Книга: Пертская красавица, или Валентинов день
Назад: Глава XXI
Дальше: Глава XXIII

Глава XXII

Он с толком зелья составлял:
Врачуя, многих убивал…
Данбар
Трапеза затянулась, превратившись в пытку для хозяина, и когда наконец Крофорд сел в седло, чтобы отправиться в далекий замок Даплин, где он гостил в те дни, Рэморни удалился в свою спальню, истерзанный телесной болью и душевной мукой. Здесь он застал Хенбейна Двайнинга, который волею злой судьбы один лишь и мог принести ему утешение в том и другом. Лекарь с напускным подобострастием выразил надежду, что видит своего высокого пациента веселым и счастливым.
— Веселым, как бешеная собака, — сказал Рэморни, — и счастливым, как тот бедняга, который был укушен псом и уже начинает ощущать в себе первые признаки бешенства. Этот Крофорд, бессовестный юнец, видел, как я мучаюсь, и ничуть не пожалел меня… Что? Быть к нему справедливым? Вот уж поистине! Захоти я быть справедливым к нему и ко всему человечеству, я должен бы вышвырнуть юного графа в окно и на этом прервать его карьеру. Потому что если Линдсей вырастет тем, чем обещает стать, его успех явится источником бедствий для всей Шотландии, а для долины Тэя в особенности… Ты осторожней снимай повязку, лекарь: незаживший обрубок так и горит, коснись его муха крылом — для меня это что кинжал!
— Не бойтесь, мой благородный покровитель, — усмехнулся лекарь, тщетно стараясь притворным сочувствием прикрыть свое злорадство. — Мы приложим новый бальзам и — хе-хе-хе! — облегчим вашему рыцарскому благородию зуд, который вы так стойко переносите.
— Стойко, подлец! — сказал Рэморни с гримасой боли. — Я его переношу, как переносил бы палящие огни чистилища… Кость у меня как раскаленное железо! Твоя жирная мазь зашипит, если капнуть ею на рану… Но это декабрьский лед по сравнению с той лихорадкой, в которой кипят мои мысли.
— Мы попробуем сперва успокоить мазями телесную боль, мой благородный покровитель, — сказал Двайнинг, — а потом, с разрешения вашей чести, покорный ваш слуга попытается применить свое искусство к врачеванию возмущенного духа… Впрочем, душевная боль должна до некоторой степени зависеть от воспаления в ране, когда мне удастся смягчить телесные муки, я надеюсь, волнение мыслей уляжется само собой.
— Хенбейн Двайнинг! — сказал пациент, почувствовав, что боль в ране утихла. — Ты драгоценный, ты неоценимый лекарь, но есть вещи, которые вне твоей власти. Ты мог заглушить телесную боль, сводившую меня с ума, но не научишь ты меня сносить презрение мальчишки, которого я взрастил! Которого я любил, Двайнинг, — потому что я и впрямь любил его, горячо любил! Худшим из дурных моих дел было потакание его порокам, а он поскупился на слово, когда единое слово из его уст сняло бы всю тяжесть с моих плеч! И он еще улыбался — да, я видел на его лице улыбку, когда этот ничтожный мэр, собрат и покровитель жалких горожан, бросил мне вызов, а он ведь знал, бессердечный принц, что я не способен держать оружие… Я не забуду этого и не прощу — скорее ты сам начнешь проповедовать прощение обид! А тут еще тревога о том, что назначено на завтра… Как ты думаешь, Хенбейн Двайнинг, раны на теле убитого в самом деле должны открыться и заплакать кровавыми слезами, когда к нему приблизится убийца?
— Об этом, господин мой, я могу судить только с чужих слов, — ответил Двайнинг. — Слыхал я, что бывали такие случаи.
— Скотину Бонтрона, — сказал Рэморни, — берет оторопь при одной мысли об этом. Он говорит, что скорее пойдет на поединок. Что ты скажешь?.. Он железный человек.
— Не впервой оружейнику бить железо, — ответил Двайнинг.
— Если Бонтрон падет в бою, меня это не очень опечалит, — признался Рэморни, — хотя я потеряю полезного подручного.
— Полагаю, ваша светлость не станет так о нем печалиться, как о той руке, которую вы потеряли на Кэрфью-стрит… Простите мою шутку, хе-хе-хе!.. Но какими полезными свойствами обладает этот Бонтрон?
— Бульдожьими, — сказал рыцарь, — он кусает не лая.
— А вас не страшит его исповедь? — спросил врач.
— Как знать, до чего может довести страх перед близкой смертью, — ответил пациент. — Он уже выказывает трусость, хотя она всегда была чужда его обычной угрюмости, бывало, он и рук не ополоснет, убив человека, а сейчас не смеет глянуть на мертвое тело — боится, что из ран выступит кровь.
— Хорошо, — сказал лекарь, — я сделаю для него что смогу, потому что как-никак тот смертельный удар он нанес в отмщение за мои обиды — даром что удар пришелся не по той шее.
— А кто тому виной, подлый трус, — сказал Рэморни, — если не ты сам, принявший жалкую косулю за матерого оленя?
— Benedicite, благородный сэр! — возразил изготовитель зелий. — Вы хотите, чтобы я, работающий в тиши кабинета, оказался так же искусен в лесной потехе, как вы, мой высокородный рыцарь, и умел в полночном мраке на прогалине отличить оленя от лани, серну от сайги? Я почти не сомневался, когда мимо нас к кузнице пробежал по переулку человек в одежде для пляски моррис. Но все-таки тогда меня еще смущала мысль, тот ли это, кто нам нужен: мне показалось, что он вроде бы ростом поменьше. Но когда он вышел опять, пробыв в доме достаточно долго, чтоб успеть переодеться, и враскачку прошел мимо нас в кожаном камзоле и стальном шлеме, да еще насвистывая любимую песенку оружейника, сознаюсь, тут я был введен в обман super totam mate-riem. Я и напустил на него вашего бульдога, благородный рыцарь, и тот неукоснительно исполнил свой долг — хоть и взял не того оленя. Поэтому, если проклятый Смит не убьет на месте нашего бедного друга, я сделаю так, что дворовый пес Бонтрон не пропадет, или все мое искусство ничего не стоит!
— Трудное это будет испытание для твоего искусства, лекарь, — сказал Рэморни. — Знай: если наш боец потерпит поражение, но не падет убитым на поле боя, — его прямо с места поволокут к виселице и без долгих церемоний вздернут, как уличенного убийцу, и когда он часок-другой прокачается в петле, как мочало, вряд ли ты возьмешься лечить его сломанную шею.
— Извините, благородный рыцарь, я другого мнения, — скромно ответил Двайнинг. — Я перенесу его от подножия виселицы прямо в царство эльфов, как некогда были перенесены король Артур, и Угеро Датчанин, и сэр Юон Бордоский, или же, если угодно, я дам вашему Бонтрону поболтаться на виселице сколько-то минут или даже часов, а там — фыоить! — умчу его прочь с глаз людских так легко, как уносит ветер увядший лист.
— Пустое хвастовство, сэр лекарь, — ответил Рэморни. — Его пойдет провожать на казнь вся пертская чернь, каждому лестно поглазеть, как помирает челядинец благородного рыцаря за убийство кичливого горожанина. У подножия виселицы соберется тысяча зрителей.
— А соберись их там хоть десять тысяч, — сказал Двайнинг, — неужели я, мудрый врач, учившийся в Испании и даже в Аравии, не сумею обмануть глаза грубой своры горожан, когда ничтожный плут, набивший руку на фокусах, умеет обдурить, как ни зорко за ним следят, самых разумных рыцарей? Говорю вам, я напущу на них мороку, как если бы я обладал волшебным перстнем Кедди.
— Если ты правду говоришь, — ответил рыцарь, — а думаю, ты не посмел бы лукавить со мной в таком деле, то, значит, ты полагаешься на помощь сатаны. Но с ним я не желаю путаться. Я ему не слуга!
Двайнинг засмеялся своим сдавленным смешком, когда его покровитель отрекся от нечистого и в подтверждение осенил себя крестом. Однако он притих под строгим взглядом Рэморни и заговорил почти серьезно, хотя не без труда подавлял разбиравшее его веселье:
— Сговор, мой благочестивый сеньор! Сговор — вот на чем зиждется искусство фокусника. Но… хе-хе-хе!.. я не имею чести… хе-хе-хе!.. состоять в союзе с джентльменом, о котором вы говорите… и в чье существование… хе-хе-хе… я не очень верю, хотя вашей рыцарской чести, несомненно, представлялось больше случаев завязать с ним знакомство.
— Дальше, мерзавец! И без твоей усмешки, или ты за нее поплатишься!
— Слушаюсь, мой бесстрашный рыцарь, — отозвался Двайнинг. — Так знайте же, у меня тоже есть тайный пособник, без которого мое искусство немногого стоило бы.
— Кто он, позволь узнать?
— Стивен Смазеруэлл, если угодно вашей чести, горстяник Славного Города. Удивительно, как это вы, мой благородный рыцарь, с ним незнакомы.
— А меня, подлый раб, удивляет, что ты не познакомился с ним при отправлении его профессиональной обязанности, — ответил Рэморни. — Вижу, нос тебе не обрезали и уши не отсекли, а если и есть у тебя на плечах рубцы или клеймо, так ты умно придумал носить камзол с высоким воротом.
— Хе-хе!.. Ваша милость изволите шутить, — сказал лекарь. — Я не как пациент свел знакомство со Стивеном Смазеруэллом, а в порядке купеческой сделки: коли угодно знать вашей милости, я выплачиваю некоторые суммы серебром за тела, головы, руки и ноги тех, кто помирает при содействии кума Стивена.
— Несчастный! — отшатнулся в ужасе рыцарь. — Ты покупаешь бренные останки смертных, чтобы творить колдовство и наводить порчу на людей?
— Хе-хе-хе!.. Никак нет, ваша честь! — ответил врачеватель, забавляясь невежеством своего покровителя. — У нас, рыцарей скальпеля, в обычае производить тщательное рассечение трупов (мы называем это диссекцией): мы таким путем исследуем мертвые члены и уясняем себе, как нам поступить с тем или другим членом тела у живого человека, когда он занедужил из-за ранения или по другой причине. Ах, если бы высокородный рыцарь заглянул в мою бедную лабораторию, я бы ему показал головы и руки, ноги и легкие, о которых люди полагают, что они давно гниют в могильной земле! Череп Уоллеса, украденный с лондонского моста, сердце сэра Саймона Фрезера , не боявшегося никого на свете, милый череп прекрасной Мегги Лоджи…
Ох, когда бы только посчастливилось мне заполучить рыцарскую руку моего многочтимого покровителя!
— Сгинь ты, раб! Ты хочешь, чтобы меня стошнило от перечня твоих мерзких диковин? Говори прямо, к чему ты клонишь? Каким образом твоя сделка с подлым палачом может послужить нам на пользу или спасти моего слугу Бонтрона?
— Я это советую вашей рыцарской чести только па случай крайности, — ответил Двайнинг. — Но допустим, бой состоялся и наш петух побит. Вот тут нам важно держать его в руках: пусть знает, что, если он не победит, мы все-таки спасем его от казни — но только если он не скажет на исповеди ничего, что бросит тень на вашу рыцарскую честь.
— Стой! Меня осенило! — сказал Рэморни. — Мы можем сделать больше… Можем вложить в уста Бонтрону слово, которое будет не совсем приятно тому, кого я проклинаю как виновника собственной моей беды. Пойдем в конуру этого дворового пса и разъясним ему, как он должен себя вести при всех возможных обстоятельствах. Уговорить бы его на испытание гробом, и мы в безопасности — это ведь только зря народ пугают. Если он предпочтет поединок — он свиреп, как затравленный медведь, и, возможно, одолеет противника, — тогда мы не только в безопасности, мы отмщены. Если же Бонтрон будет сам побежден, мы пустим в ход твой фокус, и, если ты сумеешь чисто обделать дело, мы еще продиктуем ему предсмертную исповедь и воспользуемся ею (а как — я объясню тебе при следующей встрече), чтобы ускорить месть за мои обиды! Все же остается некоторый риск. Допустим, наш бульдог будет смертельно ранен на арене боя — что тогда помешает ему выбрехать совсем не ту исповедь, какую мы хотим ему внушить?
— Пустое! Лекарь уладит и это! — сказал Двайнинг. — Поручите мне выходить его, дайте мне случай хоть раз приложить палец к его ране, и я вам поручусь, он ничего не выдаст.
— Эх, люблю, когда черт покладист и не надо его ни уламывать, ни поощрять! — сказал Рэморни.
— Зачем? Я и без того рад услужить благородному рыцарю.
— Пойдем, вразумим нашего пса, — продолжал рыцарь. — Он тоже будет сговорчив, потому что, как истый пес, он умеет отличить, кто кормит, а кто дает пинка, моего бывшего царственного господина он люто возненавидел за оскорбительное обхождение и унизительные клички, какими тот награждал его. И я еще должен вызнать у тебя подробно, какой уловкой ты рассчитываешь вырвать собаку из рук оголтелых горожан.
Оставим двух достойных друзей плести свою интригу, к чему она привела, мы узнаем в дальнейшем. Хоть и различные по складу, оба они были, каждый по-своему, приспособлены измышлять и проводить в жизнь преступные замыслы, как приспособлена борзая хватать дичь, которую подняла легавая, а легавая — выслеживать добычу, которую углядел глаз ищейки. Гордость и эгоизм были главной чертой у обоих, но в людях, принадлежавших к двум разным сословиям, в людях разного воспитания и дарования эти свойства проявлялись по-разному.
Что могло быть более несходно с надменным тщеславием придворного фаворита, любимца дам и отважного воина, нежели заискивающая приниженность лекаря, который, казалось, принимал оскорбления с подобострастным восторгом, в то время как в тайниках души он сознавал, что обладает высоким превосходством учености — силой, какую дают человеку знание и ум, бесконечно его возвышавшие над невежественной знатью современного ему общества. Это свое превосходство Хенбейн Двайнинг сознавал так отчетливо, что, подобно содержателю зверинца, от важивался иногда забавы ради возбуждать буйный гнев в каком-нибудь Рэморни, уверенный, что внешнее смирение позволит ему уйти от бури, которую он вызвал сам. Так мальчишка, индеец швыряет легкий челнок, устойчивый в силу своей хрупкости, навстречу бурунам, которые неизбежно разбили бы в щепы более тяжелое судно. Что феодальный барон должен презирать низкородного врачевателя, разумелось само собой, хоть это не мешало рыцарю Рэморни подпасть под влияние Двайнинга, и нередко в их умственном поединке лекарь одерживал верх над противником, как иногда двенадцатилетний мальчик смиряет причуды норовистого коня, если владеет искусством выездки. Но далеко не так естественно было презрение Двайнинга к Рэморни. Сравнивая рыцаря с самим собой, он считал его чем-то вроде дикого животного, правда способного погубить человека, как бык рогами или волк зубами, но одержимого жалкими предрассудками и погрязшего в «церковном дурмане» — выражение, в которое Двайнинг включал религию всех толков. Вообще он считал Рэморни существом, коему сама природа назначила быть его рабом, добывающим для него золото в копях, а золото он боготворил, и стяжательство было его величайшей слабостью, хотя отнюдь не худшим пороком. В собственных глазах он оправдывал эту свою неблаговидную наклонность, убеждая самого себя, что ее источником была жажда власти.
«Хенбейн Двайнинг, — говорил он, со сладострастием глядя па собранные втайне сокровища, когда время от времени навещал их, — ты не какой-нибудь глупый скупец, которого тешит в червонцах золотой их блеск, власть, которую они дают своему владельцу, — вот чем ты дорожишь! Что в том, что все это еще не в твоих руках? Ты любишь красоту, когда сам ты — жалкий, уродливый, бессильный старик? Вот та приманка, которая привлечет самую красивую пташку. Ты слаб и немощен, над тобою тяготеет гнет сильного? Вот то, что вооружит на твою защиту кое-кого посильнее, чем жалкий тиран, перед которым ты дрожал. Тебе потребна роскошь, ты жаждешь выставить напоказ свое богатство? В этом темном сундуке заперта не одна цепь привольных холмов, пересеченных долинами, не один прекрасный лес, кишащий дичью, и покорность тысячи вассалов. Нужна тебе милость при дворах светских или духовных владык? Улыбки королей, прощение старых твоих преступлений папами и священниками и терпимость, поощряющая одураченных духовенством глупцов пускаться на новые преступления? Все это святейшее попустительство пороку покупается на золото Даже месть, которую, как говорится, боги оставляют за собой — не уступать же человеку самый завидный кусок! — даже месть можно купить на золото! Но в мести можно достичь успеха и другим путем — высоким искусством, и такой путь куда благородней! А потому я приберегу свое сокровище на другие нужды, а месть свершу gratis , более того — к торжеству отмщения обиды я прибавлю сладость приумноженных богатств!»
Так размышлял Двайнинг, когда он, вернувшись от сэра Джона Рэморни, прибавил к общей массе своих накоплений золото, полученное за разнообразные услуги, затем, полюбовавшись минуты две на свои сокровища, он запер на ключ тайник и отправил— ся в обход пациентов, уступая проход у стены каждому встречному, кланяясь и снимая шляпу перед самым скромным горожанином, владельцем какой-нибудь жалкой лавчонки, или даже перед подмастерьем, еле-еле зарабатывающим на хлеб трудом своих мозолистых рук.
«Мерзавцы, — думал он про себя, делая поклон, — подлые, скудоумные ремесленники! Знали бы вы только, что я могу отворить этим ключом! Злейшая непогода не помешала бы вам снять шляпу предо мной, самая гнусная лужа среди вашего городишки не показалась бы вам слишком мерзкой, чтобы пасть в нее ниц, благоговея пред владельцем такого богатства! Но я еще дам вам почувствовать мою силу, хотя мне нравится прятать ее источник. Я стану инкубом для вашего города, раз вы отвергли меня и не избираете в городской совет. Я, как злой кошмар, буду гнать вас и душить, оставаясь сам невидимым… А этот жалкий Рэморни туда же! Потеряв руку, он, как бедный ремесленник, утратил с нею единственную ценную часть своего существа — и он еще осыпает меня оскорблениями, как будто хоть что-нибудь из всего, что может он сказать, в силах пошатнуть стойкий ум, подобный моему! Обзывая меня плутом, мерзавцем или рабом, он поступает не умнее, чем если бы вздумал развлекаться, выдергивая мне волосы в тот час, когда я держал бы в руке пружины его сердца. За каждое оскорбление я тут же могу отплатить телесным страданием или душевной болью… Хе-хе! Надо сознаться, я не остаюсь у рыцаря в долгу!»
В то время как лекарь тешился своею дьявольской думой и, крадучись, пробирался по улице, за его спиной послышались женские голоса.
— А, вот он, слава пречистой деве! Во всем Перте кто, как не он, поможет нам сейчас! — сказал один голос.
— Пусть там говорят о рыцарях и королях, воздающих за обиды, как это у них называется, а мне, кумушки, подайте достойного мастера Двайнинга, составителя лекарств! — добавил другой.
В ту же минуту лекарь был окружен и схвачен говорившими — почтенными матронами славного города Перта.
— В чем дело? Что такое? — усмехнулся Двайнинг. — У кого тут корова отелилась?
— Не в отёле на этот раз дело, — сказала одна из женщин. — Умирает бедный малыш, потерявший отца. Иди скорее с нами, ибо все наше упование на тебя, как сказал Брюс Доналду, Властителю Островов.
— Opiferque per orbem dicor , — сказал Хенбейн Двайнинг. — От чего умирает ребенок?
— Круп у него… круп, — запричитала одна из кумушек. — Бедняжка хрипит, как ворон.
— Cynanche Irachealis. Эта болезнь быстро вершит свое дело. Немедленно ведите меня в дом, — продолжал врач, который зачастую оказывал помощь больным бесплатно — невзирая на свою жадность, и человеколюбиво — несмотря на свой злобный нрав. Так как мы не можем заподозрить его в более высоких побуждениях, возможно его толкали на это тщеславие и любовь к своему искусству.
Тем не менее в этом случае он, пожалуй, уклонился бы и не пошел к больному, знай он, куда его ведут добрые кумушки, и располагай временем придумать отговорку. Но лекарь не успел сообразить, куда идет, как его чуть ли не втолкнули в дом покойного Оливера Праудфьюта, откуда доносилось пение женщин, обмывавших и обряжавших тело покойного шапочника к назначенному на утро обряду. Их песнь, если ее переложить на современный язык, прозвучала бы примерно так:

 

Дух незримый, дух парящий,
Кротко на того глядящий,
В ком ты сам когда-то жил,
В чьем обличий ты был,

 

— Жди, крылами помавая,
Вправо, влево ли порхая.
Ввысь взлетишь иль канешь ты
— Жди у роковой черты!

 

Мстя за раннюю разлуку,
Неурочной смерти муку,
Подчини себе ты вновь
Тайной силой ум и кровь.

 

Коль того приметит око,
Кто пронзил тебя жестоко,
Коль того заслышишь шаг,
Кто тебя поверг во мрак,

 

— Силы тайные проснутся,
Мышцы дрогнут, встрепенутся,
Зев разверзнут раны вновь,
Взывая: «Кровь за кровь!»

 

Лекарю, как ни был он закален, претило переступить порог человека, к чьей смерти он был непосредственно причастен, пусть даже вследствие ошибки.
— Отпустите меня, женщины, — сказал он, — мое искусство может помочь только живым — над мертвыми мы уже не властны.
— Да нет, больной наверху — меньшой сиротка… Пришлось Двайнингу войти в дом. Но когда он перешагнул порог, его поразило, что одна из кумушек, хлопотавших над мертвым телом, вдруг оборвала пение, а другая сказала остальным:
— Во имя господа, кто вошел?.. Проступила большая капля крови.
— Да нет, — возразил другой голос, — это капля жидкого бальзама.
— Нет, соседки, то была кровь… Еще раз спрашиваю: кто вошел в дом?
Женщины выглянули из комнаты в тесную прихожую, где Двайнинг, встревоженный донесшимися до него обрывками разговора, нарочно замешкался и не шел дальше, делая вид, что не различает лесенку, по которой ему надлежало подняться на верхний этаж дома скорби.
— Это же только достойный мастер Хенбейн Двайнинг, — отозвалась одна из сивилл.
— Мастер Двайнинг? — более спокойно подхватила та, которая заговорила первой. — Наш верный помощник в нужде? Тогда, конечно, то была капля бальзама.
— Нет, — сказала другая, — это все-таки могла быть и кровь, потому что лекарю, когда нашли труп, власти приказали поковыряться в ране инструментами, а откуда бедному мертвому телу знать, что это делалось с добрыми намерениями?
— Верно, соседушка, верно! Бедный кум Оливер и при жизни частенько принимал друзей за врагов, так уж нечего думать, что он теперь поумнел.
Больше Двайнинг ничего не расслышал, потому что его втащили по лестнице в горенку вроде чердака, где Магдален сидела на своем вдовьем ложе, прижимая к груди младенца. У крошки уже почернело личико, и он, задыхаясь, выдавливал из себя похожие па карканье звуки, по которым и получила в народе свое название эта болезнь. Казалось, недолгая жизнь младенца вот-вот оборвется. Возле кровати сидел монах-доминиканец со вторым ребенком на руках и время от времени произносил слова духовного утешения или ронял замечания о болезни.
Лекарь бросил на монаха беглый взгляд, полный того невыразимого презрения, какое питает человек науки к знахарю. Его собственная помощь оказалась мгновенной и действенной. Он выхватил младенца из рук отчаявшейся матери, размотал ему шею и отворил вену, из которой обильно полилась кровь, что немедленно принесло облегчение больному крошке. Все угрожающие симптомы быстро исчезли, и Двайнинг, перевязав вену, снова положил младенца на колени полуобезумевшей матери.
Горе несчастной по утраченному супругу, отступившее было перед смертельной опасностью, угрожавшей ребенку, теперь нахлынуло на Магдален с повой силой, как река в половодье, когда она вдруг сокрушит плотину, преградившую на время ее поток.
— Ах, мой ученый господин, — сказала она, — перед вами бедная женщина, которую вы знавали раньше богатой… Но тот, кто вернул мне мое дитя, не оставит этот дом с пустыми руками. Великодушный, добрый мастер Двайнинг, примите эти его четки… они черного дерева и отделаны серебром… Он любил, чтобы вещи были у него красивые, как у джентльмена. Ну, он больше всякого другого, равного ему по состоянию, был похож в своих обычаях на джентльмена, оттого и погиб как джентльмен.
С этими словами в немом порыве скорби она приложила к груди и губам четки своего покойного мужа и снова стала настойчиво совать их в руки — Двайнингу.
— Возьмите, — сказала она, — возьмите из любви к тому, кто сам искренне вас любил. Ах, он, бывало, говаривал: «Если кто может оттащить человека от края могилы, так только мастер Двайнинг…» И вот его родное дитя возвращено к жизни в этот божий день, а он лежит неподвижный и окоченевший и не знает ни здоровья, ни болезни!.. Ох, горе мне, горе!.. Но возьмите же четки и вспоминайте о его чистой душе, когда станете перебирать их, он скорей освободится из чистилища, если добрые люди будут молиться за спасение его души.
— Убери свои четки, кума, я не умею показывать фокусы, не знаю никаких знахарских ухищрений, — сказал лекарь: растроганный сильнее, чем сам ожидал при черствой своей натуре, он упирался, не желая принять жуткий дар.
Но последние его слова задели монаха, о чьем присутствии он забыл, когда произносил их.
— Это что же, господин лекарь? — сказал доминиканец. — Молитзу по усопшему вы приравниваете к скоморошьим фокусам? Слыхал я, будто Чосер, английский стихотворец, говорит о вас, лекарях, что вы хоть и ученые, да не по святому писанию. Наша матерь церковь долго дремала, но глаза ее ныне раскрылись, и она начинает различать, где ее друзья, а где враги. Я верно вам говорю…
— Что вы, досточтимый отец! — перебил Двайнинг. — Вы же не дали мне договорить! Я сказал, что не умею творить чудеса, и собирался добавить, что церковь, конечно, могла бы сотворить непостижимое, а потому богатые четки следует передать в ваши руки, ибо вы, перебирая их, принесете больше пользы душе усопшего.
Он набросил четки на руку доминиканца и выбрался за порог дома скорби.
«Удивительно, что меня привели сюда — ив этот час! — сказал он про себя, когда вышел на улицу. — Я не больно-то верю в такие вещи… а все же, хоть это и пустая блажь, я рад, что спас жизнь младенца, висевшую на волоске… Но пойду-ка я поскорей к другу Смазеруэллу, он мне, конечно, понадобится в деле с Бонтроном. Вот и выйдет, что я в этом случае спас две жизни, а сгубил только одну».
Назад: Глава XXI
Дальше: Глава XXIII