***
Три года — долгий срок. Сколькое за это время оказалось переосмысленным, сколькое сделалось понятней. Теперь Лесана была уже не выученицей. Она была равной Клесху. И отношения их изменились. Сегодня девушка уже и на миг бы не задумалась, спроси ее Клёна — любит ли она своего наставника?
Любит.
Понимает ли его? Пожалуй.
Он был ей всем — отцом, матерью, братом, другом. Его дом стал ее домом. Его семья сделалась за три прошедших года и ее семьей тоже. А после того, как Лесана побывала в родной деревне, она поняла окончательно — нигде ее не примут, кроме как здесь.
Дом… Девушка лежала, прикрыв глаза, наслаждаясь тишиной и покоем, воцарившимся в груди. Ей было хорошо. Впервые за последние седмицы. Уютно. Тепло. Беззаботно.
Дом…
Рядом в ароматном сене нетерпеливо завозилось, зашептало:
— Да не спит же, не спит!
— А ну — цыц! Брысь отсюда, раз неймется! — громким шепотом ответили ему.
— Не спит она, гляди, как дышит. Когда спит, грудь ровнее вздымается!
— Эльха, ах ты, сопля зеленая, на грудь он еще смотрит!..
— А на чего ж мне смотреть? — обиженно зашипел мальчонок. — На пятки ваши, которые с сушил торчат? Я им, дурындам, молока принес, а меня еще и лают?
Клёна снова на него шикнула, но паренек прошептал:
— Будешь нос задирать, скажу отцу, что ты с Делей целовалась. Он тебя мигом выпорет, — после этого Эльхит задумался на миг и добавил: — И его тоже.
Лесана не выдержала и рассмеялась. Потом открыла глаза и посмотрела на красную, словно брусничка, шестнадцатилетнюю девушку, сидящую рядом.
— Правда что ли целовалась? — спросила выученица Клесха.
Эльха, до этой поры, стоящий на приставной лестнице и не решавшийся из-за сестриной строгости забраться внутрь, вскарабкался на сушила.
— Говорил же, проснулась… — пробубнил он, доставая из-за пазухи завернутый в холстину горячую ржаную лепешку, обсыпанную крупной солью. — Я им поесть принес, а они…
И паренек ловко расстелил на сене холстину, поверх которой утвердил кринку с молоком, деревянный ковшичек и принесенный хлеб. Лесана, зажмурив глаза, принюхалась. Хлеб благоухал домом, печью…
— Да не целовались мы! Нужен он мне больно, — тем временем проговорила Клёна, досадливо хмурясь. — Еле вырвалась от него, дурака. Пристал, как репей. "Сватать тебя придем", — передразнила она, по всей видимости, Деленю. — Я ему сразу сказала: как придете, так и уйдете, и чтоб мысли не держал.
Лесана смотрела на негодующую красавицу, улыбалась, а про себя думала, что еще год-другой и очередь сватов выстроится, пожалуй, от Дарининых ворот до самого тына. Уж очень хороша была девка. Вылитая мать. Очи огневые, брови соболиные вразлет, кожа белая. О такой только песни слагать. Клёна не зная, какие мысли одолевают гостью, ела лепешку, запивая ее парным молоком.
Эльхит тем временем развалился на сене, зажав в зубах соломинку, и смотрел в потолок. Лет ему было столько же, сколько и Русаю. Но от юного порывистого Остриковича, мальчонок отличался редкостной рассудительностью и спокойным ровным нравом.
— Ну, допивай, чего тут осталось-то? — кивнула Клёна.
Лесана одним махом осушила кринку и снова откинулась на мягкое сено. Блаженствовать ей оставалось недолго. Они с Клесхом отдыхали в веси Дарины уже четвертый день и завтра должны были тронуться в Цитадель. Оттого хотелось сегодняшнее утро провести в безделье и неге. Прикрыть глаза и лежать, впитывая покой.
Увы. Который уже день девушке было в этом отказано. На душе скребли кошки — это беспокойная совесть точила Лесану изнутри. А виной всему был… Руська. Белобрысый Руська, всеми силами своей детской души мечтавший стать обережником. И Дар, горевший в мальчике, который по дурости и бабской жалости затворила сестра. Правильно наставник говорил ей, мол, девки тем страшны, что сначала сделают, а потом уж думают. А то и просто… только лишь сделают. Подумать же не удосужатся.
И она оказалась той глупой девкой, которая попустилась собственной жалостью, стыдом и неизбывной виной. Жалостью к родителям, которым выпадало на долю потерять единственного сына, да к тому же и поскребыша. Стыдом перед сельчанами и отцом-матерью, что возвратилась такая чужая им, непонятная. И виной. Глубокой дочерней виной перед семьей, кою опозорила на всю деревню, сделалась бельмом на глазу, которое и видеть противно и скрыть нельзя. Не девка, не парень; не дочь, не сын; не сестра, не брат; не близкая, не чужая.
Поддалась глупому порыву, заглушила голос совести, а когда из деревни выехала, оставив за спиной совершенное, тут же и осознала, что натворила. Она — обережница, крефф будущий, щит между людьми и Ночью! — преступила заповеди Цитадели, поставила свои желания превыше желаний тех, кого клялась защищать.
Бесстыжая.
От этих мыслей становилось горько. Расплата за содеянное досталась Лесане страшная — совесть терзала больнее кнута. И тем страшнее становилось девушке, что понимала она — допущенную глупость исправить не вдруг получится. Когда она снова окажется у родного порога? В лучшем случае через год… Значит до той поры не дадут ей стыд и память покоя. Хоть сегодня прыгай в седло и скачи во весь дух обратно!
Дура! Что ж за дура такая! И ведь наставнику душу не изольешь, совесть не облегчишь. Клесх, о таком если прознает, прибьет. И прав будет. Потому приходилось нести бремя собственной глупости в одиночку. Девушка успокаивала себя тем, что при первой же возможности выберется в родную весь, повидается с братцем и все исправит. Да только утешение это помогало ненадолго.
Что жила? Жилу открыть не сложно. Сложно — себе признаться, что способна на подлость, на глупость, на вероломство. Сама вот спорила с наставником, доказывала, будто любовь и дружба — сила великая, будто семьей обрасти — счастье. И не слышала, что Клесх говорил — про страх, про слабость. Не переупрямить ее тогда было. Не понимала, бестолочь, какие великие силы душевные надо иметь обережнику, чтобы обзавестись семьей.
Теперь же, вон, как все получилось. Едва коснулось горькое лихо родной крови — ужом извернулась, чтобы себя уважить. Про долг и не вспомнила. Какой уж там долг! По правде пусть другие живут, а ей отца с матерью да сестер уберечь бы. До иных и дела нет. Сколько жизней Русай спасет, выучившись, — плевать. Лишь бы на родной печке братец сидел. А сколькие люди от того сидения без помощи сгибнут — не Лесанина беда, её-то сродники надежно защищены.
Ох, как противна она себе стала! Ох, как мучилась. Утешалась лишь тем, что всякая боль — наука. Сейчас перетерпит с грехом пополам, зато другой раз умнее будет.
Прокуда гостья терзалась муками совести Клёна и Эльха беззаботно валялись рядом на сене. Им невдомек были ее страдания, и девушка даже мимолетно позавидовала обоим — их жизнь была простой, лишенной необходимости совершать страшный выбор. Все просто казалось в их мирке. Просто и ожидаемо.
К Клёне посватается парень из соседней деревни, сыграют свадьбу, дом поставят, родят ребятишек… Эльху через год-другой отец, наверняка, отправит в город вразумляться какому-нибудь ремеслу. И станет он спустя лет семь-восемь — завидный жених, приведет в дом красивую девку и будут жить.
А Лесана так и продолжит скитаться. Возможно, станет тем самым креффом, который сделает из Русая ратоборца. Возможно, сгибнет однажды в Ночи. Девушка прислушалась к себе: становится ли ей тоскливо от этих мыслей?
Нет.
Все в жизни должно идти своим чередом для каждого. Для Клёны. Для Эльхита. Для Русая. Для нее. А если уж и вдуматься — так ли желает она иной доли? Вряд ли.
Обережница перекатилась на живот, уткнувшись лицом в ароматное колючее сено. Завтра в путь. Цитадель ждет.
А по весне, когда снова можно будет наведаться домой, Лесана отворит жилу брату. И заберет его в крепость. Умиротворенная этими мыслями, девушка снова задремала. Она еще не знала — ничего из того, что она загадывала, нежась на сеновале, не сбудется. Поэтому сон ее был сладок.