Глава 15
У ворожеи
– Эй, хозяева! Есть кто дома?
Показалось – крикнул, на самом деле еле прошептал. Разве выкликают хозяев шепотом? Но кричать не осталось никаких сил. Кто-то лежал на лавке у стены, кто-то, покряхтывая, тяжело вставал с ложницы у печи.
Подслеповато щурясь, на середину избы вышел дед. Пригляделся, узнал. Обнял как родного. Зашевелился на своей лавке Леннец.
– В память не вернулся?
– Нет, сынок. Все жду вот.
Безрод отодвинулся от порожка, а из-за его спины огромными перепуганными глазищами на деда настороженно выглянула рабыня.
– Походит за парнем. – Безрод кивнул за спину.
Дед подслеповато глядел на неожиданную подмогу, и она никак не могла понять, куда старый смотрит. То ли прямо в глаза, то ли в сторону куда-то.
– Все от тебя зависит, – Безрод взглянул на рабыню и будто до самой души достал – передернуло всю. – Вон твоя судьба лежит, ворочается. Вы ходи, а там сама гляди. Баба все же.
Трайда, так ее звали, стягивая с себя плотную дерюжную верховку, прошла мимо деда к ложнице, оглянулась на Безрода и присела у больного. Положила руку парню на лоб, и Леннец, ровно что-то почуяв, зашептал сухими губами и потянулся навстречу прохладной ладони.
Морщась, держа руку на боку, Безрод подошел к старику и что-то прошептал на ухо. – Поживем, – увидим, – дед цепко следил за рабыней. – Дадут боги, окажешься прав.
Со стылого весеннего воздуха рука Трайды приятно холодила лоб, и Леннец весь извелся на лавке, мостясь под прохладу ладони.
Еще недавно, в загоне Греца, когда Сивый хмурил брови, а Трайда, валяясь в ногах, умоляла купить, все казалось, что она не умеет улыбаться. Как будто жизнь крепкой ладошкой навсегда стерла улыбку с ее губ. Но сейчас рабыня светло улыбалась, впервые за долгое время, а дед стоял и глазам своим не верил. Вчера Сивый дрался за внука, сегодня рабыню для ухода купил. Совершенно посторонний человек. Боги, да бывает ли такое?
Безрод повернулся и вышел, оставив после себя пятна крови на тесанном полу.
– Я уберу!? – Трайда было взвилась на ноги, но дед остановил.
– Не надо. Не тронь. В дерево войдет – в избе останется, и как знать, не с той ли кровью счастье в избе поселится?
Трайда покорно кивнула. Сколько дней жила, словно зажатая в кузнечные тиски, и вот теперь отпускало. Рабыня искоса осмотрелась. Добротная, хоть и старая, изба навевала ласковый уют, полонянка на мгновение будто дома оказалась. За старушкой сноровисто ухаживали молодые, крепкие руки и старые, опытные глаза. Трайда вгляделась в тощего парня, что ластился к прохладной ладони. Лоб так и пышет жаром. Совсем еще мальчишка, вот только губы сжаты крепко, по-мужски. Морщится, стонать хочет, но молчит. Упрямый…
– Трогай. – Теперь Безрода подперла собою Гарька, и Дасс легонько хлопнул жеребца по крупу.
Так и поехали вперед медленным лошадиным шагом. Рабыня, укрытая Гарькиной верховкой, и разу лишнего разу не шевельнулась на дне телеги. Да и дышала через раз.
Безрод закутался в овчинную верховку, в сенях выпрямился, как сумел, и толкнул дверь. Тулуки сидели за столом мрачные и будто ждали – как один, покосились на скрипнувшую дверь. Безрод оглядел трапезную, усмехнулся.
– Веди к Чубу. – Сивый остановил взгляд на коренастом седом вое не первой молодости и не последней глупости.
– Цыть, подранки! – тот раскинув руки, пресек ропот соратников. – Пощипал сокол кур, так те бегают быстрее. А ты, Сивый, уважь старого, подойди ближе.
Безрод выждал и подошел. Коренастый отвел Безрода к огню, отвернул полу верховки и взглянул на рану.
– Нож в бок схлопотал, а сам не ударил. – Тулук покачал головой. – И убить мог?
– Мог.
– Почему не убил?
– А зачем? – Безрод перестал ухмыляться, и глаза тулука отчего-то заслезились.
Старый боец передернул плечами, и сам себе немало удивился. Виданное ли дело – у огня зазнобило! Будто кто-то взял душу в ежовые рукавицы, и она, толстокожая, затрепетала, съежилась…
Белый, ровно снег, Чуб лежал в светлой горенке на скамье у самого огня и бездумно глядел в потолок. Рядом сидел воевода тулуков и мрачно смотрел на собрата. Губы что-то беззвучно шептали, на горле туда-сюда ходил кадык. Скрип двери Чуб услышал, – и тяжело, на самом пороге беспамятства скосил глаза. Ворожец тулуков, неулыбчивый здоровяк, востроглазо покосился на Сивого, пожевал губу и посторонился, давая подойти ближе.
На лбу Чуба набухла здоровенная шишка, глаза кровью залило, на месте носа влажно хлюпало. Безрод не проронил ни слова. Просто постоял около раненного бойца и вышел.
Гарька на руках внесла битую рабыню в горницу, и у Тычка округлились глаза. Подобно Безроду, старик наслаждался жизнью, гулял по городу, совал нос во все дыры, баловался сластями, а вечером уставший засыпал прямо на ходу. Вставал позже Безрода, в трапезной катал тулуков по полу, – так хохотали вои над Тычковыми байками, после наряжался, ровно первый парень на селе, и, важно выступая, уходил в город. Но без Сивого даже капли пива в рот не брал. Хитрые глазенки старика блестели почище, чем у мальчишек, когда те лезут в чужой сад за яблоками. Снова жить начал. И вот – на тебе! Безрод, кривясь, опустился на лавку, а Тычок испуганно уставился на двух девок, что несли одна другую на руках. Забегал, засуетился, побледнел. Так сильно запахло болью, что неопределимых годов мужичок осел наземь прямо в новых, нарядных штанах. Затараторил: – …А он и говорит, дескать, сдается мне, что моя разлюбезная женушка спит с соседом-плотником. Друг его и спрашивает, – мол, как узнал. Тот и говорит, как ни подойду, к ложнице, – повсюду стружка валяется. Друг отвечает, – дескать, ерунда! Вот мне кажется, будто моя жена спит с гончаром. Второй спрашивает, – как узнал? Да просто, говорит, подхожу вчера к ложнице, сдергиваю одеяло, – а там гончар!
Глядишь, рассмеются, забудут о болях, полегчает. Безрод улыбнулся, Гарька звонко рассмеялась, избитая полонянка слабо мотнула головой. Забыли на мгновение, что должны болеть, улыбнулись, и старику на самом деле полегчало. Тычок встал с пола, беспрестанно рассыпая байки, совлек с Безрода верховку, уложил на ложницу, достал чистую полотнину. Принялся пользовать, ровно ворожец. Безрод хотел смеяться, да не смел. Бок не давал. Плевался кровью, огнем полосовал. А старик за свою долгую жизнь чего только не выучился делать. Даже за ранами ходить.
– Не хочу больше на постоялом дворе жить. – Безрод осторожно встал с ложницы и потянулся вбок.
Лучше, но все равно болит. Если случится драться всерьез, с такой раной уже можно биться, и даже побеждать. Каждое утро Безрод гнал Тычка в город, – поглядеть, послушать, намотать на ус и принести в горницу. И старик уходил. Слушал, смотрел, приносил новости. Гарька ходила за обоими, за хозяином и подругой по судьбе – поила, приносила есть, вот только к своей ране Сивый не подпускал. Битая рабыня по ночам стонала, как будто невыносимые боли накатывали аккурат после захода солнца. Одно счастье – Тычок спал, и почти не чуял запаха боли, только беспокойно дрыгал руками и ногами. Несколько раз, когда битой становилось особенно худо, Сивый в полночной тишине шептал наговор, и той как будто становилось лучше. Как-то в вечерней заре в горницу ужом проскользнул довольный Тычок и хитро подмигнул Безроду. – Не схотел на постоялом дворе жить? – разлыбился несчитанных годов мужичок. – И не надо! Безрод ухмыльнулся. Как пить, дать нашел, то, что искали. С тем и легли спать, а утром Тычок растолкал чуть свет, зашипел: – Пошли! – Куда? – Куда надо, лежебок! Поднимайся на ноги, кому сказано! Безрод хотел сказать, что битый бок как раз и нужно вылежать, да разве отлежишься с таким шебутным? Тут и вездесущий старик, как напоминание о самом себе, вырос перед носом со свежей тряпицей, – дескать, перевяжемся и пойдем. Гарька открыла один глаз и приподнялась на своей ложнице. – Чего глазенки дерешь? А ну спи! – зашипел Тычок. – Ты, старый, перевязывай, а я погляжу, – Гарька не упускала случая подглядеть, как Тычок перетягивает раны. Пока балагур занимался Безродом, Гарька едва из сорочки не вылезла, – так шею тянула, чтобы не упустить чего-нибудь важного. Влепить по роже, да так, чтобы здоровенный мужик с ног упал, и сама умела, а вот обратное дело – здоровье вернуть – пока не могла. Да ничего, опыт дело наживное. День уходит – память оставляет. День за днем, кроха за крохой, так и полнится лукошко. Безрод задрал рубаху, и Тычок, вздохнув, принялся за дело.
Пока шли, Тычок ни слова не сказал, лишь хитро щурился и держал рот на замке, хотя у самого на языке так и свербело выложить все. Безрод посмеивался в бороду, но вопросов не задавал. Шли уже по самой окраине города, где домишки встали пониже, и дымок вился пожиже.
– Ишь ты, даже сюда залез, ровно шило у старика в заду! – усмехнулся Безрод под нос и огляделся. – Наверное, рот от любопытства раскрыл, а как тут оказался, и сам не вспомнит. – Пришли. – Тычок остановился и отчего-то зашептал, показывая пред собой пальцем. Пришли? Безрод для пущей верности еще раз взглянул на старика. – Сюда. – Заговорщик бочком пихнул калитку и мышкой скользнул в перекошенные ворота. Сюда, так сюда. Безрод прошел во двор следом за стариком. Воротца стояли, будто хмельные. Правый столбик кренился влево, левый – вправо, кособокий тесовый плетень, темный от времени и непогоды, щербатился частыми дырами. Тычок пересек дворик, поднялся на сгнившее крыльцо и толкнул дверь. Оглянулся на Безрода, приглашая следовать за собой. Сивый поднялся по ступенькам, – одна, вторая, – пригнулся, минуя подсевшую притолоку, и ступил в полутемную избу, где уже возился Тычок, распаляя светец. Безрод огляделся. Слабенький огонек высветил стены, пол и потолок, кое-где темные от гари, утвари в горнице не нашлось вовсе – ни лавки, ни скамьи. У самого окна на сундуке сидела древняя старуха, наверное, ровесница избе, и безо всякого интереса глядела пустыми глазами на гостей. По всему было видно, что огонь только чудом не спалил всю избу – лишь облизал изнутри – и едва не вылез по потолочным балкам на кровлю. Так и стояла изба: целая снаружи, – горелая внутри. – Иду, значит, себе, иду… – Ворон считаю, – подсказал Безрод. – Ну и считаю! – взъерепенился Тычок. – Уж если считаю, так ни одна несчитанной не уйдет! Значит, шел, шел – и набрел на эту избу. Бабка ворожея, одна живет. Гляжу через дырку в заборе, гарь во двор выносит. Со стен соскребает и выносит. Ну, думаю… Даже через дырку в заборе заглянул, живчик. И все разузнал. Остается удивляться, как он все Торжище Великое не надул, не обхитрил? Пора бы уж! – Обещался помочь. А она нас приютит. Изба вон какая здоровенная! Хоть и горелая, а все же не постоялый двор. И девку нашу оздоровит. Ворожея, как-никак. Безрод медленно подошел к оконцу. Старая ворожея оторвала бесконечно усталый взгляд от дальних далей и взглянула на Сивого. Как ни прячет шрамолицый нутро от постороннего глаза, воя никуда не денешь. – Поди, ноет бочок? – спросила бабка голосом, – скрипучим, будто ворота калитки, но при том бодрым и внятным. – Крепенько досталось? Безрод усмехнулся. Старой ворожее разок взглянуть – сама расскажет, – что, где, когда. – Досталось. – Безрод сел против бабки и незаметно поморщился. Тянет бок. – А чего же сама по хозяйству? За год, глядишь, и управилась бы. Разве помочь некому? – Боятся. Да только меня ли им бояться!? – пробубнила бабка себе под нос, и всю аж передернуло.
Глаза у Сивого – будто в бездну глядишь, голова идет кругом. Еще шаг – и пропадешь. Глядит, как в болото засасывает. Заглядишься, память потеряешь, себя позабудешь. Видела разок такие глаза, и не забыть тот разок до самой смерти. – Больно тихо говоришь, ворожея. Не слыхать. – И не надо. Золу со стен обдерете, справите новую утварь. Да, пожалуй, и будет с вас. Гляди, сам не надорвись. – Не надорвусь, – усмехнулся Безрод.
– Ты, сивый, видать, ухмыляться горазд, – бабка скрипела со своего сундука, ровно несмазанная петля. – Через то и морщины пошли по всему лицу.
На эти речи Безрод лишь ухмыльнулся. – После полудня жду. А теперь пошли вон, старый да молодой!
И вовсе нос у бабки не крючком, как молва гудит о ворожеях, и не велик, будто топором рубленый. Аккуратный, словно точеный. Суха, подтянута, иным кругленьким молодухам задел вперед даст. Ох, видать, красива была старуха в молодости, наверное, немало молодецких сердец присушила! Поди, и нынче старики оглядываются. Безрод, ухмыляясь, поглядел на Тычка. Через забор углядел, стало быть? Как бы еще женихаться не стал, неопределимых годов мужичок. Хорошо, хоть от страха не трясется и не пускает слюни. Заполдень у погорелого дома остановилась телега, и четверо прошли в косенькие воротца, вернее, прошли трое, – четвертую внесли. – Доброго здоровья хозяевам! Старуха все так же сидела у оконца и глядела вдаль. Покосилась на здоровенную девку в дверях, что держала кого-то на руках и кланялась в пояс. Следом вошел Тычок и втащил скамью. Первая утварь в дом. – В угол, – проскрипела ворожея. – Да хворого на ту скамью. Тычок поставил скамью в угол, и Гарька уложила битую рабыню на подстеленную верховку. Ворожея встала, и Безроду показалось, будто кости старухи на самом деле заскрипели. Все скрипит в этой избе, – ворота, кости, петли. – Скребцы в подполе. – Бабка показала длинным, костлявым пальцем вниз. Подошла к скамье наклонилась над девкой, поглядела, пощупала грудь, послушала, как дышит. Обернулась. – Чья?
У Безрода в горле пересохло. Так давно не говорил о бабе – «моя»! – Моя! Бабка не ответила, только покосилась. Соскребли гарь, пустили по стенам свежий тес. Безрод прикупил маслянок, и вечерами в избе стало светло, как днем. – …Ходить к нашей ворожее – ходят, а боятся, – сидя вечером на ступеньке крыльца, Тычок заедал хлеб луковицей. Безрод примостился рядом в одной рубахе, несмотря на прохладу. Наработался одной рукой, взопрел. – Туда-сюда косят, под ноги глядят, лишь бы глазами не встречаться, деньги, еду суют – в сторонку смотрят. – И это углядел! – Соколиный глаз! – балагур вытянул тощую шею, и важно воздел палец. – Пока некоторые спят да прохлаждаются, иные, будто пчелки, покоя не знают! За те несколько дней, что простояли у ворожеи, Тычок широко раскинул хитрющими глазками и углядел то, что пряталось в тени старухиной избы. Людские недомолвки и недоглядки, опущенные глаза и скованные языки, торопливые шаги и всепонимающую усмешку ведуньи. Боятся. Безрод ухмылялся, ловя на себе опасливые взгляды местных. Видать, на всех постояльцев ворожеи легла тень неприязни к старухе. Но все страхи придавила нужда в бабкином умении. Люди гнали страхи прочь, стискивали зубы – и шли. С болями и хворями, с дурными снами и недобрым чохом. Что-то страшное тянулось за бабкой из прошлого, выглядывало из-за спины, недобро щерилось, пугало. Какая-то странность выступала из минувшего бесплотным призраком, словно туман. Гарька натаскала воды, наколола дров, вымыла днем всю избу, а когда село солнце, исподлобья поглядела на бабку и куда-то умчалась. Ее не было долго, потом, взмыленная, прибежала, зыркнула туда-сюда хитрыми глазами, подхватила на руки старуху, которой полгорода сторонилось, и куда-то унесла.
– Дурищ-щ-ща! – зашипела было ворожея, но девка лишь отмахнулась толстенной косой. Безрод усмехнулся, а Тычок, пряча хитрые глазки в пол, сдвинул шапку на нос, почесал затылок и засобирался вставать.
– Я тут это… кажись, простыл. Аж кости ломит. Ой-ой-ой, так и крючит в колесо! К земле гнет! Ох, мне бы до баньки живым дойти, ох, дойти бы! Парку бы в кости, ох!
Согнувшись в три погибели, кряхтя и охая, приволакивая ноги, егозливый старик побрел к баньке. За углом избы огляделся, – не видит ли Безрод, – шустро выпрямился и, будто лис около курятника, резво засеменил в парную. Безрод, сидя на крыльце, ухмылялся и слушал. Даже вставать не нужно, слышно будет на всю округу. Визгливый голос Тычка ни с каким другим не спутать. Неопределимых годов мужичок приоткрыл дверь в баню и пролез внутрь, кривясь и корчась, будто от всамделишных болей. Быстро разоблачился, и, прикрываясь веничком, нырнул в пар. Старик будто ни о чем не догадывался, рожицу балагур состроил донельзя наивную. Безрод, сидя на крыльце, прислушался. Уже должно быть. Пора. Сначала хлопнула дверь, потом тишину разорвал истошный визг Тычка, потом и сам Тычок, пролетев предбанник, шлепнулся в мягкую, жирную грязь. Безрод не видел полета старика, зато все отлично представил себе в лицах. – Хозя-я-яи-и-н! – долетело низкое из-за угла. – Я старика малость помяла, но уж больно шустр, старый егоз! Едва не снасильничал обеих! После нас отмоется, а? – Хорошо! – усмехнулся Безрод. Из-за угла избы, держась за поясницу, вышел Тычок. Теперь он непритворно потирал бока, кряхтел и охал. На лукавой рожице сажными кляксами чернела весенняя грязь, балагур кутался в верховку и оглядывал перепачканные в грязи штаны, что Гарька выбросила следом. – Ох, купили мы погибель на свою голову! – запричитал старик, но Безрод не поверил притворной досаде. Уж больно ярко горели озорством хитрые глазки. Видать, все же углядел что-то в парной. – Откуда мне, убогонькому, было знать, что бабы устроили баньку? Безрод молча сунул Тычку недоеденные хлебец да луковицу. Пусть остынет. Не то весь дом запалит, искры из глаз так и сыплют. – Ворожея велела передать, чтобы ты принес хворую в баньку. Чтобы сам принес, на своих руках, да чтобы я не помогал. Ох, и зыркнула, старая, глазищами, – думал, насквозь прожжет! Ну и бабка!
Безрод нахмурился. Самому бы рядом не упасть, когда на руки возьмет. Но уж если падать – падать обоим прямиком под бабкину ворожбу.
Сивый встал, осторожно повел плечом. Болит бок, тянет. Шагнул в избу, прошел в угол, где на лавке лежала хворая рабыня, и молчаливой тенью навис над битой-перебитой девкой-воительницей. Даже имени ее пока не знал. Глядел в лицо и не мог понять, видит или нет, хотя чего тут гадать – конечно, видит. Смотрит настороженно, боится. Душа, что осталась не отбита, наверное, в пятки от страха уползла. Безрод развернул полы верховки, просунул руки под шею и колени, осторожно поднял рабыню с лавки. В бок словно раскаленный нож вонзили и с десяток раз провернули. Перед глазами побелело, открылась рана, заплакала кровью. Понес осторожно, шаг за шагом.
А не догадайся Гарька унести ворожею в баню, да не распарь старухины замкнутость и безразличие, сколько еще пролежала бы хворая на грани жизни и смерти? Промолчи бабка еще день-другой, не замечая ничего вокруг себя, плюнул бы на все и занялся битой сам. И пусть старуха призывает кары небесные на дерзкую голову, пусть. Ухмыльнулся бы, как всегда. И так не красавец, хуже не будет.
Дверь в баню догадливая Гарька приоткрыла. Безрод осторожно внес рабыню через сенцы в парную. Ворожея и Гарька, обе распаренные, с мокрыми распущенными волосами, в свежих исподницах ровно привидения изникли из пара, что укутал баню, как туман. У Безрода в печном жару да водяном пару перехватило дыхание, перед глазами заплясала радуга. Сивый мгновенно взмок, нутро запекло, будто по жилам растеклось железо, расплавленное в кузнечном горне. Плесни на лоб водой – зашипит.
– Ну, чего встал? Клади на лавку, – да иди вон! – буркнула старуха и повернулась к Гарьке. – И ты тоже, девка, иди. Иди. Сама уж!
Безрод осторожно, не упасть бы от слабости самому, положил рабыню на лавку, застеленную свежей полотниной. Едва не поскользнулся на мокром полу. Пошатываясь, двинулся к выходу. Следом, накинув на плечи верховку, пошла Гарька.
– Сам. – Безрод осадил Гарьку, хотевшую было подпереть плечом. – С баней-то как сообразила? – Да так и сообразила. Сама не знаю как. Будто под руки толкнуло. Ходят к бабке за тем, за этим, а в целом городе даже распарить ворожею некому! – глухо бубнила Гарька позади. Размягчела хозяйка, подобрела, оглянулась вокруг. Кругами ходила, на хворую не смотрела, а ведь уже который день под одной крышей. Почитай, свои уже. Посторонних лечила, своих не замечала, как будто приглядывалась. Ровно боялась чего-то. Пригляделась? Да кто ее разберет. Безрод прошел в избу и в сенях тяжело опустился на лавку. Дальше не пошел. Незачем пол кровью пачкать.
– Тут перетягивай. – Буркнул Тычку. Старик по обыкновению возник, будто из ниоткуда. Ровно из-под земли вынырнул. – Ну-кося, девка, в сторону сдай! – Щуплый Тычок уперся плечом Гарьке в бок, попытался отодвинуть. Не отодвинул, но Гарька, фыркнув, отошла сама. Впрочем, недалеко. Через плечо Тычку подглядывала. Неопределимых годов мужичок споро и ловко перетягивал рану. Не подглядеть лишний раз, – как саму себя обокрасть. Вот только балагур отчего-то скривился, перекосило всего, – того и гляди, молоко у ворожеи в горнице скиснет. Одна беда – видно из-за плеча плохо, ровно прячут оба что-то.
– Эк тебя, насильник, перекосило! – Гарька издевательски скривила губы. – Неужели кровь дурноту наводит? – Ох, и язву мы купили! – не отрываясь от раны, закачал головой Тычок. – Ох, за болячку отдали кровные деньги! – Мы? – Гарька уперла руки в боки. – Тебя, пострел, что поседеть успел, на торгу не видала! – А мне и не надо ходить! Я утречком, словами. Дескать, так и так, бери девку скромную, работящую, характером незлобивую. И вот на тебе! Кошку в мешке взял! Аж когти выпустила! Эх, надо было самому!
Безрод, усмехаясь, засыпа л под их перебранку, под легкими Тычковыми руками и Гарькиным низким бухтением.
А утром встал ни свет, ни заря. Еще сопел во сне Тычок, еще кряхтела на женской половине Гарька, а снаружи кто-то уже возился. Ворожея, наверное, больше некому. Вот ведь не спится. Пошатываясь, Безрод вышел на крыльцо. В глубине двора, в серой полутьме рождались мерные глухие удары, – наверное, топора по дровине, а может быть, долота по тесу. Безрод сошел с крыльца, ступил босиком на холодную землю, и, разбивая на лужицах молодой ледок, зашагал к дровнице.
– Чего подскочил? В тепле не спится?
– Дай топор, что ли. У меня всяко ловчее выйдет. – Безрод потянулся за топором. Ворожея усмехнулась и выпустила колун из рук.
– Гляди, перекосит работу на левую сторону. Ведь в левом боку рана?
– В левом, – поморщился Безрод. Давно хотел спросить, как звать хозяйку, да все недосуг было.
– Звать-то как? А то все «бабка», да «бабка».– Когда-то Ясной звали.
Показалось, или ворожея и впрямь улыбнулась? Тепло, без всякой задней мысли, просто оттого, что вспомнила многоцветное, вкусное, молочное детство.
– Сам-то кто?
– А никто, – усмехнулся Безрод. – Две руки, две ноги, хожу по свету. Живу, дышу…
– И баба твоя жить будет. – Ворожея кивнула на избу. – Где ж ее так, сердешную?
– В драку полезла. Порубили.
– А сам что? Не сберег? Все по драчным избам ножом машешь?
– Машу вот.
– Вижу. Дурень! Уже сединой виски подернуло, а ума все нет!
– Да где ж его взять, если мамка не дала? – Потихоньку, не напрягая бок, Безрод покалывал дрова. Благо береза тонкая пошла.
– У отца возьми.
– Дай отца, – возьму.
– Выходит, безрод?
Сивый усмехнулся. Ровно в воду бабка глядит. А может быть, и впрямь глядит. Ворожцам все прозрачно, все видно, – хоть небо, хоть вода.
– А ну, глянь-ка на меня! – Ясна отчего-то сощурилась, подошла близко, едва не под самый топор, и остро зыркнула исподлобья на Безрода.
Сивый остановил топор на замахе, над самой головой ворожеи, нахмурился и медленно убрал колун. Старуха шагнула под топор, даже глазом не моргнув, будто знала, что все обойдется.
– В глаза мне гляди, парень, в глаза! – Ясна будто искала что-то в Безроде. Смотрела пристально, не отводя взгляда, и вдруг подбородок хозяйки мелко-мелко задрожал, будто хотела что-то сказать, да горло пережало. Глядел Сивый спокойно, дышал ровнехонько, но чем дольше смотрела Ясна в синие глаза, тем сильнее расходилась душа. Как с цепи сорвалась, на дыбы поднялась. Зазнобило, словно упала в студеное море. Холодные, спокойные глаза…
…Холодные, спокойные глаза. Молода была, легкомысленна, вешним ароматным ветром голову сносило напрочь. А синие глаза, что смотрели прямо, не отворачивая, углядела в толпе, на весенних плясках, в березовой роще. Будто спиной тот взгляд почуяла. Оглянулась из середины хоровода и застыла, ровно ноги отнялись. Осанистый, кудрявый парень, по всему видать, вой, глядел на нее холодными, синими глазами и улыбался. Хорош был собою аж до коленной дрожи. Как рядом оказалась, сама потом не помнила. Проплясали рука об руку весь летний вечерок, и парни, что имели на нее виды, начали недобро коситься. Тогда, почитай, пол-округи в женихах у нее ходила, а вторая половина – дети и старики, – по домам сидела. Откуда взялся тот кудрявый, да плечистый, никто не знал. Гадали, да все без толку.
А потом, после плясок, когда девки, точно ласточки, стали разлетаться по домам, парни загородили чужаку дорогу. Воробей, самый сильный, закатал рукава рубахи. Не шутили женихи, крепко бить вздумали пришлого. Она, дуреха, выглядывала из-за спины синеглазого и от ужаса готова была кричать. Ноги растряслись. Только не так вышло, как парни удумали. Разметал их чужак, словно ветер осеннюю листву. Последних охаживал, когда в свалку ворвался встречный ветер – молодец как молодец, да только тоже незнакомый. Как и своего провожатого, она ни разу чужака не видела. Встали друг против друга, оба нахмурились, а как заглянула второму в глаза, вся содрогнулась. Ровно зима посереди лета упала, а она во всем летнем на звенящий мороз вышла. – Уйди, брат. Добром прошу! – бросил тогда ее провожатый. Второй лишь рассмеялся.
И впрямь похожи, точно братья. Глаза у обоих одни и те же, цвета синего неба, только не теплого, а холодного, студеного. И вот чудеса – когда синие глаза, а когда серые. Пока весело было, пока плясали, будто в небесную синь гляделась. А теперь посерели, ровно заволокло небо серыми тучами. Душа вымерзает, пробирает до самого дна. Стало невыносимо страшно, будто разбежалась во весь дух и чудом остановилась на краю пропасти. Нутро охолонуло, как если бы из горячей воды прыгнула в холодную.
–Нет! Не уйду! – Второй зловеще улыбался.
–Сдай в сторонку. – прошептал за спину ее провожатый.
Насмерть перепуганная, отошла подальше, встала за березкой. Слишком далеко зашли игры, слишком далеко. Думала просто погулять, ладному молодцу голову поморочить, местных парней позлить, – оно же вот как обернулось! Такая каша из-за нее, сопливой, заварилась! Должно быть, серьезные виды имел на первую девку округи кудрявый да плечистый. А тот, второй, громогласно рассмеялся, только недобрым получился его смех. Показалось, будто земля под ногами ходуном заходила, все косточки задребезжали, самый воздух затрепетал, и ни листочек не шелохнулся на березе. А когда отгремел громогласный смех, двое, что назывались братьями, ринулись друг на друга. У Ясны ум за разум зашел. Рот раскрыла, а дышать забыла.
В лесной глуши, на звериной тропе, разыгралась жестокая сшибка. Ясна никогда не видела, чтобы так бились. Не так дрались парни в их деревне, не так бились вои, что иногда бороды друг другу прореживали. Не так. Будто земля стонала, деревья гнулись от поединщиков прочь, а парни, побитые и разбросанные по сторонам, со стонами расползались кто куда. Воздух напитался чудовищной силищей, того и гляди загустеет, все равно, что холодец на морозе. Ясна присела у ствола, обняла ноги руками, сникла, зашептала обережный заговор. Думала – ослепнет, думала – оглохнет, думала – из памяти уйдет, громы грохотали, земля дрожала, деревья гнулись. А когда приоткрыла один глаз – бабье ведь никуда не спрячешь – да искоса посмотрела на поединщиков, у самой дыхание перехватило. Ее провожатый гнул брата в колесо, одолевал, ломал. По чуть-чуть, понемногу, но ломал. Тот, второй, не сдавался, сам давил, но нынче выходило не в его пользу. Нелегко далась победа, – даже подумала, что, схватись они в другой раз, все могло быть по-другому. Показалось, будто смешливому не хватило только везения…
Второй, пошатываясь, уходил в лес, а статный, да кудрявый, теперь снулый и растрепанный, прислонился к березе, и отчего-то дерево заскрипело. Сама не поняла, как подошла, сама не упомнила, как кивнула, едва он спросил: «Пойдешь за меня?» Той же ночью все и сладилось. Страшное потом случилось.
Парни поглядывали с опаской, обходили десятой дорогой. Еще не сошли синяки, еще не обсыпалась кровяная корка с губ. Подруги с завистью поглядывали. Не абы кому приглянулась, этот синеглазый – боец не из последних. Окрестные парни тому доказательством – не ходят, а горбятся, не говорят, а кривятся. Синеглазый ушел, но обещал вернуться. Просил ждать. И все бы ничего, – только взрослые вои, которым парни рассказали о сшибке на звериной тропе, мрачно качали головой. Дед Хмур, самый старый воитель в деревне, непонятно как доживший в ратном деле до глубоких седин, все пытал Воробья и остальных:
–А статью каков был?..– Разбросал по сторонам, ровно молодь неразумную?..– Говоришь, глаза холодные?..– К земле гнуло, значит?..
Потом долго молчал, положив руки на клюку. Велел кликнуть Ясну, а когда первая красавица встала на глаза, просто спросил:
–Как звать-то, сказал?
–Нет. – Ясна покачала головой. – Сказал – просто ратник! Просто ратник.
Дед хранил молчание, глядя на молодицу глазами, выцветшими от древности, и отчего-то покачал головой. Отправил девку восвояси, а парням наказал днем и ночью ходить за Ясной точно хвостики, след в след. Одну не оставлять, и чтобы никто чужой на перестрел не подошел. Парни тогда почесали затылки, спросили, – дескать, зачем все это надо. Хмур что-то недовольно буркнул, и добавил, чтобы не менее трех парней в шесть острых глаз приглядывали за молодицей, причем оружные. Охотники белке в глаз попадали, им добрый лук не в тягость. Спросили только, долго ли ходить за Ясной, ровно тень.
–Пока не скажу, будете ходить! – отрезал Хмур. А когда озадаченные парни ушли, дед помрачнел, нахмурился и все повторял в бороду: «Не может быть…».
И не подозревала, что ходят за нею, – когда трое, когда четверо. Легко ли заметить парней, что кабана обходили, не спугнув? А как-то пошла с подругами в лес по грибы, – и сама не поняла, как заблудилась. Заплутала. Тропка наврала, что ли? Глаза подняла, а подруг и нет. Страшно перепугалась тогда. Заозиралась, ища подмоги, и прямо напротив услышала хруст ветвей и шорох травы в чаще. Кто-то шел. Перепугалась. Нет бы обрадоваться живой душе, а вот взяла да перепугалась. Стояла и глядела в чащу, откуда шел треск. Сердце билось, ровно у загнанной. А когда из лесу вышел… глазам не поверила, назад попятилась, такой испуг взял. Да что там испуг – страх, страшище! Сердце в пятки ушло, показалось – бежит, сломя голову, хотя не сделала ни шагу. Все остальное видела, будто в тумане. Отовсюду изникли парни, – свои, деревенские. Четверо. Встали перед нею, отгородили от чужака, заслонили собой. Луки натянули. Не подходи! Чужак шел напролом, от стрел не уворачивался, только руками прикрывался. Стрелы впивались острыми жалами – которая куда, но пришлый сломал парней с ходу, молодцы только вскрикнули. Лишь Воробей продержался дольше всех, да и тот упал. А ведь все четверо были не из слабаков. Воробей на медведя в одиночку ходил, а Тресь прошлым летом секача без подмоги взял. Дальше от ужаса, боли и отвращения себя забыла. Кричала, билась, на помощь звала, задыхалась…
Вернулась затемно, платье порвано, волос растрепан. Как добралась, не помнила, – своими ногами, или на чужом горбу, не помнила. Все подернулось туманом. Дурнотою была полна по самое горло, только закашляйся – вывернет всю наизнанку. А еще казалось, будто кто-то нес на руках, да на ухо доброе нашептывал. Была уверена – это синеглазый вернулся, только поздно. Всего и осталось, что поднять с земли истерзанную, опоганенную, да отнести домой.
Ясна слегла. Сколько времени прошло, не считала, целыми днями лежала в избе, глядела в потолок. Опостылело все. Хмур приходил. Встал на пороге, долго глядел, ровно на полоумную, покачал седой головой и вышел.
Мать не знала, что еще сделать, как любимое дитя к жизни вернуть. Заставляла работать, да все из рук валилось. Веретено в слабых пальцах не держалось, ухват падал, словно брала неподъемный меч. Походит по дому – и валится с ног долой. Хмур пришел еще раз, через седмицу или две. Присел на краешек лавки, поглядел искоса и повел рассказ. Издалека начал. И пока старик рассказывал, Ясна рот раскрыла, от ужаса дышать забыла. Хмур враз объяснил громы и молнии при полном безветрии, холодные глаза обоих братьев – цвета студеного неба, – дрожь земли.
С тех пор стала ни жива, ни мертва, каждый день к себе прислушивалась и однажды поняла – тяжела. Не к матери побежала плакаться, обезумела, по всей деревне бегала растрепанная. Блажила, ровно умер кто, Хмура искала, нашла, бросилась деду в ноги и долго не могла уняться. Старый гладил ее по затылку узловатой ладонью и ничего не говорил. Молчал. Что тут присоветуешь, – сама должна решить. Хотя чего тут решать, все ясно как белый день. Нельзя зло в мир пускать, нельзя.
Бабка-ворожея помогла вытравить нежеланное дитя. Дождались урочного срока, и Ясна исторгла то ли зло неизбывное, то ли счастье неизмеримое. Разберись теперь. Потом долго болела. Замуж больше не пошла, да и не звали. Целыми днями пропадала у бабки-ворожеи, от людей отгородилась, переживала – и до конца пережить не могла. Навсегда запомнила спокойные серые глаза, которые с одного лица будоражили ожиданием чего-то неведомого, а с другого лица студили неописуемым страхом. Душа пряталась от дурных воспоминаний поглубже – и спрятаться не могла – цепкая память мешала забыть пережитое. Холодные, спокойные глаза каждую ночь, в каждом сне…
– Бабка Ясна, тебе худо? Голосом Сивого только песни играть, а теми песнями девок привораживать. Вывел из накатившего прошлого, как путеводная нить. Холодные, синие глаза глядели участливо, будто в душу заглядывали. Участливо, да все равно холодно. И как только умудрился совместить несовместимое? Ясна помотала головой, прогоняя призраки минувшего, но холодные глаза остались перед нею. Не может быть! Не может! Думала, больше не случится увидеть подобный студеный взгляд, и вот на старости лет довелось. – Да ничего, жить буду, Сивый! – И то ладно. – В Торжище Великое зачем приехал? И куда теперь отправишься? Безрод лишь плечами пожал. За чем приехал, то и взял, а в какую сторону света теперь смотреть, – и сам не знает. Взял следующее поленце, утвердил на колоде, занес топор и, морщась, опустил. – И матери, стало быть, не знаешь? – Не знаю, – буркнул Безрод. – А лет тебе, Сивый, сколько? – Сколько есть, все мои! – Не просто любопытствую. Думку имею. – Мне твои думки неведомы. – Безрод, щурясь, глядел на бабку. – Кажется, знаю я твоего отца. Ровно гром средь ясного неба громыхнул. Безрод выронил топор, прянул на шаг назад. Сначала Стюжень, теперь вот Ясна. Оба далеко смотрят, глубоко глядят. Ворожцы – особые люди, дальше прочих видят, и странное дело, Безрод верил обоим. – Ну? – только и бросил, кося исподлобья. А Ясна глядела на седого парня, неровно стриженного, расписанного ножом по лицу, и лишь крепче сжимала губы. А надо ли это, Сивый? Станешь ли счастливее, когда узнаешь своего родителя? Нет, не станешь. Все равно не обнимешь, не скажешь: «Вот и я, отец!». – Ничего я тебе не скажу! – глухо обронила старуха и махнула на дровницу. – Да и ты не зевай. Вся поленница на тебе. Сегодня же наколешь! Безрод остался один на один с дровницей неколотых чурбаков. Босой на холодной земле, подмерзшей за ночь. И такой же холодный внутри.
– Вынеси во двор подышать. – Ясна кивнула на хворую. – Звать-то ее как? Как звать? А боги ее знают! Не у кого было спросить. Крайр явно не знал, пленница же в беспамятстве пребывала. – Сам снеси. Этой вот не давай, – кивнула бабка на Гарьку и слегка улыбнулась. – Твоя баба, тебе и нести. Безрод прошел к лавке, которую занимала битая рабыня. Та как раз приоткрыла глаза, насколько позволяли синяки и отеки. Не разглядеть зрачка, не понять, со злобой глядит или с добром. Хотя какое тут добро! Понимает, что рабой куплена, уж не счастьем ли безмерным ей полыхать? Завернул в овчинную верховку, осторожно поднял на руки, вынес на крыльцо, усадил на широкую ступеньку, прислонил к перильцам, сам опустился рядом. Поплотнее укутал. Поглядел и так, и сяк, вернулся в избу, взял еще одну верховку, бросил в ноги. С такими ранами парням поздоровее пришлось бы несладко, – что же о девке говорить? – Звать-то как? Молчала. Глядела узкими щелками-глазами и медленно сползала по перильцам спиной. Трудно еще сидеть, прилечь бы. Безрод подхватил сползающее тело, аккуратно уложил на тес. – Ве рна зови, – прошептала едва слышно. А все равно сильнее стал голос. Теперь не нужно к самым губам пригибаться. Глядишь, и поправится. – А дальше что? – еле слышно спросила битая. Дальше что? А что нужно будет, то и случится. В свое время узнаешь, только поправляйся скорее. И никуда тебе не деться. Что-то еще порывается сказать, с силами собирается, воздуху набирает в разбитую грудь.
– Ты страшный. Как сама смерть, – сказала, как выдохнула, так же тихо.Безрод лениво усмехнулся.– И без сопливых скользко.
Надерзить, что ли, хотела? Характер показать? Надеялась, что осерчает – и жизни лишит? Дескать, рабой не была и не буду, дорогой хозяин! Лучше теперь узнай, что купил, чтобы потом в бешенство не входить. – Дерзка больно. Согласно кивнула. Да, дерзка, а такую постылую жизнь ни во что не ставлю. Хочешь лишить жизни, – лишай теперь же. На ноги встану, бита буду, а по-твоему не бывать. Головы не склоню, с рабством не свыкнусь. Дурой уродилась, дурой и помру. Покуда жива, дурость будет наружу лезть. – Ну и ладно, – махнул рукой Безрод. Там поглядим. Лишь бы на ноги встала. – Надышалась? Не морозит? Верна устало моргнула. Студено. Но диво как хорошо, будто с каждым вдохом жизни прибавляется, кровь быстрее по телу бежит.
– Надышишься – моргни.
Безрод глядел на нее и в мыслях убирал с лица синяки и царапины, заживлял кровяную корку на губах, возвращал в полное тело. Глаза станут шире, а лицо, наоборот, у же, появятся скулы. И все равно не получалось представить Верну такой, какой она была до плена. Как будто девка набросила на лицо страшную личину, и заглянуть под нее не получалось. Всякое выходило, – кроме того, что по-настоящему нравилось. То глаза не те, то лоб низковат, то подбородок слишком острый.
– Чего уставился? – прошептала Верна одними губами. Ослабела после «долгой» беседы, еле-еле сотрясла воздух у самых губ.
– Вот думаю. Сырой тебя есть, – или на огонь определить? – буркнул Безрод без тени ухмылки. – Отбивать уж не надо, на совесть отбита. Стала мягонька, на вкус нежна. Знай себе, разделывай, да в огонь суй!
– Подавишься!
Только по губам и угадал.
– И то верно! Дерзкие да сварливые жестче выходят. Пей потом снадобье от боли в пузе!
– Поперек горла… встану!
– Уже встала. Говорим всего ничего, а показалась хуже горькой редьки.
– Зачем… купил?
На сей раз губы едва разлепила. Скорее догадался, чем понял.
– Сам не красавец, хоть кто-то рядом еще страшнее… – покосился на Верну и еле заметно хмыкнул.
– В прежний облик войду… с досады лопнешь… образина!
Безрод усмехнулся, покачал головой.
– Нет, ждать не стану. Буду есть. Станешь вконец жесткая – и вовсе не разжуешь. А пока мягонька…
Подхватил дерзкую рабыню на руки и унес в избу.
Ежевечерне Гарька уносила Верну в баню, где ворожея поила хворую целебными отварами и всю, с ног до головы, утирала травяными кашами, и приносила под самую ночь, закутанную в свежее полотно, ровно младенец.
Понемногу, по шажку Верна отодвигалась от кромки, страшной всем живым, отползала в жизнь. Тяжелые раны толкали рабыню обратно в пропасть, долго не хотели заживать, но Ясна ворожскими наговорами и чудодейственными травами изгнала раны из тела, придушила до маленьких болячек. Одного ворожея не знала, кто поделился с битой силой, следы которой учуяла ворожачьим нюхом в первый же день. Учуяла, и такой страх бабку взял, что потом долго не смела к битой рабыне подойти. Из-за спины накатывало прошлое, ворожея мало не тряслась. Хотя, чего не знала… точно знала, кто поделился с Верной силищей, только думать об этом не хотела. Боялась.
Однажды, когда Верна стала спадать с лица, Ясна велела Безроду отнести девку в баню, да самому следом идти.
– И хмельного позабористей купи.
– Напоить удумала?
– Дурак! Нос подправлю. Выпрямлю. Бабе, хоть и рабе, без ладного носа никак нельзя. Сломали, набок своротили, изверги.
– Не с веретеном попалась – с мечом. По забавам и огребла. Свое получила. А мед зачем?
– Верно сказал, – напою. Больно ведь будет. Памяти может лишиться.
Безрод прикупил в корчме по соседству крепчайшего меду, самого крепкого, что нашлось у корчмаря, и отнес в баню заранее. Ворожея мед наговорит и силой напитает.
– А теперь нашу девоньку неси. Сам.
Девоньку нашу! Ишь ты! Как будто знает, для чего купил, – ровно в мыслях порылась.
– Ты, Сивый, девку неси, не ухмыляйся! А что знаю – то знаю. Сама вызнала, никто не рассказывал!
Безрод ухмыльнулся, искоса глянул на бабку.
– Ты меня, сокол ясный, взглядом не морозь! И без того мороженая! – Бабка гордо вздернула сухое лицо, почти нетронутое старческим тлением. Прямой нос, четкие, высохшие губы, тонкая шея с редкими, но глубокими морщинами ворожею отнюдь не уродовали. Из-под бровей, словно нарисованных, сверкали глубоко запавшие медовые глаза. – Знай себе, неси девку в баню, да под ноги гляди! Не споткнулся бы! Хватит с нее!
Ну, хватит, – и хватит. Безрод, усмехаясь, осторожно нес Верну в баню, и пока нес, глядел под ноги, как бабка и велела.
– Осторожно клади! А ты, оторва, вон пошла! – Ясна беззлобно прикрикнула на Гарьку, что сунула в парную любопытный нос. Та скривилась, но дверь прикрыла.
– Приподними… усади… держи руки и голову… – Ясна поднесла сулею с медом к губам Верны. Рабыня послушно глотнула, распробовала, заперхала, забилась, будто рыба на суше, замотала головой. Безрод стиснул в руках, обездвижил, словно туго спеленал.
– Глотай, краса-девица, глотай! – увещевала бабка, опрокидывая сулею в рот Верны и слегка сдавливая гортань. – До донца пей, больше не болей!
На шее Верны заходило горло, рабыня делала судорожные глотки, что-то пролилось мимо рта, но немного. И разом сникла, обмякла в руках Безрода, точно украли ее из этого мира.
– Клади. Держи руки, – ворожея сворачивала из полотна тугие шарики и заталкивала Верне в ноздри. – А теперь помолчи.
Старуха отвернулась, подняла голову в небеса, зашепталась. Безрод молчал, не шевелился, и даже дышал вполраза. Боец говорит с Ратником – баба не встревай, баба с Матерью-Землей шепчется – мужчина сдай в сторонку. Ясна сотворила знамение Матери –Земли, решительно повернулась и коротко бросила:
– Держи крепче.
Безрод лишь хмуро кивнул.
По восьми сторонам света в расщепах весело трещали светочи, кругом на скамьях стояли маслянки, и в парной стало светло, как днем. Бабка левой рукой прижала голову Верны к ложнице, правой осторожно взялась за нос, легко ощупала. Безрод смотрел на тонкие, длинные пальцы ворожеи, что легли на искореженный нос, и сомнение понемногу уходило. Может быть, сможет, авось получится!
Бабка Ясна что-то нашла, ухватила переносицу двумя пальцами, резко дернула. Верна слабо застонала и еле-еле вздрогнула.
– Дважды сломали, чтоб им пусто было! – зло шипела бабка. – Хорошо, хоть не убили! – буркнул Безрод. – До конца своих дней должна Ратника благодарить.
– Тебя, Сивый, не спросили! Крепче держи, дернется!
Ворожея прихватила пальцами у самой переносицы и потянула на себя. Верна рванулась из рук Безрода, но тщетно. Как будто придавило к лавке неподъемной силой. Битая-перебитая воительница только глухо застонала в хмельном сне. – Дадут боги – обойдется! Станет наша девонька первая красавица в округе!
– А по мне, уж лучше так, – буркнул Сивый.
– И нечего ухмыляться, страхолюд! Без ужаса в лицо не посмотришь! Бабе на сносях во сне привидишься – не случилось бы беды!
Безрод ухмыльнулся.
– Уж чем богат!
– Убрала бы шрамы, да не в силах!
– И не надо. Мое пусть при мне остается, – ухмыльнулся Безрод. – Все?
Тряпицы, что торчали в носу Верны, промокли насквозь. Потекла из носа кровь – темная, вязкая, тягучая.
– Уноси, образина! – бабка отмахнула в сторону двери. – Все!
– Кому образина, а кому и красавец писаный, – ухмыльнулся Безрод и покосился на синюшную Верну.
Осторожно поднял на руки, ногой отворил дверь и вынес. В избе Тычок и Гарька, не сговариваясь, нарочито зажали носы. Дескать, несет от девки перегаром, будто от грузчика на пристани.
– Обоих на улицу выгоню, там и дышите, – хмыкнул Безрод и кивнул Тычку. – Лавку помягче застилай, две верховки брось. Пить не хотела – напоили, боли не ждала – получила. Досталось ей.