Книга: Змеиное золото. Дети дорог
Назад: ГЛАВА 3
Дальше: ГЛАВА 5

ГЛАВА 4

Деревенька под названием Гнилой Лес, казалось, испокон веков стояла у широкого торгового тракта, ведущего мимо Загряды к морскому порту у далекого северного берега Славении. Даже старожилам уже не вспомнить, что раньше появилось — поселение, которое вначале разрослось до шести десятков дворов, а потом опустело на треть, или сама дорога, проложенная через многочисленные болота. Годы шли, стылые топи, от которых тянуло сыростью, холодом и лихорадками, постепенно осушались, да и мрачный густой лес перестал быть гнилым и превратился в обычный еловый бор, богатый грибами и ягодами, но деревня свое название так и не поменяла. Пробовали жители переименоваться — и шильду новую на подъезде ставили из крепкого проморенного дуба, и проезжающих мимо поправляли, да только без толку все. Шильды с новым названием за одну только зиму чернели и рассыпались в мелкую труху, а в Загряде и окрестных деревнях как прозывали местных гнильцами, так и продолжали прозывать. Словно приросло к небольшому клочку плодородной земли у края болот кем-то вскользь брошенное имя, стало его неотъемлемой частью и глубинной сутью — и через много лет само место не согласилось на перемены.
Так и остался стоять Гнилой Лес рядом с дорогой и стоял бы дальше, радуя проезжавшие мимо торговые караваны свежим хлебом да радушием, если бы не случилась однажды беда, после которой деревня зачахла. Кто успел, прихватил самое необходимое и сбежал вместе с семьей из проклятого места, кто замешкался, подбирая имущество подороже да время поудобнее, навсегда остался прикованным к клочку земли в шесть с половиной верст от края до края. Ровный круг на славенской карте, границу которого свободно пересекают лишь пришлые, дорожные люди. Глухой лес, за полвека стеной вставший по краю заколдованной человеческим отчаянием земли, стал своего рода тюремной стеной, за которую не мог выбраться ни один из рожденных в медленно умирающем поселении. Людей истреблял голод, затем болезни, а в конце пришел страх перед самыми близкими.
Скрипнуло потемневшее от времени крыльцо, и усталая, рано состарившаяся женщина вышла на порог некогда ухоженного и красивого дома, держа в руках пустые деревянные ведра. Тихо, почти испуганно прикрыла за собой входную дверь, за которой звенели детские голоса, и торопливо направилась к колодцу. Первый снег накрыл пустынные улицы и крыши домов тонким слоем, не столько скрывая, сколько подчеркивая разруху, уже который год подтачивающую деревню и превращающую добротные деревянные избы в покосившиеся развалюхи с протекающей крышей и скрипучими половицами, здоровых и крепких людей — в бледных, постаревших, усталых призраков, а детей…
Женщину передернуло, и она пугливо втянула голову в плечи, ускоряя шаг и отворачиваясь от заметенного снегом пустыря, посреди которого еще стоял почерневший от сажи и времени остов церковной колокольни. Давно стоял — полвека уже прошло; бревна, что дотла не сгорели в ночь большого пожара, так и сгнили под холодными осенними дождями и снегом, но полуразрушенная колокольня по-прежнему возвышалась над деревней как ни в чем не бывало, и ничего ее, проклятую, не брало. Сказывали старики: место это когда-то было освященной землей, да и церковь стояла хоть и крохотная, но на диво уютная и светлая. Бывало, зайдешь, встанешь под круглым оконцем, что было прорублено в башенке-куполе, и словно боженька сверху на тебя смотрит, легко и радостно на сердце становится.
Вот только глупость да жестокость людская все погубили. Крестьяне, живущие рядом с болотами, в которых гибли по пьяной лавочке люди и пропадала скотина, с которых по осени и весне тянуло промозглой сыростью да лихорадками, боялись всего, чего не могли понять и принять.
Укрылась как-то в церкви блаженная девчонка с некрасивой заячьей губой, невесть от кого нагулявшая ребеночка в неполных шестнадцать лет, — сбежала из дома сразу же, как скорый на расправу, водящий тесную дружбу с бутылкой отец заметил «позор» семьи. Сбежала, чтобы не исполнил родитель жестокую угрозу — выбить из дочкиного чрева прочно укоренившееся семя неведомого чужака, а в дальнейшем научить девушку скромности и послушанию кулаком да палкой. Священник, в то время живший в пристроенной к церкви избушке, укрыл девчонку, помогал по мере сил, а когда пришло время ей разродиться, позвал на подмогу повивальную бабку с окраины деревни — ведь каким бы благочестивым и отзывчивым ни был духовный отец, при родах он не самый лучший помощник. Женское это дело, всегда было, есть и будет, и лишь потому в прицерковную избу, где обычно крестили новорожденных, пришла сухощавая женщина с острым взглядом, сноровистыми руками и целой сумкой снадобий и травяных сборов.
Ребенок родился сразу после полуночи, а уже вечером следующего дня по Гнилому Лесу разошелся слух о том, что чудаковатая девка родила чертенка. Крепкая, уверенная в себе повитуха, вечером ушедшая в избушку священника принимать роды у приблудной девицы, вернулась поутру домой дряхлой, трясущейся от старости и ужаса бабкой, которая и слова связного вымолвить не могла, только твердила что-то о бесах да нечисти поганой. Вот тогда-то от неуверенного шепотка по углам селяне и перешли к действиям — в ту же ночь вышли на улицы и мужчины, и женщины, оставив всех детей моложе двенадцати лет под надежным на первый взгляд укрытием родных стен, и с зажженными факелами направились к церкви.
Напрасно священник пытался усмирить напуганную, а от того еще более обозленную и непримиримую толпу, напрасно закрывал собой вход в небольшую избушку, откуда раздавался громкий плач разбуженного младенца, — крестьяне довольно быстро выволокли на снег блаженную, прижимающую к себе пищащий сверток.
Женщина у колодца глубоко вздохнула, подтянула глухо забренчавшую цепь с крюком на конце и подвесила на него пустое деревянное ведро.
Мать рассказывала, что ту девку сожгли в той самой церкви вместе с ее ребенком и священником, который до последнего пытался вразумить перепуганных крестьян, что дитя, рожденное глубокой ночью, было больше похоже на волчонка, чем на человека, да и не столько плакало, сколько громко, надрывно пищало и скулило, как побитая собачонка.
Тогда жители Гнилого Леса думали, что вместе с уродцем сжигают зло, поселившееся у них под боком, а на самом деле лишь показали нутро собственной души, изъеденное гнилью, подобно старой коряге на краю болота. Они стояли и смотрели, как пламя от объятой огнем церкви вздымается до небес, но за мгновение до того, как рухнула крыша, до них долетели последние слова священника. Их услышал каждый, кто был на площади перед огромным погребальным костром, услышал четко и ясно, несмотря на гул пламени.
«Да убоитесь вы детей своих…»
Из колодца раздался громкий плеск, когда ведро плюхнулось на поверхность стылой, кажущейся черной воды, булькнуло, уходя ко дну. Женщина налегла на ворот, и тяжелое ведро неторопливо поползло вверх.
Не потому ли сбылось проклятие, что крестьяне не нашли в себе смелости разобрать обугленные остатки церкви и похоронить по-человечески кости погибших?
— Мама?
Женщина вздрогнула, натруженные, покрасневшие от холода пальцы разжались, и уже почти показавшееся над краем колодезного сруба ведро стремительно полетело обратно. Бледная темноглазая девочка лет восьми, невесть откуда возникшая на дорожке, неторопливо подошла к колодцу, заглядывая в темное чрево.
— Ты упустила ведро, мама. Надо достать. Только не как в прошлый раз, ладно?
В прошлый раз доведенная до отчаяния непреходящим страхом, уставшая еженощно просыпаться от собственного крика, мать нарочно утопила ведро в колодце, потом кликнула дочь, к тому времени из милой, отзывчивой девочки превратившуюся в отражение потаенных кошмаров, и столкнула ее в глубокое колодезное чрево. Захлопнула крышку небольшого сруба, задвинула ржавый кованый засовчик и опрометью кинулась домой, на ходу обливаясь слезами облегчения пополам с раскаянием. Да только рано она доченьку оплакивать начала: стоило ей переступить порог горницы, как ее окликнул знакомый девчачий голосок. Звонкий, ничуть не дрожащий от холода.
Ребенок стоял у печи, держа в бледных, тощих ручонках выброшенное в колодец деревянное ведро. С волос и платьица стекала вода, собираясь в большую лужу на чисто вымытом полу. Девочка улыбалась, даже не пытаясь выжать одежду или убрать с лица прилипшие к коже прядки темных волос.
Улыбалась так, что женщину мороз продрал по коже.
В ту же ночь муж ее умер во сне, захлебываясь криком и безуспешно пытаясь отогнать невидимых чудовищ, так некстати пришедших по его душу.
— Конечно, милая. — Крестьянка торопливо спрятала дрожащие руки под фартук, крепко сцепив пальцы в замок. — Я достану.
— И приготовишь пирожки мне и братику? — Девочка широко улыбнулась, поправляя яркую вязаную шапочку с красной кисточкой у виска.
— Приготовлю. Только потерпите немного.
— Здорово! — Она шагнула к матери, крепко, с недетской силой обняв побледневшую женщину за пояс. — Я люблю тебя, мама.
— И я тебя, детка…
Девочка потерлась щекой о живот крестьянки, а потом подняла голову, улыбаясь еще шире и всматриваясь в ее лицо глазами, которые на краткое мгновение превратились в черные, выжженные дотла дыры.
— Мама, а пирожков хватит для моих новых друзей?
— Каких друзей? — прошептала белая как полотно женщина, стискивая пальцы до ноющей боли и наблюдая за тем, как ее ребенок указывает за широко распахнутые ворота.
— Этих друзей.
Яркие фургоны кочевого народа крестьянка увидела на дороге еще до того, как говорливые, шумные ромалийцы въехали в проклятую деревню.

 

В небольшой комнатке под самой крышей, отведенной радушными хозяевами для меня и еще троих ромалийских детей, было довольно тепло и уютно. Начавшийся вечером нежданный дождь вперемешку со снегом моментально обратил в скользкую грязь дорогу у порога дома и загнал под крыши даже вездесущую сельскую ребятню, без устали носившуюся по деревне то с цветными деревянными игрушками, то с лакомствами, подсунутыми родителями.
Я лежала без сна на толстом матрасе, набитом душистым сеном, и смотрела на крохотный огонек небольшой восковой свечи, укрепленной на донышке глиняного блюдца с отколотым краем. Ветер задувал сквозь щели неплотно подогнанных ставен, холодной рукой оглаживал босые ноги, высовывающиеся из-под коротковатого лоскутного одеяла. Рядом тихонько посапывала дочка скрипача, пристроив отяжелевшую во сне голову на моей руке. Толстые косички я ей кое-как расплела, но толком расчесать так и не сумела, и теперь пушистые кудряшки норовили пощекотать лицо или залезть в нос. Не слишком-то приятно, но будить ребенка только потому, что он мне немножко мешает, было неудобно.
Чуть в стороне, около горячей кирпичной трубы, пристроились вечно мерзнущие сестры-близняшки, Карина и Зарина, в прошлом году подобранные одной из ромалийских танцовщиц на крупной городской ярмарке. Девочки занимались воровством — таскали кошельки во время торгов у зазевавшихся господ. Одна отвлекала внимание, пока вторая аккуратно вынимала мешочек с серебром из кармана намеченной жертвы, а потом обе растворялись в толпе. Промышляли девчонки так ровно до тех пор, пока случайно не нарвались на человека из Ордена Змееловов, невесть как оказавшегося на шумном празднике. Ровина объясняла мне как-то, что люди, носящие знак змеи, стоят вне человеческого закона, и наказание может оказаться куда как серьезнее, чем могло бы быть. Воришке, схваченному за руку в кармане простого горожанина, грозило тридцать плетей, если тому не было двенадцати, поймавший же карманника змеелов мог и кисть отрубить, невзирая на возраст преступника и не опасаясь порицания за поспешный самосуд и жестокость. Если бы рядом не оказалась женщина из Ровининого табора, что заступилась за девочек и предложила змеелову виру в качестве откупа за попытку кражи, одна из близняшек могла бы остаться калекой на всю жизнь. А чтобы Карина не позабыла о своей глупости, ромалийка остригла ей длинные пшеничные кудри по плечи, а потом еще и упросила лирху заговорить волосы так, чтобы они не отрастали, пока девица замуж не выйдет по всем правилам. И буквально на следующий день девчушка выпросила у кого-то длинный нож и косо срезала волнистую прядь у виска, не поверив в заговор Ровины. Может, и зря: почти год уже прошел, а как была в палец длиной та прядка, так и осталась. Зато и змеелова того, и запрет на воровство Карина накрепко запомнила.
Я приподнялась, осторожно вытащила из-под пригревшегося ребенка начавшую затекать руку и попыталась устроиться поудобнее под тем жалким кусочком одеяла, что не успела еще стащить с меня маленькая Лира. Вот удивительно: девочке всего восемь лет, меньше меня чуть ли не вдвое, а одеяло умудрилась стянуть почти полностью, да еще так хитро в него завернулась, что отыскать кончик, чтобы заставить Лиру поделиться, было невозможно.
Внизу хлопнула дверь, застучали грубые крестьянские башмаки. Интересно, куда наша хозяюшка отправилась в такой час? За окном хлещет стылый осенний дождь, во дворе грязи по щиколотку, а она куда-то собралась. Говорят, в такую погоду человек собаку из дома не погонит, какая бы старая и брехливая она ни была, пожалеет бессловесную животину, а тут селянка сама из дому идет в промозглую ночь…
И снова тихо, настолько, насколько вообще может быть в неумело сложенном доме, когда непогода забивает все посторонние звуки.
Я прикрыла глаза, поджала коленки и попыталась заснуть под неумолкающую песню ветра. Дома, в родном гнездовище, редко когда бывало шумно. Чаще всего в пещерах было тихо и беззвучно, редко где прошелестит чешуей проползающая мимо детской шасса или запоет ветер в невидимом воздуховоде.
Чувство безвозвратной потери и тоски по погибшему дому накрыло спустя несколько дней после того, как змеелов оставил меня в ромалийском таборе. Накрыло разом и заполнило до самого донышка. Я ревела в голос, билась в надежно укрытом заклинаниями шатре лирхи Ровины, драла невесть откуда взявшимися на человечьих пальцах шассьими когтями подушки и ковры, как бешеная кошка, — и отчаянно боялась, что сброшу тесную человечью шкуру и обращусь в неуправляемое чудовище, которому ярость затянула глаза алой пеленой безумия. Лирха, которая все это время находилась вместе со мной в шатре, каким-то образом сдержала мое превращение, вытянув колкое чувство утраты по капле, а потом накрыла мою память нежной, как облачко тумана, пеленой отстраненности. Той самой, что позволяет рвущим душу воспоминаниям утратить яркость и четкость, избавиться от желания мести, когтистой рукой схватившей за горло. Но об этом ее чутком и осторожном вмешательстве я узнала много позже, когда решила, что буду учиться тому, чему Ровина желает меня научить, в надежде, что полученные знания помогут найти ответ на вопрос, который мучил меня с того момента, как я очутилась в человечьей шкуре.
Как быть?
В родном гнездовище все было просто и понятно. Вырасти. Научиться подчинять себе горную породу, изменяя, перестраивая и дополняя ее согласно душевным стремлениям и на благо рода. Добиться, чтобы выращенное в каменном саду древо стало достойным продолжением семейной ветви. Дать жизнь новому поколению и научить его видеть и жить в лабиринте туннелей.
Просто. Понятно. Естественно.
А сейчас? Притворяться человеком и быть им — совершенно разные вещи. И влиться в стремительный, беспокойный и непостоянный поток человеческой жизни куда сложнее, чем просто влезть в шкуру представителя этого народа. Лирха приняла меня, даже зная о моей чужой сути. Заглядывая в золотые шассьи глаза, могла долго рассказывать о нежити, прячущейся в густой тени склепов и надгробий, о хитром переплетении человеческих взаимоотношений, о законах совести и законах власти, понять которые я была не в силах, как ни старалась. Законы власти просто опустились холодными камнями на дно моей памяти, а законы совести, как выяснилось, были для каждого свои, и мне еще предстояло до них додуматься.
Сложная, насыщенная и противоречивая человеческая жизнь, с одной стороны, изумляла своей непосредственностью, раздражала обилием предрассудков и глупостей «во имя добра», а с другой — вызывала жгучий интерес, желание узнать как можно больше о том, как наивные и мудрые, жестокие и великодушные, ненавидящие и любящие люди умудряются менять целый мир вокруг себя одним лишь своим присутствием…
Динь… Динь…
Я вздрогнула, стряхивая с себя вязкую дрему. Рядом со мной пошевелилась Лира, что-то забормотала сквозь сон. Моя ладонь осторожно легла на спутанные кудряшки девочки, огладила теплый лоб, щеку.
Спи, маленькая.
Динь…
Где-то еле слышно, но на удивление чисто и звонко плакал колокольчик.
Я приподнялась на локте, оглядываясь по сторонам. Свеча, стоявшая на крышке объемного сундука, давно погасла, и комната погрузилась в почти полную темноту. Что-то скользнуло по моей щеке, будто пролетавшая мимо летучая мышь задела бархатистым теплым крылом. Я тихонько ахнула, резко села, прижимая ладонь к лицу и вглядываясь во мрак. Нечто шевелилось в нем, и оно было чернее ночи, темнее предрассветных сумерек, размытое пятно, на миг показавшееся из густой тени в углу комнаты и сразу же спрятавшееся обратно.
Сердце на миг пропустило удар, екнуло и пугливо сжалось. Я схватилась рукой за опустевшую ладанку, все еще болтавшуюся на шее, и взглянула на комнату шассьими глазами. Если бы я сделала это в момент, когда ромалийский табор только въезжал в покосившиеся деревенские ворота, я бы предпочла ночевать в фургоне на обочине дороги, невзирая на холод и непогоду. Сквозь бревенчатую стену крестьянского дома уродливыми щупальцами прорастала чужая воля. След, оставленный существом, которое покинуло мир живых, но так и не смирилось с участью мертвеца. Угольно-черная прореха в разноцветном полотне мироздания, отвратительный цветок с пульсирующей алым сердцевиной. Недаром Ровина говорила, что самый заметный, самый ощутимый след в мире людей оставляет нежить: ведь даже обычный, не наделенный магическим чутьем человек, оказавшись рядом с местом дневной лежки неумершего, ощутит смутный страх и беспокойство и постарается как можно быстрее покинуть «нехорошее место». Чего уж говорить о ведуньях, «зрячих», лирхах, которые чуют нежить так же хорошо и уверенно, как волки — израненную добычу. Странно только, что Ровина, поутру разложившая на шелковом платке тарры, никого не предупредила о грядущей опасности — лишь нахмурилась, читая по картинкам знаки судьбы, да и убрала раскрашенные дощечки обратно в узелок. В то, что пожилая ромалийка могла ошибиться, я не верила: лирха уже давным-давно не вызывала в памяти значение тарр, она их слышала почти так же четко и ясно, как обычные люди слышат собеседника. Значит, она намеренно позволила табору встать на ночлег именно в этой деревне?
Я осторожно вытянула из-под спящей девочки край измятой юбки, поднялась с лежанки и тихонько, с ботинками в руках, прокралась к едва заметно подсвеченной зеленым двери. Колокольчики зазвенели громче, черные побеги марова колдовства зашевелились, узкими трещинами скользнули по потолку, приближаясь к спящей Лире. В памяти всплыла дудочка змеелова, мелодия которой превращала волю музыканта в бирюзовые петли, намертво оплетавшие шасс одну за другой, в волшебную паутинную сеть, вырваться из которой оказалось невозможно даже для самых сильных из моего гнездовища.
Здесь — та же дудочка, только она плачет серебряным звоном и полночными трещинами прорастает сквозь стены, тянется не к шассам, а к людям. К тем, у кого еще слишком мало своих сил и своей воли, чтобы устоять перед маровым зовом. К самой легкой добыче.
К детям.
Каждую шассу начиная с того дня, когда у нее открываются слепые глаза, учат, что нужно защищать тех, кто слабее.
Каждой ученице с момента, когда она впервые берет в руки тарры, лирха прививает стремление подсказывать тем, кто не умеет читать знаки судьбы, помогать обойти опасность стороной, а если обойти не удается, то встать на пути каждого, кто хочет навредить людям, доверившим свою жизнь «зрячей» женщине.
Я бесшумно положила башмаки на пол и шагнула к торопливо разрастающейся угольно-черной «трещине», притаившейся в углу чердака, ощущая змеящиеся по полу щупальца как промерзшие насквозь тонкие древесные корешки, жесткие и колющие ступни даже сквозь толстые вязаные носки. Алая искра, трепещущая в глубине угольно-черной мглы, задрожала, едва я поднесла к ней отливающие тусклым золотом чешуйчатые ладони, скользнула вверх, как потревоженный светлячок, но я успела раньше. Основа чужой воли угасла в моей руке, как затушенное меж пальцев тусклое свечное пламя.
— Мия… — Дочка скрипача села на тюфяке, растирая кулачками заспанные глаза. — Мия, а где мальчик с колокольчиками?
— Какой мальчик? — Я торопливо зажмурилась, возвращая глазам человеческий вид, и лишь потом повернулась к ребенку, с трудом различая в темноте хрупкий силуэт.
— Ну тот, который звал нас гулять. Карина и Зарина сразу пошли, а меня с собой не взяли, сказали, что маленькая еще.
— Тебе приснилось. — Кое-как на ощупь я добралась до постели, на которой спали близнецы.
Пуста, но замерзшие ладони еще ощущали тепло нагретой простыни. Совсем недавно ушли. Но как? Я ведь даже не заметила, не обратила внимания, что их нет — как будто над брошенным у печной трубы тюфяком висело «слепое пятно», несложный заговор, способный отвести глаза даже лирхе именно из-за своей простоты. Он не поможет против того, кто совершенно точно знает, что или кого ищет, кто внимательно оглядывается по сторонам, но позволит случайному взгляду скользнуть по «слепому пятну», как по пустому месту. Нет, не совсем пустому. Как по части привычной, ничем не выделяющейся обстановки, по безликому силуэту в толпе, неяркому пятну, не привлекающему внимания.
— Не присни-и-илось, — капризно заныла девочка, выпутываясь из-под одеяла. — Я гулять хочу, там солнышко и цветов много. И их можно рвать на веночки…
— Цветы не жалко? — поинтересовалась я, выпрямляясь и направляясь к выходу. — Им тоже жить хочется, как и тебе. А ты наиграешься и выбросишь их умирать.
— Не выброшу! — упрямо заявила Лира, заворачиваясь в одеяло. — Хотя мальчик говорил, что им все равно не больно.
— Интересно, откуда он знает? Он ведь не цветок.
— Нет. Но умирать ему было не больно, поэтому он точно знает.
Я вздрогнула, торопливо сунула ноги в башмаки и выскочила за дверь.
Мара полуночная, мара-воровка, «сонная смерть»…
Ровина говорила, что такие нередко приживаются в людских поселениях, жители которых вершили страшный народный суд. Не слушали ни священников, ни старост и уж тем более не писали челобитных к правителю ближайшего города, а собирались на площади и шли вершить справедливость, поднимая на вилы старика, у которого благодаря знаниям и травам в мор выжила вся скотина, женщину, родившую от чужака… Да кого угодно, кому не посчастливилось стать воплощением чужих страхов и несбывшихся надежд и кого побрезговали похоронить согласно человеческому обычаю. Тогда спустя несколько лет в поселение придет мара — полуночный кошмар, потихоньку, по капельке отбирающий жизнь у людей. Вначале это будут лишь тяжелые сны, неохотно отпускающие с рассветом, но чем больше пройдет времени, тем сильнее становится нежить, и потаенные страхи начинают приходить даже при свете дня. Не угадаешь, в ком поселится «сонная смерть»: пока прах не погребен, накопившая достаточно силы нежить прирастает к наиболее слабым духом и волей, и первая же отобранная жизнь навеки привязывает человека к маре, превращая в нежить, способную существовать при свете солнца.
Неужели лирха рискнула привести табор в Гнилой Лес только для того, чтобы не расползлось марово гнездо по округе, чтобы не стало подобных деревень еще больше? Сколько их — селений на пять жилых дворов, где нежить тихонько копит силу, годами выпивая людей, которые и уйти-то не могут, потому что не позволит мара ускользнуть человеку из заботливо выстроенного загона, нагонит у самой границы своих владений, и тогда не жди пощады. Только если укроется человек на освященной земле, в церкви или на тихом кладбище, где лежат тела людей, нашедших истинный покой, — тогда «сонная смерть» и отступит.
Я так и не смогла понять причину, по которой забрасывание иссохших костей или мертвого тела землей под тягучее песнопение гасит алые сполохи не-жизни, укоренившиеся в давно умершем человеке, почему установленный над свежей могилой осиновый крест накрывает низкий холмик невидимой плитой, из-под которой уже не восстать ни упырю, ни маре. Низенький домик с крестом на крыше убережет человека от нежити куда надежней высоких каменных стен и железных решеток, а круг из заговоренной ведуньей соли отведет глаза лесным духам, отпугнет призрачных жителей болот и рек.
Это просто работает, и неважно, верит ли человек в проводимый обряд или нет.

 

Тяжела доля людей несведущих, нечистых на руку и совесть: по незнанию или глупости призовут к своему дому нечистую тварь али полуночную нежить, а потом не знают, как сбросить ярмо чужой воли. И ведь вместо того чтобы в себе, в душах своих отыскать червоточинку, искоса начинают смотреть на соседей да на пришлых людей — кому полегче, тот виноватым и становится. И за помощью к бездушным змееловам обращаться не торопятся, пока совсем поздно не будет — видать, страшатся, что облеченный особой властью дудочник в первую очередь спросит, чем навлекла на себя деревня мару или упыря? Убили кого тишком и похоронить по-человечески на освященной земле постыдились? Или обидели женщину «зрячую», так крепко обидели, что безлунной ночью вышла она на перекресток дорог, сплела злое, крепкое, как железо, и упругое, как луговая трава, заклятие, обернула наговоренный камень окровавленным платком, да и закопала его при входе в деревню. А последствия такого обряда известны: на семь верст окрест все живое рожать перестает. Цветет все, как раньше, даже пышнее и ярче, а вот плодов не дает, и девки краше становятся, и парни, да толку от той красоты, если все, как один, — пустороды. Вот и злятся люди, все отдать готовы, лишь бы плодородие в свою землю вернуть, и тогда-то приходит нечисть, что рада-радехонька выполнить такое простое на первый взгляд человеческое желание — продолжить себя в потомках. Заключаются договоры, рождаются дети… да только людского в них одна внешность и остается.
Но чаще темные, неграмотные крестьяне боятся не высокой платы, которую может запросить змеелов за избавление от напасти, не осуждения, а холодного, расчетливого равнодушия, с которым дудочник выслушает сбивчивые россказни, сядет на коня и объедет вокруг деревни, оставляя после себя восемь заговоренных вешек. Осиновые колья с выжженным на оголовье знаком Ордена, что надежно запрут внутри круга прижившуюся в деревне нежить, и там ты хоть в лепешку расшибись, — «вешковый» круг кого угодно впустит, а вот выпустит с неохотой как чужака, так и местного. А нежить и вовсе сама не может пересечь невидимую линию — только если пришлый человек не выломает заговоренную вешку или же не вывезет красивую бледную «девицу» на своем коне в большой мир.
Пожилая лирха тяжело привалилась спиной к обшарпанной стене сгоревшей колокольни, переводя дыхание. Змееловова вешка стояла аккурат у обочины дороги при въезде в Гнилой Лес и напоминала гладко ошкуренный колышек, на две ладони возвышающийся над землей. Оберег, надежно запирающий внутри невидимого круга расплодившуюся нежить вместе с живыми людьми, одновременно служил алой чумной тряпкой, вывешенной на дереве недалеко от обреченного поселения. Каждый дудочник или ганслингер, проезжая мимо такой вешки, просто обязан был проверить целостность обережного круга и, если она была нарушена, объявить тревогу.
Но почему не прийти на помощь? Ведь дудочнику достаточно сыграть на своем инструменте песню, которую услышит лишь заклинаемый и сам заклинатель, — и нежить покорно покинет селение, выйдет на зов из своих укрытий хоть днем, хоть ночью, и в зимнюю стужу, и в летний зной. Выйдет — и безвольно замрет напротив призвавшего ее человека, если потребуется — встанет на колени и будет ожидать своей участи, которая всегда незавидна. А ганслингеру зачастую достаточно потратить несколько свинцовых пуль, выпущенных из зачарованного револьвера, чтобы раз и навсегда избавить деревню, накрепко усвоившую горький урок, от напасти.
Так почему же они не считают своим долгом вмешиваться до того, как спасать будет некого? В свое время Ровина так и не нашла ответа на этот вопрос.
Тогда, много лет назад, долгожданное тепло заставило ее, совсем еще юную девчонку, поверить в то, что весна наконец-то наступила. Молодая зелень, плотным ковром затянувшая склоны холма, у подножия которого располагалось небольшое село, радовала глаз своей яркостью. От запаха цветов дурела голова, и лирха Ровина, еще носившая в те благословенные времена простое имя Лидия, частенько пропадала в подлеске, собирая хрупкие первоцветы в маленькие букетики, которые прикалывала к платью. После холодной снежной зимы скорая теплая весна казалась благодатью, и люди с радостью наблюдали за тем, как дружной зеленой стеной всходят озимые, как растут на грядках овощи, а на фруктовых деревьях распускаются мелкие белесые цветочки, обещающие к осени богатый урожай.
Все изменилось, когда на закате в деревне появилась бледная девушка, одетая в длинное белое платье, одновременно походившее и на саван, и на подвенечный наряд. Лидия случайно увидела ее за окном, когда та неторопливо шла по улице. Казалось, незнакомка плывет по воздуху, не касаясь земли изящными ножками. Она остановилась напротив дома Лидии, обернулась — и улыбка раскроила ее прелестное личико надвое страшным, нечеловеческим оскалом. Тогда в деревню вошла сама смерть, принявшая облик одного из своих многочисленных немертвых слуг.
Лидия плохо помнила, как отец ночью стащил ее, сонную, с кровати и сунул в огромный сундук, в который мать заботливо складывала приданое для единственной дочурки. Но даже спустя много лет ей снилась гробовая тишина, в которой деревенский кузнец, всю жизнь поносивший и бога, и нечисть, не боявшийся выйти на медведя с одной рогатиной да собственноручно откованным охотничьим ножом, будет неистово, срывающим полушепотом читать молитву, которой мать учила девочку едва ли не с рождения…
…Отец наш, сущий на небе…
Шорох длинного подола, скользящего по полу, невесомые шаги, почему-то отзывающиеся тупыми уколами в виски. Голос отца смолк мгновенно — так быстро, что Лидия успела подумать, что оглохла. Что-то глухо застучало по полу, будто по гладким доскам запрыгал набитый тряпками мяч, который детвора обожала гонять по пыльным улочкам. Тихий смех, от которого кровь застыла в жилах, — а потом все успокоилось. Даже спертый воздух перестал давить на грудь холодной могильной плитой, едва уловимый запах протухшей, застоявшейся в кадке воды улетучился, но выбраться из своего убежища Лидия осмелилась лишь утром, после того как петух успел вдосталь наораться во дворе, а в хлеву тревожно замычала недоеная корова.
В комнате было пусто, неровная цепочка бордовых капелек вела от сундука к окну с вывороченными, расколотыми в щепу ставнями, и тщательно затертое, будто вылизанное красноватое пятно на полу…
Отца Лидия так и не нашла. Видать, не спасла чудотворная молитва грешного человека, а может, не о своем спасении упрашивал кузнец невидимого бога. Не только будущая лирха в то утро недосчиталась близких — смерть взяла свою плату почти в каждом дворе, не оставив ни следов, ни тел погибших.
Весна все так же благоухала цветами и молодой зеленью, когда девочка сбежала из дома, прихватив с собой лишь небольшой узелок на скорую руку собранного приданого и железную подкову, выкованную отцом. Сбежала потому, что на стене каждого дома ей чудился кровавый отпечаток узкой шестипалой ладони, на каждом встреченном человеке — крохотная метка в ямке между ключицами, нечто вроде комариного укуса, небольшое пятнышко, которое походило на клеща, впившегося в тело и уже насосавшегося крови. Сбежала, не сказав никому ни слова, — и очнулась, лишь столкнувшись на узкой проселочной дороге с высоченным мужчиной, одетым в наглухо застегнутый, несмотря на почти летнее тепло, кожаный плащ. Незнакомец как раз закончил вбивать небольшую вешку на обочине — ошкуренный деревянный колышек длиной в локоть. Еще два точно таких же виднелись за широким поясом, украшенным медными бляхами.
Заметив Лидию, мужчина медленно выпрямился, и из свободного рукава ему в ладонь выскользнула недлинная, богато украшенная дудочка. Разноцветными огнями вспыхнули драгоценные камни на обращенном в серебро коленце тростника, заискрился на солнце сложный узор, вьюнком оплетающий этот сломанный лунный лучик. Полилась мелодия, которая больше походила на шелест листьев, стрекотание кузнечиков в траве, чем на музыку…
— «Зрячая», — отняв дудочку от губ, хмыкнул человек и холодно улыбнулся. «Как змея», — подумалось тогда Лидии. — Беги отсюда, пока выпускают. Здесь место теперь нехорошее будет.
— А как же… — Девочка обернулась, глядя на оставленную деревню, как на выброшенного под проливной дождь порядком надоевшего своей шкодливостью котенка, — с искренней жалостью и облегчением. Пронизывающий до самого нутра ужас остался там же, на дне огромного сундука, наполовину заполненного вышитыми простынями и сорочками.
— Они все равно что мертвы. Достойная расплата за глупость и непомерную жестокость.
Дудочник ушел, не оглядываясь более ни на Лидию, ни на деревню.
До вешки с выжженной на оголовье пронзенной змеей девочка так и не решилась дотронуться…
Лирха Ровина глубоко вздохнула, отгоняя неожиданно яркие воспоминания, взялась обеими руками за мокрый от непогоды, занозистый брус, подпирающий снаружи покосившуюся дверь колокольни, дернула, расшатывая вросший в землю нижний конец. Когда-то давно ее родное село было отдано змееловом на откуп нежити, которую тот мог лишь удержать на месте, но не уничтожить. Сил не хватило бы? Рисковать не хотел? Кто теперь разбираться будет, история эта давно поросла быльем, умерла вместе со сгинувшей деревней, от которой ныне остались лишь разрушенные бревенчатые скаты да «черная метка» на карте славенских земель. Но когда Ровина почуяла «вешковый» круг на подъезде в Гнилой Лес, она не сумела заставить табор пройти мимо. Не предупредила о грядущей беде, позволила ромалийцам проехать сквозь гостеприимно распахнутые для чужаков покосившиеся ворота — и почти сразу же покинула людей, оставив их под присмотром юной «зрячей». То, что ее истинная природа далека от человеческой, лирху уже давно не волновало. Молодая змеедева пришла в ромалийский табор точно так же, как сотни других будущих лирх до нее — утратив все, что связывало с прошлой жизнью, а то, что привел Ясмию не распознавший законную добычу дудочник, лишь ярче обозначило ее путь. Ромалийскими лирхами не рождаются, ими становятся после того, как знакомая с раннего детства жизнь сгорит вместе с частью души, обратится в пепел, из которого приходит дар «зрячей». Только потеряв дорогое и родное, можно увидеть то, что ранее не было замечено, выйти на дорогу — и повстречать свою судьбу в лице немолодой лирхи, ведущей свой табор по берегиньему царству, читающей будущее по линиям на ладони и раскрашенным таррам и готовой принять бремя наставничества.
С тихим стуком ударился о землю тяжелый прогнивший брус, заскрипели давно не смазанные петли, когда Ровина надавила на хлипкую, податливую дверь, ведущую в колокольню, сунулась внутрь — и сразу отпрянула. Из небольшой башенки с крутой деревянной лестницей, змейкой вьющейся вдоль стен, несло тяжелым покойничьим духом, сыростью затопленного по весне подвала и стылым холодом промороженного насквозь нежилого дома. Где-то наверху завывал ветер, колотящий по каменным стенам дождем пополам со снегом, а стены на ощупь были холодными и скользкими, будто покрытыми плесенью. После давнего пожара колокольня почти не изменилась, время словно застыло в тот день, когда проклятие душным паутинным коконом опутало деревню.
Лирха скользнула внутрь, встряхнула руками, заставив плакать золотые бубенцы на браслетах, повела ладонью перед собой, будто отодвигая густой мрак в сторону, как пыльную занавеску. В колокольне разом посветлело, словно в небольшое оконце над головой заглянула полная луна. Густые тени по углам посерели и выцвели, позволяя увидеть остатки разрушенной мебели, не тронутые пожаром, ветхие обрывки, когда-то служившие покрывалами, и только в небольшом закутке под лестницей-змейкой тьма по-прежнему лежала непроглядным чернильным пятном.
Ровина отставила в сторону посох, прислонив его оголовьем к подгнившему дверному косяку, и направилась к лестнице. Звон бубенчиков становился все тише, тьма проглатывала звуки, как голодная тварь — случайно подвернувшуюся добычу, обступая лирху со всех сторон. У закутка женщина наклонилась и сунула руку в густую тень, чуткими пальцами ощупывая занозистую скамейку, с которой свисала ветхая тряпка.
Не тряпка, а остатки льняного платья…
Ромалийка торопливо сдернула с плеч богато украшенный шерстяной платок, расстелила на грязном полу, тихонько шепча заупокойную молитву, вновь потянулась к скамейке, бережно перекладывая с нее легкие, как высохший тростник, тонкие кости. Погибшей в дыму пожара, когда-то охватившего колокольню, едва ли было шестнадцать лет — скелет маленький, хрупкий. При жизни девушка была невысокого роста, прихрамывала на левую ногу из-за неровно сросшегося перелома, искривившего щиколотку, и вряд ли могла работать в поле. Из-за чего же ее не похоронили, если было известно, что она погибла в пожаре? Почему она так желала мести, что вернулась в родную деревню «сонной смертью»?
Ответ отыскался, когда лирха, осторожно переложив кости девушки на узорчатый платок, снова провела ладонью по скамье. Еще один скелет, завернутый в истлевшие тряпки. Крохотный, невесомый. Искореженный еще в материнской утробе так, что поначалу Ровина подумала, что держит в руках останки нечисти-полукровки, хотя те рассыпаются в прах, в серую пыль, стоит только до них дотронуться, сдвинуть с места упокоения.
Вот чем жители Гнилого Леса заслужили «сонную смерть» и «вешковый» круг, отделивший владения нежити от людской земли, заслужили извечный страх перед близкими и собственными снами и ненавязчивое наблюдение дудочников. Ведь всякая мать, если она может таковой называться, будет оберегать и защищать свое дитя до последнего вздоха, даже когда оно уродливо и, судя по всему, нежизнеспособно. Наверняка девчонке предложили отдать ребенка, чтобы кто-нибудь тихонько притопил грех в болоте, отдал нечистое дитя кикиморам, а та заупрямилась, и как результат — ночь, полная огня от горящей колокольни, обложенной сухостоем, смерть от раздирающего легкие дыма и огромное желание отомстить за две погубленные жизни.
Лирха завязала углы платка крест-накрест, прижала получившийся узел к груди и торопливо покинула колокольню, ощущая, как потревоженная тьма выливается сквозь трещины в ненастную ночь, как ветер наполняется тихими смешками и хохоточками, как стекающий по длинному плащу и косам дождь застывает хрустким белесым инеем.
Расплодившиеся в деревне мары почуяли угрозу и теперь нападут в открытую, чтобы помешать человечке добраться до освященной земли старого кладбища. Ведь без непогребенных костей марова сила пойдет на убыль, да так быстро, что люди оглянуться не успеют, как станут свободными — для призраков все окончится с новым рассветом, а для людей… Все будет зависеть от того, как хорошо они усвоили полученный горький урок.

 

Они ждали меня у колодца. С полдюжины детей, тесным кружком сгрудившиеся вокруг дрожащих под проливным дождем близнецов, повернувшиеся ко мне сразу же, стоило только появиться из-за угла дома. Лица «маровых плодов» призрачно светились в предрассветной сырой мгле, глаза словно обведены угольными кругами, побелевшие губы сжаты в тонкую нитку.
— Я пришла за своими.
— А может, останешься с нами?
Мары расступились, и высокий босоногий мальчишка, небрежно оглаживающий по голове одну из близняшек, поднял на меня печально знакомые разные глаза. Правый — темно-карий, как плодородная земля на полях, левый — светло-зеленый, почти прозрачный. Взгляд змеелова, с приходом которого в моей жизни все перевернулось. Он отыскал наше гнездовище, привел с собой безжалостную дудочницу, бирюзовым колдовством опутавшую мою семью, наемников с тяжелыми арбалетами. Он подобрал меня на обочине дороги, когда я только-только оказалась в слабом человечьем теле, и я до сих пор со страхом думаю о том, что могло случиться, если бы змеелову хватило проницательности. Если бы мелодия его дудочки подчинила меня, сладким ядом проникла в мое сердце и уговорила бы принять истинный облик, сбросить неудобную человечью шкуру…
Я вздрогнула и отшатнулась, а мальчик неторопливо приближался ко мне, меняясь с каждым шагом. Каштановые волосы, остриженные под горшок, посветлели и удлинились, лицо утратило подростковую мягкость, черты поплыли, превращаясь в личину дудочника, парень стал гораздо выше ростом, движения — более резкими, отрывистыми, словно каждый шаг причинял уже привычную боль.
Змеелов, одетый в простую льняную рубаху и штаны, едва доходившие до колен, широко улыбнулся и потянулся ко мне.
— Оставайся. Я тебя не обижу. Тебе будет хорошо.
Ладонь, скользнувшая по моей щеке, была холоднее льда.
Я улыбнулась в ответ, ощущая, как на гладкой, нежной коже нарастает прочная шассья чешуя.
— У моего страха были теплые руки.
Мир вспыхнул яркими красками, когда я оттолкнула нежить в сторону, глубоко погружая когтистую ладонь в ее грудь, безжалостно уничтожая слабо трепещущую алую искорку. Успела заметить черную плеть, наотмашь хлестнувшую по тому месту, где я только что находилась, ощутила, как по оголенным ногам скользят комочки холодной глины, брызнувшей во все стороны. Вперед, пока угольные тени окончательно не загасили стремительно тускнеющее голубоватое с рыжими искорками страха сияние близнецов.
С губ слетает громкое раздраженное шипение, когда мара бросается мне под ноги, хватает под коленями, пытаясь повалить в жидкую грязь. Еще одна цепляется за плечи холодными как лед, жесткими руками, которые чудятся скрюченными древесными побегами с шершавой корой. Чуть в стороне приглушенно рыдают девочки, окруженные «сонной смертью», оживляющей их потаенные, полузабытые страхи, негромко трещат маровы голоса, похожие на звук ломающихся веток, а я пытаюсь вырваться из душащего кольца, чтобы успеть добраться до близнецов, не дать им погибнуть.
Я с трудом балансировала на зыбкой грани, отделяющей мой человеческий облик от шассьего, чуяла, как покрытая бронзовой чешуей не вовремя разбуженная змея раздраженно шипит на облепившую ее тьму. Еще немного — и я сброшу неуютную, тонкую человечью шкуру, переступлю грань, чтобы выжить и снова стать тварью, за которой охотятся дудочники.
Еще одна алая искра гаснет, зажатая в моих когтях, угольно-черная тень рассыпается мелкой пылью, оставляя после себя лишь нейтральный, слабо очерченный контур по-настоящему мертвого тела.
«Аийша!»
Голос Ровины словно пробудил от тяжелого сна, и я очнулась, уже занеся руку над головой одной из сестер, смотревшей сквозь меня страшным, неживым, остекленевшим взглядом. Небольшую грязную площадь залило лунным светом, который пришпилил черные маровы тени к земле волшебными серебряными кольями, не давая им сдвинуться с места. Лирха выронила из ослабевших пальцев объемный цветастый узел, обеими руками схватилась за отполированный, искрящийся изумрудной зеленью посох, едва удерживаясь на ногах.
«Закопай кости… по обряду, на старом кладбище… мы проезжали…»
А как же…
Я посмотрела на девочек, стоящих на коленях в жидкой грязи под постепенно утихающим дождем, бесцеремонно подхватила их под руки, волоком вытаскивая из душной колдовской паутины, из стремительно распадающегося марова круга. Звон серебряных колокольчиков захлебнулся в шуме ветра, где-то завыла собака, захлопали двери и ставни, словно кто-то сдернул толстое стеганое одеяло, накрывавшее деревню и гасившее звуки повседневной жизни, раннего крестьянского утра.
Зашевелились пригвожденные к земле лирхиным чарованием мары, кто-то уже сбросил личину человеческого ребенка, став пустоглазой чудью с белым, как простыня, вытянутым лошадиным лицом, кто-то тянул длинные паучьи лапы к цветастому узлу, валявшемуся у ног Ровины.
«Беги… Долго не удержу… Много их…»
Я выпустила близнецов и бросилась к ромалийке, оскальзываясь на сырой грязи. Правый башмак почти сразу зачерпнул ледяной воды из лужи, левый едва не остался в тележной колее, когда я без лишних слов на ходу подхватила с земли на удивление легкий узелок и во весь дух понеслась к покосившимся воротам у входа в деревню.
— Мийка! — Чьи-то руки перехватили меня за пояс, оторвали от земли и хорошенько встряхнули. — Куда тебя бес несет под утро, что за шум?
Не сразу, но я узнала голос Михея-конокрада и торопливо зажмурилась, возвращая себе человечье зрение. Ровина-то меня не сдаст в ближайшем городе дудочникам-змееловам, а вот за остальных ромалийцев, которые на площадях да у костров походных рассказывают байки о змеедевах и сокровищах несметных, поручиться лирха не могла. Рада была бы, вот только чужая душа, особенно ромалийская, те еще потемки. Сегодня на змеедеву посмотрят как на диво дивное, чудо чудное, а через день, стоит какой-нибудь нечисти закружить, зачаровать неразумную девку или парня и сманить в лес или глубокий омут, поневоле вспомнят о прижившейся в таборе нелюди. Вслух никому ничего не скажут, побоятся, да вот только змееловы и безымянным доносчикам рады.
— Ясмия, — голос Михея дрогнул, и он медленно, осторожно поставил меня на землю, — что с тобой приключилось? Глянь, ладони как ящеричьи лапки…
Я открыла глаза и посмотрела на свои руки, крепко прижимающие к груди Ровинин узелок. На запястья, с которых медленно пропадали бронзовые чешуйки, оставляя после себя ярко-красные пятна, будто бы от ожогов.
— Колдовство, — пробормотала я, отступая от ромалийца. — Чудь пустоглазая, мара попортила, слово дурное вслед бросила. Там Ровина ее едва держит, мне бежать надо, на кладбище…
— Куда бежать? — Михей выругался, торопливо снимая теплый шерстяной кафтан и набрасывая его мне на плечи. — От «сонной смерти» на своих двоих не уйдешь, как ни старайся, уж поверь старому пройдохе, а до кладбища этого бегом и вовсе не доберешься, сердце остановится. — Он чуть ли не опрометью метнулся к низенькому стойлу, куда вечером загнал упряжных коней, чтобы уберечь их от холода и непогоды, ругаясь вполголоса. Обернулся на полдороге, увидел мою неуверенную попытку тихонько улизнуть через неплотно закрытые ворота и гаркнул так, что я вздрогнула и невольно присела. — Одна дурища лезет куда не надо, и вторая туда же! Стой, тебе говорят, сейчас лошадь выведу. Чудь и скакового коня в «волчий час» догонит и перегонит, а вот на рассвете слабеет. Может, и успеешь…
Прав оказался Михей-конокрад, усадивший меня на приземистую неоседланную кобылку и от души хлопнувший ее по крупу так, что не вовремя разбуженная животина взяла с места в галоп и успела покинуть деревню до того, как обозленная нежить преодолела лирхины чары и бросилась в погоню.
Страшно было не за себя — нежить не сумеет мне навредить, если я сброшу человечью кожу, шассам однажды умершие не помеха. Слишком слабый в них горит огонек, слишком зависимы они от украденной жизненной силы. Но вот оставшимся в деревне ромалийцам может прийтись туго. Нежить, осознав, что не способна причинить мне особого вреда, попытается собрать зараз как можно больше чужих жизней, а значит — устроит кровавую баню. Всех лирха Ровина просто не сможет вывести дорогой берегинь, не успеет. Сколькими готов пожертвовать табор, чтобы дети и женщины скрылись от беды на серебряной лунной дороге, проложенной через туманные поля? Скольких Ровина готова оставить позади?
Если я достаточно хорошо успела ее узнать, то ни одного.
Лошадь всхрапнула, поскользнувшись в глубокой луже, скакнула вперед, едва не сбросив меня на землю и щедро окатив брызгами ледяной грязи. Я уже не пыталась сидеть ровно, как меня учили, — просто распласталась на лошадиной спине, сдавив коленями вздымающиеся бока и крепко держась за гриву. Если свалюсь в канаву раньше, чем доберусь до кладбища… с человечьей жизнью можно будет распрощаться. Не отобьюсь я, безоружная, от «сонной смерти», сбросившей личину, — либо раздерут меня бескровные руки мар, либо обращусь в шассу, которой с наступлением утра и скрыться-то будет негде.
Треснула, переламываясь пополам, выставленная у самой дороги вешка, сбитая лошадиным копытом, — и будто лопнула туго натянутая невидимая веревка, низкий, гудящий звук сладостной дрожью прокатился по спине. Странная магия, не добрая и не злая, запирающая, оберегающая, отзывающаяся в сердце смутным узнаванием, — что-то знакомое, но давно и прочно позабытое.
Мелькнула покосившаяся, полуразрушенная кладбищенская ограда, почти невидимая в сыром рассветном тумане. Небо посветлело, очистилось от туч, и на востоке уже налилась розовым светом заря, завывание ветра, преследовавшее меня всю дорогу, утихло. Лошадь замедлила бег, пошла ровнее и тише, аккуратно переступая через низкие, заросшие сорной пожухлой травой холмики. Кое-где еще сохранились высокие каменные надгробия и покосившиеся кресты, но в целом кладбище больше походило на странную долину, где меж холмиков вились десятки вытоптанных тропинок.
Где схоронить останки, переданные Ровиной? Попытаться разрыхлить один из холмиков или поискать ровное место, чтобы не обидеть ничью могилу? Или надо выкопать ямку под одним из крестов и просто присыпать землей цветастый узел с шелковыми кистями? Надо торопиться, пока нежить не…
Что-то наотмашь ударило меня по плечу, сбрасывая на землю. Какой-то булыжник больно впился в бедро, когда я упала, прижимая к груди узел с твердым, ломким содержимым. Звонко, пронзительно заржала лошадь, мечась из стороны в сторону. Я едва успела откатиться, спрятаться за покосившимся надгробием, чтобы не попасть под копыта, один удар которых мог с легкостью проломить мне череп. Зашипела от боли, потирая ушибленное бедро, и замерла, когда на гладко обтесанный край чужого надгробия легла бескровная шестипалая ладонь, украшенная длинными перламутровыми когтями. Так, значит, нежить может прийти и на освященное место? Или старое кладбище со временем перестало быть таковым и потому уже не может защитить ни меня, ни кого-то еще? Не потому ли никто из жителей деревни, несмотря на страх, испытываемый перед поселившейся среди людей «сонной смертью», не попытался бежать? Ведь если бы нежить остановилась у старой кладбищенской ограды, у человека был бы шанс отсидеться здесь до утра, пока восходящее солнце не погонит пустоглазую чудь обратно в убежища, в относительно безвредный человечий облик, в прохладную тень покосившихся домов.
Каменным крошевом разлетелось надгробие, перламутровые когти располосовали рукав Михеева кафтана. Я взвизгнула, ощущая, как кровь жаркими струйками бежит по замерзшему предплечью, как рука стремительно немеет, а ослабевшие пальцы уже не могут удержать цветастый узел. От следующего удара я уклонилась, едва успела выскользнуть из слишком большого и тяжелого кафтана, когда белые пальцы мары крепко ухватились за воротник, пытаясь меня удержать, и рванулась прочь, петляя между могил, как заяц, уходящий от погони.
Человека, сидящего на одном из надгробий, я заметила случайно. Он почему-то совершенно спокойно наблюдал за моими метаниями и даже не вздрогнул, когда очередной крест разлетелся в мелкую щепу от удара нежити. Наверное, потому я и побежала к нему, не задумываясь, кто это: змеелов, вольный охотник на нечисть или случайный прохожий, бродяга без роду и племени.
— Помоги! — Голос у меня все-таки сорвался, я споткнулась и растянулась на старой могиле, до крови ссадив неловко выставленные перед собой руки. Человек вздрогнул и поднял на меня тяжелый взгляд янтарно-карих глаз, прозрачных, таких светлых, что еще немного — и его глаза могли бы сойти за шассьи. — Помоги…
Он поднялся с камня, шагнул ко мне навстречу…
Не может он не помочь. Просто не может!
…Переступил через меня, небрежно роняя тяжелый охотничий нож так, что широкое светлое лезвие с травлением-змейкой глубоко вошло в сырую землю на волосок от моих судорожно сжатых пальцев.
— Копай, детка.
Голос низкий, рокочущий, совершенно не вяжущийся с худощавой высокой фигурой, закутанной в темный плащ. Нежить тонко, пронзительно заверещала, мелькнула тонкая бескровная рука, метящая в голову незнакомца — и моментально отлетевшая в сторону, аккуратно перерубленная в локтевом суставе. Первый луч солнца, показавшийся из-за горизонта, позолотил медово-рыжие волосы человека, собранные в длинный хвост на затылке, яркой искрой вспыхнул на кончике тяжелого, широкого лезвия меча, больше напоминавшего огромный нож длиной в аршин.
Ощущение спокойствия и полной защищенности, почти позабытое со времен жизни в родном гнездовище, накрыло меня с головой теплым, уютным одеялом. Я выдернула нож и принялась торопливо рыхлить светлым лезвием сырую кладбищенскую землю, выгребая охряный грунт руками и не отвлекаясь от своего занятия, даже когда начисто срубленная чудья голова с пустыми, будто выжженными глазницами подкатилась к моим ногам.
Назад: ГЛАВА 3
Дальше: ГЛАВА 5