят пред великой тенью.
И лавр носил Петрарка не родной —
Он, обучивший сладостному пенью
Всех европейских бардов, — он не твой,
Хотя ограблен был, как и рожден, тобой.

58
Тебе Боккаччо завещал свой прах,
Но в Пантеоне ль мастер несравненный?
Напомнит ли хоть реквием в церквах,
Что он возвел язык обыкновенный
В Поэзию — мелодию сирены?
Он мавзолея славы заслужил,
Но и надгробье снял ханжа презренный,
И гению нет места средь могил,
Чтобы и вздохом тень прохожий не почтил.

59
Да, в Санта-Кроче величайших нет.
Но что с того? Не так ли в Древнем Риме,
Когда на имя Брута лег запрет,
Лишь слава Брута стала ощутимей.
И Данте сон валами крепостными
Равенна благодарная хранит.
И в Аркуа кустами роз живыми
Певца Лауры смертный холм увит.
Лишь мать-Флоренция об изгнанных скорбит.

60
Так пусть вельможам, герцогам-купцам
Воздвиглись пирамиды из агата,
Порфира, яшмы, — это льстит глупцам!
Когда роса ложится в час заката
Иль веет ночь дыханьем аромата
На дерн могильный — вот он, мавзолей
Титанам, уходящим без возврата.
Насколько он прекрасней и теплей
Роскошных мраморов над прахом королей!

61
Скульптура вместе с радужной сестрой
Собор над Арно в чудо превратила.
Я свято чту искусств высокий строй,
Но сердцу все ж иное чудо мило:
Природа — море, облака, светила;
Я рад воспеть шедевры галерей,
Но даже то, что взор мой поразило,
Не рвется песней из души моей.
Есть мир совсем иной, где мой клинок верней.

62
Где зыблется в теснине Тразимена,
Где для мечты — ее желанный дом.
Здесь победила хитрость Карфагена,
И, слишком рано гордый торжеством,
Увидел Рим орлов своих разгром,
Не угадав засаду Ганнибала,
И, как поток, в ущелье роковом
Кровь римская лилась и клокотала,
И, рухнув, точно лес от буревала,

63
Горой лежали мертвые тела, —
Храбрейшим, лучшим не было спасенья,
И жажда крови так сильна была,
Что, видя смерть, в безумстве исступленья
Никто не замечал землетрясенья,
Хотя бы вдруг разверзшийся провал,
Усугубляя ужас истребленья,
Коней, слонов и воинов глотал.
Так ненависть слепа, и целый мир ей мал.

64
Земля была под ними как челнок,
Их уносивший в вечность, без кормила,
И руль держать никто из них не мог,
Затем что в них бушующая сила
Самой Природы голос подавила —
Тот страх, который гонит вдаль стада,
Взметает птиц, когда гроза завыла,
И сковывает бледные уста, —
Так, словно человек умолкнул навсегда.

65
Как Тразимена изменилась ныне!
Лежит, как щит серебряный, светла.
Кругом покой. Лишь мирный плуг в долине
Земле наносит раны без числа.
Там, где лежали густо их тела,
Разросся лес. И лишь одна примета
Того, что кровь когда-то здесь текла,
Осталась для забывчивого света:
Ручей, журчащий здесь, зовется Сангвинетто.

66
А ты, Клитумн, о светлая волна,
Кристалл текучий, где порой, нагая,
Купается, в струях отражена,
Собой любуясь, нимфа молодая;
Прозрачной влагой берега питая,
О, зеркало девичьей красоты,
О, благосклонный бог родного края,
Забыв войну, растишь и холишь ты
Молочно-белый скот, и травы, и цветы.

67
Лишь небольшой, но стильный, стройный храм,
Как память лет, что в битвах отгремели,
Глядит с холма, ближайшего к волнам,
И видно, как в прозрачной их купели
Гоняются и прыгают форели,
А там, где безмятежна глубина,
Нимфеи спят, колышась еле-еле,
И, свежести пленительной полна,
Пришельца сказками баюкает волна.

68
Благословен долины этой гений!
Когда, устав за долгий переход,
Пьешь полной грудью аромат растений,
И вдруг в лицо прохладою дохнет,
И, наконец, ты, смыв и пыль и пот,
Садишься в тень, на склон реки отлогий,
Сама душа Природе гимн поет,
Дарующей такой приют в дороге,
Где далеко и жизнь, и все ее тревоги.

69
Но как шумит вода! С горы в долину
Гигантской белопенною стеной —
Стеной воды! — свергается Велико,
Все обдавая бурей водяной.
Пучина Орка! Флегетон шальной!
Кипит, ревет, бурлит, казнимый адом,
И смертным потом — пеной ледяной —
Бьет, хлещет по утесистым громадам,
Как бы глумящимся над злобным водопадом,

70
Чьи брызги рвутся к солнцу и с небес,
Как туча громоносная в апреле,
Дождем струятся на поля, на лес,
Чтобы они смарагдом зеленели,
Не увядая. В тьму бездонной щели
Стихия низвергается, и вот
Из бездны к небу глыбы полетели,
Низринутые вглубь с родных высот
И вновь летящие, как ядра, в небосвод,

71
Наперекор столбу воды, который
Так буйно крутит и швыряет их,
Как будто море, прорывая горы,
Стремится к свету из глубин земных
И хаос бьется в муках родовых —
Не скажешь: рек источник жизнедарный!
Нет, он, как Вечность, страшен для живых,
Зеленый, белый, голубой, янтарный,
Обворожающий, но лютый и коварный.

72
О, Красоты и Ужаса игра!
По кромке волн, от края и до края,
Надеждой подле смертного одра
Ирида светит, радугой играя,
Как в адской бездне луч зари, живая,
Нарядна, лучезарна и нежна,
Над этим мутным бешенством сияя,
В мильонах шумных брызг отражена,
Как на Безумие — Любовь, глядит она,

73
И вновь я на лесистых Апеннинах —
Подобьях Альп. Когда б до этих пор
Я не бывал на ледяных вершинах,
Не слышал, как шумит под фирном бор
И с грохотом летят лавины с гор,
Я здесь бы восхищался непрестанно,
Но Юнгфрау мой чаровала взор,
Я видел выси мрачного Монблана,
Громовершинную, в одежде из тумана,

74
Химари — и Парнас, и лет орлов,
Над ним как бы соперничавших славой,
Взмывавших выше гор и облаков;
Я любовался Этной величавой,
Я, как троянец, озирал дубравы
Лесистой Иды, я видал Афон,
Олимп, Соракт, уже не белоглавый,
Лишь тем попавший в ряд таких имен,
Что был Горацием в стихах прославлен он,

75
Девятым валом вставший средь равнины,
Застывший на изломе водопад, —
Кто любит дух классической рутины,
Пусть эхо будит музыкой цитат.
Я ненавидел этот школьный ад,
Где мы латынь зубрили слово в слово,
И то, что слушал столько лет назад,
Я не хочу теперь услышать снова,
Чтоб восхищаться тем, что в детстве так сурово

76
Вколачивалось в память. С той поры
Я, правда, понял важность просвещенья,
Я стал ценить познания дары,
Но, вспоминая школьные мученья,
Я не могу внимать без отвращенья
Иным стихам. Когда бы педагог
Позволил мне читать без принужденья, —
Как знать, — я сам бы полюбить их мог,
Но от зубрежки мне постыл их важный слог.

77
Прощай, Гораций, ты мне ненавистен,
И горе мне! Твоя ль вина, старик,
Что красотой твоих высоких истин
Я не пленен, хоть знаю твой язык.
Как моралист, ты глубже всех постиг
Суть жизни нашей. Ты сатирой жгучей
Не оскорблял, хоть резал напрямик.
Ты знал, как бог, искусства строй певучий,
И все ж простимся — здесь, на Апеннинской круче.

78
Рим! Родина! Земля моей мечты!
Кто сердцем сир, чьи дни обузой стали,
Взгляни на мать погибших царств — и ты
Поймешь, как жалки все твои печали.
Молчи о них! Пройди на Тибр и дале,
Меж кипарисов, где сова кричит,
Где цирки, храмы, троны отблистали,
И однодневных не считай обид:
Здесь мир, огромный мир в пыли веков лежит.

79
О Древний Рим! Лишенный древних прав,
Как Ниобея — без детей, без трона,
Стоишь ты молча, свой же кенотаф.
Останков нет в гробнице Сципиона,
Как нет могил, где спал во время оно
Прах сыновей твоих и дочерей.
Лишь мутный Тибр струится неуклонно
Вдоль мраморов безлюдных пустырей.
Встань, желтая волна, и скорбь веков залей!

80
Пожары, войны, бунты, гунн и гот, —
О, смерч над семихолмною столицей!
И Рим слабел, и грянул страшный год:
Где шли в цепях, бывало, вереницей
Цари за триумфальной колесницей,
Там варвар стал надменною пятой
На Капитолий. Мрачною гробницей
Простерся Рим, пустынный и немой.
Кто скажет: «Он был здесь», — когда двойною тьмой,

81
Двойною тьмой — незнанья и столетий
Закрыт его гигантский силуэт,
И мы идем на ощупь в бледном свете;
Есть карты мира, карты звезд, планет,
Познание идет путем побед,
Но Рим лежит неведомой пустыней,
Где только память пролагает след.
Мы «Эврика!» кричим подчас и ныне,
Но то пустой мираж, подсказка стертых линий.

82
О Рим! Не ты ль изведал торжество
Трехсот триумфов! В некий день священный
Не твой ли Брут вонзил кинжал в того,
Кто стать мечтал диктатором вселенной!
Тит Ливии, да Вергилий вдохновенный,
Да Цицерон — в них воскресает Рим.
Все остальное — прах и пепел бренный,
И Рим свободный — он неповторим!
Его блестящих глаз мы больше не узрим.

83
Ты, кто орлов над Азией простер
И рвался дальше в бранном увлеченье,
Ты, Сулла, чей победоносный взор
Не разглядел, что Рим готовит мщенье:
Народ — за кровь, сенат — за униженье
(Один твой взгляд — и подчинялся он), —
Ты все впитал: порок и преступленье,
Но, Рима сын, храня небрежный тон,
С улыбкой отдал то, что более, чем трон,

84
Давало власть — диктаторское право.
Ты мог ли знать, что Рим, его оплот,
Возвысившая цезарей держава —
Всесильный Рим, — когда-нибудь падет,
Что в Рим царить не римлянин придет,
Он — «Вечный град» в сознанье поколений,
Он, крыльями обнявший небосвод,
Не знающий проигранных сражений,
Он будет варваром поставлен на колени!

85
Как Сулла — первый корифей войны,
Так первый узурпатор, от природы,
Наш Кромвель. Для величия страны,
Для вечной славы и за миг свободы
Он отдал мрачным преступленьям годы,
Прогнал сенат и сделал плахой трон.
Священный бунт! Но вам мораль, народы:
В день двух побед был смертью награжден
Некоронованный наследник двух корон.

86
В тот самый месяц, третьего числа,
Отвергнув трон, но больше, чем на троне,
Он опочил, и смерть к нему пришла,
Чтобы в могильном упокоить лоне.
Не в высшем ли начертано законе,
Что слава, власть — предмет вражды людской —
Не стоят нашей яростной погони,
Что там, за гробом, счастье и покой.
Усвой мы эту мысль — и станет жизнь другой.

87
А ты, ужасный монумент Помпея,
Пред кем, обрызгав кровью пьедестал,
Под крик убийц пал Цезарь и, слабея,
Чтобы сыграть достойно свой финал,
Закрывшись тогой, молча умирал, —
В нагом величье, правда ль, в этом зале
Ты алтарем богини мщенья стал?
Мертвы ль вы оба? Что за роль играли?
Быть может, кукол роль, хоть в плен царей вы брали?

88
А ты, в кого ударил дважды гром,
Доныне, о священная волчица,
Млеко побед, которым вскормлен Рем,
Из бронзовых сосцов твоих сочится.
Навек — музея древностей жилица,
От жгучих стрел Юпитера черна,
Чтоб вечно Рим тобою мог гордиться,
Мать смелых! Вечно ты стоять должна
И город свой хранить, как в оны времена.

89
Храни его! Но тех людей железных
Давно уж нет. Мир города воздвиг
На их могилах. В войнах бесполезных
Им подражало множество владык,
Но их пугало то, что Рим велик
И нет меж ними равного судьбою,
Иль есть один, и он всего достиг,
Но, честолюбец, вставший над толпою,
Он — раб своих рабов — низвергнут сам собою.

90
Лжевластью ослепленный, он шагал,
Поддельный Цезарь, вслед за неподдельным,
Но римлянин прошел другой закал:
Страсть и рассудок — все в нем было цельным.
Он был могуч инстинктом нераздельным,
Который все в гармонии хранит,
Гость Клеопатры — подвигам смертельным
За прялкой изменяющий Алкид, —
Который вновь пойдет, увидит, победит,

91
И вот он Цезарь вновь! А тот, хотящий,
Чтоб стал послушным соколом орел,
Перед французской армией летящий,
Которую путем побед он вел, —
Тому был нужен Славы ореол,
И это все. Он раболепство встретил,
Но сердцем был он глух. Куда он шел?
И в Цезари — с какою целью метил?
Чем, кроме славы, жил? Он сам бы не ответил.

92
Ничто иль все! Таков Наполеон.
А не накличь он свой конец печальный,
Он был бы, словно Цезарь, погребен,
Чей прах топтать готов турист нахальный.
И вот мечта об арке Триумфальной,
Вот кровь и слезы страждущей Земли,
Потоп, бурлящий с силой изначальной!
Мир тонет в нем, и нет плота вдали…
О боже, не ковчег, хоть радугу пошли!

93
Жизнь коротка, стеснен ее полет,
В суждениях не терпим мы различий.
А Истина — как жемчуг в глуби вод.
Фальшив отяготивший нас обычай.
Средь наших норм, условностей, приличий
Добро случайно, злу преграды нет,
Рабы успеха, денег и отличий,
На мысль и чувство наложив запрет,
Предпочитают тьму, их раздражает свет.

94
И так живут в тупой, тяжелой скуке,
Гордясь собой, и так во гроб сойдут.
Так будут жить и сыновья и внуки,
И дальше рабский дух передадут,
И в битвах за ярмо свое падут,
Как падал гладиатор на арене.
Не за свободу, не за вольный труд, —
Так братья гибли: сотни поколений,
Сметенных войнами, как вихрем — лист осенний.

95
О вере я молчу — тут каждый сам
Решает с богом, — я про то земное,
Что так понятно, ясно, близко нам, —
Я разумею то ярмо двойное,
Что нас гнетет при деспотичном строе,
Хоть нам и лгут, что следуют тому,
Кто усмирял надменное и злое,
С земных престолов гнал и сон и тьму,
За что одно была б вовек хвала ему.

96
Ужель тирану страшны лишь тираны?
Где он, Свободы грозный паладин,
Каким, Минерва девственной саванны,
Колумбия, был воин твой и сын?
Иль, может быть, такой в веках один,
Как Вашингтон, чье сердце воспиталось
В глухих лесах, близ гибельных стремнин?
Иль тех семян уж в мире не осталось
И с жаждой вольности Европа расквиталась?

97
Пьяна от крови, Франция в те дни
Блевала преступленьем. Все народы
Смутила сатурналия резни,
Террор, тщеславье, роскошь новой моды, —
Так мерзок был обратный лик Свободы,
Что в страхе рабству мир себя обрек,
Надежде вновь сказав «прости» на годы.
Вторым грехопаденьем в этот век
От Древа Жизни был отторгнут человек.

98
И все-таки твой дух, Свобода, жив,
Твой стяг под ветром плещет непокорно,
И даже бури грохот заглушив,
Пускай, хрипя, гремит твоя валторна.
Ты мощный дуб, дающий лист упорно, —
Он топором надрублен, но цветет.
И Вольностью посеянные зерна
Лелеет Север, и настанет год,
Когда они дадут уже не горький плод.

99
Вот почернелый мрачный бастион.
Часть крепости, обрушиться готовой,
Врагам отпор давал он испокон,
Фронтон его, изогнутый подковой,
Плюща гирляндой двадцативековой,
Как Вечности венком, полузакрыт.
Чем был, что прятал он в тот век суровый?
Не клад ли в подземелье был зарыт?
Нет, тело женщины, — так быль нам говорит.

100
Зачем твой склеп — дворцовый бастион?
И кто ты? Как жила? Кого любила?
Царь или больше — римлянин был он?
Красавиц дочек ты ему дарила,
Иль вождь, герой, чья необорна сила,
Тобой рожден был? Как ты умерла?
Боготворимой? Да! Твоя могила
Покоить низших саном не могла,
И в ней ты, мертвая, бессмертье обрела.

101
А муж твой — не любила ль ты чужого?
Такие страсти знал и Древний Рим.
Была ль ты, как Корнелия, сурова,
Служа супругу, детям и родным
И нет! сказав желаниям иным,
Иль, как Египта дерзкая царица,
Жила лишь наслаждением одним?
Была грустна? Любила веселиться?
Но грусть любви всегда готова в радость влиться.

102
Иль, сокращая век твой, как скала,
Тебя давило горе непрестанно?
Иль ты богов любимицей была
И оттого сошла в могилу рано?
И туча, близясь грозно и туманно,
Обрушила на жизнь твою запрет,
А темный взор, порой блестевший странно,
Был признаком чахотки с детских лет,
И цветом юных щек был рощ осенних цвет?

103
Иль старой умерла ты, пережившей
Свой женский век, и мужа, и детей,
Но даже снег, твой волос убеливший,
Не обеднил густой косы твоей —
Твоей короны в пору лучших дней,
Когда Метеллой Рим любил хвалиться.
Но что гадать! Меж римских богачей
Был и твой муж, и знала вся столица,
Что гордостью его была твоя гробница.

104
Но почему, когда я так стою
В раздумье пред гробницей знаменитой,
Как будто древний мир я узнаю,
Входящий в сердце музыкой забытой,
Но не такой ликующей, открытой,
А смутной, скорбной, как над гробом речь,
И, сев на камень, хмелем перевитый,
Я силюсь в звуки, в образы облечь
Все, что могла душа в крушении сберечь,

105
Чтобы из досок, бурей разметенных,
Ладью Надежды зыбкой сколотив,
Изведать снова злобу волн соленых,
Грызущих берег в час, когда прилив
Идет, их силы удесятерив.
Но сам не знаю — в ясный день, в ненастье, —
Хотя давно я стал неприхотлив,
Куда направлюсь, в ком найду участье,
Когда лишь здесь мой дом, а может быть, и счастье.

106
И все же в путь! Пусть голоса ветров,
Ночною песней наполняя дали,
Вбирают моря шум и крики сов,
Которые здесь только что стонали
В душистой тьме, на смолкшем Квиринале,
И, медленны — глаза как две свечи, —
За Палатин бесшумно проплывали.
Что стоят в этой сказочной ночи
Все наши жалобы! Любуйся — и молчи.

107
Плющ, кипарис, крапива да пырей,
Колонн куски на черном пепелище.
На месте храмов — камни пустырей,
В подземной крипте — пялящий глазищи,
Неспящий филин. Здесь его жилище.
Ему здесь ночь. А это — баня, храм?
Пусть объяснит знаток. Но этот нищий
Твердит: то стен остатки. Знаю сам!
А здесь был римский трои, — мощь обратилась в хлам.

108
Так вот каков истории урок:
Меняется не сущность, только дата.
За Вольностью и Славой — дайте срок! —
Черед богатства, роскоши, разврата
И варварства. Но Римом все объято,
Он все познал, молился всем богам,
Изведал все, что проклято иль свято,
Что сердцу льстит, уму, глазам, ушам…
Да что слова! Взгляни — и ты увидишь сам.

109
Плачь, смейся, негодуй, хвали, брани.
Для чувств любых тут хватит матерьяла.
Века и царства — видишь, вот они!
На том холме, где все руиной стало,
Как солнце, мощь империи блистала.
О, маятник — от смеха и до слез, —
О, человек! Все рухнет с пьедестала.
Где золотые кровли? Кто их снес?
Где все, чьей волею Рим богател и рос?

110
Обломок фриза, брошенный во рву,
Увы! красноречивей Цицерона.
Где лавр, венчавший Цезаря главу?
Остался плющ — надгробная корона.
Венчайте им меня! А та колонна?
Траян увековечен в ней иль Тит?
Нет, Время, ибо Время непреклонно
Меняет все. И там святой стоит,
Где император был умерший не зарыт,

111
А поднят в воздух. Глядя в небо Рима,
В соседстве звезд обрел он вечный свет,
Последний, кто владел неколебимо
Всем римским миром. Тем, кто шел вослед,
Пришлось терять плоды былых побед.
А он, как Македонец, невозбранно
Свои владенья множил столько лет,
Но без убийств, без пьяного дурмана,
И мир доныне чтит величие Траяна.

112
Где холм героев, их триумфов сцена,
Иль та скала, где в предрешенный срок
Заканчивала путь земной измена,
Где честь свою вернуть изменник мог,
Свершив бесстрашно гибельный прыжок.
Здесь Рим слагал трофеи на вершине,
Здесь партий гнев и камни стен прожег,
И, пламенная, в мраморной пустыне
Речь Цицеронова звучит еще доныне.

113
Все Рим изведал: партий долгий спор,
Свободу, славу, иго тирании —
С тех пор, как робко крылья распростер,
До той поры, когда цари земные
Пред ним склонили раболепно выи.
И вот померк Свободы ореол,
И Рим узнал анархию впервые —
Любой пройдоха, захватив престол,
Топтал сенаторов и с чернью дружбу вел.

114
Но где последний Рима гражданин,
Где ты, Риенци, ты, второй Помпилий,
Ты, искупитель тягостных годин
Италии, ее позорных былей,
Петрарки друг! В тебе трибуна чтили.
Так пусть от древа Вольности листы
Не увядают на твоей могиле!
С тобой народ связал свои мечты.
О рыцарь Форума, как мало правил ты!

115
Эгерия! Творенье ли того,
Кто, для души прибежища не зная,
Ей, как подругу, создал божество?
Сама Аврора, нимфа ль ты лесная,
Или была ты женщина земная?
Не все ль равно! Вовек тому венец,
Кем рождена ты в мраморе живая!
Прекрасной мыслью вдохновив резец,
Ей совершенную и форму дал творец.

116
И в элизийских брызгах родника
Цветут и зреют тысячи растений.
Его кристалл не тронули века,
В нем отражен долины этой гений,
Его зеленых, диких обрамлений
Не давит мрамор статуй. Для ключа,
Как в древности, нет никаких стеснений.
Его струя, пузырясь и журча,
Бьет меж цветов и трав, среди гирлянд плюща.

117
Все фантастично! В яхонтах, в алмазах
Вокруг ручья — холмов зеленых ряд,
И ящериц проворных, быстроглазых,
И пестрых птиц причудливый наряд.
Они прохожим словно говорят:
Куда спешишь? Останься, путник, с нами,
Не торопись в твой город, в шум и чад!
Манят фиалки синими глазами,
Окрашенными в синь самими небесами.

118
Эгерия! Таков волшебный грот,
Где смертного, богиня, ты встречала,
Где ты ждала, придет иль не придет,
И, звездное раскинув покрывало,
Вас только ночь пурпурная венчала.
Не здесь ли, в этом царстве волшебства,
Впервые в мире дольном прозвучало,
Как первого оракула слова,
Моленье о любви, признанье божества.

119
И ты склонялась к смертному на грудь,
В земной восторг пролив восторг небесный,
Чтобы в любовь мгновенную вдохнуть
Бессмертный пламень страсти бестелесной.
Но кто, какою силою чудесной
Не затупит стрелу, отраву смыв —
Пресыщенность и скуку жизни пресной, —
И плевелы, смертельные для нив,
Кто вырвет, луг земной в небесный обратив?

120
Наш юный жар кипит, увы! в пустыне,
Где бури чувства лишь сорняк плодят,
Красивый сверху, горький в сердцевине,
Где вреден трав душистых аромат,
Где из деревьев брызжет трупный яд
И все живое губит зной гнетущий.
Там не воскреснет сердца юный сад,
Сверкающий, ликующий, поющий,
И не созреет плод, достойный райских кущей.

121
Любовь! Не для земли ты рождена,
Но верим мы в земного серафима,
И мучеников веры имена —
Сердец разбитых рать неисчислима.
Ты не была, и ты не будешь зрима,
Но, к опыту скептическому глух,
Какие формы той, кто им любима,
Какую власть, закрыв и взор и слух,
Дает измученный, усталый, скорбный дух!

122
Он собственной отравлен красотою,
Он пленник лжи. В природе нет того,
Что создается творческой мечтою,
Являя всех достоинств торжество.
Но юность вымышляет божество,
И, веруя в эдем недостижимый,
Взыскует зрелость и зовет его,
И гонится за истиною мнимой,
Ни кисти, ни перу — увы! — непостижимой.

123
Любовь — безумье, и она горька.
Но исцеленье горше. Чар не стало,
И, боже! как бесцветна и мелка,
Как далека во всем от идеала
Та, чей портрет нам страсть нарисовала,
Но сеять ветер сердце нас манит
И бурю жнет, как уж не раз бывало,
И наслажденья гибельный магнит
Алхимией любви безумца вновь пьянит.

124
Мы так больны, так тяжко нам дышать,
Мы с юных лет от жажды изнываем.
Уже на сердце — старости печать,
Но призрак, юность обольстивший раем,
Опять манит — мы ищем, мы взываем,
Но поздно — честь иль слава, — что они!
Что власть, любовь, коль счастья мы не знаем!
Как метеор, промчатся ночи, дни,
И смерти черный дым потушит все огни.

125
Немногим — никому не удается
В любви свою мечту осуществить.
И если нам удача улыбнется
Или потребность верить и любить
Заставит все принять и все простить,
Конец один: судьба, колдунья злая,
Счастливых дней запутывает нить,
И, демонов из мрака вызывая,
В наш сон вторгается реальность роковая.

126
О наша жизнь! Ты во всемирном хоре
Фальшивый звук. Ты нам из рода в род
Завещанное праотцами горе,
Анчар гигантский, чей отравлен плод.
Земля твой корень, крона — небосвод,
Струящий ливни бед неисчислимых:
Смерть, голод, рабство, тысячи невзгод,
И зримых слез, и хуже — слез незримых,
Кипящих в глубине сердец неисцелимых.

127
Так будем смело мыслить! Отстоим
Последний форт средь общего паденья.
Пускай хоть ты останешься моим,
Святое право мысли и сужденья,
Ты, божий дар! Хоть с нашего рожденья
Тебя в оковах держат палачи,
Чтоб воспарить не мог из заточенья
Ты к солнцу правды, — но блеснут лучи,
И все поймет слепец, томящийся в ночи.

128
Повсюду арки, арки видит взор,
Ты скажешь: Рим не мог сойти со сцены,
Пока не создал Колизей — собор
Своих триумфов. Яркий свет Селены
На камни льется, на ступени, стены,
И мнится, лишь светильнику богов
Светить пристало на рудник священный,
Питавший столько будущих веков
Сокровищами недр. И синей мглы покров

129
В благоуханье ночи итальянской,
Где запах, звук — все говорит с тобой,
Простерт над этой пустошью гигантской.
То сам Сатурн всесильною рукой
Благословил ее руин покой
И сообщил останкам Рима бренным
Какой-то скорбный и высокий строй,
Столь чуждый нашим зданьям современным.
Иль душу время даст их безразличным стенам?

130
О Время! Исцелитель всех сердец,
Страстей непримиримых примиритель,
Философ меж софистов и мудрец,
Суждений ложных верный исправитель.
Ты украшаешь смертную обитель.
Ты проверяешь Истину, Любовь,
Ты знаешь все! О Время, грозный мститель,
К тебе я руки простираю вновь
И об одном молю, одно мне уготовь:

131
Среди руин, где твой пустынный храм,
Среди богов, вдали мирского шквала,
Средь жертв, где в жертву приношу я сам
Руины жизни — пусть я прожил мало:
Когда хоть раз во мне ты спесь видало,
Отринь меня, мои страданья множь,
Но если в бедах сердце гордым стало,
А был я добр, нося в нем острый нож,
Заставь их каяться за клевету и ложь.

132
Зову тебя, святая Немезида!
О ты, кем взвешен каждый шаг людской,
Кем ни одна не прощена обида,
Ты, вызвавшая фурий злобный рой,
Чтобы Ореста, яростной рукой
Свершившего неслыханное дело,
Погнал к возмездью вопль их, свист и вой,
Восстань, восстань из темного предела,
Восстань и отомсти, как древле мстить умела.

133
Когда б за грех моих отцов иль мой
Меня судьба всезрящая карала,
Когда б ответил оскорбленный мной
Ударом справедливого кинжала!
Но в прах безвинно кровь моя бежала, —
Возьми ее и мщеньем освяти!
Я сам бы мстил, но мщенье не пристало
Тому, кто хочет на другом пути…
Нет, нет, молчу, но ты — проснись и отомсти!

134
Не страх, не мука пресекла мой голос!..
Пред кем, когда испытывал я страх?
Кто видел, как душа моя боролась
И судорожно корчилась в тисках?
Но месть моя теперь в моих стихах.
Когда я буду тлеть, еще живые,
Они, звуча пророчески в веках,
Преодолев пространства и стихии,
Падут проклятием на головы людские.

135
Но как проклятье — Небо и Земля! —
Мое прощенье я швырну в лицо им.
Да разве я, пощады не моля,
С моей судьбой не бился смертным боем?
Я клеветы и сплетни стал героем,
Но я простил, хоть очернен, гоним,
Да, я простил, простясь навек с покоем.
Я от безумья спасся тем одним,
Что был вооружен моим презреньем к ним.

136
Я все узнал: предательство льстеца,
Вражду с приязнью дружеской на лике,
Фигляра смех и козни подлеца,
Невежды свист бессмысленный и дикий,
И все, что Янус изобрел двуликий,
Чтоб видимостью правды ложь облечь,
Немую ложь обученной им клики:
Улыбки, вздохи, пожиманья плеч,
Без слов понятную всеядной сплетне речь.

137
Зато я жил, и жил я не напрасно!
Хоть, может быть, под бурею невзгод,
Борьбою сломлен, рано я угасну,
Но нечто есть во мне, что не умрет,
Чего ни смерть, ни времени полет,
Ни клевета врагов не уничтожит,
Что в эхе многократном оживет
И поздним сожалением, быть может,
Само бездушие холодное встревожит.

138
Да будет так! Явись же предо мной,
Могучий дух, блуждающий ночами
Средь мертвых стен, объятых тишиной,
Скользящий молча в опустелом храме,
Иль в цирке, под неверными лучами,
Где меж камней, перевитых плющом,
Вдруг целый мир встает перед очами
Так ярко, что в прозрении своем
Мы отшумевших бурь дыханье узнаем.

139
Здесь на потеху буйных толп когда-то,
По знаку повелителя царей,
Друг выходил на друга, брат на брата —
Стяжать венок иль смерть в крови своей,
Затем, что крови жаждал Колизей.
Ужели так? Увы, не все равно ли,
Где стать добычей тленья и червей,
Где гибнуть: в цирке иль на бранном поле,
И там и здесь — театр, где смерть в коронной роли.

140
Сраженный гладиатор предо мной.
Он оперся на локоть. Мутным оком
Глядит он вдаль, еще борясь с судьбой,
Сжимая меч в бессилии жестоком.
Слабея, каплет вязким черным соком,
Подобно первым каплям грозовым,
Из раны кровь. Уж он в краю далеком.
Уж он не раб. В тумане цирк пред ним,
Он слышит, как вопит и рукоплещет Рим, —

141
Не все ль равно! И смерть, и эти крики —
Все так ничтожно. Он в родном краю.
Вот отчий дом в объятьях повилики,
Шумит Дунай. Он видит всю семью,
Играющих детей, жену свою.
А он, отец их, пал под свист презренья,
Приконченный в бессмысленном бою!
Уходит кровь, уходят в ночь виденья…
О, скоро ль он придет, ваш, готы, праздник мщенья!

142
Здесь, где прибой народов бушевал,
Где крови пар носился над толпою,
Где цирк ревел, как в океане шквал,
Рукоплеща минутному герою,
Где жизнь иль смерть хулой иль похвалою
Дарила чернь, — здесь ныне мертвый сон.
Лишь гулко над ареною пустою
Звучит мой голос, эхом отражен,
Да звук шагов моих в руинах будит стон.

143
В руинах — но каких! Из этих глыб
Воздвиглось не одно сооруженье.
Но издали сказать вы не могли б,
Особенно при лунном освещенье,
Где тут прошли Грабеж и Разрушенье.
Лишь днем, вблизи, становится ясней,
Расчистка то была иль расхищенье,
И чем испорчен больше Колизей:
Воздействием веков иль варварством людей.

144
Но в звездный час, когда ложатся тени,
Когда в пространстве темно-голубом
Плывет луна, на древние ступени
Бросая свет сквозь арку иль в пролом,
И ветер зыблет медленным крылом
Кудрявый плющ над сумрачной стеною,
Как лавр над лысым Цезаря челом,
Тогда встают мужи передо мною,
Чей гордый прах дерзнул я попирать пятою.

145
«Покуда Колизей неколебим,
Великий Рим стоит неколебимо,
Но рухни Колизей — и рухнет Рим,
И рухнет мир, когда не станет Рима».
Я повторяю слово пилигрима,
Что древле из Шотландии моей
Пришел сюда. Столетья мчатся мимо,
Но существуют Рим и Колизей
И Мир — притон воров, клоака жизни сей.

146
Храм всех богов — языческий, Христов,
Простой и мудрый, величаво-строгий,
Не раз я видел, как из тьмы веков,
Взыскуя света, ищет мир дороги,
Как все течет: народы, царства, боги.
А он стоит, для веры сохранен,
И дом искусств, и мир в его чертоге,
Не тронутом дыханием времен.
О, гордость зодчества и Рима — Пантеон.

147
Ты памятник искусства лучших дней,
Ограбленный и все же совершенный.
Кто древность любит и пришел за ней,
Того овеет стариной священной
Из каждой ниши. Кто идет, смиренный,
Молиться, для того здесь алтари.
Кто славы чтитель — прошлой, современной, —
Броди хоть от зари и до зари
И на бесчисленные статуи смотри.

148
Но что в темнице кажет бледный свет?
Не разглядеть! И все ж заглянем снова.
Вот видно что-то… Чей-то силуэт…
Что? Призраки? Иль бред ума больного?
Нет, ясно вижу старика седого
И юную красавицу… Она,
Как мать, пришла кормить отца родного.
Развились косы, грудь обнажена.
Кровь этой женщины нектаром быть должна.

149
То Юность кормит Старость молоком,
Отцу свой долг природный отдавая.
Он не умрет забытым стариком,
Пока, здоровье в плоть его вливая,
В дочерних жилах кровь течет живая —
Любви, Природы жизнетворный Нил,
Чей ток щедрей, чем та река святая.
Пей, пей, старик! Таких целебных сил
В небесном царствии твой дух бы не вкусил.

150
У сердца и от сердца тот родник,
Где сладость жизни пьет дитя с пеленок.
И кто счастливей матери в тот миг,
Когда сосет и тянет грудь ребенок,
Весь теплый, свежий, пахнущий спросонок.
(Все это не для нас, не для мужчин!)
И вот росток растет, и слаб и тонок,
А чем он станет — знает бог один.
Ведь что ни говори, но Каин — Евы сын.

151
И меркнет сказка Млечного Пути
Пред этой былью чистой, как светила,
Которых даже в небе не найти.
Природа верх могущества явила
В том, что сама закон свой преступила.
И, в сердце божье влиться вновь спеша,
Кипит струи живительная сила,
И ключ не сякнет, свежестью дыша, —
Так возвращается в надзвездный мир душа.

152
Вот башня Адриана, — обозрим!
Царей гробницы увидав на Ниле,
Он наградил чужим уродством Рим,
Решив себе на будущей могиле
Установить надгробье в том же стиле,
И мастеров пригнал со всех сторон,
Чтоб монумент они соорудили.
О, мудрецы! — и замысел смешон,
И цель была низка, — и все ж колосс рожден.

153
Но вот собор — что чудеса Египта,
Что храм Дианы, — здесь он был бы мал!
Алтарь Христа, под ним святого крипта.
Святилище Эфеса я видал —
Бурьяном зарастающий портал,
Где рыщут вкруг шакалы и гиены.
Софии храм передо мной блистал,
Чаруя все громадой драгоценной,
Которой завладел Ислама сын надменный.

154
Но где, меж тысяч храмов и церквей,
Тебя достойней божия обитель?
С тех пор как в дикой ярости своей
В святой Сион ворвался осквернитель
И не сразил врага небесный мститель,
Где был еще такой собор? — Нигде!
Недаром так дивится посетитель
И куполу в лазурной высоте,
И этой стройности, величью, красоте.

155
Войдем же внутрь — он здесь не подавляет,
И здесь огромно все, но в этот миг
Твой дух, безмерно ширясь, воспаряет,
Он рубежей бессмертия достиг
И вровень с окружающим велик.
Так он в свой час на божий лик воззрится,
И видевшего святости родник
Не покарает божия десница,
Как не карает тех, кто в этот храм стремится,

156
И ты идешь, и все растет кругом.
Так — что ни шаг, то выше Альп вершины.
В чудовищном изяществе своем
Он высится столикий, но единый,
Как все убранство, статуи, картины,
Под грандиозным куполом, чей взлет
Не повторит строитель ни единый,
Затем, что в небесах его оплот,
А зодчеству других земля его дает.

157
Взор не охватит все, но по частям
Он целое охватывает вскоре.
Так тысячами бухт своим гостям
Себя сначала раскрывает море.
От части к части шел ты и в соборе,
И вдруг — о, чудо! — сердцем ты постиг
Язык пропорций в их согласном хоре —
Магической огромности язык,
В котором лишь сумбур ты видел в первый миг.

158
Вина твоя! Но смысл великих дел
Мы только шаг за шагом постигаем,
Кто словом слабым выразить умел
То сильное, чем дух обуреваем?
И, жалкие, бессильно мы взираем
На эту мощь взметенных к небу масс,
Покуда вширь и ввысь не простираем
И мысль и чувство, дремлющие в нас, —
И лишь тогда весь храм охватывает глаз.

159
Так не спеши — да приобщишься к свету!
Сей храм, он мысли может больше дать,
Чем сто чудес пресыщенному свету,
Чем верующим — веры благодать,
Чем все, что в прошлом гений мог создать.
И то познаешь, то поймешь впервые,
Что ни придумать, ни предугадать,
Ты россыпи увидишь золотые,
Всего высокого источники святые.

160
И дальше — в Ватикан! Перед тобой
Лаокоон — вершина вдохновенья.
Неколебимость бога пред судьбой,
Любовь отца и смертного мученья —
Все здесь! А змеи — как стальные звенья
Тройной цепи, — не вырвется старик,
Хоть каждый мускул полон напряженья,
Дракон обвил, зажал его, приник,
И все страшнее боль, и все слабее крик.

161
Но вот он сам, поэтов покровитель,
Бог солнца, стреловержец Аполлон.
Он смотрит, лучезарный победитель,
Как издыхает раненый дракон.
Прекрасный лик победой озарен,
Откинут стан стремительным движеньем.
Бессмертный, принял смертный облик он,
Трепещут ноздри гневом и презреньем, —
Так смотрит только бог, когда пылает мщеньем.

162
О, совершенство форм! — То нимфы сон,
Любовный сон, — любовь такими снами
В безумие ввергает дев и жен.
Но в этих формах явлен небесами
Весь идеал прекрасного пред нами,
Сияющий нам только в редкий час,
Когда витает дух в надмирном храме,
И мыслей вихрь — как сонмы звезд вкруг нас,
И бога видим мы, и слышим божий глас.

163
И если впрямь похитил Прометей
Небесный пламень — в этом изваянье
Богам оплачен долг за всех людей.
Но в мраморе — не смертного дыханье,
Хоть этот мрамор — смертных рук созданье —
Поэзией сведен с Олимпа к нам,
Он целым, в первозданном обаянье,
Дошел до нас наперекор векам
И греет нас огнем, которым создан сам.

164
Но где мой путешественник? Где тот,
По чьим дорогам песнь моя блуждала?
Он что-то запропал и не идет.
Иль сгинул он и стих мой ждет финала?
Путь завершен, и путника не стало,
И дум его, а если все ж он был,
И это сердце билось и страдало, —
Так пусть исчезнет, будто и не жил,
Пускай уйдет в ничто, в забвенье, в мрак могил.

165
Где жизнь и плоть — все переходит в тени,
Все, что природа смертному дала,
Где нет ни чувств, ни мыслей, ни стремлений,
Где призрачны становятся тела,
На всем непроницаемая мгла,
И даже слава меркнет, отступая
Над краем тьмы, где тайна залегла,
Где луч ее темней, чем ночь иная,
И все же нас влечет, желанье пробуждая

166
Проникнуть в бездну, чтоб узнать, каким
Ты будешь среди тлена гробового,
Ничтожней став, чем когда был живым,
Мечтай о славе, для пустого слова
Сдувай пылинки с имени пустого, —
Авось в гробу ты сможешь им блеснуть.
И радуйся, что не придется снова
Пройти тяжелый этот, страшный путь, —
Что сам господь тебе не в силах жизнь вернуть,

167
Но чу! Из бездны точно гул идет,
Глухой и низкий, непостижно странный,
Как будто плачет гибнущий народ
От тягостной, неисцелимой раны,
Иль стонет в бездне духов рой туманный.
А мать-принцесса мертвенно-бледна.
В ее руках младенец бездыханный,
И, горя материнского полна,
Груди к его губам не поднесет она.

168
Дочь королей, куда же ты спешила?
Надежда наций, что же ты ушла?
Иль не могла другую взять могила,
Иль менее любимой не нашла?
Лишь два часа ты матерью была,
Сама над мертвым сыном неживая.
И смерть твое страданье пресекла,
С тобой надежду, счастье убивая —
Все, чем империя гордилась островная.

169
Зачем крестьянок роды так легки,
А ты, кого мильоны обожали,
Кого любых властителей враги,
Не пряча слез, к могиле провожали,
Ты, утешенье Вольности в печали,
Едва надев из радуги венец,
Ты умерла. И плачет в тронном зале
Супруг твой, сына мертвого отец.
Какой печальный брак! Год счастья — и конец.

170
И стал наряд венчальный власяницей.
И пеплом — брачный плод. Она ушла.
Почти боготворимая столицей,
Та, кто стране наследника дала.
И нас укроет гробовая мгла,
Но верилось, что выйдет он на форум
Пред нашими детьми и, чуждый зла,
Укажет путь их благодарным взорам,
Как пастухам — звезда. Но был он метеором.

171
И горе нам, не ей! Ей сладок сон, —
Изменчивость толпы, ее влеченья,
Придворной лести похоронный звон,
Звучащий над монархами с рожденья
До той поры, пока в восторге мщенья
Не кинется к оружию народ,
Пока не взвесит рок его мученья
И, тяжесть их признав, не возведет
Позорящих свой трон владык на эшафот.

172
Грозило ль это ей? О, никогда!
Сама вражда пред нею отступила.
Была добра, прекрасна, молода,
Супруга, мать — и все взяла могила!
Как много уз в тот день судьба разбила
От трона и до нищенских лачуг!
Как будто здесь землетрясенье было,
И цепью электрическою вдруг
Отчаянье и скорбь связали все вокруг,

173
Но вот и Неми! Меж цветов и трав
Покоится овал его блестящий,
И ураган, дубы переломав,
Подняв валы в пучине моря спящей,
Ослабевает здесь, в холмистой чаще,
И даже рябь воды не замутит,
Как ненависть созревшая, хранящей
Спокойствие, бесчувственной на вид, —
Так кобра — вся в себе, — свернувшись в кольца, спит.

174
Вон там, в долине, плещется Альбано,
Там Тибр блестит, как желтый самоцвет,
Вон Лациум близ моря-океана,
Где «Меч и муж» Вергилием воспет,
Чтоб славил Рим звезду тех грозных лет.
Там, справа, Туллий отдыхал от Рима,
А там, где горный высится хребет,
Та мыза, что Горацием любима,
Где бард растил цветы, а время мчалось мимо.

175
Но к цели мой подходит пилигрим,
И время кончить строфы путевые.
Простимся же с приятелем моим!
Последний взгляд возлюбленной стихии,
На чьи валы туманно-голубые
Мы в этот час глядим с Альбанских гор.
О море Средиземное! Впервые
В проливе Кальп ты наш пленило взор,
И на Эвксинский Понт нас вывел твой простор.

176
У синих Симплегад. Прошло немного,
Зато каких тяжелых, долгих лет!
Какая нами пройдена дорога,
И скольких слез храним мы горький след!
Но без добра недаром худа нет.
Мы также не остались без награды:
По-прежнему мы любим солнца свет,
Лес, море, небо, горы, водопады,
Как будто нет людей, что все испортить рады.

177
О, если б кончить в пустыни свой путь
С одной — прекрасной сердцем и любимой, —
Замкнув навек от ненависти грудь,
Живя одной любовью неделимой.
О море, мой союзник нелюдимый,
Ужели это праздная мечта?
И нет подруги для души гонимой?
Нет, есть! И есть заветные места!
Но их найти — увы — задача не проста.

178
Есть наслажденье в бездорожных чащах,
Отрада есть на горной крутизне,
Мелодия в прибое волн кипящих
И голоса в пустынной тишине.
Людей люблю, природа ближе мне.
И то, чем был, и то, к чему иду я,
Я забываю с ней наедине.
В себе одном весь мир огромный чуя,
Ни выразить, ни скрыть то чувство не могу я.

179
Стремите, волны, свой могучий бег!
В простор лазурный тщетно шлет армады
Земли опустошитель, человек.
На суше он не ведает преграды,
Но встанут ваши темные громады,
И там, в пустыне, след его живой
Исчезнет с ним, когда, моля пощады,
Ко дну пойдет он каплей дождевой
Без слез напутственных, без урны гробовой.

180
Нет, не ему поработить, о море,
Простор твоих бушующих валов!
Твое презренье тот узнает вскоре,
Кто землю в цепи заковать готов.
Сорвав с груди, ты выше облаков
Швырнешь его, дрожащего от страха,
Молящего о пристани богов,
И, точно камень, пущенный с размаха,
О скалы раздробишь и кинешь горстью праха.

181
Чудовища, что крепости громят,
Ниспровергают стены вековые —
Левиафаны боевых армад,
Которыми хотят цари земные
Свой навязать закон твоей стихии, —
Что все они! Лишь буря заревет,
Растаяв, точно хлопья снеговые,
Они бесследно гибнут в бездне вод,
Как мощь Испании, как трафальгарский флот.

182
Ты Карфаген, Афины, Рим видало,
Цветущие свободой города.
Мир изменился — ты другим не стало.
Тиран поработил их, шли года,
Грозой промчалась варваров орда,
И сделались пустынями державы.
Твоя ж лазурь прозрачна, как всегда,
Лишь диких волн меняются забавы,
Но, точно в первый день, царишь ты в блеске славы.

183
Без меры, без начала, без конца,
Великолепно в гневе и в покое,
Ты в урагане — зеркало Творца,
В полярных льдах и в синем южном зное
Всегда неповторимое, живое,
Твоим созданьям имя — легион,
С тобой возникло бытие земное.
Лик Вечности, Невидимого трон,
Над всем ты царствуешь, само себе закон.

184
Тебя любил я, море! В час покоя
Уплыть в простор, где дышит грудь вольней,
Рассечь руками шумный вал прибоя —
Моей отрадой было с юных дней.
И страх веселый пел в душе моей,
Когда гроза внезапно налетела.
Твое дитя, я радовался ей,
И, как теперь, в дыханье буйном шквала
По гриве пенистой рука тебя трепала.

185
Мой кончен труд, дописан мой рассказ,
И гаснет, как звезда перед зарею,
Тот факел, о который я не раз
Лампаду поздней зажигал порою.
Что написал, то написал, — не скрою,
Хотел бы лучше, но уж я не тот,
Уж, верно, старость кружит надо мною,
Скудеет чувств и образов полет,
И скоро холодом зима мне в грудь дохнет.

186
Прости! Подходит срок неумолимо.
И здесь должны расстаться мы с тобой.
Прости, читатель, спутник пилигрима!
Когда его признаний смутный рой
В тебе хоть отзвук находил порой,
Когда хоть раз им чувства отвечали,
Я рад, что посох взял избранник мой.
Итак, прощай! Отдав ему печали, —
Их, может быть, и нет, — ищи зерно морали.

1809–1818

 


notes

Назад: ПЕСНЬ ТРЕТЬЯ[121]
Дальше: Примечания