***
Два дня падал снег. Не тот первый, что, ложась на чуть мерзлую землю, через пару оборотов тает, а тот, который толстым покрывалом прячет мир до весны. Через неделю, глядишь, наладят санный путь и снова потянутся в Цитадель люди. Наполнится старая крепость шумом и гомоном.
А пока царит тишина, только слышно как на ратном дворе стучат деревянные мечи, да покрикивает Ольст, гоняя своих подлетков. Донатос глубоко вдохнул морозный воздух и замер, наслаждаясь.
— Свет мой ясный!
Тьфу ты, пропасть! Обережник подавил неотвязное желание вжать голову в плечи и убежать обратно в башню.
— Чего тебе?
— Ты посмотри красота-то какая! — дурочка счастливо улыбалась и ловила покрасневшими от мороза ладонями снежинки. — А в лесу-то, поди, нынче…
— В лесу, говоришь? — ухмыльнулся колдун. — Ну да, ты ж с волками жила. Поди, заскучала, хочешь родню навестить?
— Ты гулять меня никак зовешь? — всплеснула руками скаженная.
Обережник смерил ее тяжелым взглядом и кивнул.
— Ой, — засмеялась девка. — Ты погоди, погоди, родненький, я мигом соберусь!
Светла крутанулась волчком и со всех ног бросилась в крепость.
"Вот и случай, — мрачно думал Донатос, меряя шагами двор. — Заведу ее в лес и там оставлю. Надоела. А Нэду скажу — потерялась да не нашлась. Убежала. Что там у дур в голове — поди разберись".
— Пойду, погляжу, нет ли следов окрест, — буркнул крефф подошедшему Русте.
Тот пожал плечами, мол, ступай, коли охота.
— Свет ты мой ясный, заждался, поди? — к стоящим мужчинам подбежала блаженная.
Увидев ее, Руста громко захохотал и согнулся пополам. Его трясло и шатало, а глаза слезились от смеха. Лекарь не без труда совладал с собой и сквозь одышку вымолвил:
— Эк, она для тебя принарядилась. Как бы все вороны от смеха с веток не попадали.
Донатос с тоской оглядел улыбающуюся дуреху. Она и вправду разоделась. Поверх тулупчика накинула залатанный платок, вместо опояска стянула стан полоской холстины, на концы которой привязала обломок расписной деревянной ложки и шишку. Рукавицы — одна огромная мужская, другая женская, но с дыркой на пальце — были вышиты неровными стежками и, видать, нарочно береглись на выход. А сапожки украшали веревки с бусинами. Да еще и брови, бестолочь, не иначе углем подрисовала или помог кто, добрый. Знать бы кто — руки оторвать.
— Краса ненаглядная, — сказал наузник и, не оборачиваясь, пошел к воротам.
— Родненький! Меня подожди, — девка заполошилась и бросилась следом.
Перед воротами, глядя в спину уходящему обережнику, Светла остановилась, поглубже вздохнула, зажмурилась и, едва дыша, шагнула в распахнутые створки.
Весь путь к лесу дурочка семенила след в след за Донатосом, едва не тычась носом ему в спину. Он шагал размеренно и спокойно. Среди заснеженной чащи и холода колдуна потихоньку отпускало. Здесь было тихо и белым-бело. Если бы не скаженная, так вообще благодать.
Рыхлый почти невесомый снег рассыпался под ногами. На лыжах рано еще выходить. Да и дуре этой, какие лыжи? Только от смеха надорваться если.
Крефф шел, сам не зная — куда, и теперь уже не понимал, какой Встрешник понес его в чащу? И чего для? Девку блаженную прибить? А та, глупая, хрустела за спиной рыхлым сугробом и озиралась, счастливая тем, что выбралась прочь из каменной твердыни. Мужчина покосился на нее и отвернулся. Не приведи, Хранители, перехватит взгляд, так трескотней всю душу вынесет.
— Ой! — вдруг взвизгнула девушка. — Белка! Белка!!!
Донатос вздрогнул и обернулся, а Светла дернула разлапистую еловую ветку и на обережника обрушилась лавина снега. Дурочка радостно засмеялась, повисла на угрюмом злобном мужике, не подозревая, что он и привел-то ее сюда, чтобы бросить одну, а наипаче — и вовсе удавить в перелеске, пока не видит никто.
Колдун даже выматериться не смог. До того это было бесполезно, что и сил рассыпать слова не осталось. Да и зачем? Найти бы елку побольше, посадить под нее придурочную эту, наказать ждать, а самому уйти. Хоть оборот в тишине побыть! Но, как назло, ни одного подходящего дерева. И мелькнула ко всему крамольная мысль: отыщет еще поди…
Светла беспечно, едва не вприпрыжку, носилась вокруг спутника, радовалась солнышку, морозному дню, снегу и тому, что рядом с ней идет ее ненаглядный. Когда они вышли к старому оврагу, тому самому, ведущему в каменоломни, девушка взвизгнула от восторга. Красота-то какая! Наузник же хмуро смотрел вниз и думал о том, что если завести скаженную в черное жерло пещеры и бросить там, приказав дожидаться, она ведь, наверное, послушается?
Отдавшись этим черным, но таким соблазнительным мыслям, обережник утратил привычную настороженность, а потому, когда девушка вдруг обхватила его за плечи, навалилась и толкнула изо всех сил, он не удержался на ногах. Почувствовал, как ступает в пустоту, взмахнул руками, будто надеялся взлететь, понял, что не может отыскать опоры… и покатился кувырком вниз со склона, с визжащей девкой в обнимку.
Летел крефф знатно. Громко матерясь, отплевываясь от забивающего рот снега. А когда спуск закончился, остался ничком лежать на спине с хохочущей дурой поверх. Шапку он потерял, рукавицу с правой руки тоже, а ее плат сполз набекрень и патлы, извалянные в снегу, торчали во все стороны.
— Убью! Прости Хранители, убью! — взревел колдун, отшвыривая от себя блаженную и вскакивая на ноги.
А она хохотала. Повалилась в сугроб, без сил раскинув руки, глядела на него снизу вверх и из глаз катились слезы:
— У тебя голова… как кочан… капусты… круглая… и белая вся, — еле выговорила, задыхаясь.
Отчего-то злые слова, уже готовые сорваться с языка, застряли у мужчины в горле. Он смотрел на ту, которая доводила его до белого каления. Ту, которая его не боялась. Которая простила, хотя едва не умерла от его равнодушия. Которая едва не с благодарностью сносила тычки и затрещины.
Сколько же той самой любви, о которой так любят петь девки протяжные жалобные песни, вмещает ее сердце? Вот поднялась обняла, прижалась щекой к груди. А ладошкой в нелепой дырявой рукавичке гладит его по щеке…
Тьфу ты, пропасть!
Донатос стряхнул с себя девку.
— Убил бы. Да потом ведь ночами являться замучаешь, — устало сказал он.
Блаженная улыбнулась, и в этой улыбке промелькнуло лукавство:
— Не убьешь, свет мой ясный, не убьешь. Ведь, кроме меня и сердце сорвать не на ком. А на дуру гаркнешь и душа успокаивается, верно?
Он застыл, с удивлением глядя в разноцветные глаза. Они смотрели без прежнего безумия. Будто пелена спала.
— Что?
— Ой, родненький, отряхнись, отряхнись, застудишься, — закудахтала дурочка. — Не ушибся, хороший мой? В снегу весь!
И снова глядели на него переливчатые глупые очи, и не было в них и тени разума.