Книга: Пертская красавица, или Валентинов день
Назад: Глава I
Дальше: Глава III

Глава II

Пастушки губы — бархата нежней
Не барыня — а та же сладость в ней.
Если Перт, как мы отметили, по праву гордится красотами природы, то никогда он не был обделен и другого рода красотою, более притягательной, хоть и не столь долговечной.
Прозываться «Прекрасной девой Перта» означало во все времена высокое отличие, и нужно было обладать поистине замечательной красотой, чтобы заслужить его в городе, где столько девушек могли притязать на эту завидную честь. А в феодальную эпоху, к которой ныне мы хотим привлечь внимание читателя, женская красота ценилась куда больше, чем впоследствии, когда идеи рыцарства стали угасать. У древних рыцарей любовь к женщине была своего рода дозволенным идолопоклонством, с которым могла сравниться страстностью только любовь к небесам, да и то лишь в теории, так как на деле любовь к женщине почти неизменно брала верх. Имя бога и прекрасной дамы сердца запросто призывалось одним дыханием, и служение прекрасному полу вменялось в обязанность жаждущим посвящения в рыцари так же непреложно, как и благочестие. В те времена власть красоты была почти безгранична. Она могла уравнять со знатным вельможей девушку простого звания.
Незадолго до воцарения Роберта III, при его предшественнике, одна лишь красота позволила особе низкого рождения и сомнительной нравственности разделить с королем шотландский престол. И многие другие женщины, менее ловкие или не столь удачливые, начав свой жизненный путь наложницами, достигали высокого положения, — что допускалось и оправдывалось нравами тех времен. Такие примеры могли бы вскружить голову и девице более высокого рождения, чем Кэтрин, или Кейт, Гловер, которая была всенародно признана красивейшей из молодых обитательниц города и окрестностей и чье звание «пертской красавицы» неизменно привлекало к ней взоры юных щеголей, когда королевскому двору случалось обосноваться в Перте или поблизости от него, и добавим, что иной высокородный дворянин, прославившийся воинскими подвигами, так старался щегольнуть красивой посадкой в седле, проезжая по Кэрфью-стрит, мимо окон Саймона Гловера, как не домогался бы победы на турнире, где его искусство могли оценить самые высокородные дамы Шотландии.
Но дочь Гловера-перчаточника (ее отец, как было принято в ту пору среди горожан, получил фамилию по своему ремеслу) не слушала любезностей, которые расточали перед ней вельможные поклонники. И хотя Кэтрин сознавала, конечно, свою привлекательность и не так уж была равнодушна к ней, она стремилась, как видно, одерживать победы только над людьми своего круга. Обладая красотою совсем особого рода! — той, что мы связываем больше с духовной, нежели с телесной сущностью, — она при всей природной доброте и милом нраве казалась скорее замкнутой, чем веселой, даже когда находилась среди равных, а глубокое чувство, с каким отправляла она долг благочестия, наводило многих на мысль, что Кэтрин Гловер затаила желание удалиться от мира и схоронить себя в монастырских стенах. Но если и были у нее подобные мысли, едва ли следовало ожидать, что ее отец, слывший человеком состоятельным и не имевший других детей, с легкостью согласится на такую жертву.
Зато в своей суровости к придворным рыцарям признанная Пертом королева красоты встречала полную поддержку со стороны отца.
— И не гляди ты на них! — говорил он ей. — Не гляди на них, Кэтрин, на этих щеголей! Ну их всех с их резвыми конями и бряцаньем шпор, с их перьями на шляпах и холеными усами! Они не нашего сословия, и не пристало нам родниться с ними. Завтра день святого Валентина, когда каждая птица выбирает себе подружку, но ты не увидишь, чтобы коноплянка свила гнездо в паре с ястребом-перепелятником или малиновка — с коршуном. Мой отец был честным горожанином Перта и владел иглой не хуже, чем я. А случалось подступить войне к воротам нашего славного города, мы откладывали в сторону иглу, и нитки, и замшу, доставали из укромного уголка добрый шлем и щит и снимали со стены над камином длинное копье. Назови мне тот день, когда мэр созывал ополчение, а я или мой отец не явились бы в строй! Так мы жили, девочка моя: трудились, чтоб заработать свой хлеб, и сражались, чтоб защитить свою жизнь. Не нужно мне зятя, который будет мнить о себе, что он лучше меня, а что до лордов и рыцарей, так запомни хорошенько: ты слишком низко стоишь для их законной любви и слишком высоко — для их беззаконной прихоти. А теперь отложи-ка свою работу, дочка, потому что нынче канун святого праздника и нам пора в церковь на вечернюю службу — помолимся, чтобы господь послал тебе завтра хорошего Валентина.
Красавица отложила великолепную перчатку для соколиной охоты, которую вышивала по заказу леди Драммонд, и, надев праздничное платье, приготовилась сопровождать отца в монастырь доминиканцев, примыкавший к Кэрфью-стрит, где они проживали. По дороге Саймон-перчаточник, исконный и почитаемый горожанин Перта, с годами несколько отяжелевший, важно принимал от встречных, и молодых и старых, подобающую дань уважения к своему бархатному полукафтанью и золотой цепи. Равно и перед признанной красотой его дочери, хотя и спрятавшейся под покров скрина , склонялись, обнажая головы, и старые и молодые.
Отец и дочь шли рука об руку, а по пятам за ними следовал высокий, стройный юноша в одежде йомена, самой простой, но выгодно обрисовывавшей его изящный стан, тогда как шотландская алая шапочка как нельзя лучше шла к его красивому лицу в рамке густых кудрей. При нем не было другого оружия, кроме трости, так как лицам его состояния (он был подмастерьем у старого Гловера) не полагалось показываться на улице с мечом или кинжалом у пояса — это почитали своим исключительным правом «джекмены», то есть воины-прислужники знатных господ. В свободное от работы время он сопровождал хозяина в качестве слуги или телохранителя, но нетрудно было заметить по его ревностному вниманию к дочери хозяина, что он охотней оказал бы добрую услугу Кэтрин Гловер, чем ее отцу. Впрочем, юноше так и не пришлось показать свое усердие: общее всем чувство уважения побуждало прохожих почтительно уступать дорогу отцу и дочери.
Но вот чаще замелькали в толпе стальные шлемы, береты и перья сквайров, лучников и конных латников, носители этих воинских знаков отличия вели себя куда грубее, чем горожане. Не раз, когда такая особа нечаянно или, может быть, в кичливом сознании своего превосходства на ходу оттесняла Саймона от стены, молодой провожатый перчаточника сразу вызывающе мерил невежу взглядом, как будто рвался доказать на деле свою пламенную готовность услужить госпоже. И каждый раз Конахара — так звали юношу — одергивал его хозяин, давая понять, что нечего ему лезть в драку, пока не приказали.
— Глупый мальчишка! — сказал он. — Или ты мало пожил в моем доме? Неужели ты до сих пор не усвоил, что удар порождает ссору… что клинок режет шкуру так же быстро, как игла прокалывает замшу… и что я люблю мир, хотя никогда не боялся войны, и мне неважно, пройдем мы с дочерью ближе к стене или подальше, лишь бы идти нам тихо и мирно?
В свое оправдание Конахар заявил, что ему дорога честь его хозяина. Но этим он ничуть не успокоил старика.
— Что нам честь? — сказал Саймон Гловер. — Если хочешь остаться у меня на службе, думай о честности, а о чести пусть хлопочут хвастливые дураки, которые носят сталь на пятках и железо на плечах. Если тебе охота щеголять таким убором — милости просим, но не в моем доме и не при мне.
Конахара эта отповедь не утихомирила, а только пуще распалила, но поданный молодою хозяйкой знак — если и впрямь можно было так истолковать чуть поднятый ею мизинец — подействовал сильнее, чем сердитый укор хозяина: юноша сразу утратил воинственный вид, казавшийся для него естественным, и превратился в простого слугу миролюбивого горожанина.
Между тем их небольшую группу догнал худощавый молодой человек, закутанный в плащ, которым он прикрыл или затенил часть лица, как нередко делали в ту пору кавалеры, когда хотели остаться неузнанными или пускались в поиски приключений. Словом, всем своим видом он как бы говорил окружающим: «Сейчас я не желаю, чтобы меня узнавали или обращались ко мне так, точно понимают, кто я. Но я ни перед кем не должен держать ответ, а потому свое инкогнито я храню лишь для видимости, и меня не беспокоит, разгадали вы его или нет». Он поравнялся с Кэтрин, державшей под руку отца, и, замедлив шаг, пошел рядом с нею с правой стороны, как бы присоединяясь к их компании.
— Доброго вечера вам, хозяин.
— « Благодарю, ваша милость, пожелаю того же и вам… Но разрешите попросить вас пройти мимо… Мы идем слишком медленно для вашей светлости… и наше общество слишком низко для сына вашего отца.
— Сын моего отца лучше может об этом судить, почтенный! Мне нужно потолковать кое о чем с вами и с моей прекрасной святой Екатериной — самой прелестной и самой упрямой святой, какая числится в святцах.
— Почтительно напомню вам, милорд, — сказал старый мастер, — что нынче канун Валентинова дня, когда о делах толковать не годится. Пожалуйста, передайте мне через своих людей пожелания вашей милости, и я во всякое время готов вам услужить.
— Сейчас самое подходящее время, — сказал настойчивый юноша, которому его высокое звание позволяло, как видно, ни с кем не церемониться. — Я хочу знать, готов ли тот камзол из буйволовой кожи, который я заказал на днях… А от вас, любезная Кэтрин, — тут он понизил голос до шепота, — я хочу услышать, потрудились ли над ним, как вы мне обещали, ваши нежные пальчики. Но к чему спрашивать? Ведь бедное мое сердце чувствовало укол каждый раз, когда вы делали стежок, расшивая шелком одежду, которая будет покрывать мою грудь. Предательница, как ты ответишь за то, что подвергла пытке сердце, полюбившее тебя так горячо?
— Милорд, — сказала Кэтрин, — я вас убедительно прошу не продолжать эти безумные речи, вам не подобает их говорить, а мне — слушать. Мы люди невысокого звания, но честного обычая, а присутствие отца должно бы защитить девушку от такого обращения — даже со стороны вашей светлости.
Она проговорила это так тихо, что ни отец, ни Конахар не могли разобрать ее слова.
— Хорошо, мой тиран, — ответил настойчивый искатель, — я не стану вам больше докучать, только позвольте мне увидеть вас в вашем окне завтра на рассвете, едва лишь солнце выглянет из-за восточного холма, — дайте мне право быть этот год вашим Валентином.
— Ни к чему это, милорд. Отец совсем недавно говорил мне, что ястреб (а орел тем более) никогда не возьмет себе в подруги скромную коноплянку. Подарите своим вниманием какую-нибудь придворную даму, которой ваш выбор будет к чести, меня же, позвольте мне, ваше высочество, сказать правду, — меня он может только опозорить.
Пока велся этот разговор, они подошли к вратам церкви.
— Полагаю, милорд, здесь вы позволите нам распроститься с вами? — сказал отец. — Вам, я вижу, не очень-то хочется поступиться своим удовольствием ради того, чтобы избавить от огорчений и тревог таких людей, как мы. Но по тому, сколько слуг столпилось у ворот, вы поймете, ваша милость, что в церкви есть и другие, кому даже и вы, милорд, должны оказать почтение.
— Да… почтение! А кто окажет это почтение мне? — сказал высокомерный вельможа. — Жалкий ремесленник и его дочь, для которых даже крупица моего внимания — слишком высокий почет, нагло заявляют мне в лицо, что мое внимание для них позор! Ну, моя королева белой замши и голубого шелка, ты у меня раскаешься!
Пока он бормотал это себе под нос, Гловер с дочерью вошли в доминиканскую церковь, а их провожатый Конахар, стараясь не отстать, задел плечом — быть может, не совсем непреднамеренно — молодого вельможу. Рыцарь, потревоженный в своем неприятном раздумье и, верно, усмотрев тут нарочитое оскорбление, схватил юношу за грудь, притянул к себе, ударил и отбросил прочь. Рассерженный противник, еле оправившись, схватился за бок, точно ища меч или кинжал на том месте, где их обычно носят. Но, не найдя ни того, ни другого, он в бессильной ярости махнул рукой и вошел в церковь. Эти несколько секунд его замешательства молодой вельможа стоял, скрестив руки на груди, и надменно улыбался, точно приглашая его показать, на что он способен. Когда же Конахар вошел в церковь, его противник тщательней прикрыл лицо плащом и поднял над головой перчатку, подавая кому-то условный знак. Тотчас к нему подлетели два человека, которые, так же закрываясь плащами, ждали поодаль сигнала. Они озабоченно пошептались, потом вельможа удалился в одну сторону, а его друзья или приспешники — в другую.
Входя в церковь, Саймон Гловер бросил взгляд на их группу, однако, раньше чем они разошлись, он уже занял место среди молящихся Он преклонил колена с видом человека, отягченного горькими мысля-, ми, но, когда служба пришла к концу, он, казалось, освободился от тревоги, как бывает у того, кто вверился в своих заботах божьему промыслу.
В церкви собралось много знатных кавалеров и дам, и обедню служили с пением, торжественно. Ждали даже самого Роберта III, но приступ недуга, какому он был подвержен, помешал доброму старому королю присутствовать, как обычно, на службе. Когда молящиеся разошлись, Гловер и его красавица дочь задержались у исповедален, чтобы принести покаяние своим духовникам. Так и случилось, что была уже темная ночь и глухо вокруг, когда они по опустелым улицам возвращались к своему жилищу. Большинство горожан давно пришли домой и легли спать. По пути встречались только полуночники да бражники, чванливые и праздные слуги надменной знати, не стеснявшиеся оскорблять мирных прохожих в расчете на безнаказанность, какою они пользовались благодаря влиянию своих господ при дворе.
Быть может, опасаясь встречи с подобным обидчиком, Конахар, подступив к перчаточнику, сказал:
— Хозяин, прибавьте шагу: нас преследуют.
— Преследуют, говоришь? Кто и сколько их?
— Один человек. Закутался в плащ и идет за нами как тень.
— У себя на Кэрфью-стрит я из-за одного человека, кто бы он ни был, не ускорю шаг.
— Но он при оружии, — сказал Конахар.
— Мы тоже, и есть у нас руки и ноги. Неужели, Конахар, ты боишься одного противника?
— Боюсь? — вскричал Конахар, возмущенный таким обвинением. — Вот сейчас увидите, как я его боюсь!
— Теперь ты хватил в другую сторону, глупый мальчишка! Не можешь ты держаться середины. Случай не тот, чтобы лезть нам в драку, хоть мы и не побежим. Ступай с Кэтрин вперед, а я заступлю твое место. Так близко от дома нам не может грозить никакая опасность.
Перчаточник пошел позади и действительно увидел человека, который следовал за ними чуть ли не по пятам, что в таком месте и в такой час не могло не вызвать опасений. Когда они перешли на другую сторону улицы, так же поступил и незнакомец, и стоило им ускорить или замедлить шаг, он тотчас дела! то же. Это ничуть не озаботило бы Саймона Гловера, будь он один. Но в стране, где человек, неспособный сам себя защитить, не очень-то мог положиться на закон, красота Кэтрин могла послужить приманкой для какого-нибудь распутника, замыслившего недоброе. Когда Конахар и вверенная ему красавица достигли наконец порога своего дома и старуха служанка раскрыла перед ними дверь, у мастера отлегло от сердца. Решив, однако, проверить, была ли и впрямь причина для тревоги, он окликнул прохожего, который своим поведением внушал ему беспокойство, а теперь остановился на месте, хотя старался, видимо, держаться в тени.
— А ну, приятель, выходи вперед, нечего в прятки играть! Или ты не знаешь, что того, кто бродит, как призрак, в потемках, заклинают дубиной? Выходи вперед, говорю, и покажись, каков ты есть!
— Что ж, я готов, мастер Гловер, — отозвался низкий, полнозвучный голос. — Могу выйти на свет таким, каков я есть, но хотелось бы мне казаться приглядней.
— Бог ты мой! — вскричал Саймон. — Мне ли не узнать этот голос!.. Так это ты, в собственном своем обличье, Гарри Гоу?.. Разрази меня гром, если ты пройдешь мимо этой двери, не промочив горла! Нет, милок, еще не отзвонил вечерний звон, а и отзвонил бы — нет такого закона, чтоб он разлучал отца с сыном. Заходи, милок! Дороти спроворит нам чего-нибудь поесть, и мы разопьем жбан, перед тем как тебе уйти. Заходи, говорю, моя Кейт рада будет тебя повидать.
К этому времени он уже втащил человека, которого так сердечно приветствовал, прямо в кухню, служившую, впрочем, кроме особо торжественных случаев, также столовой и гостиной. Ее украшали начищенные до блеска оловянные блюда и две-три серебряные чаши, расставленные по полкам, составлявшим некое подобие буфета, или в просторечье «горки». Добрый огонь да яркая лампа разливали вокруг веселый свет и тепло, а вкусный запах кушаний, которые готовила старуха Дороти, отнюдь не оскорблял неизбалованного обоняния проголодавшихся людей.
Непрошеный провожатый стоял теперь среди них на полном свету, и, хоть он не отличался ни красотой, ни особой величавостью, лицо его и фигура были не только примечательны, но чем-то настойчиво привлекали к себе внимание. Росту он был скорее ниже среднего, но широкие плечи, длинные и крепкие руки, весь его мускулистый склад говорили о необычайной силе, которую, видно, поддерживало постоянное упражнение. Был он несколько кривоног, но не настолько, чтоб это можно было назвать телесным недостатком, напротив, этот недочет, казалось, отвечал мощному телосложению, хоть и нарушал его правильность. Гость был одет в полукафтанье буйволовой кожи, а на поясе носил тяжелый меч и нож, или кинжал, словно предназначенный защитить кошелек, который, по городскому обычаю, был прикреплен к тому же поясу. На круглой, очень соразмерной голове курчавились черные густые, коротко подстриженные кудри. Темные глаза смотрели смело и решительно, но в остальных чертах лица сквозили застенчивая робость в сочетании с добродушием и откровенной радостью встречи со старыми друзьями. Лоб Генри Гоу, или Смита (его звали и так и этак), — когда на него не ложилось, как сейчас, выражение робости — был высок и благороден, но нижняя половина лица отличалась менее счастливой лепкой. Крупный рот сверкал крепким рядом красивых зубов, вид которых отлично соответствовал общему впечатлению доброго здоровья и мощной силы. Густая короткая борода и усы, недавно заботливо расчесанные, довершали портрет. Лет ему могло быть не более двадцати восьми.
Вся семья была, как видно, рада старому другу» Саймон Гловер опять и опять крепко пожимал ему руку, Дороти говорила приветливые слова, а Кэтрин непринужденно протянула руку, которую Генри принял в свою тяжелую лапу, собираясь поднести к губам, но после минутного колебания оставил свое намерение из страха, как бы такую вольность не истолковали вкривь. Не то чтобы ему почудилось сопротивление в легкой ручке, неподвижно лежавшей на его ладони, но улыбка и разлившийся по девичьей щеке румянец, казалось, удвоили смущение молодого человека. Подметив, что друг его колеблется, Гловер закричал от всей души:
— В губы, приятель! В губы! Не каждому, кто переступит мой порог, я сделал бы такое предложение. Но, клянусь святым Валентином в канун его праздника, я так рад видеть тебя вновь в славном городе Перте, что, кажется, ни в чем тебе не отказал бы.
Кузнец (могучий горожанин, как ясно из сказанного, был по ремеслу кузнец), получив такое поощрение, сдержанно поцеловал красавицу в губы, а та приняла поцелуй с ласковой улыбкой, скромной, как улыбка сестры, но при этом сказала:
— Я надеюсь, что мы приветствуем в Перте друга, который вернулся к нам раскаявшимся и лучшим, чем был.
Смит держал ее за руку и, казалось, хотел ответить, но затем, точно вдруг оробев, разжал пальцы. Отступив на шаг, как бы в страхе перед тем, что сделал, он зарделся от стыда и удовольствия и сел у огня, но не рядом с Кэтрин, а напротив.
— Ну-ка, Дороти, поторопись со стряпней, хозяюшка. Ты же, Конахар… Но где же Конахар?
— Лег спать, сударь, у него разболелась голова, — неуверенно объяснила Кэтрин.
— Ступай позови его, Дороти, — сказал старый Гловер. — Я не позволю ему так вести себя со мной! Он, видите ли, горец, и его благородная кровь не позволяет ему расстилать скатерть и ставить блюдо на стол! Мальчишка вообразил, что может вступить в наш древний и почтенный цех, не послужив должным образом своему хозяину и учителю по всем правилам честного повиновения! Ступай позови его. Я не позволю ему так передо мной заноситься!
Дороти, кряхтя, полезла по лестнице — вернее сказать, по стремянке — на чердак, куда строптивый ученик удалился так не вовремя. Послышалось брюзжание, и вскоре в кухню сошел Конахар. Его надменное, хоть и красивое лицо горело угрюмым затаенным жаром, и, когда он принялся накрывать на стол и расставлять судки с солью, пряностями и прочими приправами — словом, исполнять обязанности современного лакея, которые обычай тех времен возлагал на ученика, — весь его вид говорил, как он возмущен и как презирает это навязанное ему низменное занятие. Кэтрин смотрела на него с тревогой, как будто опасаясь, что его откровенная злоба усилит негодование отца, но только когда ее глаза перехватили на миг взгляд Конахара, юноша соизволил скрыть свою досаду и, услужая хозяину, Принял смиренный вид.
Здесь уместно отметить, что хотя во взгляде, который Кэтрин Гловер бросила тайком на юного горца, отразилось беспокойство, едва ли внимательней наблюдатель подметил бы в ее отношении к юноше что-либо сверх того, что может чувствовать молодая девушка к товарищу и ровеснику, с которым она находится в постоянном и тесном общении.
— Ты долго странствовал, сынок, — сказал Гловер, как всегда обращаясь к молодому ремесленнику с этим ласковым елевом, хотя вовсе не состоял с ним в родстве. — И, знать, немало рек повидал ты, кроме Тэя, немало красивых городов, помимо нашего Сент-Джонстона.
— Но ни одна река, ни один город и наполовину так не полюбились мне, как Тэй и Перт, да и наполовину так не стоят любви, — ответил Смит. — Уверяю вас, отец, когда я проходил Вратами Судьи и увидел наш город, раскинувшийся предо мной во всей своей красе, точно прекрасная королевна из романа, которую рыцарь находит спящей среди цветов на лесной поляне, я почувствовал себя как птица, когда она складывает усталые крылья, чтобы опуститься в свое гнездо.
— Эге! Ты, стало быть, не прочь изобразить собою поэта? — сказал Гловер. — Что ж, опять заведем наши танцы и хороводы? Наши славные рождественские песни и веселый пляс вокруг майского дерева?
— Для забав еще придет пора, отец, — сказал Генри Смит. — Но пусть рев мехов и стук молота по наковальне — грубоватый аккомпанемент к песням менестреля, я другою музыкой не могу сопровождать их, раз я должен, хоть и слагаю стихи, еще и наживать добро.
— Правильно говоришь! Воистину ты мой сын, — ответил Гловер. — Вижу, тебе удалось кое-что припасти для дальней дороги?
— Наоборот, отец, во время странствия мне удалось неплохо заработать — я продал за четыреста марок свой стальной панцирь, тот, что вы у меня видели. Его взял у меня большой английский начальник, страж восточного рубежа — сэр Магнус Редмен, и уплатил мою цену сполна, не торгуясь, когда я дал ему ударить по панцирю со всего размаха мечом. А нищий вор из Горной Страны, когда приценивался к нему, поскупился, не давал мне и двухсот марок, хотя я положил на этот панцирь целый год труда.
— Что это ты вздрогнул, Конахар? — сказал Саймон, обращаясь, как бы между прочим, к горцу-ученику. — Пора тебе научиться делать свое дело, не прислушиваясь к тому, что говорят вокруг! Ну что тебе, если какой-то англичанин нашел дешевой вещь, которая шотландцу показалась слишком дорогой?
Конахар хотел ответить, но, подумав, потупил взгляд и постарался вернуть себе самообладание, покинувшее его, когда кузнец в пренебрежительном тоне заговорил о покупателе из Горной Страны. Генри между тем продолжал, не обращая внимания на юношу!
— А в Эдинбурге я мимоездом продал не без выгоды несколько мечей и кинжалов. Там ждут войны, и, если угодно будет богу послать ее, мой товар оправдает свою цену. Поблагодарим святого Дунстана — он и сам занимался нашим ремеслом. Словом, этот мой приятель, — тут кузнец положил руку на свой кошелек, — был, как вы знаете, довольно тощ и невзрачен четыре месяца назад, когда я пустился в путь, теперь же стал толстым и круглым, как шестинедельный поросенок.
— А этот твой дружок в кожаной одежде да с железной рукоятью — вот он висит рядышком, — он, что же, все время оставался праздным? Ну-ка, мой добрый Смит, признайся по чести, сколько было у тебя драк с той поры, как ты переправился через Тэй?
— Вы обижаете меня, отец, когда задаете такой вопрос, — ответил оружейник, глянув на Кэтрин, — и подумать только, при ком! Я, правда, кую клинки, но пускать их в дело предоставляю другим. Да, да! Я редко держу в руке обнаженный меч, если только не повертываю его на своей наковальне или на точиле, и люди напрасно меня очернили перед вашей дочерью Кэтрин, наговорив, будто я, тихий, мирный горожанин Перта, — драчливый буян и задира! Пусть выйдет вперед самый храбрый из моих клеветников и повторит мне такие слова под Кинноулским холмом, да чтоб не было на поле никого, кроме нас двоих!
— Вот, вот! — засмеялся Гловер. — Тут бы ты и показал нам образец своего терпения и миролюбия… Честное слово, Генри, не строй из себя тихоню — «я же тебя знаю! И что ты косишься на Кейт? Точно она не понимает, что в нашей стране человек должен собственной рукой оборонять свою голову, если хочет спать спокойно! Ну, ну! Разрази меня гром, ежели ты не попортил столько же доспехов, сколько выковал.
— И то сказать, отец Саймон, плох тот оружейник, который не умеет сам проверить, чего стоит его мастерство. Если бы мне не случалось время от времени расколоть мечом шлем или кольчугу, я не знал бы, какую крепость должен я придавать своим изделиям, я бы тогда склеивал кое-как картонные игрушки вроде тех, что не совестятся выпускать из своих мастерских эдинбургские кузнецы.
— Эге, ставлю золотую крону, что у тебя по этому поводу вышла в Эдинбурге ссора с каким-нибудь жги-ветром.
— Ссора! Нет, отец, — ответил пертский оружейник, — я только, сказать по правде, скрестил мечи с одним из ник на утесах Святого Ленарда во славу моего родного города. Вы, надеюсь, не думаете, что я способен затеять ссору с собратом по ремеслу?
— Понятно, нет. Но как же вышел из этого дела твой собрат по ремеслу?
— А как может выйти из доброй драки человек, ежели грудь у него прикрыта листом бумаги? Он, вернее сказать, и не вышел, когда я с ним расстался: он лежал в келье отшельника, ожидая со дня на день смерти, и отец Джервис сказал, что раненый приготовился к ней по-христиански.
— Так… Ну, а больше ты ни с кем не скрестил клинка? — спросил Гловер.
— Да не без того. Я еще подрался с одним англичанином в Берике. У нас опять вышел с ним спор о верховенстве, как у них это зовется (вы, надеюсь, не станете меня корить за эту драку?), и мне посчастливилось ранить его в левое колено.
— Ну что ж, не худо, да благословит тебя святой Андрей!.. А с кем ты еще имел дело? — сказал со смехом Саймон, радуясь подвигам своего миролюбивого Друга.
— В Торвуде я подрался с одним шотландцем, — ответил Генри Смит. — Мы поспорили, кто из нас лучше владеет мечом, а этого, сами понимаете, без пробы не узнаешь. Бедняга потерял два пальца. Не худо для самого тихого мальчугана в Перте который и в руки не берет меча, разве что когда повертывает его под молотом… А что еще ты можешь рассказать нам?
— Пустяк — отлупил одного горца, но это дело такое, что и говорить не стоит.
— За что же ты его отлупил, о миролюбец? — спросил Гловер.
— Сейчас и не упомню, — ответил Смит. — Может, просто за то, что повстречался с ним по южную сторону Стерлингского моста.
— Отлично! Пью за твое здоровье! Ты мне вдвойне любезен после всех этих подвигов… Конахар, пошевеливайся! Наполняй нам чаши, паренек, да налей и себе темно-золотого, мой мальчик.
Конахар с подобающим почтением налил доброго пива хозяину и Кэтрин. Но, сделав это, поставил кувшин на стол и уселся…
— Это что такое?.. Где же твоя учтивость? Налей моему гостю, почтеннейшему мастеру Генри Смиту.
— Пусть мастер Смит сам себе наливает, если хочет пить, — ответил юный кельт. — Сын моего отца и так достаточно стерпел унижений для одного вечера.
— Раскукарекался петушок! — сказал Генри. — Но в одном ты прав, малец: тему впору помереть от жажды, кто не может выпить без прислужника.
Хозяин, однако, не пожелал принять так снисходительно выходку упрямого подмастерья.
— Слово мое тому порукой и лучшая перчатка, какую только я сделал, — сказал Саймон, — ты ему нальешь из этого кувшина в эту чашу, или не жить мне с тобой под одной крышей!
Услышав такую угрозу, Конахар угрюмо встал и, подойдя к Смиту в ту минуту, когда тот только что взял кружку в руку и поднес ее ко рту, умудрился споткнуться и так незадачливо его толкнуть, что пенящееся пиво расплескалось по лицу, шее и одежде гостя. Смит, несмотря на воинственные наклонности, по природе своей был добродушен, но такую наглость он стерпеть не мог. Когда Конахар, споткнувшийся нарочно, хотел уже выпрямиться, кузнец крепко схватил его за горло — оно оказалось как раз под рукой — и отшвырнул его от себя со словами:
— Случись такое в другом месте, висельник, я оторвал бы тебе напрочь уши, как уже делал не раз с молодцами из твоего клана!
Конахар вскочил на ноги с быстротой тигра, крикнул: «Больше тебе этим не похвастаться!» — выхватил из-за пазухи короткий острый нож и, бросившись на Смита, попытался всадить клинок ему в шею над ключицей. Успей он в этом, рана была бы смертельной. Но тот, кто разжег его ярость, был готов к самозащите и вовремя подбил снизу руку нападавшего, так что лезвие скользнуло по кости, оставив лишь глубокую царапину. Выдернуть у мальчишки кинжал и для безопасности схватить его за руки железной хваткой, мощной, как тиски, для силача кузнеца было делом одного мгновения. Конахар почувствовал себя сразу в полной власти грозного противника, которого сам же распалил. Только что пунцово-красный, он смертельно побледнел и стоял, онемев от стыда и страха, пока Смит, несколько ослабив хватку, не сказал спокойно:
— Твое счастье, что ты не можешь меня рассердить: ты еще мальчик, а я — взрослый мужчина и не должен был тебя раззадоривать. Но пусть это послужит тебе предостережением.
Конахар хотел было ответить, но смолчал и вышел вон из комнаты, прежде чем Саймон опомнился настолько, что мог заговорить. Дороти металась туда-сюда, хлопоча с притираниями и целебными травами. Кэтрин, едва увидев проступившую кровь, потеряла сознание.
— Я пойду, отец Саймон, — мрачно сказал Генри Смит. — Мне бы угадать наперед, что опять, по злому счастью моему, за мною притащатся брань и кровопролитие, когда я хотел бы внести в этот дом только мир и счастье. Не беспокойтесь обо мне — посмотрите на бедную Кэтрин: драка напугала ее чуть не до смерти, и все по моей вине.
— По твоей вине, сынок?.. Виноват этот горец-катеран, будь он трижды проклят! Но завтра же он вернется в свои лощины, или придется ему познакомиться с нашей пертской тюрьмой. Покуситься па жизнь гостя в доме своего хозяина! Это разрывает между нами все узы… Дай мне, однако, взглянуть на твою рану.
— Кэтрин! — повторил оружейник. — Взгляните на Кэтрин!
— О ней позаботится Дороти, — сказал Саймон. Неожиданность и страх не убивают насмерть. Иное дело — кинжал или нож. И если она — моя дочь по крови, ты, дорогой Генри, сын моего сердца. Дай мне осмотреть рану. Скин-окл — зловредное оружие в руке горца.
— Для меня он значит не больше, чем коготь дикой кошки, — сказал оружейник, — и сейчас, когда на щеки Кэтрин вернулся румянец, я и сам, увидите, мигом поправлюсь.
Он прошел в угол, где висело маленькое зеркальце, и, быстро вынув из кошелька немного корпии, приложил ее к порезу. Когда он, расстегнув кожаную куртку, обнажил шею и плечи, их мужественная мускулистая лепка удивила бы хоть кого, но еще неожиданней показалась нежность кожи, разительно белой там, где она не загрубела, как на лице и руках, под ветром и солнцем или под жарким дыханием горна. Быстро остановил он корпией кровь и, смыв водой все прочие следы схватки, снова застегнул свою куртку и вернулся к столу, за которым, все еще дрожа, сидела Кэтрин, бледная, но уже оправившаяся после обморока.
— Простите ли вы меня за то, что я, едва воротился домой, тотчас нанес вам обиду? Мальчишка глупо сделал, раздразнив меня, но я оказался еще глупее, дав раззадорить себя такому, как он. Ваш отец не бранит меня, Кэтрин, может быть, и вы меня простите?
— Я не вольна прощать, — отвечала Кэтрин, — там, где не вправе обижаться. Если моему отцу угодно превращать свой дом в место ночных свар, я, хочешь не хочешь, должна при них присутствовать. Может быть, дурно с моей стороны, что я лишилась чувств и тем как будто помешала продолжению схватки. В свое оправдание могу сослаться лишь на то, что совсем не переношу вида крови.
— Так вот как ты встречаешь моего друга после долгого отсутствия! — рассердился ее отец. — Друга, сказал я? Нет, моего сына! Его едва не зарезал человек, которого я завтра же прогоню из нашего дома, а ты разговариваешь с ним так, точно он провинился, когда отшвырнул от себя змею, норовившую его ужалить!
— Я не берусь, отец, — возразила девушка, — рассудить, кто прав и кто виноват в этой драке. Я даже не сумела разобрать, кто напал, а кто защищался. Но, конечно, наш друг мастер Генри не станет отрицать, что он только и дышит борьбою, кровью и ссорами. Он не может слышать о другом оружейнике, не ревнуя его к своей доброй славе, и должен непременно подвергнуть его доблесть испытанию. А когда видит драку, непременно должен в нее вмешаться. Если перед ним друзья, он с ними дерется из любви и ради чести, если враги — из ненависти и ради мести. А если не друзья и не враги, он с ними дерется потому, что они оказались на том или на этом берегу реки. Дни его жизни — дни битвы, а по ночам он, верно, повторяет свои подвиги во сне.
— Дочка, — сказал Саймон, — ты слишком байка на язык! Споры и драки — мужское дело, не женское, и не пристало девице думать или говорить о них.
— Но если мы против воли становимся их свидетельницами, — возразила Кэтрин, — трудно ждать от нас, чтобы мы думали и говорили о чем-нибудь другом. Я поручусь вам, отец, что этот доблестный горожанин из Перта — чуть ли не самый добрый человек из всех, кто проживает в стенах нашего города, что он скорее согласится сделать крюк в сто ярдов, чем наступит на червя, что умышленно убить паука ему так противно, как если бы он, кузнец, был родичем светлой памяти короля Роберта, что перед своим путешествием он подрался в последний раз с четырьмя мясниками, которые хотели зарубить несчастную дворнягу, в чем-то провинившуюся на бойне, и сам едва избежал той участи, какая угрожала псу. Я поручусь к тому же, что никогда бедняк не пройдет мимо дома богатого оружейника, не получив еды и подаяния. Но что в том проку, если его меч плодит столько же голодных вдов и сирот, сколько их одаривает его кошелек?
— Да нет же, Кэтрин, послушай сперва, что скажет тебе отец, а потам обрушивайся на моего друга с упреками, которые звучат как будто бы разумно, но на деле не вяжутся ни с чем, что творится вокруг нас. На что же, — продолжал Гловер, — съезжаются смотреть король со всем своим двором, и наши рыцари и дамы, и даже сами наши аббаты, монахи и священники? Не на то ли, как будут вершиться перед ними доблестные бои храбрых рыцарей на арене турнира? И разве не оружием и кровопролитием добываются там честь и слава? Чем же то, что творит в своем кругу наш добрый Генри Гоу, отлично от деяний этих гордых рыцарей? Слышал ли кто, чтобы он когда-либо употреблял во зло свое искусство и силу — чинил бы кому-либо вред, угнетал бы кого? И кто не знает, как часто применял он их в защиту правого дела и на пользу родному городу? И не должна ли ты мнить себя отмеченной славой и почетом, когда тебе, из всех женщин, отдано такое сердце и такая сильная рука? Чем самые высокородные дамы гордятся превыше всего, если не отвагой своих рыцарей? И разве самый доблестный муж в Шотландии больше совершил славных дел, чем мой сын Генри, хоть он и невысокого сословия? Разве не известен он и в Горной Стране и в Низине как лучший оружейник, когда-либо ковавший меч, и самый храбрый воин, вынимавший его из ножен?
— Дорогой мой отец! — отвечала Кэтрин. — Если разрешается дочери это сказать, вы сами себе противоречите. Благодарите бога и его святых, что мы — люди мирной жизни и что на нас даже и не смотрят те, кого их знатность и гордость склоняют искать себе славы в злых делах, именуемых у знатных и надменных рыцарством. Ваша мудрость признает, что нелепо нам было бы рядиться в их пышные перья и блестящие одежды, — зачем же нам усваивать их пороки? К чему нам перенимать бессердечную гордость и нещадную жестокость знати, для которой убийство — не только забава, но и предмет тщеславного торжества? Пусть те, кто рождены для этой кровавой чести, гордятся и услаждаются ею, мы же, не проливавшие крови, можем с чистым сердцем сострадать их жертвам. Слава богу, что мы — невысокого рода, это спасает нас от искушения. Но извините меня, отец, если я преступила свой дочерний долг, оспаривая ваши взгляды, которые разделяет множество людей.
— Нет, дочка, ты для меня слишком речиста, — сказал отец, несколько рассерженный. — Я всего лишь бедный ремесленник, я только и умею различить, какая перчатка на левую руку, какая на правую. Но если ты и впрямь хочешь, чтобы я тебя простил, скажи что-нибудь в утешение моему бедному Генри. Он сидит смущенный и подавленный твоею отповедью и этим потоком укоров, он, для кого звук трубы был всегда как приглашение на праздник, сражен погудкой детского свистка.
И в самом деле, оружейник, слушая, как его любезная столь невыгодно расписывает его нравственный облик, скрестил руки на столе и уткнул в них голову с видом глубокого уныния, чуть ли не отчаяния.
— Я хотела бы, мой дорогой отец, — отвечала Кэтрин, — чтобы небо разрешило мне подать утешение Генри, не погрешив против святой правды, за которую я ратовала только что. Я могла бы — нет, я обязана это сделать, — продолжала она, и так глубок, так проникновенен был ее голос, а лицо светилось такой необычной красотой, что речь ее в ту минуту зазвучала чем-то очень похожим на вдохновение. — Когда языку, даже самому слабому, назначено провозгласить правду божью, ему всегда дозволено, объявляя приговор, возвестить и милосердие… Встань, Генри, воспрянь духом, благородный, добрый и великодушный, хоть и заблудший человек! Твои пороки — это пороки нашего жестокого и безжалостного века, твои достоинства принадлежат тебе самому.
С этими словами она схватила руку кузнеца и вытащила ее из-под его головы. Как ни мягко было ее усилие, Генри Гоу не мог ему противиться: он поднял к ней свое мужественное лицо, а в глазах его стояли слезы, вызванные не только обидой, но и другими чувствами.
— Не плачь, сказала она, или нет, плачь., но плачь как тот, кто надеется. Отрешись от двух грехов — гордости и злобы, которые легче всего овладевают тобою… Откинь от себя проклятое оружие — ты слишком легко поддаешься роковому соблазну поднимать его для убийства.
— Вы напрасно говорите мне это, Кэтрин, возразил оружейник. — Я, правда, могу стать монахом и удалиться от мира, но пока я живу в миру, я должен заниматься своим ремеслом, а коль скоро я кую мечи и панцири для других, я не могу не поддаться соблазну пустить их в дело. Вы бы не корили меня так, когда бы ясно понимали, что воинственный дух неразрывно связан для меня со средствами, которыми я добываю свой хлеб, а вы мне ставите его в вину, забывая, что он порожден неизбежной необходимостью! , Когда я креплю щит или нагрудник, чтобы они предохраняли от ран, разве не должен я постоянно помнить, как и с какою силой будут по ним наноситься удары? И когда я кую клинок и закаляю его для войны, возможно ли при этом даже и не вспомнить, как им орудуют?
— Тогда отбрось его прочь от себя, дорогой мой Генри! — с жаром воскликнула девушка, стиснув в обеих своих тонких ручках мощную, тяжелую, натруженную руку оружейника и с трудом ее приподнимая, чему он не противился, но едва ли и помог по доброму желанию. — Отринь, говорю я, то искусство, в котором таится для тебя ловушка. Отрекись от него, не выковывай больше вещей, предназначенных для того, чтобы сокращать человеческую жизнь, и так слишком короткую для покаяния, не выделывай и тех, что обеспечивают человеку безопасность и тем самым поощряют его на убийство, тогда как иначе страх помешал бы ему подвергать себя опасности. Для нападения куешь ты оружие или для защиты — все равно это греховно, раз твой буйный и неистовый нрав вовлекает тебя при этом в соблазн. Брось навсегда изготовлять оружие какого бы то ни было рода, заслужи у неба прощение, отрекшись от всего, что вводит в грех, к которому ты наиболее склонен.
— А чем же, — пробурчал кузнец, — стану я зарабатывать себе на жизнь, когда откажусь от оружейного искусства, которым Генри из Перта известен от Тэя до Темзы?
— Самому твоему искусству, — сказала Кэтрин, — можно найти применение невинное и похвальное. Когда ты дашь зарок не ковать мечи и панцири, у тебя останется возможность создавать безобидный заступ, и не менее почтенный и полезный сошник, и многое, что помогает поддерживать жизнь и облегчает ее человеку. Ты можешь выделывать замки и засовы, которые оберегают имущество слабых от сильного и наглого. Люди по-прежнему будут приходить к тебе и оплачивать твой честный труд…
Но здесь Кэтрин прервали… Отец слушал до сих пор ее проповедь против войны и турниров не без сочувствия: правда, эти взгляды были новы для него, тем не менее они ему не показались совсем уж неверными. Он, сказать по правде, и сам хотел бы, чтоб его будущий зять не рисковал без нужды головой: обладая редкой отвагой и огромной силой, Генри Смит и впрямь слишком охотно шел навстречу опасности. Поэтому Гловер был бы рад, если бы доводы Кэтрин произвели свое действие на ее почитателя. Ибо Саймон знал, что тот настолько же мягок, когда владеют им добрые чувства, насколько бывает свиреп и неукротим, если подступить к нему с враждебными речами «ли угрозами. Но тут красноречие дочери пошло вразрез с видами отца, в самом деле, чего ради она вдруг пустилась уговаривать его будущего зятя, чтобы он оставил свое ремесло, дававшее по тем временам в Шотландии всякому, кто был ему обучен, более верпую выгоду, чем любой другой промысел, а уж Генри из Перта такой доход, каким не мог похвастаться ни один оружейник в стране! Саймон Гловер гордился дружбой с человеком, который так превосходно владел оружием: отважно им владеть — кто же не кичился этим в тот воинственный век? Но он и сам был бы не прочь отвратить Генри-кузнеца от его обычая чуть что хвататься за меч. Однако когда его дочь стала внушать оружейнику, что быстрее всего он придет к миролюбию, если откажется от выгодного ремесла, в котором он не знал соперников и которое вследствие постоянных войн между государствами и раздоров между частными людьми давало ему большой и верный заработок, — тут Саймон Гловер не мог сдерживать долее свой гнев. Едва Кэтрин посоветовала своему поклоннику заняться изготовлением орудий для сельского хозяйства, как старый Гловер, обретя наконец чувство правоты, которого ему недоставало поначалу, перебил ее:
— Замки и засовы, сошники да бороны!.. А почему не печные решетки, рашперы и калросские пояски? Да он превратится в осла, который станет возить на себе свой товар по стране, а ты будешь другим ослом, который водит того на поводу. Эх, девочка моя, разум, что ли, покинул тебя? Или ты думаешь, люди в наши дни выложат тебе серебро за что-нибудь, кроме того, что им поможет защитить свою жизнь или убить врага? Нам, мужчинам, нужен меч, чтобы в любую минуту мы могли постоять за себя, глупая ты девчонка, а не плуг, чтобы обрабатывать землю под посев, когда мы, может быть, и не увидим, как он взойдет. А хлеб насущный… Кто силен, тот берет его силой и живет в довольстве, кто слаб, тот его выращивает для других, а сам помирает с голоду. Благо человеку, если он, как мой достойный сын, может добывать свой кусок хлеба иначе, нежели острием того меча, который он кует. Проповедуй ему мир сколько пожелаешь — на это я никогда не скажу тебе «пет», но предлагать первому оружейнику Шотландии, чтоб он бросил ковать мечи, секиры и латы… да это самого терпеливого человека приведет в бешенство! Уходи с моих глаз!.. А утром, если тебе посчастливится увидеть Генри-кузнеца (хоть ты своим обхождением с ним никак того не заслужила), то, прошу тебя, не забывай: перед тобою человек, которому нет равного среди шотландцев в искусстве владеть палашом и боевой секирой и который может, не нарушая праздников, заработать пятьсот марок в год.
Дочь, выслушав слова отца, сказанные таким повелительным тоном, низко поклонилась и, не промолвив ни слова, удалилась в свою спальню.
Назад: Глава I
Дальше: Глава III