Глава 3
ПОДЗЕМНЫЙ КНЯЗЬ
Который день пошел, Тычок и счет потерял. На пятое утро махнул рукой и бросил считать. Всякий раз искал в Безроде признаки выздоровления, но Сивый надолго замер в одной точке, и время, казалось, про него забыло. Ровно пропал человек, исчез, спрятался на тоненьком рубеже меж солнцем и луной, меж днем и ночью, тишок да молчок. Лишь иногда сам всплывал на поверхность из глубин забытья, чаще будил старик, насильно кормил и отводил по нуждам.
Безрод грелся и не мог согреться. Ушли недалеко от Понизинки, туда, где вился в скалах белый парок и наружу рвалось подземное пекло. Меж каменных глыб, из разломов столбами поднимался к облакам немыслимый жар, все кругом дышало теплом, камень под ногами сделался горяч, словно и не камень вовсе, а разогретая глина. Кое-где в трещинах открылись горячие ключи, и стояли они, залитые парующей водой по самый краешек, будто купели. В одной из них, мелкой и плоской, точно огромный цельнотесаный таз, который день кряду зубами от озноба стучал Безрод.
Ровно подстриженные волосы – Гарька расстаралась – мокрыми стрелками лежали на лбу, Сивый, свернувшись калачиком, покоился на овчинном тулупе, брошенном в воду, голову пристроил на покатую стенку и как будто не чувствовал неудобства. Иной раз Тычок от бессилия стучал кулаком по камню – из-за телесных судорог вода в купальне рябила и волновалась. От боли, разлитой кругом, и самого корежило пуще гусиного пера в огне, но помрачневший балагур кое-как держался.
– Да когда же тебя трясти перестанет, сердешный?!
Старик почти все время проводил у купели, подолгу изучая раны. На второй день после схватки порезы целиком закрылись ледяной коркой, на палец вокруг побелело, словно обморозился, глаза оделись тенями, из лица ушел цвет, щеки ввалились, и кой-когда старику даже виделся морозный парок у самых Безродовых губ. И это посреди жара! Там, где печет, как в кузнице! На третий день оледенение расти перестало, рубеж двух пальцев не перешло. Тычок несколько раз на дню мерил обморожение, Серогривок ложился рядом и лизал хозяина в нос, иногда тащил что-то, зажатое в пальцах. Старик не смог разжать хватку. Навроде как тряпка.
– Выпало же тебе. – Тычок подолгу разговаривал с Безродом, просто для того чтобы тот слушал человеческий голос. – Одна ушла сама, вторую отняли. Точно веревку в кольцо свили, ведешь по ней пальцем и не находишь ни конца ни края. Будет у меня когда-нибудь внук или нет?
Старик легонько потрепал Безрода за мокрый чуб. Находился при Сивом неотлучно, благо нужда с добычей пропитания отпала сама собой. Хорошо вовремя обеспокоились. Гарькиного Уголька нагрузили всем, что может понадобиться в дальней дороге: крупой, вялениной, орехами, едальной утварью. Егозливый дед за время вынужденного безделья облазил все окрестности и обустроил бытие со всем возможным удобством.
Чуть поодаль от Безродовой купели, на полночь, обнаружилась расщелина в каменном мешке, куда даже полуденное солнце надолго не заглядывало. Жаром оттуда пыхало так, что любопытный Тычок не рискнул далеко соваться в неведомое. У входа в нескольких шагах вода так и паровала, уж булькало точно как в настоящей похлебке, и старик недолго думая в первый же день пристроил на камни котелок с кашей, благо с родниковой водой заминки не стало. Получалось дольше, чем на костре, а куда торопиться? Знай себе гляди за варевом в полтора глаза, чтобы не подгорело. Дальше, в глубь расщелины, не полез. Боязно. Вдалеке в темноте будто краснеет что-то и печет несусветно. А ну как там у владыки подземного княжества своя каша варится? Зазеваешься – мигом на жаркое пойдешь. Вон, даже отблески пламени мерещатся. Еще несколько шагов – затрещат волосы.
Сивый ел молча, не открывая глаз, и зубами стучал по ложке так, словно бежит мальчишка сорванец вдоль забора и палкой ведет по бревнам. Купель горяча, любой обмороженный давно встал бы на ноги, этого не отпускает.
– Ворожба, не иначе, – бурчал старик. – Да притом ворожба недобрая! А что мы бедовой девке плохого сделали? Разве обижали, разве не любили? А она?..
Разводил руками и горестно вздыхал. Так – одно выходит, сяк – другое. С одной стороны посмотришь – сволочь Верна, гадина и змея подколодная, а с другой…
– Не понимаю баб, – грозил пальцем куда-то в небо, никому и всем сразу. – Что за глупый народ?! То каменное изваяние тешет, руки в мозоли сбивает, кровищей поливает, то в небесную дружину спровадить готова. Странно как-то, не по-людски…
Иногда заходился едкими слезами по безвременно почившей Гарьке, утирался рукавом и засыпал, обессиленный и вымученный. Так и шло все своим чередом до тех пор, пока однажды старик не проснулся и не обнаружил купель пустой.
– Безродушка? Ты где, Безродушка? – подскочил на ноги, заозирался.
Неужели враги подошли, с собой увели? Неужели выследили? Как же так? Тише мыши подкрались и вынесли, а Сивый не то что драться – дышать спокойно не может. Ай да Тычок, ай да молодец! Все проморгал, проспал! А Серогривок? Почему лай не поднял, почему зубами чужаков не рвал? Ну чего язык высунул, бестолочь? Эх ты, зверюга!
– Ты где, ты где? – едва не теряя сознание, старик на коленях ползал по камню, искал маломальские следы. Да разве останется след на камнях? – Ты где, ты где?..
Егозливый дед серьезно занемог, сердце прихватило. Едва души не лишился. Присел на край купели и сойти не смог – ноги отказали. Растерялся. Будто жизнь кончилась, да и жить больше незачем. Внезапно и сразу. И ведь надежда появилась – лучше Безроду не стало, но и хуже не делалось… И на тебе! Старик махнул на все рукой и безучастно просидел до самого заката. Гарьку потерял – коровищу глупую, Безрод сгинул… Плакал и не утирал глаз. Только повторял:
– Солнышко угасает, и я угасну.
Занятый собой, не сразу услышал и увидел. В отдалении что-то зашуршало, завозился радостный Серогривок, и что-то нечеткое, смазанное оживило безмолвный каменный мир. Старик очнулся лишь тогда, когда естество, еще не до конца омертвевшее, испуганно встрепенулось. Протер глаза и подобрался. У входа в расщелину, ту самую, в глубине которой мерцало нечто красное, словно угли подземного костра, обозначилось движение. Некто медленно вышел из пещеры, покинул тень скалы и остановился в нескольких шагах от «умирающего».
Тычок мигом ожил. Если на поверхность явился хозяин подземного княжества спросить за шум с незваных гостей, ответ один – делай ноги, назад не оглядывайся. Помереть спокойно не дадут!
– Мы тут это… погреться зашли. Озябли что-то. Ну и лето!
– Лето как лето, – хрипнул подземный князь. – Бывало и хуже.
– Хуже? – Балагур помирать раздумал, по крайней мере теперь, и проморгался. – Хуже некуда!
Выродок подземного пекла сдал ближе, и ведь шел как-то странно – валко, спотыкаясь, будто и не князь вовсе, а последний забулдыга. Ни единой одежки, закопчен, блестящ, ровно вспотел, а потом в саже извозился, и глаза… Как две ледышки, чудом не растаявшие в пещерном кострище. Тычок прикусил губы и близоруко сощурился.
– Глаза сломаешь. Опять плакал?
– Я старый, мне можно.
Голос как будто Безродушкин, только хрипит сильнее обычного. Серогривок скулит, хвостом туда-сюда мечет. Стал бы зубастый дурень привечать злого подземного князя, как же! Собаку не проведешь!
– А ты откуда?
– Оттуда.
Человек подошел ближе, и Тычок от радости едва не вскрикнул. Просветлело в глазах и расчистилось, точно и не было слезной пелены. Стоит Безрод и качается, весь закопчен, ровно в саже извалялся, только глаза и зубы остались невычернены. Баламут поднялся на тряских ногах, проковылял те несколько шагов, что отделяли от Безрода, и, обхватив неожиданное обретение цепкими руками, едва не носом влез в раны. Оледенение исчезло. На давешние два пальца вокруг порезов, стянутых на звериную жилу, простиралось не белое, мертвящее обморожение с коркой льда, а краснота с запекшейся кровью, вполне обычное для подобных дел явление. Старик ногтем ковырнул рану на груди, вопросительно поднял глаза:
– Больно?
– Больно, – усмехнулся Безрод.
– Куда же тебя, бестолоча, понесло? – Егозливый дед с места обнаружил голосом такой визг, что Серогривок залаял и принялся носиться вокруг. – Я едва от испуга не помер! Где ты был?
Сивый поднял руку, разжал пальцы, и на ладони остался кусок почерневшей, обгорелой ленты, та самая тряпка, что не выпускал из рук все эти дни.
– Лента? Гарькина?
– По ней Верна и нашла нас.
– И что?
– Заканчивается девятый день. Сгорела.
– Где?
– Там, – показал на скальную расселину, в глубине которой Тычку померещились темно-красные отблески.
Старик прикрыл рот. Едва не в само подземное пламя влез, сжег ленту, и, покидая этот мир, Гарькина душа утянула с собой страшные болячки.
– Печет?
Сивый кивнул. Неимоверно печет, едва глаза не лопнули. Скальная расщелина убежала вниз шагов на сто, затем резко оборвалась пропастью, и оттуда поднимался вверх чудовищный жар. Там, в провале, в каменном котле, наверное, булькало, как в настоящем, волосы свились от нечеловеческого жара в кольца, едва не задохнулся, и только сквозняк под сводом пещеры наносил свежего воздуха. Едва смолкло Тычково бормотание, будто сквозь сон услышал Гарькин голос, низкий и грудной, что звал непременно подняться, сойти в пещеру, к пропасти, и в подземном пекле растопить смертоносный лед. Превозмогая муть в глазах, вылез из купели, трясясь от озноба, вошел в пещеру и брел, пока не затопило всего блаженной истомой до потери сознания. Уснул, как после банных трудов, а когда проснулся, лента, зажатая в руке, истлела до пальцев, и тонкий дымок уносил прочь сквозняк. Свет лился через каменное окно в своде, и там, где старику мерещилось кострищное пламя, лишь играли в солнечных лучах россыпи красных камней.
Сивый потер пальцами остатки ленты, и та рассыпалась в черные хлопья, точно догорела до конца невидимым, безъязыким пламенем. Безрод исхудал, щеки ввалились, сделался темен, словно прокоптился насквозь, под кожей жилы катаются, и весь, ровно сеткой, оплетен розоватыми рубцами.
– Ты бы присел. Девять дней по краешку блуждал, едва на самом деле в пропасть не рухнул.
Сивый дошел до купели и с наслаждением повалился в чистую заводь. Свернулся калачиком на овчинной верховке, утвердил голову на камень и закрыл глаза.
– Эй, Безродушка, ты чего? Ты чего? – Старик затормошил «порождение глубин» за плечо. – Эй, не выспался за девять-то дней?
– Устал, – прошептал Сивый, засыпая. – Просто устал.
Тычок на всякий случай еще раз осмотрел раны. Краснота на два пальца вокруг порезов, льдом и не пахнет. Спит человек. Провел пальцем по коже Сивого, покачал головой и решительно отправился к вещам. Достал немного пенника, мочало, скинул рубаху, закатал штаны и полез в купель отмывать перерожденца и отскабливать от подземной грязи и поддонного жара.
– А что теперь, Безродушка? – Старик повеселел, помирать раздумал, устроил Серогривку выволочку за обжорство – пес равно охотно поглощал мясо и кашу. Таскал даже из плошки Сивого. Тот, впрочем, лишь усмехался. – Ты вот молчишь, а подлец который день жрет за себя и за того парня! Тот парень – ты.
– Пусть ест.
– А ведь силы тебе ох как понадобятся! Душегубов еще семеро, тьфу, восьмеро! Как против них драться, если каши мало ешь? Меч в руках не удержишь?
Безрод какое-то время молча смотрел на болтуна, потом точно гром грянул с ясного неба:
– Я не выйду на поединок.
До старика не сразу дошло, а когда сказанное улеглось в душе, руки опустились и все посыпалось наземь: глиняные плошки, ложки, мешок с крупой.
– Как не выйдешь?
– Ногами. – Сивый не отводил глаз, и к Тычку вернулось уже было забытое чувство, будто скребут клинком по клинку, волосы встают дыбом и на спине полно разбежавшихся мурашек. Тут, в стране горячих ключей и поддонного жара, баламута передернуло, ровно от дуновения студеного полуночного ветра. Так Безрод не гляделся с прошлого лета, и жутковато делается от того, что существо, уже почти домашнее, обнаруживает в оскале вершковые зубищи.
Старик, ожидавший чего угодно, только не ржавчины на великолепном клинке, плесени на свежатине, тины в родниковом ключе, аж попятился. Как не выйдет?!
– Завтра выступаем.
– Куда?
– Далеко. Рот прикрой…
С Безродом никогда по-настоящему не угадаешь. Вроде ранен серьезнее некуда, глядишь – на следующий день стоит прямо, не морщится и меч держит крепче крепкого. Увидела, как уходите поля еле живой и ноги передвигает, будто столетний дед, – махни рукой и забудь. Вполне можно утром проснуться и обнаружить его сидящим на валежине как в ни в чем не бывало. И все же в глубине души что-то саднило – на этот раз все окажется по-другому.
Двух лет не прошло, как сгорел отчий дом, но как будто успела состариться, почернеть, сгорбиться, и весь многоцветный мир сделался черно-бел. Еще звенят в памяти песни, которые пела с подругами, еще стоит перед глазами лицо, что озорно глядело с зерцала, но пришла новая Верна, злая, мрачная, прочертила на земле межу и отогнала давешнюю веселушку прочь. Не хочется петь и веселиться, не хочется думать и смеяться, а хочется только спать, будто устала от всего на свете – даже хлопать глазами и дышать. Иногда хохотушка перескакивает межу, куролесит на половине злой бабищи и разбрасывает повсюду яркие тряпки; но просыпается тетка Верна и гонит прочь, бездумно смотрит на красивые одежды и молчит. Душа не ворочается.
– Злая ведьма прибежала, вечный снег наколдовала, бабайка, бабайка, весну отдавай-ка! – на своей половине, в цветущем прошлом кривлялась хохотливая Верна, строя рожи тетке с потухшими глазами.
«Бабайка» всякий раз молча уходила к себе, за межой сбрасывала мрачный покров, что укутывал с головы до пят, и на теле обнаруживались каменные жерновцы, подвешенные на веревочках: шея, руки, ноги. День прошел – камешек подвесил. Даже на веках тяжесть – не открывать бы глаза вовсе. Исхитрись, попрыгай с такими погремушками, спляши, посмейся…
Тоскливо глядела на Понизинку и молча ждала. Вот-вот появится Безрод, усмехнется и доведет все до конца – телохранителей изведет, а чудо-невесту изрубит в куски. Есть на свете счастливая жизнь, и есть Верна; есть люди, и есть Верна; есть путевые бабы, и есть Верна.
Наверное, Сивый ранен. Конечно же ранен! Белопер и Балестр не из теста слеплены, едва на ремни не распустили. Просто чудо, что на своих ногах ушел. Безроду нужно отлежаться. Разумеется, нужно отлежаться перед следующим поединком. Только выздоравливай, только поднимись на ноги, умоляю! Заклинаю, излечивайся!
День проходил за днем, Сивый не появлялся. На девятый день от смерти Гарьки Верна почувствовала на себе взгляд, ровно кто-то смотрит из ниоткуда и что-то говорит. Да вот беда, не видно, кто смотрит, не слышно, что говорит. Ощущение взгляда едва уловимо, голос едва слышен, а к закату наваждение и вовсе исчезло. Догадайся. Семеро, как один, повернулись в сторону деревни. Верна молча уставилась на Змеелова.
– Он там. – Телохранитель показал в сторону Понизинки. – Выжил.
– Подождем еще.
Семеро не спорят. Не дают советов. Не поправляют. Не указывают. Берегут. Охраняют. Молча появились, молча исчезнут. Иногда казалось, будто они вовсе не умеют разговаривать. Между собой почти не общаются, перебросятся парой слов и все, друг друга понимают по взгляду, по жесту. До недавних пор Верна пребывала в мрачной уверенности, что девятеро непобедимы и во всем мире не найдется силы, способной сокрушить жуткий десяток. Но ведь нашелся ухарь, срубил не одного – двоих сразу! Если дело выгорит, успеть бы перед смертью спросить: что сделал с Балестром, отчего лицо у того изъели жуткие язвы? Девятеро явились откуда-то с той стороны, где обычных людей нет, а только страшные создания, жестокие, бесчувственные и сильные; как неведомый женишок ходит меж двумя мирами – уму непостижимо. Хотя нет, враки… постижимо, только покончить счеты с жизнью хочется еще сильнее. С тех пор, как дала согласие выйти замуж, больше нареченного не видела. Не надоедает. А срок уже близок.
– Он не приде-о-о-от, – прошептала как-то утром, подтянула ноги к груди и медленно завалилась на бок. Невидящими глазами смотрела на поляну и того не замечала, что ромашка у самых губ сморщилась, ровно в корешок слили мертвого зелья. Почернела, съежилась и поникла. – Он не приде-о-о-от.
Выждала еще несколько дней и одним прекрасным утром приказала сниматься. Сивый не появится. Он жив, но не появится. Напрасно надеялась. Встала спокойна, точно просветлела, сбила с одеяла и волос изморозь, умылась. Печально улыбнулась. Безрод понял о себе что-то важное, оценил силы и тихо исчез. Жить хочет. Кто же не хочет? Только, милый, не время жалеть себя, наоборот – придется жилы рвать изо всех сил, напрягаться так, как до сих пор не приходилось.
– Где он?
– Там. – Гогон Холодный показал на запад.
– Уходим.
Лето. Даже ночью воздух тяжел и тягуч, ровно масляный пар, еле колышется, запах полевого разнотравья почти недвижим и плавает над землей осязаемыми клубами, тогда откуда в эту жаркую пору изморозь на волосах и одеяле?
Безрод в седле кривился и кусал губы. Хоть и шли неходкой рысью, чуткие раны трясло немилосердно. Запредельным напряжением спину держал прямо, но несколько раз поникал на шею Тени, и жеребец обеспокоенно всхрапывал.
– Жизнь, Безродушка, она словно качели. – К Тычку вернулось обычное настроение, на коротком привале старик поучительно тряс пальцем. – То в одну сторону забросит, то в другую, а нас так и носит с запада на восток, а потом с востока на запад! Словно боги колотят нами по пределам сущего, дурь вытрясают, как грязный половик о дерево.
Серогривка Тычок оставил Неутайке. В ночи перед отправлением сходил в деревню и привязал пса к забору. Хотел было попрощаться по-тихому, и большим везением можно считать, что только полдеревни грянуло хохотом.
Старик разыграл прощание перед дальней дорогой, на крыльце понес невообразимую ерунду, от которой у любой незамужней девки свернулись бы нежные ушки, и, сходя во двор, по обыкновению обрушил все, что можно было уронить. С грохотом рухнули ведра, одно в другом, на черепки разлетелись глиняные горшки, об огромный железный чан зазвенели грабли. Трогательность прощания оказалась безнадежно смазана визгливым стариковским матерком, от которого на крылечки изб высыпали соседи и долго не могли угомониться. «Я уезжаю, Неутайка, запомни меня молодым и красивым… тьфу, дура, и ведра у тебя дурацкие!» Дольше всех не могла уняться сама «дура». Памятуя о «строжайше тайном отъезде», Неутайка смеялась в платок, долгое время не в силах встать с крыльца.
– Качели, – мрачно кивнул Сивый. – Взлетаешь к небесам и падаешь наземь.
Тычок покрутил пальцами. Да, взлетаешь, да, падаешь. А счастье, точно жар-птица с золотым хвостом, как будто далась в Руки, а в следующее мгновение взмывает ввысь.
Выбрались из долины и встали на дорогу. Безрод с каждым днем все крепче держался в седле, а Тычок будто скинул полвека – просто молодец гарцует.
– Ты мне, Безродушка, вот что скажи. – Баламут взялся за старое, день окажется бездарно прожит, если десять раз не переспросить. – Как тех двоих уделал?
– Сам не знаю, – усмехнулся Безрод. – Рубился бы как с обычными, до счета «пять» не дожил. Соображать перестал, потому и уделал.
– А тот, второй? Что с ним стало?
Сивый прикусил ус.
– Челюсть свернул. Или глаза выдавил. Не помню. Руку порезал, когда меч сломался. Той рукой и придавил.
– У тебя седины прибавилось, – буркнул старик. – Дорого нам встали эти двое.
Безрод отмолчался.
Уходили все дальше на запад, словно до последнего мгновения отжили свое в восточной стороне.
– А куда едем? Чего ищем?
– Умную голову. – Сивый почти выпрямился в седле и лишь иногда морщился.
– Знаешь таких? – оживился балагур.
– Твоя первая.
– А после меня?
– Найдется парочка.
– Здесь ты, конечно, прав! – Болтун истово закивал, по привычке воздев палец. – Разумный советчик – первейшее дело. Вот возьмем, например, меня: я как только заметил в скалах парок, сразу взял на заметку. Мол, не дайте боги, стали бы замерзать, там и укрылись. Хотел было тебе сказать, но думаю: «Сиди, Тычок, тихо, не буди лихо». А оно, видишь, как обернулось!
– Вижу.
Подстегивала Губчика во всю его лошадиную мочь. Давала короткий отдых и вновь срывала в путь. Безрод опередил ненамного, всего на несколько дней, к тому же Сивый ранен, а в седле болтает немилосердно. Хотя с ним никогда не угадаешь наверняка.
– Что, красавцы, пощипали? – с улыбкой шептала, оглядывая поредевшее воинство.
Глаза стылые, беспросветные, холодно блещут в тени башлыков и шапок. Спросили бы: как могут выглядеть порождения Той Стороны, которых не должно быть на этом свете, – молча показала на телохранителей. Такими. Тогда откуда явился тот, кто срубил сразу двоих? Верна в недоумении пожимала плечами. Не знаю. Иногда казалось, будто Сивый похож на безразмерную шкатулку – что нужно спрятать, то и спрячется, будь то маленькое колечко или огромный валун. Хоть семерых по одному забрось, проглотит, не подавится.
– На запад идет, – прикусила губу. – Все возвращается.
Бубенец недалеко. Подъезжая к городу, уже знала, что увидит. Там, где раньше стояли ворота, те самые, у которых сотня сложила головы, как один человек, теперь окажется то, чего не должно быть на белом свете. Стена как будто вогнулась в город, утянулась внутрь, и место, где раньше стояли ворота, запустело. Теперешние ворота встали чуть левее, даже дорога вильнула в сторону на сотню шагов. Там, где раньше входили и въезжали в Бубенец, пятнеет сизый мох, трескается и проседает земля. Участок старой дороги почти зарос, несколько саженей плесени поглотили тракт, и, наверное, ничто – ни лопаты, ни огонь извести странную напасть не помогали.
– А если здесь умудриться развести костер, дым не воспарит, а уползет по земле, как змея, – прошептала Верна, объезжая заплесневелость. Телохранители даже виду не подали, что узнали. Глазом не повели. – Но даже огня тут не добудешь.
– Кто такие? – у новых ворот вооруженному отряду загородили дорогу, но, узнав недавнюю соратницу, радостно приветствовали. На страже оказались парни из Последней Надежды.
– Живы-здоровы? – Верна, как могла, улыбнулась, хотя совсем не хотелось.
– Эй, вы, глядите, кого принесло! Точно попутным ветром надуло! Какими судьбами?
– Ищу кое-кого, – пожала плечами. – Мотает меня по земле, и все через Бубенец.
– Недавно тебя вспоминали!
– То-то мне икалось без продыху.
Сторожевые грянули дружным хохотом и пропустили потрепанный десяток в город. Уже вдогон кто-то крикнул:
– Семеро? А где еще двое?
Верна оглянулась, многозначительно полоснула себя пальцем по горлу, и бойцы замерли, в изумлении распахнув глаза. Страшный десяток порвали… У кого хватило сил?
На месте терема обнаружился пустырь. Усмехнулась, а могло ли быть иначе? Наверняка стены, пол, своды занял сизый мох, светочи перестали гореть, людям делалось дурно, и в конце концов постройка раскатилась бы по бревнышку, перемолов не одного несчастного в кашу. И даже не останься тут следов потустороннего мира, даже отмой и отскобли от крови стены, мало приятного жить в тереме, ставшем последним прибежищем для десятков. Бабы точно воротили бы нос.
Новый терем встал неподалеку.
Там и тут мелькали знакомые лица, а когда весть о прибытии Верны ровно снежный ком докатилась до княжеских покоев, Залом по-простецки высунулся в распахнутое окно и рявкнул:
– Сюда ее! И немедля!
Сграбастал в охапку и долго не отпускал. Семеро стояли чуть поодаль, впрочем, неизменным телохранителям заломовцы не удивились. Стоят и пусть себе стоят. И раньше одну не оставляли.
– Жива-здорова?
Верна еле улыбнулась. Чуть жива и совсем не здорова. Сердца нет.
– Куда навострилась? И почему твоих лишь семеро? Где Балестр? Где Белопер?
– Нет больше ни того ни другого.
– Как так?
– Нашелся умелец.
Залом поджал губы, нахмурился, а Верна могла с закрытыми глазами до мелкой подробности описать то, что нарисовал себе в голове истинный князь. Некто еще более быстрый и могучий повергает парней наземь, поворачивает голову и глядит прямо в глаза… и промораживает от того взгляда насквозь. Прав ты, князь. Промораживает насквозь.
– Своих нашел?
– Василек! – вместо ответа рявкнул на весь терем Залом.
Баба, красивая той красотой, за которой без труда угадались великодушие и цельность, вошла в палату, ровно находилась где-то неподалеку. Покров синий, расшит красными цветами.
– Почему Василек? – шепотом спросила Верна, хотя зря спросила, и так ясно. Глаза васильковые, на лбу пролегла тонкая морщина, брови сведены к переносице. По лицу видно – брови не должны быть сомкнуты, просто, наверное, еще не разгладились после мрачных времен, не сошли еще на лицо спокойствие и благость. Всему нужно время.
Неожиданно, сам собой образовался пир. Уж когда князь успел распорядиться насчет готовки, а только к вечеру весь терем стоял на ушах. Ели все вместе, как в Последней Надежде. Трапезная палата Залома вытянулась на сотню шагов; столы разместили вдоль стен, четырехугольником; питье лилось рекой, дичь не знала переводу; парни казались неподдельно счастливыми, и Верна там и сям примечала знакомые лица.
Ус Черного Когтя уже отрос, воевода Залома молодецки его крутил, подмигивая. Гвалт стоял такой, что Верна с большинством общалась только знаками, показала на щеку, дескать, зажило? Коготь надул щеки и обеими руками «лопнул» пузырь. Вдруг сделал знак «внимание», поискал кого-то в толпе и, найдя, резко щелкнул пальцами, подзывая. Немедленно около Когтя вырос парень, широкоплечий, соломенноголовый, упрямый – один только подбородок чего стоил, и воевода, обняв молодца за плечи, с улыбкой ударил себя в грудь. Верна по губам прочитала – «мой старший». Покачала головой, дескать, здоров парняга, славная будет отцу подмога в ратном деле. Спросила, где Пластун. Черный Коготь по губам понял, показал пальцем куда-то вдаль: «На ворота заступил».
Папаша Палица, низенький, широченный, казался двухсаженным – сажень в вышину, сажень в ширину. Мощь так и рвалась наружу, все казалось, ворот рубахи немедленно лопнет. Седобородый крепыш недовольно смотрел на Верну с противолежащей стороны и все показывал на блюдо с мясом, дескать, ешь, дура, титьки станут больше. Едва не прыснула со смеху, взяла кусок дичины и вгрызлась – вот, ем. Папаша Палица довольно хмыкнул.
Хотела спросить про Ворона – не нашла его среди пирующих, – Залом не дал. Поднялся с чарой.
– Соратники! Давно ли мы выпустили из рук весла на галерах в полуденных княжествах? Давно ли гоняли по отрогам туров и стегали кнутами облака под ногами? Давно ли распахнулись ворота Бубенца перед справедливостью? Мог ли кто-нибудь из нас, ворочая неподъемное галерное весло, предположить, что справедливость, открывшая ворота в город, окажется вполне себе мила и даже красива? Кто-нибудь смел предположить, будто она окажется немила и некрасива? У кого-нибудь хватило на такое дурости? Правда, таковой она стала не сразу… – Залом на мгновение прервался и покосился в сторону Верны. – После того как отмылась и выспалась. В тот же момент наша справедливость была похожа на нас – лицо в крови, глаза шальные, губешки трясутся…
Трапезная палата грянула хохотом. Парни ржали, как табун. Не зло. Добродушно. Сама вдруг удивилась. Никогда бы не подумала о себе в таком ключе. Странное дело, для голопузых мальчишек справедливость похожа на мамку, что защитит от грозного отца, а соседскому оболтусу пальцем погрозит; для этих прокаленных воителей справедливость – молодая баба, которая, словно птица, не живет в неволе. Но, если справедливость хоть немного похожа на девку, почему бы ей не оказаться такой – без зуба, с перепачканным кровью лицом, с тряскими руками и перекошенным ртом? Парни, как один, вставали из-за столов, отроки обходили пирующих с кувшинами, наполняя чары, и со всех сторон пронеслось громогласное: «Слава! Слава! Слава!»
Едва не расплакалась, как сопливая папкина дочка. Вдруг стало так тепло, ровно стужа последнего года на мгновение просела, и там, подо льдом, обнаружился первоцвет. Душа внутри заворочалась, как встревоженная собака, переложила поудобнее лапы…
– …На месте сизого мха ничто не вырастет. И как ту напасть извести, я не знаю, – нашла-таки Ворона, тот припозднился к пирушке, ехал откуда-то издалека. – Вот такая справедливость. Отливает сизым цветом.
– Еще ни разу не получалось ввязаться в драчку да не пораниться, – вдвоем сидели на крыльце терема, заломовцы продолжали гулять в трапезной вовсю. Ворон махнул рукой. – Не будь сизого мха, выросли бы алые цветы на нашей крови, и уж наверняка ее слилось бы побольше. А что с твоими девятью не все чисто – парни давно поняли.
– Я всем кругом приношу несчастье, – буркнула под нос. – Одной рукой беру, другой отнимаю.
– Мы, стало быть, попали под ту руку, которая дает, – усмехнулся Ворон.
– А своих нашел?
– Нашел, – потупился.
– Жена мальчишку сберегла?
– Сберегла.
– А слухи, будто сдала всю твою родню?
Ворон отмолчался. Только губы крепко сжал, непроизвольно стиснул руки в кулачищи, и, окажись в каждой ладони ком земли, потек бы земной сок. Верна едва не ойкнула. Воронихе тоже не сладко приходится, едва ли ее ноша легче, хоть не довлеет над бабой немилое замужество. Выходит, на самом деле сдала родных Ворона братцам-князьям и сберегла мальчишку. Не слишком ли дорога цена? А удалось бы в противном случае сохранить мальчишку в живых и что теперь делать Ворону? Братцы-князья как пить дать вырвали бы под корень семя возвращенцев, чтобы и духом их не пахло.
– Замуж тебе нужно.
– Знаю, – отвернулась. – Скоро и на меня, лебедицу, упадет черный коршун.
– Тебе бы с бабой постарше поговорить, а ты с дуболомом время теряешь, – усмехнулся возвращенец, оглаживая бороду. – А что же твое счастье, за которым гналась?
– Времени почти не осталось. Очень сложно все. Ровно за тенью бегу, догнать не могу. Запуталась. Где правильно, где неправильно? Я плоха или хороша? Каждый мой шаг на этой земле полит чьей-то кровью. Завтра утром опять сорвусь в дорогу. А догоню ли?.. Ну догоню. А дальше что?.. Устала.
Ворон косил исподлобья, и Верне мерещилось, будто соратник видит многое, даже то, что не слетело с языка.
– Мой отец говорил: «Метания хороши в седле коня. Ты мечись и раздваивайся, а жеребец пусть скачет вперед».
– «…мечись и раздваивайся. А жеребец пусть скачет вперед…» – шепнула, пробуя мудрость на вкус.
– Замуж тебе надо, – повторил Ворон и, упреждая возражение, добавил: – По-настоящему замуж, да с ложа не вставать несколько дней до кровавых пузырей на спине, локтях и коленях, да чтобы ноги потом седмицу тряслись. А железные цацки – в чулан, в сундук.
Встала с крыльца, шепча: «Мечись и раздваивайся. А жеребец пусть скачет вперед…»
– Пойду Пластуна повидаю.
Ворон кивнул, хлопнул пониже спины и поднялся в терем. Трапезная ждет…
Выступили рано утром на рассвете. Едва прыгнула в седло, успокоилась. Дорога Безрода лежит дальше на запад. Неси, Губчик, вперед, метания в седле уже ничего не значат. Болтала с Пластуном до конца его смены, затем он пригласил к себе, и удивилась до самой глубины души, когда всей толпой – Пластун, она, семеро телохранителей – ввалились в избу. Даже рот раскрыла. Не ожидала. Вы только гляньте!
Зазноба. Стоит и тревожно выглядывает в сени. Родила, младенец на руках спит. Пластун даже не смотрит на бывшую благоверную, а та просто пожирает его глазами. Испуганна. Сражение в тереме не прошло для нее даром. Так и не оправилась. Глядит настороженно, отовсюду ждет подвоха, мир открылся для нее в неожиданном свете. Все это время не понимала, с кем жила и что таится внутри мужей, хоть первого, хоть второго. Да, знала, что оба мало похожи на сладкий леденец, но даже в страшном сне не предполагала, что станется, если обоих вывернуть наизнанку. И вызверятся в мир страшные зубы, и ощетинятся вовне мечи и ножи, и кровища хлынет во все стороны, и неузнаваемо станет то, что знала не один год. Словно рвала чертополох в толстых рукавицах, а тут полезла в колючки голыми руками. Хи-хи, ха-ха, вои – такие, вои – сякие! Вот тебе и хиханьки-хаханьки, доигралась, красотка. Пластун беременную бабу пожалел, оставил при себе, но не простил и ничего не забыл. Смотрит на него, как собачонка, взгляд ловит, а парень зубами скрипит. Перейдет Зазноба невидимую границу, он и озвереет. Отправит к родителям.
«Помнишь, я говорила, что у судьбы на тебя свои виды?» Красавица узнала тогдашнюю знакомицу, затравленно кивнула. «Дура ты. Да и я не лучше»…
Сивый окончательно выпрямился в седле, Тычок лишь диву давался. Как на собаке зажило. До последнего времени старик не оставлял попыток развернуть ход восвояси.
– Безродушка, а может быть, вернемся? Ведь одолеешь, если напряжешься!
– Нет.
– Где два, там и третий! Только будь осторожнее на этот раз.
– Нет.
– Один раз нашла, найдет и второй. Долго ли бежать?
– Нет.
Егозливый дед потерянно замолчал. Ну хорошо, добежишь до края земли, а дальше куда? Ровно слепых кутят побросают за край, плачь не плачь. Старик искоса поглядывал на Безрода и все искал в лице отметину страха, что гонит прочь, остановиться не дает. Ну да, смельчак и рубака, а вдруг надоело? А вдруг наелся кровищей по самое некуда? А если порубленная плоть устало молит о покое, ведь всему есть предел? И хочет остановиться, да ноги сами бегут? Как будто нашел знаки отчаяния в сомкнутых бровях, но в следующее мгновение крепко сведенные челюсти убеждали в обратном.
– Тьфу, не поймешь тебя, Безродушка, – шептал баламут. – Самому взять меч, что ли? Каменное изваяние больно хорошо с меня получилось.
Срединник и достопамятную поляну обошли, не стали топтать и собственные следы на пути через лес, в котором навсегда успокоилось полтора десятка темных. Резко забрали вправо, на полночь, и через день вышли к морю.
Пристань со смешным названием Не-Ходи-Мимо похвастать размерами и оборотом, как Торжище Великое, не могла, но и назвалась так недаром. Хочешь не хочешь, а подойдешь, благо от пристани, где год назад бросили якорь с Круглоком, до Не-Ходи-Мимо выходило полных четыре дня ходу на восток. При спокойном море как раз на закате корабли входили на ночлег в Не-Ходи-Мимо.
Тычок оглядывался кругом, сбив на нос шапку, и скреб затылок. Пристань как пристань, что мы, ладей никогда не видели?
– Чего это мы здесь, Безродушка?
Сивый усмехался до того привычно и обыденно, что старик порой сомневался, все ли так просто и ясно, как выглядит.
– Найдем попутную ладью и выйдем в море.
– Ишь ты. Ровно бежим от кого-то.
– Не бежим, а догоняем.
Балагур опешил. Вы только поглядите, как вывернул! Этому палец в рот не клади, мигом отхватит. Со страху так зубы щелкают, без руки останешься.
Корабль нашелся быстро. Ладьи через одну шли на запад, и еще через одну как раз в Торжище Великое. Тычок, представляясь бывалым мореходом, кривился так и сяк, оглядывая корабль. От парней на Улльге слыхал, будто не сильно широкие ладьи немилосердно качает от борта к борту, а больно короткие – от носа да кормы, и теперь сбивал цену, как мог. И не в том дело, что денег не хватало – наоборот, было много, – но как же без торговли?
– Ну что это такое? – воротил нос неопределимых годов мужичок. – Ладейка узенькая, в море заболтает, как трухлявую щепку.
– Узенькая?! – Купчина-хозяин хмурил брови. – Разуй глаза! Это не просто лодка – торговый грюг, в полтора раза шире боевого граппра!
– Да как-то маловат, – не сдавался Тычок. – И трюм низехонек, и в длину не вышел…
– Не вышел?! – Купец сунул руки в боки. – Пятьдесят шагов в длину, пятнадцать в ширину тебе мало?
– Средненько, – около болтуна и молоко скисло бы. – Но если и решеток нет в палубе, дабы лошадям и коровкам было светло…
Тычок развел руками, дескать, даже не знаю, стоит ли тогда продолжать разговор. Купчина, ухватив спорщика за рукав, потащил по сходням на грюг и там водил «бывалого морехода» по всей палубе и что-то показывал. Обмерили длину от носа до кормы, ширину от борта до борта, Тычок даже в трюм самолично лазил. Наконец пожали друг другу руки, причем по виду старика выходило не иначе, что купцу сделали огромное одолжение, согласившись путешествовать на его корабле.
– Серебряный рубль за нас и за лошадей.
Безрод равнодушно кивнул. Рубль так рубль.
Ветер задул попутный, и через несколько дней без приключений бросили якорь в Торжище Великом. Старик все зыркал по сторонам, выглядывая на море неприятельские граппры, охочие до чужого добра, только на этот раз выходило полное благоприятствие.
– Ишь ты, нахмурился так – всех налетчиков распугал. – Тычок эти несколько дней косил на мрачного Безрода, и по всему выходило, что многомудрые боги во избежание ненужной крови увели морских разбойников с дороги. – Со страху или от злости может и на куски постругать. И дружине работы не останется. После Гарькиной кончины сам не свой…
– Что-то мне все кругом знакомо, – бормотал Тычок, узнавая улицы и переулки. – Вон в той лавке я покупал витые леденцы, а в той – новую рубаху…
В Охотном ряду взяли двух тетеревов.
– Ой… – икнул старик, узнавая улицу и дом. – Мне бы хоть пыль смести…
Пригладил рубаху, сбил пыль со штанов и сапог, пятерней расчесал бороду.
– Хорош?
– А как же Неутайка?
– А что Неутайка? – Балагур тянул шею, заглядывая через плетень во двор. – Неутайка там, а я здесь.
Ранним утром – город лишь просыпался – толкнули знакомую калитку и прошли во двор.
– Хозяйка дома? – Тычок первым скакнул по ступеням на крыльцо и приотворил дверь.
Прислушался – молчание. Тихо в избе, никто не ворчит, не кряхтит и не ворочается.
– Где ее только Злобог носит? – Старик недоуменно пожал плечами и уже было шмыгнул в избу, как Безрод прихватил баламута за рукав. Почувствовал на себе взгляд, жгучий как раскаленное железо, оглянулся и мрачно кивнул.
– Здравствуй, Ясна.
Старуха вышла из-за угла – наверное, во дворе хозяйничала, – и несколько поленьев, что держала в руках, так и посыпались. Ворожея побледнела, тяжко задышала, ровно воздуху не хватало, зашаталась, бессильно опустилась на завалинку.
– Да что с ней такое? – Тычок резво сбежал с крыльца и подскочил к бабке Ясне. – Ополоумела, старая? Людей пугаешь! На самой лица нет!
Безрод медленно сошел во двор и, веско печатая шаги, приблизился к ворожее. Та безмолвно разевала рот, точно рыба, и не могла произнести ни слова. Рвала ворот, будто воздуха не хватало, и сделалась еще белее прежнего, как если бы каждый шаг Сивого отнимал у нее красок жизни. Не доходя сажени, Безрод остановился. Ясна встала на самом краю беспамятства, вот-вот сверзится в бессознательность, глаза помутнели.
– Вот те раз! – озадаченно прошептал Тычок, бессильно разводя руками. – Ровно по голове ударили, еле дышит наша хозяюшка.
– Воды в лицо плесни. – Безрод сдал назад несколько шагов. Как будто полегчало, задышала, порозовела.
– Воды? Это я быстро!
– Не все ведро! – рявкнул Сивый, но поздно.
Ясна заперхала, часто-часто заморгала, затрясла руками, сморщилась.
– Чего?!
Безрод усмехнулся. Уже ничего.
– Бабушка, ты чего? От страха едва душу не отдал! Перепугала!
– Я тебе не бабушка, старый пень. – Ворожея отдышалась, тяжело поднялась и по стеночке пошла в избу.
Баламут резво скакнул ближе, подставил плечо, поволок в дом, однако у самой двери Ясна отлепилась от подмоги, встала ровно и отпихнула гостя:
– Погоди здесь. Больно шустер!
– Чего это она? – Тычок состроил хитрющую рожицу, кивая на дверь. – То плохо ей, то силу обнаруживает, пихается.
– Дай бабке переодеться в сухое – целое ведро выплеснул.
– Чуть жива, а если в рукавах запутается?
Сивый усмехнулся.
– Тебя как погрести, «бывалый мореход», по морскому обычаю или по сухопутному?
– Чего это вдруг погребать? – Старик на всякий случай отодвинулся от двери. – Пока наша не возьмет, помирать не собираюсь. Нет, не собираюсь.
Какое-то время спустя дверь открылась, Ясна встала на пороге и кивнула, приглашая войти.
Дня не проходило, чтобы не вспомнила Сивого. Ночи напролет плакала в подушку, будто самолично вынула из груди сердце и положила в дорогу этому странному парню с холодными глазами. Знать не знала, что с ним, кем обогрет, кем обласкан, но дала бы голову на отрез, что недавнее утро принесло ему кровь и боль. Несколько седмиц назад будто некто могучий ухватил сильными руками и затряс: вставай, старая, несчастье – а по членам разлилось липкое, тошнотворное чувство беды. Ясна вскочила и едва не упала – ноги не держали. Сразу поняла – Костлявая неподалеку. Ухватила кого-то из близких сухими, цепкими руками, бедолагу всего трясет, и как будто ниточка тянется к ней, Ясне, душит, дергает.
Несколько дней старуха слонялась по двору, точно полоумная, видела как в тумане, едва сама не похолодела, а на девятый день отпустило. Ворожила на Безрода, и по всему выходило, что парень замер на ничейной полосе между жизнью и смертью – ни туда ни сюда. Спала в платке, что подарил Сивый, дабы к нему по невидимой пуповине перешло хоть немного жизни, ей, старой, уже не нужной.
Какое-то время оставалась худо-бедно спокойна, только с некоторых пор тревога вернулась и росла, как опара на дрожжах. А теперешним утром едва вышла из-за угла, несколько мгновений вообще не существовала. Не осталось души, не осталось и тела, а была исключительно пустота, которая по недоразумению звалась Ясной.
Стоит Безрод, а вокруг точно марево разлилось, как от раскаленной кузнечной заготовки, да только не жаром пышет, а мертвецкой стужей. А пройдет Сивый вперед – за ним след вьется жуткий и мерзлый, в котором исчезает все сущее. Ни вдохнуть, ни выдохнуть, желудок словно вековечным льдом набили, и стоит он под горлом, сглотнуть не дает. Хорошо, догадался Безрод отойти.
Пока переодевалась в избе – Тычок удружил, опрокинул полное ведро воды, – готовилась к неизбежному, ведь предстоит сидеть рядом, говорить, слушать. А как сидеть, если Безрод ровно с той стороны вернулся и ноги не вытер. Оставляет на этом свете жуткие мертвящие следы, будто извозился весь и теперь пачкает. Постояла над рядком снадобий в глиняных плошках, поморщилась, покачала головой и от души хватанула из кувшина с крепчайшей брагой, в которой бродили животворящие силы. Пшеница солнцем полна, хмель замерзнуть не даст… как будто отпустило. Что теперь парню сказать? «Отдавай назад стариковское сердце? Поиграл, и хватит. Ошиблась». Нет уж. Не ошиблась. Дунула-плюнула, открыла дверь и позвала в дом…
– Гарьки не вижу. – Ясна возилась у печи. У огня как будто теплее. – Верны не вижу. Оставили где-то?
– Нет больше Гарьки, – буркнул Тычок. – Убили. Как раз накануне свадьбы.
Старуха рухнула на лавку, недоуменно покачала головой:
– А Верна?
– Она и убила.
Ворожея спрятала лицо в ладони. Нет, не такой виделась жизнь год назад, когда Сивый увозил молодую жену за знамением богов. Разверзлась пропасть шириною в год, куда ухнули все надежды.
– Кольцо где? – Ясна кивнула на безымянный палец Сивого. – Или я чего-то не знаю?
С молчаливого согласия Безрода болтун поведал ворожее события последнего года, день за днем, не упуская ничего, и даже присочиняя. Впрочем, Тычок не был бы Тычком, не живи его язык собственной жизнью. Ясна слушала молча, хмурилась и кусала губы, а на «убийстве Гарьки» подсела ближе к печи.
Молчали все трое. Безрод – по обыкновению, молчанка ему, как рыбе вода; Тычок собирался с силами, вот только передохнет; Ясна мерзла. Кто бы мог подумать… Будто сама судьба взяла в руки кнут и полосует Сивого почем зря, как битюга под грузом, а тот лишь зубы крепче сжимает и тянет шаг за шагом. Тяжела получается дорога. И груза под рогожей не видно – что везет?
– Ты вот что, балабол, сходи-ка погуляй. – Ворожея показала Тычку на дверь. – Знакомцев-соседей проведай. Все уши мне прожужжали, дескать, когда старик в гости наведается… да гляди, много не пей!
Уговаривать не пришлось. Несчитанных годов мужичок оставил в избе пожитки, деньги, взял только серебряный рубль и шмыгнул за порог.
Едва за баламутом закрылась дверь, ворожея поежилась, поплотнее завернулась в платок, приложилась к кувшину с брагой и потребовала:
– Говори. Тащи из тени то, что этот балбес не вытащил.
Безрод какое-то время молчал.
– Не оставляй Тычка одного. Да и самой хватит одиночество кормить.
– Ишь ты, заботливый выискался! Для этого приехал?
Сивый отвернулся.
– И для этого тоже. Все может быть. Она не отступится. Со мной становится опасно.
– Беспричинно зарезала Гарьку и ничего не объяснила?
– Что-то случилось после Срединника. – Безрод встал, поворошил дрова в печи. Ворожея затаила дыхание, на мгновение показалось, будто языки пламени посинели, истончились, затрепетали, ровно кто-то задувает. – Смотрит, а в глазах безнадега разлита.
– Следил бы за своей бабой, глядишь, и Гарька осталась жива.
– Каждый идет своим путем, – вернулся на место. – Человека по рукам-ногам спутаю, как дорогу к себе привязать?
– Так и отпустил? Отдал кольцо, и все?
Усмехнулся.
– Так и отпустил.
– А дальше?
– Какой дорогой ни пойду, везде наткнусь на Верну. От схватки не уйти. Наверное, так должно быть.
– Что-то голос мне твой не нравится.
– Может случиться все. – Безрод выглянул исподлобья. – Тычок останется здесь. Я не возьму его с собой.
Ясна подняла вопросительный взгляд, Сивый лишь крепче стиснул зубы. За Верной встает что-то страшное, даже Гарькина смерть показалась бывшей жене мелочью. Переступила и пошла дальше. Тычка не получит.
– А сам куда?
– Туда, где никто не пострадает.
Ясна отхлебнула из кувшина, покачала головой. Ишь ты, чего придумал!
– Встанет поутру, а меня и след простыл, – замолчал, хмуря брови.
– Уж договаривай. Что беспокоит?
– Ее дружина. Никогда таких не видел. Едва ухватил за лицо, под пальцами оплыл, как воск над огнем. Ровно зельем плеснул.
Ясна привалилась к стенке печи. Перед глазами цвело и множилось. Ох, парень, сам ничего не понимаешь. С Той Стороны вырвался и с собой нежить притащил, что вцепилась в раны да отпускать не пожелала. Тает на солнечном свету, клоками отваливается, исчезает, ровно дымка. Когда-нибудь совсем исчезнет.
– За лицо, говоришь, взялся? А тот оплыл, как воск над огнем?
Сивый кивнул.
– Кровь на пальцах была?
– Да. О меч порезался.
Ворожея задумалась и долгое время не подавала признаков жизни – просто сидит старый человек у печи и дремлет, сморенный теплом. Наконец открыла глаза.
– Тебе не понравятся мои речи.
– Мне редко нравится то, что говорят.
– Не все чисто с дружиной Верны. Парни связаны узами служения почище клятвы. И этот кто-то весьма могуч. – Старуха криво улыбнулась. – Куда там старой ворожее. Но не это главное.
Сивый нахмурился. Тишина в избе загустела, стала громче вопроса.
– Твоя кровь уничтожила обоих. Не заруби ты первого и не сверни челюсть второму, они все равно ушли бы. Нельзя идти против того, кому служишь, а тебя не просто били – мечами рвали.
– Я сам по себе. То не моя дружина.
– Не твоя, но хозяин десятка очень тебе близок. У вас одна кровь. Те двое нарушили закон, встав против тебя.
Безрод ухмыльнулся. Когда жизнь перестала казаться простой и понятной, точно ладейная мачта? Когда взял в руки меч? Или раньше? Ворожея осторожно коснулась того, что пугало ее пуще смерти, еще больше оставила недосказанным. Не будь глупцом, догадайся, отчего девять дней ходил по самому краю и лишь чудом выкарабкался. Отчего льда в груди оказалось больше, чем в полуночных краях зимой, а через раны поддувало мертвящей стужей. Тычок останется здесь. Вон бабка Ясна и то почуяла. Сколько дней прошло, а будто на лбу кто-то написал: «Держись подальше». Сидит бледна, дышит через раз, брагой греется. Усмехнулся. Так и есть, все лицо расписано, «держись подальше».
– Тычок придет, уложи спать и не буди. Поднимется, а меня нет.
Ворожея кивнула, не в силах больше говорить. Безрод встал, просительно выглянул исподлобья, старуха кивнула. Сивый обнял бабку, погладил по голове и бережно помог сесть – Ясна чуть не отпустила сознание. Подхватил меч и вышел.