2
Сон закончился, Нашка проснулась. Оказалось, она как сидела на последней пьянке, так и уснула за столом, подложив под голову руки, упершись лбом в какое-то блюдо с объедками, в луже разлитого мерзкого северного пива, которое воняло сейчас особенно сильно. Нашка поняла: вся она настолько грязная, а после выпитого — и изнутри тоже, что захотелось вывернуть себя наизнанку и как следует ополоснуться в чистой, свежей воде.
Настоящей воды Нашке не хватало больше всего. Ей казалось, что даже реки здесь не вполне чистые, совсем не то что море у островов, на которых она родилась. А текли они мутно, бурно, увлекая слишком много грязи, веток, деревьев, камней и белой глины… Сон еще имел над ней некоторую власть, она переживала его обрывками навеянных ощущений, и, пожалуй, это воспоминание сна было единственным, что спасало ее сейчас от совсем уж отвратительного самочувствия. И все же ей было очень плохо.
Тело болело, будто бы она только что с тяжеленными камнями на плечах и на шее, на спине и на животе проделала не менее чем десятимильную пробежку. Даже легкие у нее трепыхались и горели, как после долгого бега. Не поднимая головы, пробуя осознать, что происходит вокруг, она несколько раз напрягла все мускулы, тут же сбрасывая напряжение, распуская их. Многодневное, а может, и многонедельное непотребное пьянство и безудержное обжорство давали себя знать… Она чувствовала себя измочаленной и не готовой даже подняться с той лавки, на которой так некрасиво, должно быть, сонно обвисла.
Но игра мускулами все же немного прочистила ее внимание, Нашка поняла, что находится не где-то, а в трактире у Сапога, и что сидит за длинным столом в одиночестве, и к ней никто не решается близко подходить, потому что знают — с похмелья она бывает не просто злой и раздраженной, но и в драку кидается по пустякам или вовсе без пустяков, лишь бы на ком-нибудь выместить свое дурное настроение.
А вот драться с ней никому не хотелось, про нее в городе, после того как она победила на арене и ее всеобщим требованием вызволили из рабства, освободили от всех долговых и прочих обязательств, сделали практически свободной жительницей города, знали слишком многие, или, точнее, все знали. Потому что это была редкость, такое, как ей поведали в магистрате, когда оформляли какую-то запись в толстых купеческо-чиновных книгах, за всю историю Крюва случилось впервые. Даже собаки, которые обычно бегали за городскими стенами и возле порта, узнавали теперь ее запах и, хотя стаями иногда решались нападать на зазевавшихся одиноких путников, особенно по ночам, перед ней расступались и огрызаться не смели.
Нашка подняла голову и мутным взглядом обвела трактир. Это был довольно большой, полуподвальный зал с темными углами, грязными прокопченными от масляных фонарей сводами, наполненный по утреннему времени менее, чем обычно. Иногда у Сапога случались такие дни, что тут и протолкнуться было не очень-то легко, особенно когда местное мужичье да компании побогаче, из особняков и отдельных домов из верхнего, как тут принято было говорить, города, которые иногда сюда тоже заглядывали, перебирали того жутчайшего самогона, который Сапог покупал либо у окрестных фермеров, либо сам гнал где-то на заднем дворе трактира под охраной одного из своих дуболомов.
Что-то в происходящем было не так, не совсем привычно. Нашка знала это каким-то очень глубоким пониманием, свернувшимся в ее сознании. Прежде она тоже прислушивалась к нему, и оно ее, как правило, не подводило, лишь порой начинало… звучать, трепыхаться, в общем, подавать сигналы слишком поздно. Это было странное впечатление, будто бы магией навеянное постижение каких-то сложностей мира, о которых краснокожая дикарка в обычном состоянии даже не подозревала. Это не было последствием сна — Нашка знала это твердо. Но чем на самом деле являлась убежденность, что она как-то высветилась, сделалась заметной кому-то незнакомому и далекому, никогда прежде не виданному, чужому сознанию, она не пробовала разобраться.
В этом чуждом существе, которое, как ей казалось, выследило ее и наложило на нее свою указующую магическую, быть может, стрелку, подобную той, что мальчишки рисовали обломками кирпичей или цветной глиной, было что-то отвратительное, что-то на редкость гадкое. Даже более гадкое, чем то физическое состояние, в котором Нашка сейчас пребывала. От этого внимания, приходящего из неведомых далей, хотелось освободиться, хотелось встряхнуться и сбросить его, но было также понятно, что легко от этого ощущения избавиться Нашке не удастся.
Через силу она попробовала усмехнуться. Несмотря ни на что, все же иногда нужно было улыбаться. Или даже шутить. Вот и сейчас Нашка решила, что это ощущение, которое, может быть, и принесло этот неприятный сон о прошлом, более всего походило на внезапное отрезвление, которое иногда приходит к самым разнузданным пьяницам на самых безудержных попойках. Вдруг, внезапно, будто сверху на совершенно открытом пространстве, где не ждешь никакой напасти, с чистого неба сваливается огромный, горячий, тяжелый камень. Или налетает из ниоткуда невидимый удар ветра, или из спокойной морской глубины вдруг всплывает огромная необыкновенная рыбина, задевая тебя скользкой и острой чешуей…
Как бы там ни было, а следовало хоть немного привести себя в порядок.
Нашка осмотрела стол, перед ней в дрянном глиняном подсвечнике стояла грязно-серая свечка, догоревшая до нижней своей четверти. Тарелка, которая упиралась Нашке в лоб, как оказалось, хранила только полуобглоданное ребрышко с ошметками недокусанной сальной баранины да краюху хлеба в застывшем красноватом соусе, от которого сильно пахло кориандром и почему-то укропом. Сбоку валялся пластинками нарезанный лук. Деревянный стакан, который Нашка обнаружила у локтя, тоже был пуст. Что и неудивительно, потому что, глядя на нее спящую, ни один из местных пройдошливых выпивох не преминул бы допить остатки вина, да и сама она поступила бы так же.
Она поднялась, ноги плохо держали, чтобы сделать несколько шагов, ей пришлось, вытянув руку, упереться в шершавые каменные блоки ближней стены. Нашка отправилась к стойке, за которой словно бы издалека, из тумана, из марева прошедшей, задымленной факелами и фонарями ночи, проступала фигура Сапога.
Он сразу же увидел, что Нашка шлепает к нему, попытался еще более выпятить огромное свое брюхо, едва прикрытое не очень чистым сероватым фартуком в разводах разных напитков, соусов и даже с остатками той грязи, которая неизвестно почему всегда возникает на плохо струганных столах в таких вот заведениях.
— Ага, — сказал Гудимир Сапог, — очухиваешься.
Гудимиром, вероятно, его назвала мать, если мать у него когда-то на самом деле была… А прозвище Сапог он получил в честь вывески, которой некогда украсил свой трактир. То ли от непогоды, то ли потому, что местные мальчишки вначале, когда личность самого Сапога была еще не очень понятна всем в округе, кидали в эту доску на двух металлических кольцах камни, она раскололась и приняла причудливую форму, более всего смахивающую на высокий кавалерийский сапог. И даже эмблема, которую на этой вывеске нарисовали, странным делом от этой поломки так преобразилась, будто бы именно изображение сапога и было задумано с самого начала неким безвестным мазилой, который за ужин и кувшин вина потратил на эту доску немного своей краски.
— Налей-ка мне, протрезветь хочется.
— Ты, Нашка, уже никогда не протрезвеешь, — прогудел Сапог.
Вблизи он был еще отвратительней, чем издалека. В роду у него были и орки, и гоблины, может быть, кое-кто из породы карликов и, пожалуй, что даже кто-то от эльфов у него числился в предках, потому что уши у него были едва ли не по-волчьи высоко поставлены над головой и торчали острыми, чуть мохнатыми кончиками. Да и пасть у него была немного волчьей, особенно когда, оглядывая заведение, своим оскалом Сапог демонстрировал фальшивое радушие.
— Сапог, ты же понимаешь, что должен налить, — пробормотала Нашка, хотя уже не слишком уверенно.
— Метательница, ты, — Сапог чуть помялся, — парень вполне свойский. Но ведь вчера вас было почти две дюжины… самых разных. И все разбежались, никто не заплатил. Так что весь долг за пропитое и съеденное — на тебе будет. Да ты и заказывала — разошлась в веселье поболе обычного.
Нашка подняла голову, пытаясь снизу, из-за прилавка, который доходил ей почти до плеч, уловить настроение Сапога поточнее.
— Дурака валяешь? Там же были какие-то пришлые из богатеньких. Из верхнего города… Они рассыпали серебро горстями, я видела.
— Рассыпать-то — рассыпали, да не в мой кошель, — отрезал Сапог. — Вы же потом играть надумали, кости потребовали… — Он хмыкнул. — Будто в таком состоянии хоть кто-то считать их смог бы… Так что, Нашка, не спорь, а готовь монеты, иначе в кредите откажу, пока не заплатишь.
Нашка призадумалась, кредит — это серьезно. Долги, конечно, мало ее волновали, она вообще туго соображала, откуда берутся деньги, как они возникают в кошельке и почему они играют такую значимую роль в жизни почти всех окружающих, разве что кроме тех случаев, когда за них следовало покупать еду и выпивку.
Но к угрозе Сапога следовало отнестись внимательно. В других-то тавернах города ей уже давно ничего не давали, а если настаивала, грозились пожаловаться стражникам. В общем-то это было не страшно, но выходило вот что — Сапог со своим трактиром оставался последней крепостью, ее главным местом кормления и выпивона, разумеется.
Она порылась в своем кожаном мешке на поясе, почему-то вдруг решила, что там может заваляться пара сестерциев… Но ничего там не было, конечно, кроме чешуек окалины от железа. Осталась, вероятно, после того, как она последний раз ходила в оружейную слободу, где иногда подрабатывала тем, что точила ножи, кинжалы и мечи. Кажется, это был ее последний заработок, который у нее еще оставался. Там ее даже уважали за умение сделать клинок таким, каким он ни у кого другого не мог получиться.
— Я отдам, — глухо объявила она.
Делая вид, что она все еще ищет деньги, внезапно спохватившись, она обшарила себя чуть более тщательно — нож был на поясе, это уже было хорошо, три сурикена, которые она не забывала постоянно подтачивать и припрятывать в потайном кармашке под левой рукой, тоже были здесь. Два плоских метательных ножа, которые она держала с внутренней стороны левого сапожка, сухо звякнули, когда Нашка их проверила небрежным движением колена. А вот тонкого кинжальчика с игрушечной, как казалось, рукоятью, клиночка, которым можно было только колоть и которым нужно было знать — куда колоть, почему-то не было. Она еще разок проверилась, кинжальчика-спицы ей было жаль… Нет, все в порядке, вот он. Оказывается, в пьяном-то состоянии она его перепрятала из кожаных, подшитых к спине ножен, ничем не отличающихся от складок свободной куртки, в нарочито грубо и толсто сделанный шов под правым рукавом, так что достать его можно было, не уводя руку за спину, в любой момент… Может, она хотела кого-то прирезать?
— Я вчера тут никого не?… — спросила она для верности.
— Так бы я тебе и дал драки еще тут устраивать, да с богатенькими… — пробурчал Сапог, отвернувшись, будто и не наблюдал за ней. Но ведь наблюдал, Нашка знала это точно. Он повернулся к ней, протирая сложный, красивый, мутновато-прозрачный стеклянный стакан. Из таких любили пить богатеи из верхнего города. — Слушай, Наш, неужто ты уже все спустила?… Ты же живешь у нас-то в Крюве, поди, лишь чуть дольше трех-четырех месяцев.
— И что?
— А то, что все же имущество того бродячего цирка, с которым вы тогда к нам прибыли, тебе же отписали, как последней, кто в живых оставался. И повозок было три, и волы, и даже, говорят, конь.
— Нет, коня почему-то забрали, когда мне в магистратуре вольную написали, — припомнила Нашка. — А вот волов, повозки… Их купил какой-то заезжий старик, сказал, что звери — выносливые, повозки — крепкие, и дал он мне… — Она наморщилась. — Не помню, сколько-то он мне дал, золотом даже. Вот только что было потом — не помню.
— А потом ты пустилась в загул, девонька, — почти добродушно промурлыкал Сапог. — Такой, какого и наши из верхнего города давно не устраивали.
— Я хотела, чтобы гладиаторы, которые еще у вас тут остались, на меня в обиде не были.
— А им-то что, — пожал плечами трактирщик. — Ну порезала ты их немного, но ведь все видели — дралась честно, без обмана.
Обман-то как раз был, потому что их приглашали для потешного боя, а вот когда они вышли, выяснилось, что их собираются убивать… Нашка теперь плохо понимала, зачем именно среди гладиаторов стала выяснять, почему так получилось? Как будто они могли ей что-то откровенно рассказать.
Но она действительно провела с выучениками местного ланисты пару отчаянно веселых месяцев… Даже с самим ланистой познакомилась, он оказался суховатым, жестким, как и все деятели его породы и ремесла, но в целом — не злым. Его и самого обманули, ничего не сказав про шутовской спектакль, а наоборот, наказали, чтобы он выпустил на арену только самых толковых бойцов, потому что бродячие жонглеры, среди прочего, представлялись отчаянными громилами, почти разбойниками… Он чувствовал какое-то несовпадение того, что ему говорили, с тем, что он видел, чувствовал же… Но перечить заказу — не посмел. Понял, что дело обстоит совсем не так, лишь когда увидел их — бродячую труппу комедиантов — уже на арене. И когда пролилась первая кровь…
Почему-то Нашка ему поверила. Сама не очень это понимала, ведь он был почти прямым убийцей ее друзей и едва ли не семьи, но вот — поверила. Слишком уж он, ланиста, прозванный в городе Черепом за большую татуировку на груди и за то, должно быть, что старательно выбривал голову до блеска, оказался простым и прямолинейным. Ну не было в нем заметной хитрости — вот Нашка и поверила. И простила.
— Сейчас у меня нет ничего, — проговорила она, все еще вспоминая то, что было тогда, в прошлом. — Но я отдам.
— Знаем, слышали, — рявкнул Сапог, довольный тем, что Нашка отстаивает свое безденежье не слишком твердо.
У него вообще всякие выражения на лице сменялись довольно быстро, вот только что он выглядел, как… участливый, добродушный дядюшка, а теперь — неожиданно едва ли не орал. Нашка обреченно кивнула и спросила:
— Сколько ты на меня положишь?
— На тебя-то, да?… Да много ли ты можешь?… Три золотых будет довольно, — небрежно сказал Сапог, очевидно высчитав, сколько может с нее требовать, еще до того, как она проснулась на столе в его заведении.
— Три — золотом?… Головой, случаем, не трехнулся, Сапог? Да за такие деньги можно неделю гудеть так, что на другом берегу реки будет слышно… Откуда же я возьму столько?
— Как жрать да пить — вы горазды. А когда доходит до монеты…
— Ладно. — Нашка сделала движение рукой, словно развеивала дым перед собой, но слишком быстро. Сапог умолк и стал всматриваться в нее, будто увидел перед собой нечто прежде невиданное. Например, мантикору или два солнца разом. А она повторила, обретая больше уверенности: — Три — за мной. Я принесу. А сейчас дай-ка мне что-нибудь выпить, да покрепче. И чего-нибудь пожевать.
— Сейчас из еды могу подать только вчерашнюю кашу, а из выпить — молоко есть, — отозвался Сапог с глумливой улыбочкой. Гоблины всегда любили издеваться над теми, кто попадал к ним в какую-то зависимость, либо над теми, кто был явно слабее.
— Дурачества свои засунь себе… — Нашка повернулась к залу. — Я сяду вон там, и чтобы быстро. Да не пива подай, а того темного вина, оно крепче других и не так бочкой воняет.
— Когда отдашь-то? — спросил Сапог, делая неуловимый знак одной из прислуживающих женщин, которая, тяжело переваливаясь, пошла к кухне за выторгованным Нашкой завтраком.
— Потерпи пару дней, — уверенно бросила Нашка через плечо, но в душе ее царил разлад.
Усевшись за чистый, пахнущий свежескобленым деревом стол, она попробовала измыслить, где же она эти деньги добудет.
Выбор был не слишком велик. И представлялся в ее голове так — с ее известностью в городе, с ее репутацией, она могла попытаться стать стражником в богатеньких кварталах либо и вовсе вернуться в гладиаторскую школу и поднаняться тренером. Это было, скорее всего, возможно, после тех загулов, что она устраивала в свое время с гладиаторами, они бы ее приняли в свою стаю.
Вообще-то идею о гладиаторской школе следовало обдумать со вниманием. Да, внешне у Нашки с этими полурабами, или даже полными рабами, которые жили у ланисты, отношения наладились. Но нельзя было исключать также возможность неожиданного удара в спину, когда она меньше всего будет ожидать его, где-нибудь в укромном уголке, исподтишка, просто за то, что в свое время очень уж «уронила» их школу, опровергнув всю их систему тренировок и накачку боевых возможностей. Значит, этот путь был — нежелателен, попросту опасен.
А вот становиться стражником Нашке не хотелось уже по собственному предпочтению. Жутковатыми были все эти, с позволения сказать, охраннички. Порой малосильные, порой чрезмерно наглые и все поголовно — продажные… Дрянной это был народец, в общем, не за что было даже в них зацепиться — ни ума, ни гордости настоящей, ни силы, ни воли, ни достоинства.
И жителей города они охраняли с тем же внутренним содержанием — чаще пытались грабануть, если это очень уж громким скандалом не обернется. Или поиздеваться, а то и вовсе — не заметить какой-нибудь жуткой и подлой неприятности, что с обычным людом случалась: преступления, грабежа, налета, воровства почти в открытую на тех же улицах, которые они должны были обходить. Нет, не могла Нашка пересилить себя и согласиться на должность стража — простите, древние боги, сколько вас ни есть — порядка, если это слово вообще тут сколь-нибудь применимо.
Нашка и не заметила, как та самая женщина, которую Сапог во время разговора с ней послал на кухню, действительно принесла просяную кашу с реденькими волоконцами какого-то темного мяса, хотя и — с луком, и поставила перед Нашкой здоровенную, в пинту, кружку с вином. Нашка среди своих размышлений даже мельком удивилась — неужто она стала так много пить, что эта кружка не особенно ее и пугает уже? Но потом принялась за кашу, лениво отламывая кусочки вчерашней, а то и более древней лепешки, от которой отчетливо припахивало сыростью и плесенью, и снова углубилась в свои невеселые расчеты.
Конечно, были у нее и другие возможности, например, можно было наняться на один из кораблей в порту, а значит, вовсе убраться из города, из этого Крюва, найти какого-нибудь богатенького дурачка из благородных, которому срочно потребовалась армия, и стать настоящей солдаткой. Вот только в этих планах была закавыка — татуировки выдавали в Нашке бывшую рабыню, и как она ни пробовала их содрать пару раз, от отчаяния и злости — вместе с кожей, ничего толком не добилась.
А значит, на любом новом для нее месте к ней будут относиться как к беглой, пусть даже она и выправит себе бумагу в магистрате, что ее освободили, сделали вольной… Все равно могло повернуться так, что ее снова решат обратить в рабство, только обозначат это уже существенней, заклепав в ошейник, а то и вовсе закуют в пояс с цепями, поднимающимися до браслетов на запястьях, только чтобы она могла руку с хлебом донести до зубов… Она видела пару раз таких рабов, даже среди невольников они считались изгоями, использовали их на самых подлых и грязных работах, потому что, как считалось, они пытались некогда бежать. В общем, с тем, чтобы убраться из города, Нашка решила повременить. Хотя сама при этом призадумалась — до каких пор она будет так считать, когда этот ненавистный Крюв станет ей вовсе невыносимым?… Так или иначе, она решила, что пока он таковым не был.
Значит, нужно было снова идти к оружейникам, просить работу и соглашаться на любые деньги, потому как все оружейники заодно, каждый из них всегда поддерживает другого, и из-за этого сколько выгоды ни ищи — не найдешь. А золота вообще не увидишь никогда. Тем более три монеты. Удачей окажется, если хотя бы досыта кормить станут, несмотря на все ее умение наводить остроту на ножи и даже на сильные, большие клинки…
Вот с этим Нашка действительно в свое время, когда едва освободилась и еще не вполне опустилась до пьянства, не промахнулась. Местные оружейники хотя и считались не самыми выдающимися в своем ремесле, но все же — марку держали. И только точить клинки по-настоящему не умели, не было у них таких мастеров, обходились они простенькой заточкой, которой и хватало разве что деревяшки строгать… А Нашка знала настоящую заточку. Когда, где и как она этому выучилась, она не помнила, она даже немного сама удивилась, что владеет таким тонким и сложным мастерством, когда попробовала впервые в кузнечной слободе на работу поднаняться. Но у нее действительно получалось.
Потом, правда, когда про нее такая недобрая слава отчаянной ругательницы и выпивохи пошла, цены и предложения на ее работу сами собой резко снизились. А вначале-то она из простого чуть ли не деревенского меча, а то и из простого мачете делала едва ли не произведение искусства, и ей за это монета перепадала… Да, было такое. Зато теперь и эта работа не была для нее выходом. Она отчего-то понимала, теперь должны были пройти годы и годы, прежде чем ей за все ее старания начнут платить столько, сколько этот непростой труд в действительности стоит.
А то могло так получиться, что она и сама привыкнет к этой кузнечной пригородной деревеньке и станет здесь горбатиться за гроши. И тогда за самую точную и умелую ее работу ей вообще никогда не получить столько, чтобы жить достойно и размеренно, а временами — и весело. Это она понимала отлично, изучила характеры-то здешних купчишек и лавочников за те месяцы, пока проматывала «наследство» по кабакам близ порта…
Каша подкрепила ее, Нашка действительно почувствовала себя уверенней. Вино тоже не прошло незамеченным, желудок ее уже не сжимался от болезненных спазмов похмелья. Она повеселела.
Когда уходила из трактира, Сапог еще раз, чтобы уже перед всеми обозначить свою власть, крикнул ей в спину:
— Ты не забудь, мы договорились — три золотых на тебе, Нашка.
Она лишь дернула плечами, мол, помню, и поднялась по ступенькам наверх, из этого подвала, в котором трактир располагался, из этой крысиной норы. Едва хлопнула за ней дверь, в лицо ударил не вполне чистый и свежий, но все же более ясный, незамутненный воздух улицы. И он был пронизан лучами солнышка, пусть и бледного, не такого, какое бывало на островах, где Нашка родилась, но все же — благодатного небесного огня, согревающего все живое. Она вытянулась во все свои четыре с половинкой фута роста и вдохнула полной грудью.
На улице уже был народ. Медленно тащился какой-то раб-водонос, чуть подальше фермер в грязных по колено обмотках погонял ослика, запряженного в небольшую тележку с молочными кувшинами, переложенными сеном, на углу торчал бледный, вечно голодный фонарщик и трубочист этого не самого зажиточного района, он только что пригасил те фонарики, за которые не отвечали лавочники и домовладельцы. Такие тут тоже были, все же эта улочка не была еще вполне портом, тут пробовали поддерживать порядок, даже освещение какое-никакое наладили.
Хотя все ж, скорее, никакое, решила Нашка, самой-то ей эти фонари вначале были в диковинку, она видела в темноте, как и все ее родственники и соплеменники, почти так же верно, как и днем. Нашка оценила это свое качество в полной мере, особенно когда возвращалась домой отчаянно пьяненькой, настолько, что улицу приходилось преодолевать не столько вдоль, сколько поперек, зигзагами… Ха, слава богам всеведущим и великодушным, сегодня утром было не так, она хоть и воняла от выпитого, будто помойная собака, но все же была почти трезвой.
Кстати о запахах… Она решила и с этим справиться. Для этого у Нашки был давно уже разработан довольно простой, но полезный обычай. Нужно было сходить в баню… Но тут она вспомнила, что не имеет даже пары мелких серебряных монет, чтобы заказать себе простыню, горячую воду, ванную и кусочек местного мыльного камня, и расстроилась. Вот с этим нужно было что-то да делать…
Конечно, следовало бы зайти к тетке Васохе, у которой она снимала комнату, найти хотя бы что-нибудь, что можно продать, и разжиться пусть и небольшой суммой… Но Васоха почти наверняка еще спала. Да и вещичек у Нашки осталось куда меньше, чем в то время, когда она вселилась в эту свою комнату, где она впервые за всю жизнь была почти хозяйкой… Так вот, вещичек осталось очень мало. Из тех, что можно было продать, пусть и недорого, но быстро, у нее оставались только булавы для жонглирования да окованная железом боевая дубинка Маршона. Но ее Нашка продавать не хотела, а булавы приберегала для себя — кто знает, может, придется все же выходить и показывать чудеса с ними на рынке… Хотя за это тоже много не дадут, а то еще и накостыляют, не посмотрят на ее известность непобедимой быстрички и бойчихи.
Она знала, что любое зрелище всем всегда быстро приедается, и оттого-то приходится путешествовать, болтаться по всему этому неуютному и небезопасному краю, чтобы каждый раз на новом месте выглядеть удивительной, необыкновенной и занимательной для тех, кто мог бы бросить монету в чашку. То есть Нашка знала, в Крюве этим не прожить, но с булавами все же расстаться не могла.
Ладно, решила она, пусть будет так — к Васохе она не пойдет. И хотя погода здесь, в этих местах, всегда казалась ей недостаточно теплой, а то и холодной по ночам-то, она решила не лениться, а сходить за портовые мастерские, за склады и даже за ту бухточку на реке, где стояли старые, брошенные, никому не нужные, но еще не разобранные барки, являя собой крайне унылое зрелище кладбища корабликов и лодок. Там было одно местечко, почти полностью закрытое от всего берега, где можно было ополоснуться нагой. Никто из обитающих там бродяжек не решится глазеть на нее, пока она будет плескаться, смывая с себя остатки похмелья и вонь выпитого самогона, которая теперь проступила через кожу.
Когда Нашка только-только открыла для себя это место, кое-кто из обитателей лодочного кладбища пробовал было к ней подкатить, гнусно ухмыляясь. Но она, даже не вступая в настоящую драку, показала этим… идиотам, что хватит с них и того, что они уже видели. Хорошо вышло, что она никого не убила. Когда местные бездомные дурачки все поняли, они и подглядывать перестали. Лишь бы сейчас на очень уж голодную собачью свору не нарваться, правда, поутру они должны спать. Значит…
Она зашагала по улице, почти радостно, как бывало прежде, когда они одной дружной компанией пускались в новый путь, к новым местам. Жалко, конечно, что эти времена прошли и что все, кроме нее, умерли. Но с другой-то стороны, она была жива. И она почти по-настоящему решила начать новую жизнь… Вот еще бы Сапог от нее отстал с этими тремя золотыми, тогда можно было бы вовсе радоваться жизни. Конечно, до тех пор, пока снова не захочется есть. Но к тому времени, решила Нашка, она что-нибудь придумает, на то у нее и голова на плечах. Да и нож на поясе был не лишним, а значит, все как-нибудь должно устроиться.